Князь Клюква (сборник) Акунин Борис
В тот же миг узорчатые двери распахнулись, и подавалы, все в одинаковых малиновых рубахах, стали вносить первую смену блюд: лебедей, гусей и тетерок, которые были ощипаны, запечены, а после вновь утыканы перьями, так что смотрелись, будто живые. По горнице распространился аромат имбиря и шафрана – пряностей, доставляемых из невозможно далеких стран.
Дворецкий опустил левую бровь, поднял правую.
Виночерпии понесли хмельное: на почетный стол – сладкие вина и двадцатилетние меды, дружинникам – меды попроще да пиво-олуй, но кувшины были точно такие же, серебряные. Посол осторожно пригубил из чаши, почмокал губами, облизнулся.
– Прекрасное кипрское, – сказал он. – Сколько же его выпьют эти здоровяки?
Святослав небрежно пожал плечами. Драгоценного кипрского вина, покупаемого за золото, в великокняжеских погребах осталось всего три бочонка, но послу о том знать было незачем. Пусть думает, что сим нектаром здесь поят всех, до последнего гостя.
– Не налегай на птицу, преосвященный, – добродушно посоветовал князь. – Не хватит желудка на главные блюда. Будет рыба, какой ты не видывал в Царьграде. Потом говядина со свининой. Телят и поросят для государева стола у нас холят больше, чем великокняжьих сыновей. – Он засмеялся. – После подадут оленей и вепрей, лично добытых отцом. Не попробовать будет нельзя – обида. А к игрищам подадут сладкое с наливками.
– Что за игрища? – спросил грек. – Музыка?
– Нет, повеселее. Но коли желаешь музыки…
Князь поднял указательный палец, понятливый дворецкий потер одну пухлую ладонь о другую – из сеней, уже на ходу ударяя в бубны, дудя в свирели и сопели, засеменили игруны-музыканты. Песенники затянули старинную песню про вещего князя Олега, приколотившего свой щит на ворота Цареграда.
По лицу епископа скользнула тень. Святослав внутренне улыбнулся, подумал: «Прикидывается, что не знает по-нашему. Значит, верно в грамоте написано».
Опытный дворецкий увидел, что почетному гостю песня не нравится. Слегка качнул головой – и песенники умолкли. Теперь играли только гусельники со свирельщиками, мелодично и негромко, да чуть позвякивали бубенники с колокольниками.
– Мой любимый пляс. Старинный, варяжский. Пращуры плясали перед битвой. Эх, размять, что ли, кости, пока вином не упился?
Будто бы нехотя князь поднялся и вышел на середину. На самом-то деле всё было оговорено заранее, дворецкий уже нес меч со щитом. Самое время показать греку русскую удаль, а лучше Святослава танец с мечом не танцевал никто во всем Вышгороде.
Червленый щит лег на пол. Музыка, поначалу медленная, заиграла быстрее, еще быстрее, еще. Ударили литавры.
С кажущейся легкостью, вроде бы едва двигая запястьем, князь рассекал воздух длинным клинком. Обнаженный меч выписывал замысловатые узоры. Ноги в зеленом сафьяне ловко переступали близ самой кромки щита, перепрыгивали через него – и ни разу не коснулись.
Дружинники стали колотить по столу чашами и черенками ножей в такт пляске. Святослав знал, что хорош, что им любуются – и смотрел только вверх, на сверкающий булат. Он мог танцевать так долго. Дыхание от пляски делалось глубоким, выравнивалось и больше не сбивалось. В том и заключался смысл древнего боевого упражнения.
Агафодор же, некоторое время понаблюдав за пляшущим князем, озабоченно покосился на пустое кресло во главе стола и перевел взгляд на распорядителя пира. Тот, казалось, смотрел только на Святослава, однако же немедленно повернулся к послу. На желтом лице появилось учтиво-вопросительное выражение – и стоило епископу чуть кивнуть, как дворецкий тронулся с места.
