Телефон для глухих Столяров Андрей
– Где ваши люди?
Лейтенант с обидой моргнул девичьими ресницами.
– Они, господин майор, отказываются мне подчиняться…
– С ума сошли?
– Виноват, господин майор!..
– Пошли! – после некоторой паузы скомандовал Водак. – Вы, двое – тоже! Не отставать!
Из грузовика на нас осторожно поглядывали. Сверху вниз; лица – не предвещающие ничего хорошего. Там находились несколько солдат в комбинезонах, но без пилоток. Водак решительно мотнул головой тому, который ударил мужчину.
– Ну-ка, слезай!..
Солдат недобро посмотрел на него и цыкнул слюной через борт.
– Слышал?
– Хватит командовать. Тоже мне – накомандовались…
– Хорошо, – сказал Водак, будто не ожидал ничего иного. Закинул ногу на колесо и с неожиданной легкостью взгромоздился туда всей тушей.
Я поспешно схватил его за рукав.
– Ты нас подождешь? Ладно? Дай мне слово… Ты только, пожалуйста, не уезжай без нас…
– Скорее, – сказал Водак, втискивая ногу в кузов.
По-моему, он меня не воспринимал. Времени не было. Я повернулся и побежал, стараясь не натыкаться на встречных. К счастью, бежать здесь было недалеко… Панг!.. – остановился и помутнел второй “призрак”. Главное было – выбраться из этого проклятого места. Я шарахался. Весь город, казалось, сейчас очутился на улице. Называется, эвакуация; репетировали, наверное, раз десять. Специальная программа была: “Безопасность гражданского населения”. Почему это у нас все программы всегда летят к черту? Я, как заяц, сигал через какие-то брошенные мешки и ящики. Бардак был жуткий; трудно было даже вообразить, что такое возможно; одних только туфель валялось на мостовой, наверное, штук пятнадцать… наволочки… шторы… крепкое еще клетчатое одеяло… Серая крыса, вызмеив грязноватый хвост, по-хозяйски, неторопливо копалась в бумажном свертке. Вскинула мордочку и повела усами, будто предостерегая. Еще пара “призраков”, светящаяся, голодная, вынырнула из переулка и заскользила над водостоком. Они прошли совсем рядом со мной – пахнуло свежим озоном, и у меня, как живые, зашевелились волосы от близкого электричества. Я едва успел отскочить в какую-то нишу. “Призраки” не опасны. Это всего лишь рецепторы, блуждающие в поисках информации. Уйти от них, если захочешь, не составляет труда. И тому, которого только что засосало, тоже ничего не грозит. Неприятно, конечно, попасть внутрь “призрака” – огненный туман вокруг, желтый и алый, будто сердцевина костра; ни черта не видно; кружась, проваливаешься в пустоту; вспыхивают разноцветные искры, плывут точки и пятна; тела не чувствуешь, словно в состоянии невесомости. А в ушах переливами меди гудит мощный нескончаемый гонг. Но в общем-то, ничего страшного нет. Через минуту “призрак” переварит новую информацию и выбросит человека наружу. Последствий, как правило, никаких, проверено неоднократно. Разве что жалко терять даже одну-единственную минуту.
Народу на улицах стало значительно меньше. Я спешил. Ветер надувал занавески в распахнутых окнах. Трепетала на театральной клумбе афиша: человек во фраке, взмахивающий дирижерской палочкой. Где-то под самыми крышами мучили пианино – нечто торжественное, безнадежное, будто специально к данному случаю. Я взлетел по лестнице. Дверь в квартиру Катарины была приоткрыта. В прихожей валялись – круглое ручное зеркальце, платок, карандаш для бровей. Я на всякий случай позвал – в ответ зазвенела неживая какая-то тишина. Разумеется. Я и не рассчитывал, что Катарина будет сидеть сложа руки. Она ведь не сумасшедшая, знает, что следует делать в случае чрезвычайных обстоятельств. Но и не придти сюда, чтобы убедиться в том, я тоже не мог. Я чувствовал бы себя последним трусом, если бы не пришел. Теперь понятно, почему герои и дураки гибнут в первую очередь. Радио не работало. И аварийная сеть, и собственно городская трансляция. В простеньком репродукторе на стене не было даже обычного фона. Я прошел на кухню. Тепловатая вода из крана еще сочилась. Я, захлебываясь от нетерпения, глотал вялую струйку. Где-то редко и далеко, по-видимому, на окраине стукнули выстрелы. Следовало торопиться; с чего это я решил, что Водак будет меня ждать. Одного человека. Или пусть даже двоих. Не будет он ждать – у него теперь на руках целый район.
В кране надсадно запшикало, захрипело, и я его выключил. Вытер лицо ладонью, стряхнул на пол вялые капли. Всё, коммунальные службы прекратили существование. Что-то неуловимое изменилось на улице. Что-то со светом, который как будто вывернулся наизнанку. Я так и замер – не дотянувшись до двери. А потом быстро, словно кто-то меня толкнул, обернулся к окну.
