Резкое похолодание. Зимняя книга Старобинец Анна
Мне вдруг стала совершенно безразлична вся эта история с его родителями. Неинтересно, куда они делись, от какого такого «пожара» спасались, как и зачем надругались над собственным естеством и что с ними сталось сейчас. Так бывает. Не понимаешь чего-то, не понимаешь, умираешь от любопытства, силишься понять – а потом, когда ты уже в полушаге от разгадки, вдруг устаешь. И уже не хочешь ничего знать.
Я больше не хотел знать.
Мы оба помолчали немного. Квазимодо, кажется, напряженно о чем-то размышлял. Я просто стоял, из вежливости или от усталости не решаясь уйти во второй раз… Впрочем, нет. Было еще кое-что, мешавшее мне сдвинуться с места. Муторное, сосущее ощущение чего-то некстати забытого. Очень важного – и упущенного. Оно у всех бывает такое ощущение.
Как правило, оно верное.
– А где твой дом? – спросил он.
– Козьи Болота…
– Чего?!
– Улица Спиридоновка, – поправился я. – Дом двадцать шесть, второй этаж, квартиру не скажу…
Еще произнося адрес, я с облегчением понял, что нащупал, поймал наконец это выскользнувшее, оставившее во мне тревожную пустоту «что-то». Да, я действительно упустил одну очень важную деталь: я ведь понятия не имел, как идти домой.
Я прекрасно помнил, как он выглядит снаружи – извилистый мой, несимметрично-гэобразный, грязно-желтый дом в шесть этажей. С аркой. Во внутреннем дворике, если войти в эту арку, – небольшой сад. Тропинки из камушков – зимой их не видно под снегом, малюсенькие клумбы – на зиму их прикрывают полиэтиленом и картоном, деревянные скворечники, в которых никогда не живут скворцы, нити засохшего плюща, тянущиеся от дерева к дереву… И по стене тоже вьется плющ, аж до третьего этажа…
Ту часть улицы, на которой стоит мой дом, я тоже прекрасно помнил. Я видел все это очень четко – как на фотографии… Только вот где искать эту фотографию, я не знал.
– Ты дорогу помнишь? – спросил он, точно прочтя мои мысли.
– Нет.
– Ты что, первый раз сегодня из дома вышел?
– Да, – соврал я.
На самом деле – второй. До этого я уже выходил – давно, очень давно… Но мне вовсе не улыбалось откровенничать на эту тему с первым встречным.
– Ну ты даешь! – Он оглядел меня с ног до головы с явным чувством превосходства. – Не-е, так нельзя. Как же без тренировок? Я вот делаю вылазки. Раз в неделю – обязательно. Волю в кулак – и… Свой район надо знать – я так считаю. Потом тогда, если что, не пропадешь. Если что, знаешь хотя бы куда…
– Если «что»? – переспросил я.
– А?
– Ты говоришь: «если что». Это ты о чем?
– Не, ну я так… Ну, мало ли… Вдруг что случится: выселят там или еще что… Всякое бывает – от сумы да от тюрьмы, как говорится… Ладно. Ты постой пока здесь, не уходи. Я тебе сейчас карту принесу. А то заблудишься.
Он скрылся в квартире, оставив входную дверь чуть приоткрытой. Из щели сочился слабый электрический свет – и еще неразборчивые голоса и смех. Я зажмурился, пытаясь различить в этом гомоне ее смех, ее голос, – но она молчала. У меня вдруг заныло сердце, так сильно, что стало трудно дышать. Хоть бы она что-нибудь говорила. Хоть бы услышать еще раз…
Он снова вышел ко мне с какой-то картонкой в одной руке и ключами – кажется, от машины – в другой. На картонке был нарисован паук с идеально круглым животом и спутанными разноцветными лапами.