Плавно приблизился, поклонился, спросил по-гречески:
– Что благоугодно твоему преосвященству?
– Я так и думал, что ты ромей, – ласково улыбнулся епископ. – Уверен также, что ты служил в знатном столичном доме. Может быть, даже при дворе. Чувствуется выучка наивысшего разряда.
– Ты угадал, господин. – Дворецкий поглядывал то на собеседника, то на увлеченного танцем князя. – Я познал тайны ремесла в Большом кесаревом дворце, где достиг должности младшего помощника главы ведомства приемов. Выше мне было не подняться из-за низменности моего происхождения. Поэтому, когда меня позвали в Киев на место главного дворецкого и посулили жалованье вчетверо выше прежнего, я согласился.
– Ты поступил разумно. К тому же ромей всегда останется ромеем, где бы он ни жил. Как твое имя?
– Здесь меня называют Кут, «черный кот». Это из-за цвета волос, редкого у русов. Крестильное мое имя Деметрос, но я за него не держусь. Оно ведь означает «Посвященный Деметре», богине плодородия, а я, как ты понимаешь, евнух. Иначе кто бы взял меня на службу в императорский дворец? Меня «обелили» в раннем детстве, я этого даже не помню.
– Мы с тобой братья по судьбе, – вздохнул Агафодор. – Но тебе повезло больше. Меня оскопили пятнадцатилетним, и тот день до сих пор иногда мне снится. Я просыпаюсь в слезах, с криком. Приходи ко мне исповедаться на родном языке, Деметрос. Я пробуду здесь какое-то время.
– Благодарю, твое преосвященство.
Кут поцеловал епископу руку.
– Скажи, как устроены такие пиры? Что будет дальше?
– Когда гости наедятся, напьются и станут шуметь, я подам знак вон тому тощему человеку. – Дворецкий двинул подбородком, показывая на дальнюю дверь. Там, странно раскорячась, стоял очень худой человек в разноцветной островерхой шапке. – Это Костей, старший над игрецами. Он выпустит своих шутов, шутих, уродов, и они устроят представление.
– А великий архонт? Разве он не придет? – быстро спросил посол, видя, что танец заканчивается.
Но дворецкий уже спешил к своему господину – принять меч и забрать щит, так что вопрос остался без ответа.
Вернувшись, Святослав не подал виду, что заметил, как византиец шепчется с дворецким. Принял из рук посла чашу вина, с наслаждением выпил половину, а потом, как предписывал ромейский этикет, вернул угощающему – чтобы тот осушил кубок до дна.
– Удостоит ли нас посещением великий архонт? – спросил епископ, вытерев губы.
Князь понял: Кут ему ничего не сказал.
– А как же, обязательно. Уж и весточку прислал. Ты угощайся, отче. Эту белую рыбу ловят в дальних северных реках и привозят сюда живую в огромных корытах. Но сначала выпьем. Теперь моя очередь попотчевать тебя вином…
Однако великий князь Ярослав не появился и час спустя, когда подали сладкое и началось представление.
Сначала гостей потешил костлявый старшина шутов. Он ходил по зале, и его длинные ноги сгибались в коленях то вперед, то назад, то вбок. От этого вся нелепая фигура Костея вихлялась и дергалась, а сам он корчил уморительные рожи: натягивал нижнюю губу на кончик хрящеватого носа, лизал длиннющим языком подбородок, вращал в разные стороны выпученными глазами. Зрители смеялись, хлопали в ладоши.
Потом, под всеобщий хохот, прошлись, взявшись за руки, человек-шар (низенький и неправдоподобно толстый) с человеком-оглоблей (этот был еще худее Костея и на две головы выше).
Дальше гурьбой выкатились карлики, горбуны, бородатая баба, семипалый мальчуган, девка с длинным, свернутым набок носом – множество самых разных уродов и уродцев, и всяк начал кривляться на свой лад.