Грубая, толстая, угловатая трещина расколола небо. Будто черная молния простерлась вдруг от горизонта до горизонта. Ломаные края ее заколебались и начали отодвигаться. Абсолютно бесшумно, точно во сне, разомкнулась небесная льдина. Открылся купол Вселенной. Зажглись колючие звезды. Темный, как после смерти, холод сошел на землю. И ко мне в сердце – тоже сошел вечный холод. Потому что это уже был финал: погасили свет и упал тяжкий занавес. Апокалипсис. Бронингем. Сентябрь – когда распахнулось небо. Пять лет назад. Осень земных безумств. Четыре Всадника на гремящих костями клячах. Четыре оскаленных черепа с выставленными вперед зубами. Вплавленные в булыжник площади, четкие следы подков. Красная звезда Полынь, поднявшая над городом мутное зарево и сделавшая воду – горечью, а воздух – огнем. Люди искали смерти и не находили ее…
Меня пробирала дрожь. И наверное потому я не сразу понял, что в соседней комнате кто-то неразборчиво разговаривает. Шепотом, будто мышь шуршала в старых газетах. Я на цыпочках подкрался туда и толкнул стеклянную дверь. Катарина, зажмурив глаза, одетая и причесанная, вытянулась на диване. Левая рука ее в синих венах на сгибе свешивалась почти до пола – там валялась открытая сумочка и выпавший из нее кожаный кошелек, а сведенной правой рукой она прижимала к губам янтарный светящийся плоский кулончик магнитофона. Такой же кулончик имелся и у меня, только я его не носил. Рядом же, на журнальном столике находился стакан воды и яркая упаковочка пегобтала. Эту упаковочку, слава богу, ни с чем не спутаешь. Огненные буквы названия фосфоресцировали даже в полумраке зашторенной комнаты.
Итак, начался “сеанс”. Она, вероятно, оделась, взяла с собой самое необходимое и уже выходила на лестницу, когда начался “сеанс”. Надо же – как нам обоим не повезло. Я прижал пальцами теплое, чуть выгнутое запястье. Пульс был еще отчетливый – ровный и достаточно сильный. Значит, “сеанс” начался минут пятнадцать-двадцать назад. Катарина вдруг нервно вздохнула и подняла веки. Меня она, разумеется, не узнала. Что естественно: во время “сеанса” реципиент полностью отключается от внешнего мира. Упаковочка пегобтала оказалась нетронутой: десять пар глянцевых, интенсивно-желтых, продолговатых капсул. Вероятно, принять транквилизаторы она все-таки не успела. Я просунул ей сквозь напряженные губы сразу две скользких таблетки. Вот так, теперь лучше, теперь можно, по крайней мере, не опасаться за психику. Капсулы растворились мгновенно. Катарина продолжала шептать. Что-то непонятное, как будто говорила сразу на нескольких языках. Трижды, точно боялась забыть, повторила, повысив голос: “Зеркало… зеркало… зеркало…” Я даже вслушиваться не пытался. Никогда нельзя знать заранее, имеет ли передача какой-нибудь смысл. Связь с Оракулом – дело исключительно темное. Тихомиров, кстати, считает, что это вообще никакая не связь, а периодический вывод отработанной информации за пределы Зоны. Сброс мусора, очистка низовых понятийных коллекторов. Все может быть. Далеко не каждый человек способен принять передачу. Я, например, к счастью или к сожалению, не способен. А у Катарины, если считать нынешнюю, это уже четвертая. Поэтому она и не расстается с магнитофоном. Записями передач заполнены сотни километров дорогостоящей пленки. Над дешифровкой ее бьется целый исследовательский институт. И его работу на всякий случай дублируют еще два института. Только результаты у них почти нулевые – бред остается бредом: обрывки фраз, сумятица мыслей, очень редко – короткий связный абзац. Философия хаоса, как назвал это Ингвард Бьернсон. Мысли праматерии. Хотя, если по справедливости, возможно, не такой уж и бред. Технологию “вечного хлеба” выудили именно из передачи. И “напевы сирен”, снимающие шизофрению, и в конце концов “философский камень” – тоже. Правда, мы пока не очень-то представляем, зачем нам этот “камень”: неядерная трансмутация элементов – кошмар современной физики. Поймал его, кажется, еще Ян Шихуай. Он потом умер от остановки сердца во время второго “сеанса”. Тогда еще представления не имели о летаргическом воздействии передач. Реципиент обходился без пегобтала – своими слабыми силами. Сколько их отправилось в сон, из которого не возвращаются. И ведь уже догадывались подсознательно, но все равно выходили на связь. Отбою тогда не было от желающих. Романов… Альф-Гафур… Витке… Кляйнгольц… сестры Арбетнотт… Сестры Збарские… Поливановы, целой семьей, отец и два сына… Список можно было продолжить до бесконечности. Тогда казалось, что после долгих лет растерянности и непонимания возник настоящий, целенаправленный, “смысловой” диалог, что Контакт, которого столько ждали, начинает овеществляться, что еще вот-вот, еще одно усилие, один крохотный шаг – и рухнет стена молчания, упадет пелена с глаз, мы всё поймем – откроются звездные дали… Сколько надежд впоследствии оказались безнадежно разрушенными…
Пегобтал тем временем действовал. Катарина дышала хоть редко, зато уже глубоко и спокойно. Заблестели живые глаза между веками, порозовела бледная кожа на скулах. Правда, я не знал, что делать с ней дальше: идти она не могла – собрал сумочку, на всякий случай подготовил шприц для себя. Это требовалось обязательно: я мог спонтанно, вторым партнером, включиться в “сеанс”. Тогда мы вообще отсюда не выберемся. Было тихо. Звезды ледяной мелкой крошкой смотрели в окно. Жесткие серебряные их лучи очерчивали контуры зданий. Будто в обмороке, лежал на боку тонкорогий месяц. Все-таки надо было на что-то решаться. Где-то близко, по-видимому, этажом выше, еще терзали рояль. Теперь – Шопеном, “Траурный марш”, си-бемоль минор. Погребальные звуки жутковато сочетались со звездами. Я сорвался, точно подхваченный, – прыгнул через две ступеньки, через четыре, забарабанил в двери. Выглянул старик в клетчатой, мягкой домашней куртке. Развел в недоумении длинные руки:
– Оказывается, я не один тут остался…
Лицо его почему-то казалось знакомым.