– Так, держи… Это – карта подземелья. Карты города я не нашел, но у моего в машине должен быть атлас дорог… Да, атлас подойдет. Тем более там еще в конце список улиц – короче, все что хочешь можно найти. Я сейчас сбегаю принесу.
– На улицу?!
– Угу.
Он засеменил вниз по ступенькам. Хлопнула входная дверь – он действительно выскочил на улицу. Я как-то сразу простил ему побои и плохой прием. Я вот… Я бы никогда не вышел из дома, чтобы оказать кому-то услугу. А этот – из-за какой-то там карты…
– Тебе что, совсем не страшно выходить? – спросил я, когда он вернулся.
– Теперь уже нет. Просто слегка не по себе – ну, самую малость, и все.
Я еще раз внимательно на него посмотрел. Что за чертовщина? Он совсем не походил на отчаянного смельчака, усилием воли победившего свою природу. Он был туповат, хамоват, по подростковому неуравновешен, вернее, как-то неприятно разболтан: от вялого, сонливого оцепенения в считаные секунды переходил к нелепой, суетливой активности – и обратно. Словом, абсолютно ничего героического в нем не было. Но: он на моих глазах сделал то, что сделал, – совершенно спокойно, как ни в чем не бывало, без паники и дрожи, вышел на улицу и вернулся обратно. Что отличало его от меня?..
Любопытство вернулось.
В первую очередь его отличало от меня то, что он был страшен. Действительно страшен. Возможно, он таким и родился – рождаются же время от времени уроды! – и все же чутье подсказывало мне, что его внешность была, так сказать, благоприобретенной. И что она имела какое-то отношение к этому самому пожару, которого никогда не было.
Когда-то кто-то за что-то его изуродовал… Кто? За что?
Да, любопытство вернулось. Или я просто оттягивал свой уход?..
– Кто тебя так? – Я выразительно покосился на его лицо.
– Как?
– Я имею в виду – кто это с тобой сделал?
– Что «это»? – Он озадаченно заозирался, оглядел свои руки и ноги и непонимающе уставился на меня.
Неужели действительно не понимает?
– Твое лицо… – Я уже десять раз пожалел, что затеял это разговор, но идти на попятную тоже было неловко. – Оно такое… ну, ты ведь знаешь…
Он вдруг засмеялся. Веселым таким, искренним смехом. Как будто я удачно пошутил – нет, даже не так: как будто я поскользнулся на банановой кожуре.
– А ты… ты… на себя-то посмотри, – заливался он. – Красавец!.. Ты себя в зеркале вообще видел?
От его слов у меня вдруг с новой силой заныло лицо – как будто от удара.
– Не видел. У меня в доме все зеркала завешены. Человек умер.
– Старик?
– Старик. А ты откуда?..
– По тебе видно.
– А, ну да, конечно… Что, пока заметно?
– Заметно. Хочешь, зеркало притащу?
– Нет, – быстро сказал я. – Да.
– Так я не понял: нести зеркало?
– Неси.
Он сунул мне в руки атлас дорог и снова юркнул в квартиру. Практически тут же вернулся с аляповатой позолоченной пудреницей:
– На, глядись быстрей, пока девки искать не начали – они все время морды себе этим порошком мажут…
Открыл и протянул мне.
Я посмотрел в замусоленный, покрытый розоватой пудрой зеркальный круг.
Мое лицо все еще походило на лицо старика – но как-то в целом, приблизительно, точно это был набросок: огромный, исчерканный морщинами лоб, горбатый, точно в двух местах переломившийся, нос, седые кустистые брови, бесцветные пухлые губы… А женские черты, ее черты, уже явственно проступали – в мелочах и деталях. Рот приобрел свойственное Даше капризное выражение, на левой щеке, ближе к уху, появились две маленькие родинки, кожа стала гораздо розовее, чище и глаже, чем была у старика; пушистые, рыжеватые ресницы – ее, ну и главное – ее, уже совсем ее глаза. Большие, бархатисто-карие, но слишком уж близко посаженные и слишком глупые – как у веселой мартышки…
Одним словом, вид у меня был довольно нелепый – полудевка, полудед, – но все же не то чтобы отталкивающий и, главное, вполне объяснимый. Естественный переходный этап: старик умер, единственная правнучка осталась: я, соответственно, меняю свой облик. Это ведь нормально: новая хозяйка – новое лицо. Ее лицо…
Все еще любуясь на себя в зеркало, я вдруг обнаружил, что при этом излагаю все свои соображения вслух. А он тихо смеется. Пофыркивает.