Святослав горделиво покосился на посла: вон как у нас – богато.
Хороший выродок, на кого смешно поглядеть, стоил очень дорого. Таких выискивали по дальним краям особые торговцы, привозили к щедрым государям, требовали высокую плату. Чем больше потешных калек, тем пышнее двор. В Вышгороде на Убогом подворье проживало до тридцати уродов обоего пола.
Более всего зрителей распотешила одна горбунья. Ростом она была всего с полтора аршина, а горбов имела два: один сзади, другой спереди. Однако шустрая, ловкая. То мячом по полу прокатится, то товарку под зад лягнет, то вдруг затеет карлику волосья трепать. Он орет, слезы из глаз, а горбунья ему еще и по носу кулаком – красная юшка брызгами в стороны.
За прыть ушлой бабе кидали со столов куски медовых ковриг, маковых пирогов, заморского сахара. Она подпрыгивала, по-собачьи ухватывала объедки зубами на лету, пихала за пазуху – будто в горб прятала.
– Отвратительная тварь, – смеясь, сказал Агафодор. – Ну и морда! Такую безобразную можно бы и без горба показывать. Так что государь? Время к ночи…
Мельком поглядев на Кута, князь наклонил голову.
Дворецкий вдруг рявкнул зычным голосом – качнулись свечные огни:
– Государь великий князь Ярослав Владимирович!
Загрохотали скамьи. Все поднялись.
Прикусив губу, чтобы не расползлась в улыбке, Святослав исподтишка наблюдал за Агафодором. Тот приосанился, расправил рясу, быстро потер посольскую цепь, чтобы ярче сияла. Лицу придал выражение величия и почтительности – непростое сочетание.
Чеканно ступая, в горницу вошел гигант, неся перед собой обнаженный меч. Это был отрок-меченоша. Неспешно обогнул длинный стол, поклонился пустому креслу, уложил меч поперек подлокотников. Еще раз нагнулся в торжественном поклоне. Повернулся и так же медленно вышел.
Все снова сели и как ни в чем не бывало продолжили трапезу. Шуты и шутихи, притихшие во время церемонии вноса меча, снова принялись дурачиться.
Стоять остался один Агафодор.
– А… а где архонт?
С серьезным видом Святослав развел руками.
– Видишь – меч прислал заместо себя. Это великая тебе честь как кесареву посланнику. Где меч великого князя – это все равно как если бы он сам пожаловал.
И тут все же не удержался, больно много было выпито вина – прыснул. Очень уж смешно захлопал грек глазами.
А Святослав вошел в кураж, ему хотелось еще поиграться с византийцем. Велел ведь отец сбить с посла спесь.
– Устал я, отче, на твоем языке говорить, – вдруг перешел князь на русский. – Ты же по-нашему понимаешь, не таись. Знаем, что ты долго служил в Болгарии у тамошнего архиепископа.
Агафодор, еще не оправившийся от предыдущего потрясения, опять замигал.
– А коли так, ответь мне на екклезиастический вопрос… – Святослав принял глубокомысленный вид. – Объясни, как это по-церковному, по-патриаршьи выходит, что у Болгарии, которая лишь одна из византийских провинций, есть право выбирать себе предстоятеля, а нам, Руси, которая никому не подвластна, вы того дозволить не желаете? Мы, однако ж, не болгары. Нас вы не завоевали и не завоюете.
Не готовый к такому разговору, грек почернел. А подвыпившего князя несло дальше.
– Думал я про притчу, которую ты мне давеча рассказал. О плодности и неплодии. И знаешь, что я тебе скажу? Такие сказки сочиняют лишь те, кто немощен и слаб. Чем еще вам, ромеям, остается тешиться кроме духовного оплодотворения, раз на обыкновенное, вот этакое, – Святослав сделал непристойный жест, – вы боле негодны по дряхлости. Ты, преосвященный, посмеивался над тщаниями престарелой Зои произвести потомство. Но не такова ли и вся ваша держава? Истинная сила, отче, в живородительности. У вас ее нет, а у нас есть. Мы кого хотим – берем, не спрашиваем. Поворачиваем, как нам охота, и оплодотворяем. Потому что ныне наше время, наша молодость, наша власть.