– Помогите, пожалуйста, – требовательно сказал я. – Надо отвести заболевшую женщину на эвакопункт…
Старик вздернул брови:
– Соседи?
– Да, снизу…
Он замешкался, нерешительно перебирая на куртке тусклые пуговицы. За спиной его открывалась громадная, как банкетный зал, комната. Рояль в центре ее, под люстрой, казалось, еще звучал cтрунным нутром.
– Прошу вас… – через силу выдавил я. – Ей плохо… Это моя жена…
Старик сразу же заторопился.
– Конечно-конечно… – Увидев распростертую Катарину, всплеснул руками: – Что с ней?…
– Ничего страшного, просто передача “оттуда”. Врач здесь не нужен, только идите рядом… Потеряю сознание – сделаете мне инъекцию…
– Именно вам?
– Именно мне. Шприц в кармане – заряженный. Умеете обращаться?
– Безыгольный? – несколько ошеломленно спросил старик.
– Точно так: прижать, включить поршень…
– Тогда сумею.
Я осторожно снес Катарину по лестнице. Она была странно-гибкая и тяжелая, будто из пластилина. Улица встретила нас сумеречным нездоровым зноем. Неподвижность царила такая, будто все уже умерли. Только полосатый котище с мышью в зубах шарахнулся от людей в подворотню, да беспомощно, словно жалуясь, пропел в чьем-то окне будильник.
С афишной тумбы глядел на нас человек во фраке. Тот самый старик.
Теперь я его узнал.
– Вы же Хермлин… – сказал я между двумя глотками воздуха. – Точно-точно, вы давали у нас концерт на прошлой неделе. Только тогда вы были во фраке и с “бабочкой”… Боже мой, почему вы не ушли вместе со всеми?..
– Мне семьдесят лет, и я здесь родился, – сказал старик. – Был изгнан, вернулся, стал почетным гражданином города. Снова был изгнан – это уже при “Великом Корвалесе”. Опять вернулся – по приглашению демократического правительства… – Он оглядел дома, замершие в знойной ночной глухоте. – Вот как все в конце концов завершилось… Извините, не сразу сообразил, о чем вы меня просите…
– Писали что-нибудь?
– Нет, пока просто слушал. Понимаете: звук сегодня какой-то особенный…
Мы медленно продвигались по вымершей улице. Катарина, действительно, как пластилиновая, еле переставляла ноги. Иногда просто волочила ступни по асфальту, повисая на мне. Хермлин, не говоря ни слова, подхватил ее с другой стороны. Дышал со свистом. Как у ящерицы, проступила гортань на старческой тонкой шее. Чувствовалось, что каждый шаг дается ему с колоссальным трудом. Было неловко, но ничего другого я в данный момент придумать не мог. Я ведь тоже не трактор, одному мне Катарину было не дотащить. Разумеется, лучшим выходом было бы дождаться конца “сеанса”. Катарина придет в сознание, будет хоть что-то соображать. Однако передача могла длиться и два часа, и четыре, и целые сутки. Мы таким временем просто-напросто не располагали. “Предел разума”, будто меч смерти, висел над городом. Уже изогнулось в просветах крыш черное потустороннее небо, уже распускались на нем гроздьями и соцветиями тысячи ярких звезд, уже блистала, так что больно было смотреть, атомная громада солнца. Пейзаж становился контрастным, будто в открытом космосе. Страшные непрозрачные тени расчертили асфальт. Хорошо еще, Хермлин не читал закрытых материалов – из “синей папки”. Можно было сойти с ума от одного ожидания.