– Что тут смешного?
– На самом деле – ничего. – Он вдруг стал серьезен. – Совершенно ничего смешного. Ты вот просто представь себе, ну, на минуточку, что хозяин – не один, не два и не три. Что их пять, десять, пятнадцать, семнадцать! Что они сменяются каждые две недели! Что одни приезжают, а другие уезжают, и кто-то кого-то приводит, а кто-то уводит, и неизвестно, надолго, навсегда или на пять минут, и что ведь черт ногу сломит, и не поймешь, кто здесь просто ночует, а кто живет, и какие у них между собой отношения: кто действительно главный, а кто так, под ногами болтается! Это все у них называется знаешь как? – С вопросительной интонацией его голос не справился, визгливо сорвался. – Это называется сквот. Такая очень модная коммуналка. Они тут все типа хозяева. – Он перевел дыхание и продолжил совсем уже пискляво: – И еще детей, гады, рожают! А у меня рожа не казенная – под каждого меняться! Вот дождусь потепления и уйду отсюда к чертям собачьим!
– Куда ж ты уйдешь? – сочувственно спросил я.
Он молча забрал у меня пудреницу и внимательно посмотрел на свою образину. Жутковато оскалился – не то улыбнулся, не то заинтересовался особенностями своего прикуса.
– К маме и папе уйду, – сказал он после долгой паузы. – На улицу.
Мне стало его совсем жалко.
– Говорят… – Квазимодо мечтательно уставился в пространство. – Говорят, на улице все становятся похожи сами на себя… И у всех на лице отрастает седая шерсть…
– Моя бабушка как-то рассказывала про седую шерсть, – ответил я, чтобы его подбодрить (она и вправду рассказывала, но мне казалось, что это просто легенда).
– Что? – заинтересовался Квазимодо.
– Она говорила, такая шерсть вырастает, если долго жить в доме одному. Без хозяина.
Квазимодо понимающе кивнул.
– Но вообще-то это чушь, – зачем-то брякнул я, разрушая тем самым весь психотерапевтический эффект. – Я жил дома один целых три года, и никакой шерсти у меня на лице не выросло.
– А когда это было?
– С сорок первого по сорок четвертый год.
– Кажется, была война?
– Да.
– И ты ждал кого-то с войны?
– Конечно, ждал.
– Может быть, ты очень ждал и поэтому не чувствовал, что один? Может, ты просто знал, что это временно? Что они вернутся? Может, поэтому шерсть не выросла? Может быть…
– Может, – покладисто прервал его я. – Все может быть. А теперь мне пора.
Ну конечно, я ждал, что они вернутся! Что все они вернутся – и Лев из своей Казани, куда эвакуировали Академию наук, и Лиза с Валей из своего Казахстана, и моя мать, которая уезжала вместе с Лизой и Валей с таким же обреченным лицом и так же молча, как за два года до этого, уходил мой отец…
Но вернулись не все. Вернулся Лев, худой, спокойный и безразличный днем, а ночью бредивший ураном, дейтерием, клопами и иногда Соней. Вернулась Валя – злая, жалкая, готовая к компромиссам. Некоторое время они еще склеивали, неловко и равнодушно, как аутисты аппликацию, свою разорванную совместную жизнь – пока я самолично не взял в руки ножницы…
А Лиза не вернулась, и моя мама тоже. Я старался себя убедить, что она просто осталась с Лизой и маленькой, а не сгинула в промозглом товарняке, еще по дороге туда – но проверить никак не мог, и поверить тоже. И, вспоминая о матери, всегда с ужасом ловил себя на том, что думаю о ней как о мертвой.