Князю нравилось, как он говорит – дерзко, веско, мощно. Нравилось, как ежится от этих слов посол. Святослав был в той поре опьянения, когда человек делается удалым и беззаботным, море по колено.
– Гляди сам. Разве есть сыновья у нынешнего базилевса? Одни только дочери. А у моего отца нас шестеро. У брата Владимира уже есть наследник, у брата Изяслава – двое. Я полгода как женился, будет сын и у меня. В этом суть. – Он снова сделал похабное движение рукой – приятно было соромничать при духовной особе. – Прочее же – дым и химеры. Кто может мир, как бабу, под себя подмять и семенем своим удобрить, тот и царь. А кто слаб, тот – пффф. – Князь издал губами неприятный звук.
Ждал, что грек выйдет из себя, раскипятится, замашет руками, возвысит свой тонкий голос – потеряет лицо перед боярами и дружиной. Епископ хоть зло посверкивал глазами и длинная белая борода скосилась на сторону, однако выдержки не терял. Ответил увещевательно, добродушно:
– Так-то оно так, принц Никола. Сила молодости хороша, кто спорит. Однако недальновиден зодчий, кто возводит здание на одном лишь этом непрочном фундаменте. Молодость скоро проходит – что у человека, что у державы. И кто не сумел от силы чресел возрасти к силе воли и духа, тот вскоре усохнет. Тому же, кто полагается не на животный пыл, а на мудрость и дух, суждено долгое процветание.
«Знать, мало я тебя разозлил, – подумал князь. – Надо подбавить».
– Тебе про дух виднее, преосвященный, – ухмыльнулся он. – Ибо силы чресляной у тебя, скопца, быть не может. Борода-то накладная скособочилась, поправить бы.
Глаза Агафодора гневно сузились, обожгли собеседника.
– Вот он, огонь греческий, – засмеялся Святослав. – Сейчас пламенем заполыхаю.
Но епископ вдруг присоединился к смеху – звонко, заливисто.
– Любуюсь я тобой, пресветлый княже, – сказал он, и огоньки загорелись ярче. – Молод ты, пригож, силен. А только сомнительно мне, так ли уж велика твоя мужская сила? Верно ль, что ты можешь кого угодно, любую женщину, подмять да оплодотворить?
– Могу, могу, не сомневайся, – ответил Святослав, не понимая, к чему клонит грек.
– Так-таки любую? Прости, не поверю.
Князю стало весело:
– Об заклад желаешь биться?
– Что ж, хоть азартное состязательство и грех, но не столь уж тяжкий… – Посол поднял руку. На пальце сверкал перстень с большим лалом. – Можно и об заклад. По-дружески, как условились. Если ты бабу, на какую укажу, взять сумеешь, не оплошаешь – кольцо твое будет. А устрашишься, откажешься – тогда исполнишь любую мою просьбу, о чем бы я ни попросил. Поклянешься в том Именем Божиим и своей княжеской честью.
– Как это – «любую просьбу»? – удивился князь. – Мало ль, о чем ты попросишь?
– Чего тебе страшиться, такому лихому жеребцу? Неужто испугался? А как хвастал!
Агафодор был доволен – думал, что поймал. Не тут-то было.
– Давай свою бабу. – Святослав оскалился. – Любую. Хоть ведьму лесную, хоть русалу болотную. Был бы женский снаряд. Когда рядиться будем?
– Да прямо сейчас. Вон она, моя лошадка, на какую перстень ставлю. – Агафодор показал на жуткую горбунью – та стояла на четвереньках, грызла баранью кость, изображала собаку. – Одолеешь сию гидру?