Я искоса посмотрел на него. И Хермлин, почуяв мой взгляд, тут же остановился.
– Пожалуйста… Отдохнем немного…
Поперек мостовой был брошен здоровенный никелированный сейф. Мы кое-как пристроили Катарину на грани, которая сияла как новенькая. Хермлин, помогая себе руками, тоже уселся. Взялся за грудь и сдавил ее, видимо, успокаивая дыхание.
– Я вам… наверное… больше мешаю… Сейчас-сейчас… Через минуту пойдем… Сердце что-то зашкаливает…
– У вас, кажется, недавно была операция?
– Два года назад…
– Что-нибудь серьезное?
– Нет, просто вшили искусственный клапан… Старый-то, знаете, чуть-чуть подтравливал…
– Вот что, – решительно сказал я. – Оставайтесь здесь, я скоро вернусь. Ничего не бойтесь, я приду с людьми, и тогда мы вас заберем. Главное, что бы ни происходило, не уходите отсюда. Мы вас обязательно заберем, я вам клянусь…
Хермлин усиленно кивал после каждого слова.
– Вам совершенно не обязательно возвращаться, – сказал он.
– За кого вы меня принимаете?
– К сожалению, за человека… Ради бога, простите! Старческое слабоумие…
Спорить и доказывать что-либо не имело смысла. Я махнул им рукой и побежал, чувствуя усиливающуюся резь в боку. У меня совсем не было сил, но я все-таки побежал. Водак нас не оставит. Он, скорее всего, уже навел порядок среди своих. Чтобы помочь, требуются еще два человека. Он же с Катариной знаком, они танцевали вместе на День независимости. Я еще тогда, как дурак, приревновал их обоих. Я оглядывался и видел сейф с приткнувшимися на нем человеческими фигурами. Катарина то и дело подныривала, будучи, видимо, не в состоянии держать спину, а похожий на кузнечика Хермлин хватал ее за плечи и не давал повалиться. Сердце у меня конвульсировало где-то под самым горлом, пот пощипывал веки, а горло свистело, будто продырявившийся насос. Хорошо, что здесь было действительно недалеко. Всего метров четыреста, практически рядом. Я найду Водака, и он даст мне людей. Все у нас будет отлично. Только – быстро, и чтобы выбраться из сектора поражения. Из того, который выделен на штабных картах ярко-малиновым цветом. И хотелось бы, разумеется, до того, как полетит железная саранча. С саранчой нам тоже сталкиваться ни к чему. Я свернул, и еще раз свернул, и выбежал наконец на главную улицу.
И остановился как вкопанный. Порядок там был, разумеется, наведен.
Однако вовсе не Водаком.
Офицер в черном мундире и сияющих лаковых сапогах, взмахивая перчаткой, выкаркивал отрывистые команды. Потные сосредоточенные солдаты сгоняли всех, выстраивая в колонну по четверо. Быстро оцепили ее с двух сторон – рукава засучены, пыльные мослатые “шмайссеры” – наизготовку. Серые, с прочернью на спине овчарки, натягивали поводки. Уши – торчком, острые волчьи пасти – оскалены. В ближнем краю шеренги я различил долговязого Клейста. Он, как на прогулке, курил, выпыхивая перед собой светлый дым. Точно все происходящее здесь его никоим образом не касалось. Торопящийся вдоль колонны солдат задержался и сильно ткнул его кулаком в зубы. Сигарета вылетела; Клейст с пугающим безразличием потрогал разбитый рот. Он, по-моему, все равно скривил губы в усмешке. На одеревеневших ногах я попятился – обратно, за угол. Сердце, оторвавшись от горла, ухнуло куда-то вниз. Слава богу, что я не притащил сюда Катарину. Вдруг один из солдат обернулся ко мне и навел автомат. Я прирос, уже заранее ощущая себя покойником. А офицер, который тоже посмотрел в мою сторону, поднял лайковую перчатку и лениво, будто не человеку, а псу, указал на место в колонне.
Итак – Бронингем, сентябрь, осень земных безумств. Отверзлось небо, и сухим дождем прошелестели над землей звезды. Потек с высоты горький запах. Шевельнулся во вселенском просторе необъятный гром. Пали ниц птицы. Магическим, тонким светом оделся гибнущий город. Померкли сердца человеческие. Выше небес вздулся бледный пузырь огня. Сценарий Армагеддона – как его в то время осуществил Оракул, практически совпадал с соответствующими местами известного описания. Треснула земная твердь. Колыхнулись воды. Сияющий престол господа повис над миром. Очевидцы потом утверждали, что он был похож на золотой сундук гигантских размеров. Сверкал и переливался, усыпанный по граням бриллиантами.. Двадцать четыре старца в белых одеждах преклоняли колена. Двадцать четыре отрока держали над ними сияющие опахала. Аналогия, если следовать каноническому сказанию, более чем поразительная. Радуга вокруг престола, подобная изумруду. Стеклянное море, как бы из хрусталя, и семь светильников, кои суть семь духов Божиих. На престоле же восседал Некто, по-видимому, недоступный воображению… Человеческое ухо, покрытое живыми, шевелящимися волосами… Глаз, растекшийся студнем в треть небосклона… Палец с янтарным ногтем… Гладкая коричневая щека во влажных порах… Фоторобот этого Некто даже в самых общих чертах смонтировать не удалось. Срабатывало, вероятно, запредельное торможение, лимит восприятия. Четыре животных пребывали от него ошую и одесную. “И первое животное было подобно льву, и второе животное подобно тельцу, и третье животное имело лицо, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей горячих; и ни днем ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят, Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет”… (Подробное описание так называемого “служения” см. в “Дневнике Осборна”). Старцы снимали золотые венцы и клали их перед престолом.