Он пошел провожать меня до подземелья, добрая душа. Всю дорогу я семенил, вцепившись ему в плечо и практически не открывая глаз. На улице страшно. У меня не было сил храбриться и притворяться. На улице страшно. Ну что я могу поделать? Страшно.
У входа в подземелье мы остановились. Он достал картонку.
– Так, значит, смотри. Мы сейчас здесь… – ткнул по-детски обкусанным ногтем в одно из сочленений рыжей паучьей лапы. – Станция «Новые Черемушки». А тебе нужно вот сюда. «Маяковская». На зелененькой лапке. Это значит, тебе нужно…
– А там очень глубоко? – Я кивнул на вход в подземелье.
– Очень, – без всякого сочувствия подтвердил Квазимодо. – Тебе нужно сделать пересадку на «Третьяковской», вот здесь, и перейти на… Эй, ты глаза-то открой, кому я показываю! …Перейти на «Новокузнецкую». И ехать до «Маяковской». Ты понял?
– Да. А там темно?
– Нет, там довольно светло. Электрическое освещение.
– А ты там был?!
– Был. Один раз. Да ты не бойся, там все довольно просто. Сейчас я тебе расскажу. Если будешь все делать по их законам – с тобой ничего не случится.
– А если случайно нарушу?
– Тогда… ну не знаю. Может случиться все что угодно. Так что ты уж лучше не нарушай. Значит, так… – Он наморщил лоб и затараторил каким-то бесцветным монотонным голосом: – Держись руками за поручни, стой справа, проходи слева, не беги, не сиди на ступеньках, нигде не задерживайся, придерживайся всегда правой стороны, не прислоняйся ни к каким дверям, при обнаружении бесхозных вещей немедленно убегай.
– Так бегать же нельзя?
– Ну, уходи быстрым шагом…
– Я все это не запомню.
– Ничего. Там есть такой специальный голос – он все время зачитывает законы вслух. И еще там все везде написано. Ты, главное, читай внимательно вывески – и не пропадешь. Всё понял?
– Да. Слушай… Скажи честно: там очень страшно?
– Страшно. Но вполне терпимо. Ты, главное, постарайся представить, что это просто такой большой дом. Не думай, что он под землей. Когда сильно грохочет, зажимай уши. Ни в коем случае ни к чему не прикасайся. Даже если очень красивая вещь, блестящая там, ну или, я не знаю, просто тебе понравилась – не трогай, это, скорее всего, приманка, она может взорваться. Там, говорят, все взрывается… Так, еще что… не думай про крыс. И на людей не смотри. Это не закон – в принципе смотреть можно, но я тебе просто очень не советую. У них там становятся такие лица… Такие… Ладно, не могу описать. Но ты лучше не смотри, и все… – он умолк и некоторое время деловито листал атлас Москвы. – Ага, нашел. Это уже если… то есть когда ты выйдешь наружу. План местности. Вот, смотри. Большая Садовая, поворот налево – Малая Бронная, та-а-ак. Большой Патриарший переулок… вот она, твоя Спиридоновка! Почему ты, кстати, про какие-то болота говорил? Пруды тут вот, да, вижу, на карте… Патриаршие пруды… А болот никаких нет.
– Раньше были, – одеревеневшими губами сказал я. – Раньше это место назвалось Козьи Болота.
– Когда раньше?
– Давно, – отрезал я. Подземелье наводило на меня ужас, и читать ему лекцию по истории настроения не было.