Поглядел князь на уродку, только плечом дернул. Кольцо с лалом – пустяк, на что оно? А вот показать скопцу ромейскому, что такое настоящее мужество – это будет ладно. Горбунья так горбунья. Даже интересно.
Он поманил дворецкого.
– Как вон ту, горбатую, звать?
Кут подумал, ответил не сразу:
– Кажется, Кикиморой.
– Отведи-ка ее в шубную. Ждите там…
Святослав повернулся к послу, налил в чашу еще вина.
– Пойдем, преосвященный. Покажу тебе шубную камору, где у нас с зимы соболя-куницы хранятся. А заодно узришь, какова она – русская сила.
И подмигнул.
Живка
Ночью, неслышно семеня через холодные сени в нужный чулан, Живка опять его видела. Егория Угрина.
Как в прежние разы, отрок просочился через стену и замер. Перед собою обеими руками держал голову. Была она страшна, но в то же время прекрасна. Цвет лица бело-матов, вежды скорбно сомкнуты, алый рот приоткрыт.
Живка так напугалась, что обмочилась под своей длинной рубашкой. Но крикнуть не крикнула. Не было у нее привычки кричать, даже когда было очень страшно или очень больно. Жизнь приучила всегда быть тихой. Когда тебя не слышно и не видно, целее будешь. Иногда мечталось о шапке-невидимке. Чтобы самой быть, но чтоб никто не знал, что ты есть.
Чего она так мертвого угрина боялась, она и сама не знала. Никогда он ей злого не делал, не то что живые люди. Покажется, да через короткое время растает. Молча.
К тому ж известно: не за ней он сюда, на Убогое подворье, является. Это сейчас оно убогое, для самых распоследних челядинцев великокняжеского обихода, потешных калек-игрецов, а в прошлые времена, при Владимире Красно Солнышко, здесь был важный терем и держали в нем с почетом, но под крепкой стражей мятежного княжича Святополка Владимировича. Давно это было, лет тридцать или, может, сорок назад, но старые старушки помнят. Рассказывают, что молодой князь ласков был, речами тих, ступал по горницам мягко, будто кот. Умел всякому человеку в душу влезть. И окрутил своих тюремщиков, вышгородских бояр, склонил посулами и умильными словами на свою сторону.
Когда князь Владимир преставился, здешние бояре объявили Святополка великим князем, а его меньших братьев, Бориса и Глеба, злодейским образом умертвили. Егорий этот, отрок угорской крови, при Борисе служил и до последнего издыхания за своего господина бился. За это враги его мечами-копьями пронзили, а голову с плеч срезали уже мертвому, чтобы снять с шеи златую гривну.
Вот зачем он, угрин, сюда ходит. Ищет Святополка, желает спросить: где, мол, брат твой, а мой господин? И невдомек бедному, что окаянного Святополка здесь давно нету, сгинул в бегах, в чужих краях, невесть где, а князь Борис погребен в вышгородском храме. Разве сыщешь, кого тебе надобно, если голова с плеч снята и очи затворены?
В этот раз Живка, хоть и в мокрой рубашке, хоть и трепетно, но все же успела шепнуть: «В Васильевскую церковь ступай. Борис ныне там!» Но Егорий Угрин растаял, и слышал ли, нет – Бог весть.
Идти в нужник теперь было незачем. Вместо этого побежала Живка в морозные сени, где бадья с водой. Разбила локтем ледок, замыла рубаху. Не то утром заметит Радуша, над служанками старшая, будет бранить, за волосы таскать, башкой об стену бить.
Дрожа от холода, бесшумно вернулась в большую ложницу, где спали все бабы, девки и девчонки Убогого подворья: кто постарее на печи, другие на сундуках и лавках, а некоторые так на полу.