Совпадение сценария и канонического изложения однозначно наводило на мысль о существовании экспозиции. Образ человека из Патмоса, естественно, завладел умами. Значение Богослова было понято сразу же и на самом высоком уровне. Библейский пророк – трансформация реальной личности или молекулярная кукла, созданная Оракулом; Голем, Франкенштейн, автомат, муляж, чучело с искрой сознания… Не все ли равно: операция “Иоанн” была развернута в грандиозных масштабах. Особую роль тут сыграло вынырнувшее, точно из небытия, письмо Брюса. Его доставили беженцы, хлынувшие в соседний район, который уже закипал черными слухами. Голодные, в рубищах и опорках за неимением нормальных одежд, похожие больше не на людей, а на призраков, скитающихся после смерти, они затопили ближайшие крохотные городки, принеся с собой страх и панику, примерно часа через четыре после того, как воинская спецкоманда, посланная в сторону Бронингема для сбора сведений, вошла в центр апокалипсиса и растворилась в нем. Кстати, именно тогда обнаружились первые признаки хроноклазма: беженцы упорно твердили, что находятся в пути уже много суток, а сам апокалипсис начался чуть ли не месяц назад. Оборванец с гноящимися глазами, обмотанный заскорузлыми тряпками, будто дряблый мертвец, возник у белоколонного здания местного муниципалитета, где среди панического верещания телефонов, хрипа электронной связи и взаимоисключающих телеграмм, осажденная прессой, политиками и просто встревоженными обывателями, Чрезвычайная Комиссия по Контакту, созданная Советом Европы всего сутки назад, крутясь, как щепка в стремнине, напрягала все свои пока еще слабые силы, пытаясь взять контроль над лавиной событий, – молча прошел мимо оторопевшей охраны в комнату председателя, вытащил из гнилых лохмотьев засаленный, грязный, порванный по краю конверт с надписью печатными буквами: “Секретно. В личные руки”, и, по-прежнему ни слова не говоря, положил его на стол перед ошеломленным Грюнфельдом. Вероятно, это был Бернард Каллем, физик-спектрометрист, заместитель Брюса по лаборатории; в Бронингеме у него, как установили впоследствии, погибла семья, и он сам потом также бесследно исчез, сгинул в водовороте тех дней, как тысячи других граждан. Письмо было написано неразборчивым карандашом на обойной бумаге и датировано тремя днями вперед – еще один признак странного хроноклазма. Сухой стиль его произвел на Комиссию громадное впечатление. Брюс, по существу, первый твердо и без обиняков заявил, что происходящие здесь события есть апокалипсис, и, не утруждая себя оговорками, принятыми в научной среде, напрямую связал его с деятельностью Оракула. – Ищите посредника, – писал он, развертывая план дальнейших исследований. – Ищите того, кто знает. Ищите Иоанна Богослова из Патмоса… – Дело таким образом было сделано. Тройные карантинно-пропускные заставы перекрыли район. Уже первые беженцы, вопреки протестам врачей, были прокручены через полиграф. Началась охота за прорицателями, которые, как чертики на пружинах, выскакивали по всему городу. Это напоминало знаменитую “Бойню пророков”, только в организованном варианте. – Мы по-прежнему не готовы, – мрачно и спокойно, блестя северными глазами, говорил Амальд Грюнфельд на экстренном заседании Совета Безопасности. – И я просто не представляю, что мы сможем быть готовы когда-нибудь при существующем положении дел… – Дискуссия, вынесенная тогда же на Ассамблею, имела, тем не менее, один непредсказуемый результат. Был установлен обсуждаемый уже много лет “Предел разума” (во всяком случае так его предпочитали официально именовать), то есть, тот максимальный объем продуцируемых Оракулом изменений, который Земля могла допустить. Превышение этого уровня означало угрозу существованию, следовал, согласно решению Ассамблеи, так называемый “поворот ключа”, нанесение удара всеми имеющимися военными средствами, контакт с Оракулом прекращался, дверь захлопывалась.