На «Маяковской», уже у выхода из подземелья, я ненадолго остановился, чтобы перевести дух. Кажется, там, внизу, я все сделал правильно… но очень устал. Шея, спина и лоб были мокрыми от пота, сердце колотилось с какими-то угрожающими всхлипами. Я прислонился к мраморному парапету и запрокинул голову.
Потолок был очень странный. Этакий купол, выстланный мелким желтым кафелем. В центре купола красовался большой круг с примитивной, точно сделанной умственно отсталым ребенком, мозаичной картинкой: грязно-бурые облака на грязно-синем фоне. В другом конце потолка из кружка поменьше вылезала радуга совершенно невообразимых цветов: с правилом «каждый охотник желает знать…» ребенка явно никто не ознакомил. Еще там был треугольник с каким-то совсем уж абстрактным сине-красным не то небом, не то извержением вулкана… Но самое странное – по потолку были разбросаны, абсолютно бессистемно, отрывки из стихов Маяковского и просто отдельные слова.
Маяковского я в свое время читал много – в домашней библиотеке имелось полное собрание сочинений, – так что цитаты узнал. На выходе из подземелья, кляксами разбрызганные по потолку, они смотрелись более чем странно.
«И небо, в дымах забывшее, что голубо», – гласила центральная надпись.
«Прочел я зовы новых губ» – чуть сбоку. Рядом с «зовами» разместилась почему-то аршинная буква «Я». «На чешуе жестяной рыбы» уехало в противоположный конец потолка. Гигантское «ХОРОШО!», вообще ни к чему, кажется, не относящееся, растянулось на несколько метров. Похоже, умственно отсталый ребенок, оформлявший здесь интерьер, поразвлекся на славу.
На самом видном месте располагались строки:
Серьезно.
Занятно.
Кто тучи чинит,
Кто жар надбавляет солнцу в печи…
И чуть ниже:
Все в страшном.
Этого стихотворения я не знал. Все в страшном? Как это понять – в страшном?..
Я пошарил глазами по потолку и наконец обнаружил одиноко висящее «порядке».
– Все в страшном, – повторил я про себя и выбрался наружу.
– …Мне страшно, страшно, когда ты так говоришь! – взвизгнула Валя. – И вообще, я не пойду теперь никуда! Плевала я на твою «Маяковскую», и на колонны, и на глубокое залежание!
– Не залежание, а заложение, – машинально поправил Лев.
– Хватит меня учить! Иди девку свою учи!
– Валя!..
Был сентябрь, тридцать восьмой год, выходной, листья, солнце и впервые за несколько дней тепло; они собирались прогуляться пешком до новой станции метро, но уже в дверях увязли в очередной ссоре.
– …Не пойду я с тобой!
– Не хочешь – не ходи, – сквозь стиснутые зубы прошипел Лев. – Только не вопи ты, ради бога, как резаная на весь подъезд. Соседи услышат, неудобно.
– Что тебе неудобно?! А по бабам бегать тебе удобно?
– Я сказал: не ори. Постыдилась бы – перед посторонними людьми…
– А мне стыдиться нечего! Стыдиться тебе надо! И не перед посторонними – плевала я на твоих посторонних! – а передо мной вот! И перед ребенком твоим!
– Да тише ты!
– А ты меня не утихомиривай, тоже мне, интеллигентный какой нашелся!
– Да уж поинтеллигентнее некоторых, с хлебозавода!
– Да как ты смеешь?…
– Между прочим, папочка, – противным голосом вклинилась в скандал двенадцатилетняя Лиза, – у нас в стране труд рабочих на заводе все уважают.
– А тебя не спрашивают, – отвернувшись, выдохнул Лев.
– Да уж, не спрашивают! – снова перехватила инициативу Валя. – Ни ее не спрашивают, ни меня! Действительно, зачем тебе нас спрашивать, кто мы такие?.. Лиза, иди в свою комнату… Нам можно просто сказать: «Домой ночевать не приду». А мне страшно, когда ты так говоришь! Мы что – совсем тебе не нужны? Мы что – тряпки какие-то? Ноги вытер – и пошел, да? С Ландау своего пример берешь?