Вдохнув густой от людского множества и печной топки воздух, Живка забралась на свое место – под лавкой, на которой лежала Кикимора. Мокрая рубаха липла к телу, мерещился безголовый отрок, да еще горбунья наверху всё ворочалась, скрипела, во сне постанывала. Поди-ка, усни. А еще так есть хочется…
Живку продали княжьему тиуну позапрошлой осенью, когда девчонка подросла настолько, чтоб работать. Год был несытый, впереди сулилась тощая зима и страшная весна, которую то ли переживешь, то ли нет. Маманя, прощаясь навек, сказала: «Голодовать не будешь».
Голодать Живка не голодала, но и досыта не ела. Во всем огромном дворцовом хозяйстве, где по теремам, дворам, житницам, погребам, кухням, медушам, баням, прачешным, кузням, конюшням, скотням трудилась и кормилась тыща народу, ее место было из последних последнее: прислуживать уродам с Убогого подворья. Своей миски с ложкой, и тех Живке не полагалось. Тут кусок кинут, там краюху подберет – тем и перебивалась. Но, конечно, всё равно сытней, чем в деревне. Еды кругом было много, если глядеть востро и страха не иметь – только тащи. Но Живке смелости не хватало. Да и мала еще была, девятый год всего.
Только-только стала засыпать, перед закрытыми глазами начали кружить предсонные видения – горбунья как вскрикнет. Что ж ей, злыдне, спокойно не лежится? И всё ворочается, ворочается. Сама тяжелая, грузная, будто кадушка. Ишь, разожралась. Раньше скамья под ее тушей так не провисала. Скрипит-скрипит, кряхтит-кряхтит, стонет-стонет. Десять раз за ночь разбудит. А попробуй-ка саму ее потревожь. Свесится – и кулаком. Кулак у горбуньи каменный.
Злее Кикиморы не сыскать существа на всем свете. Нету в ней ничего человечьего. Люди – они злые, когда на то причина есть или какая выгода. Но Кикиморе ни причины, ни выгоды не нужно. Она пакости просто так творит, для удовольствия. Вот ведь создал Господь чудищу – что снаружи, что внутри.
Недавно показалось горбунье, будто Шика-кашераздатчик ей в миску мало хлёбова положил. Зашипела, заругалась, а ему, бедовому, хоть бы что. Не дал добавки. Кикимора губищами зашевелила, левый глаз сощурила, правый выпучила, лоб морщинами собрала. А посередь лба у ней черное пятно, круглое. Бабы шепчутся – это в нее дьявол-сатана своею черной слюной плюнул. Оттого горбунья и родилась из злыдней злыдня. Плевка этого дьяволова Живка больше всего боялась. А Шика на подворье новый был, не знал, что Кикимору страшиться надо.
Назавтра Костей, всему Убогому подворью начальник, из своей миски дохлую мышу зачерпнул. Ну и взъярился. Повалил Шику, да сапогами по ребрам, да плеткой, да кочергой. А Кикимора смеется, черное пятно на лбу так и прыгает. Она, ведьма, наворожила, не иначе.
Или вот еще рассказывали бабы, Живка подслушала. До Костея, печенега колченогого, которого наши когда в плен брали, то жилы подколенные урезали, был на подворье другой старшой – Зосем, знатный шутейник. Не любил он Кикимору, ругательски ругал, даже бил. И что же? Угорел в своей каморе. Отдушку в печи сажей забило, и угорел до смерти. Вон оно как, с Кикиморой враждовать. Уж Костей до чего грозен, а горбунью не трогает.
Мимо нее Живка всегда вьюном проскакивала. Чуть замешкаешь – ударит или ущипнет. Просто так, ни за что. Вчера вот бежала Живка в сени, пол мести, да в узком проходе, пробегая мимо Кикиморы, задела ее боком. Не виновата была нисколько – горбунья сама брюхо такое наела, будто третий горб себе отрастила. И главное, зацепила-то совсем чуть-чуть. А Кикимора как заорет, словно режут ее. И кулаком по носу. Дальше Живка бежала, ловя ладонью кровяные капли. Не дай бог рубаху или напольные доски испачкать!