Это было уже более чем принципиальное ограничение. Мнение Бусано Хинара о случайном сочетании фактов: падения авиетки – так была обнаружена Зона Информации, и последующего развертывания апокалипсиса, не снискало поддержки. Скорее уж можно было согласиться с гипотезой Артура Пенно, который усматривал здесь защитную реакцию “гостя” на катастрофическое воздействие. В контакте с Оракулом, как в Контакте с иным разумом вообще, важна в первую очередь форма, ибо она, в отличие от содержания, воспринимается непосредственно. Гибель самолета с двумя пассажирами представляла собой акт недвусмысленного уничтожения. Форма ответа, последовавшая за этим, была адекватной. Наше счастье, что Оракул избрал сравнительно мягкую “метафорическую” сценографию, а не Хиросиму, например, и не европейскую чуму тринадцатого века.
Данная интерпретация катаклизма была ценна, помимо упрощения смысла, еще и тем, что часть вины, пусть чисто формально, перекладывалась на Землю. Принесенные жертвы имели таким образом хотя бы видимость оправдания. Факт, по крайней мере в глазах политиков, очень весомый. К сожалению, отсюда с неизбежностью вытекало, что реализация планов типа “Предела разума” повлечет за собой, скорее всего, полное уничтожение человечества. Однако эту “темную” сторону перспективы предпочитали не обсуждать вообще.
Дневник Осборна в его восстановленном виде гласил: “…Книга синего бархата – с семью печатями… Печати багровые, кажется, из запекшейся крови… Кто достоин открыть сию книгу и снять печати ее?.. Человек в текучих одеждах, от них – сияние… Ангел, как будто заколотый, семь рогов у него и семь ярких очей… Кланяются ему старцы… Животные падают на колени и трепещут крыльями… Боже мой!.. Четыре громоподобных всадника выезжают на площадь!.. Я их отлично вижу – за разрушенным зданием универмага… Мое имя – Осборн… Боже всемогущий, сохрани и помилуй меня!.. У коней ребра, как обручи на железных бочках… Мосластые ноги… Плавится и дымится булыжник… Ужасный грохот копыт… Скелеты в седлах, безглазые, оскаленные черепа… Конь белый – всадник с серебряным луком, конь рыжий – всадник с мечом, блистающим, будто смерть, конь вороной – всадник с пляшущими в руке весами, конь бледный – всадник с косой, перекинутой через плечо… Имя его нельзя произносить человеку… Кажется разламывает еще две печати… Ад идет по земле… Трудно писать, трясутся стены, потолок, даже сам воздух… Сыплется штукатурка, трещины, дом, видимо, скоро обрушится… Сумерки, будто на солнце накинули шерстяной плед… Еле просвечивают сквозь него ворсяные пятна и полосы… Луна, как короста, и от нее – свет серый, загробный… Доколе Владыка, святой и истинный, не судишь живущим на земле за невинную кровь?… Страшная, пустая, безжизненная Вселенная… Конец Света – неужели всё, как было предсказано?.. Боже мой!.. Край неба загибается, озаренный как бы тусклой свечой… Оно сворачивается, точно бумажное, скатывается за горизонт… Невыносимо трясутся стены, прыгает карандаш… Это, наверное, последние завершающие минуты мира… Мое имя – Осборн… Бронингем, четырнадцать – двадцать четыре… Сегодня истек тринадцатый день Конца Света… Всякая гора и всякий остров сдвинуты с мест своих… Цокот копыт… Странно, как я это все вижу во мраке… Седьмая печать… Безмолвие… Отравленная пустыня… Видимо, единственный человек из плоти и крови… Мое имя – Осборн… Темнота… Смерть… Крушение… Камни, падите на меня и сокройте меня от лица Сидящего на престоле… Ибо пришел великий день гнева его; и кто устоит?..”
Этот чрезвычайно насыщенный и, пожалуй, самый подробный из имеющихся документ (если, разумеется, не считать по научному обстоятельных, однако скучноватых “записей Брюса”), был обнаружен в запаянной коробке из-под сигар при расчистке завалов центрального квартала в Бронингеме. Сам Осборн, служащий местного банка, вне всяких сомнений погиб. Фотокопии дневника странным образом попали к журналистам и были опубликованы. Что, естественно, породило необычайную вспышку религиозного исступления. Спор об истинной сути апокалипсиса смутил умы. “Если не Он, то кто?” – громогласно вопросил с кафедры городского собора епископ Пьяченцы. За что сразу же был лишен не только обширной епархии, но и права богослужения. Церковь, видимо, не желала ничем связывать себя в данном вопросе. Иерархи, всячески избегая прессы, медлили и колебались. Поговаривали о созыве Вселенского собора христианских конфессий. Научный Комитет железной рукой отвергал любые теологические построения. Еще можно было бы со скрипом и мучениями принять точку зрения Карло Альцони, профессора богословия в Панте, состоящую в том, что нынешнее появление Оракула есть уже, по крайней мере, второе в истории человечества, память же о первом таком пришествии сохранил для нас Новый завет – это было не то чтобы истинно, это в конце концов не размывало основы, – но ведь даже в идейно выдержанной среде Научного Комитета то и дело возникали попытки настоящих культурологических экзогез, правда, тщательно отстраненных и упакованных в треск узкоспециальной терминологии. Например: Земля и Оракул, взятые по отдельности, не представляют собой объективированных “сущностей бытия”. Реальные отношения между ними есть отношения между вечностью и моментом. Само человечество продуцируется Оракулом из “абсолюта” в мир “быстрых жизненных форм” и всем ходом своей истории участвует в исполнении плана, лежащего за пределами воображения. Никакой диалог между ними не осуществим даже в принципе. Любопытный образчик создания Вседержителя под личиной воздействующего на нас феномена неизвестной культуры.