– Господи, какие тряпки?.. – Лев устало опустился на табуретку в прихожей. – Какие тряпки? Какие ноги? И при чем здесь Дау?..
– А что, ни при чем, да? Думаешь, я не знаю, что он вытворяет, этот ваш Дау, – и вас, кобелей, за собой тянет? Я знаю. Мне эта его Кора Дробанцева все-е-е рассказывала. Он своих шлюх прямо в дом приводит, а ее заставляет чистое белье им стелить! Это у него называется «теория счастья»!
– Полагаю, шлюхи к нему в камеру не приходят. И чистое белье там довольно редко выдают. Постыдилась бы. Человек уже полгода как сидит.
– И очень хорошо, что сидит! Туда ему и дорога! А вам, кобелям, он деньги на любовниц давал! Вот вы и молитесь на него…
– Кобели не молятся…
– …Только я тебе не Кора какая-нибудь! Я с собой не позволю, как тряпка… как с тряпкой!
– Я безмерно рад. Валюша, что ты не Кора. Потому что Кора – лживая, фальшивая, злая дура. А ты ведь у меня не такая, правда? – фразу свою Лев закончил издевательски-елейным голоском.
Валя не нашлась чем крыть и взглянула на него с бессильной яростью.
– Кстати, ты не знаешь, Валюш: твоя подруга Кора…
– Она не моя подруга.
– Товарищ Дробанцева случайно не увлекается музыкой?
– Кажется, она играет на пианино.
– Как, а на барабане? Мне кажется, ей бы очень пошел барабан.
– Барабан?.. – растерялась Валя.
– Ну да, – Лев широко улыбнулся и сощурил позеленевшие от злости глаза. – Барабан. Она бы играла социалистический марш. Тук-тук. Тук-тук-тук, – костяшками пальцев он постучал о стену. – По-моему, у нее прекрасное чувство ритма. В наши времена это очень ценится.
– Твой Ландау – враг народа.
– Мой Ландау – честный человек. Ладно. Я, пожалуй, пойду. До завтра. – Он тяжело поднялся с табуретки и шагнул к выходу.
– Стой! – отчаянно вскрикнула Валя и вцепилась в его рукав. – Если ты сейчас уйдешь, значит, ты совсем, совсем меня не любишь!
Лев остановился и стряхнул ее руку, медленно и осторожно, точно ядовитое насекомое.
– Мой Ландау говорил, что семья – кооператив. К любви это не имеет никакого отношения.
Пока я был в подземелье, короткий зимний день успел закончиться. Вечерний город полыхал неоновыми вывесками, фонарями, окнами и автомобильными фарами. В таком освещении он был еще неуютнее.
Я быстро прошел вдоль забора из гофрированного железа (из-за забора по-жирафьи высовывались подъемные краны), потом сверился с картой и перебежал через Тверскую, петляя среди несущихся на дикой скорости машин. В принципе там был подземный переход, но снова спускаться под землю не хотелось. К тому же из перехода доносилась какая-то подозрительная барабанная дробь.