Концепция традиционного Бога не выдерживала никакой критики. Апокалипсис, как зафиксировала Комиссия, продолжался в земном исчислении не больше семидесяти часов и охватывал собой крайне незначительную территорию, то есть, был весьма ограничен во времени и пространстве. Правда, непосредственно в центре событий длительность его существенно возрастала: “Дневник Осборна”, например, насчитывает в общем итоге почти три недели, а строго последовательный “протокол” педантичного Брюса – целых тридцать суток сюжетно разворачивающихся событий. Плотность времени таким образом имела ясно выраженный градиент, но проблема хроноклазма, с какой бы стороны ее ни исследовать, вполне поддавалась решению в рамках обычных для современной науки физических средств и не требовала объяснений с привлечением Бога или неких потусторонних аллюзий. Тем более, что сразу же были высказаны и крайние точки зрения. Апокалипсиса не было вообще, заявили Антонов и Бельц в интервью одному из парижских еженедельников. Оракул действительно “сбросил” громадный по масштабам многослойный информационный пакет, но – чрезмерный для человека и предназначенный исключительно коллективному разуму. Содержание “мессиджа” не имеет аналогий в культуре Земли; смысловые связки распались, информация поэтому была воспринята искаженно. Насильственно объединенное, хаотическое сознание граждан Бронингема обратилось, как и следовало ожидать, к знакомым зрительным формам. Поток овеществленных ассоциаций хлынул в единое русло. Апокалипсис – дело случая, мы видим вовсе не то, что нам пытаются показать. Катастрофа, если уж называть ее именно так, потому и текла вне “чистого” времени, что оставалась сугубо психологической. За пределами собственно восприятия ее просто нет. “Протоколы Брюса” не убеждают, это лишь отражение личности, и ничего более.
Основания для подобных заявлений, конечно, имелись. Станции сейсмического контроля даже в непосредственной близости от Бронингема не зафиксировали в течение апокалипсиса хоть сколько-нибудь существенной активности земной коры, и метеослужба, чьи сводки, разумеется, были также досконально изучены, не отметила в данный период значительных атмосферных явлений. Сомнения Антонова и Бельца, таким образом, были подкреплены. Однако семь чаш гнева божьего пролились на землю… “И сделались град и огонь, смешанные с гноем и кровью, и третья часть деревьев сгорела, и вся трава, зеленая бывше, сгорела тоже, и гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью, как бы от мертвеца, и все одушевленное умерло в море, и поражена была третья часть солнца, и третья часть луны, и третья часть звезд, так что затмилась третья их часть, и третья часть дня не светла была, так же, как и третья часть ночи”…
Лаборатория Брюса располагалась на самой окраине города. Градины синего цвета били, как пули, глубоко уходя под почву. Двое лаборантов погибли тут же, замешкавшись на открытом месте. Остальные, по распоряжению Брюса, надели освинцованные костюмы радиационной защиты. Это, по-видимому, спасло им жизнь, когда загорелся воздух. В подвалах здания обнаружились небольшие запасы продуктов. В мастерской авторемонтной стоянки нашелся движок средней мощности. Удалось даже подключить кое-какую аппаратуру. На магнитной пленке, частично сохранившейся и позже тщательно восстановленной, среди гула, тресков и скрежетов, которые и сами по себе вызвали интерес, можно было разобрать далекий как бы плывущий над миром голос: “Горе, горе, горе живущим на земле!..” Эта запись, естественно, породила ожесточенные споры и обвинения в фальсификации. Гектор Лаймон, накрывшись металлическим кожухом, собрал некоторые скудные образцы. Градины обладали потрясающей теплоемкостью и буквально прожигали стенки титановых тиглей. Сохранить их до прихода спасателей, к сожалению, не удалось. Первая неделя заточения прошла, тем не менее, сравнительно благополучно. Группа даже несколько увеличилась за счет жителей ближайших кварталов. Отремонтировали машину и совершили небольшую вылазку в город. Брюс наладил радиостанцию и посадил одного из техников следить за эфиром. Он, по-видимому, сразу же сориентировался в обстановке: записи в “протоколе” с самого начала велись четко и чрезвычайно подробно. Теперь можно было, вероятно, на что-то надеяться. Но в понедельник, к исходу дня, вострубили ангелы, имеющие семь труб… “И упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде – Полынь: третья часть вод сделалась горькой полынью”… Положение группы после этого ощутимо ухудшилось. Скончался Бингсби, неосторожно набравший воды из верхнего резервуара. Еще трое сотрудников получили тяжелые отравления. Дистилляцию в требующихся объемах наладили с громадным трудом. Некоторые исследования все-таки были продолжены. Пробы “полынной воды” были