Я снова взглянул на карту. На схеме все было так просто. Большая Садовая – аккуратная белая полоска… Но это на схеме. У меня же перед глазами все мельтешило, заслоняло, проезжало, слепило, путалось, переливалось…
…Патио Пицца…
…Пепсикола: Китайская ляма (что за ляма такая?)…
…Чешская пивная…
…Стардогс…
…Памятник Маяковскому…
…«Экспресс-ипотека. Квартира без опозданий!»…
…Огромный плакат: улыбчивый дебиловатый мужик с квадратным подбородком протягивает пачку денег неопределенного (но все же скорее зеленого) цвета и достоинства, сверху на пачку с явным азартом таращится потасканная блондинка в легкомысленном наряде; поверх наряда зачем-то домашний кухонный фартучек. Название всей этой композиции: «Я посылаю свою любовь»…
Стена концертного зала Чайковского была затянута лесами, внизу валялись какие-то сваи, доски, пара водочных бутылок и окоченевший субъект с расквашенным носом. Рядом вертелся молодой африканец в розовом пуховике и шапке-ушанке; из нежного кроличьего меха высовывалось его мрачное, насыщенно-черное, с каким-то даже сливовым отливом, лицо. На животе и на спине его были закреплены две большие доски, каждая с надписью: «Красивый загар за десять минут». Африканец явно страдал от холода и безделья. Внимания на него не обращали – разве что окоченевший на моих глазах вдруг воскрес, титаническим усилием отодрал голову от ледяного асфальта и веско заявил: «Пиздишь. Ты не загорел, ты такой сразу родился!» Я прошел мимо них по железному сараю-коридору, тянувшемуся вдоль здания. Потащился дальше – мимо Театра сатиры, мимо ювелирного магазина «Алтын», мимо кафе с невозможным названием «Натуральная еда для гармоничных людей», навевавшем мысли об иных эрах и галактиках.
Огромная растяжка над Садовой риторически вопрошала: «А если вы заболели?» Заболеешь тут… Я даже немного развеселился – но очень ненадолго. На улице было холодно и жутко. На улице было трудно дышать и слезились глаза. На улице все было большое, чужое и скользкое, совершенно не похожее на маленькую четкую схему, которую я сжимал в руке. Меня вдруг захлестнула волна ужаса (а где гарантия, что я найду здесь свой дом? а вдруг карта старая и половину улиц в этом районе давно уже переименовали? а вдруг заблужусь? что я тогда буду делать, куда пойду?). Только не паниковать. Спокойно. Без паники. Успокоиться. Глубокий вдох (как будто ледяная пыль оседает в легких!), глубокий выдох (пыль превращается в пар), вдох, выдох, вдох, выдох…
Кто-то быстро прошмыгнул мимо меня в «Натуральную еду…» – вероятно, гармоничный человек. Однако на какую-то секунду мне вдруг показалось, что это вообще не человек. И что лицо его было покрыто густой и теплой седой шерстью. Мне бы такую…
– Все в страшном, – пробормотал я себе под нос и подумал про Квазимодо. Конечно, его родители умерли. Умерли после первых же заморозков. На улице жить невозможно. Совершенно исключено. А этот, с седой мордой… Он просто мне померещился.
Я вдруг снова, в который уже раз за день, подумал о маме. Обычно я не вспоминал ее неделями, специально себя так приучил: вместе с воспоминаниями всегда приходило чувство вины и какой-то стыдной недосказанности, а кому оно нужно, это чувство?
Если же она все-таки прокрадывалась какими-то окольными путями в мои мысли, я всегда старался представлять ее себе со спины, или в темной комнате, или где-то вдалеке – главное, так, чтобы не видеть ее лица…
Сначала мамы у меня не было. Она появилась только в двадцать втором, вместе с Валей. А Валя появилась вместе со своими родителями и братом.
Все семейство работало на близлежащем Хлебозаводе № 2, а в нашу квартиру заселилось в порядке «уплотнения».
Я любил свою мать, но от ее лица меня всегда воротило. Это было Валино лицо.
Валя не понравилась мне с самого начала. У нее были слишком длинные волосы, слишком короткий халатик, слишком пухлые ляжки, слишком большие руки, слишком резкие духи и слишком громкий голос. Вообще все члены ее семейства отличались крикливостью и избыточностью форм. Они заполонили собой всю квартиру. Они передвинули всю мебель, расставив ее самым противоестественным образом; торжеством идиотизма стала перестановка на кухне – шкаф для посуды они развернули перпендикулярно стене, поделив таким образом сферы влияния (причем захваченная ими территория включала в себя площадь, занимаемую шкафом, а следовательно, и сам шкаф со всем его содержимым). Они часами просиживали в сортире, превратив его в своеобразный читальный зал, – страдали, вероятно, тяжелой формой наследственного запора или просто посменно дежурили там, чтобы стратегически важный объект не достался врагу…
Леву она соблазняла грубо, вульгарно, топорно. Роняла в прихожей монетки (а потом долго выискивала их на полу, оттопырив плотный зад), вешала занавески («Подсадите меня!», «Снимите меня!»), регулярно «ошибалась комнатой», врываясь к нему в ночи в нелепой пижаме, строила глазки, льстила, пекла пирожки… Просто смотреть больно было, как он клюет на такую пошлость. Впрочем, ему было всего двадцать два, а она была всегда под боком.
Очень удобно: книги, учебники, лабораторные опыты, Валя, молодость, жизнь – все здесь, все рядом. Либо по эту, либо по ту сторону стенки…
Идиллия прервалась через год. Николай Матвеевич, Левин отец, что-то там разработал, или открыл, или изобрел, я так толком и не понял, – но это что-то очень понадобилось кому-то там, «наверху». А Николаю Матвеевичу для окончательной доработки этого важного чего-то понадобились две дополнительные комнаты и тишина, и кто-то там наверху охотно вошел в положение, и уже через неделю нам сообщили, что квартиру нашу разуплотняют.
Два следующих дня были тихи и безоблачны; густая апрельская свежесть сочилась из приоткрытых форточек, тончайший тюль на окнах чуть вздрагивал от весеннего сквозняка, сортир пустовал, кухонный шкаф вернулся на свое место к стене, Валино семейство, тихо шипя, паковало вещи, Николай Матвеевич блаженствовал, Лева соблюдал сдержанный нейтралитет. К вечеру второго дня все пожитки были аккуратно сложены в прихожей. Утром третьего дня Валя и ее сородичи покинули квартиру. Лева подхватил Валины чемоданы и отправился провожать.
Николай Матвеевич стоял у окна и смотрел им вслед. Когда они скрылись из виду, он прошелся по всем комнатам, веря и не веря, потирая руки, гордо оглядывая территорию, отвоеванную у врага. Потом поставил пластинку, уселся в кресло и зажмурился от удовольствия, вслушиваясь в сладкое патефонное потрескивание.
– …Где вы теперь? Кто вам теперь целует пальцы? – вкрадчиво поинтересовался кокаинист Пьеро.
Стало тепло и уютно – как будто кто-то тихонько гладил по голове или угощал маленькими кусочками песочного печенья.
– …Куда ушел ваш китайчонок Ли? Вы, кажется, потом любили португальца? А может быть, с ма-ла-а-айцем в… с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…
– Папа, заело! – рявкнул Лева у него над ухом.
Николай Матвеевич вздрогнул и открыл глаза.
Посреди комнаты стоял Лев, бледный и раздраженный, с двумя чемоданами.
– Чьи?..
– Это Валины чемоданы. – Лев решительно поставил их на пол. – Она останется здесь. Она только что сказала мне, что…
– …с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…
– Да выключи ты это, ради бога! Она говорит, что у нас будет… Папа, как честный человек, я теперь должен…
Николай Матвеевич посерел.
– Она беременна?
– Да.
– Ты дурак.
– Да.
– Приоткрой окно, душно.
– Оно и так открыто, пап…
Вечером Николаю Матвеевичу снова не хватало воздуха. И на следующий день. И на следующий. С каждым днем воздуха в квартире становилось все меньше – пока через неделю он не кончился вовсе.
Это случилось, когда Валя зашла на кухню и плотно закрыла только что распахнутое им окно, коротко буркнув: «Сквозняк».
– Здесь нечем дышать, – сказал Николай Матвеевич и с отвращением глянул на нее. – Нечем…
Валя раздраженно пожала плечами, вернулась к окну и снова открыла его настежь.