запаяны в колбы из пероксного стекла. Позже анализ обнаружил в них так называемую “росу Вельзевула”, чрезвычайно загадочную, но все же реально существующую субстанцию, что, естественно, нанесло серьезный удар по психологическим версиям апокалипсиса. Наибольший интерес в “протоколах” представляет, конечно, не слишком обширное упоминание о “запечатленных”, то есть, описание тех, кто, если верить источникам, был предназначен спастись. Кстати, именно эта часть текста почему-то никем не оспаривалась. Брюс, во всяком случае, наблюдал “запечатленного” сам: голый, перепачканный глиняными потеками человек неторопливо шествовал через двор, ступая прямо по лужам пылающего мазута, и на лбу его бледной фосфорической зеленью горел некий вензель. Он не отозвался на оклики и пропал в смертельном дыму. Пленка, на которой его зафиксировали, оказалась засвеченной. Воспроизвести “вензель” по памяти также не удалось. Согласно собственно “Апокалипсису”, таких “спасенных” должно было быть ровно сто сорок четыре тысячи. Цифра, по сравнению с населением Бронингема, конечно, явно завышенная. Однако уже после трагического завершения данных событий ходили упорные слухи об исцелениях якобы сразу от всех болезней, о “сподобившихся”, то есть узревших Истинное Откровение, и о неких “странниках благодати”, якобы не горящих в огне и не тонущих в водах. Всплывали весьма конкретные имена. Операция “Иоанн” получила новую фазу развития. После длительных споров возобладало мнение Олласа Хертвига, что Оракул путем апокалипсиса пытается выделить необходимых посредников, то есть, таких людей (или, может быть, выражаясь точнее, существ), которые по своим психофизиологическим характеристикам были бы способны к восприятию нетрадиционной семантики. Практические решения последовали незамедлительно. Появилась вызвавшая множество нареканий “Булла о карантине”. Беженцы были изолированы, впрочем достаточно комфортабельно. С каждым, причастных к событиям в Бронингеме, работали одновременно два-три аналитика. По слухам, применялся гипноз и мягкие галлюциногены. Это, в свою очередь, привело к скандальным разоблачениям в прессе. Колоссальные объемы информации ушли в частные руки. Все безрезультатно – легенды иссякли, критерии оказались ложными. К сожалению, никто не общался с “запечатленными” непосредственно, и поэтому мы не знаем, чем они в действительности отличаются от других людей.
В конце сентября группа начала систематическое обследование прилегающих территорий. По несчастному стечению обстоятельств, это совпало с землетрясением и появлением саранчи… “Отворился кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, и дано было ей не убивать их, а только мучить, и мучение от нее подобно мучению от скорпиона, когда ужалит”… Брюс определяет размеры жесткокрылых монстров – до метра в длину. Удалось каким-то чудом загнать и убить одно насекомое. При этом, получив укус в грудь, погиб Эдвардс. Существует описание, сделанное одним из патологоанатомов группы: перепончатые сухие крылья, золотой венчик на черепе, почти человеческое лицо; мягкая, теплая кожа, вместе с тем, какой-то немыслимой прочности; шесть зазубренных ног; хитин, который не берет даже ножовка. Ткань тела, ко всеобщему изумлению, имела неклеточное строение: розоватая гомогенная масса, сросшаяся с железным хитином. Брюс упоминает о “звездчатых образованиях” в ней, которые называет “ядерными синцитиями”. Препараты, однако, не сохранились. Лаборатория сильно пострадала от землетрясения и пожара. Большая часть сотрудников решила пробиваться во внешний мир. Их, судьба неизвестна и, видимо, таковой теперь и останется, но они унесли с собой множество уникальных фото– и видеоматериалов, и к тому же – единственный экземпляр саранчи, препарированный Скворцовым и зафиксированный в формалине. Все это, разумеется, бесследно пропало. Сам Кеннет Брюс умер примерно через неделю за рабочим столом, – еще успев описать рождение Младенца, “который будет пасти все народы”, и явление на небе Красного Дракона с семью головами, готового пожрать его.
Эту символику можно было интерпретировать как угодно. Что, конечно, и делалось во всякого рода скоропалительных публикациях. И вместе с тем колоссальный шок, испытанный тогда человечеством, вероятно впервые заставил его осознать некоторые масштабы. Земля и Вселенная – искра жизни и холод почти бессмысленной пустоты. “Кто мы есть и зачем?” – этот вопрос волновал теперь не только горстку философов. Было сильнейшее разочарование. Было чудовищное отрезвление от хмеля наивного антропоцентризма. И Ладислав Смиргла в предисловии к своей нашумевшей книге “Зерно культуры” вовсе не случайно писал, что “происходит болезненное очищение базиса цивилизации, сущности ее – того, что вечно объединяет людей – независимо от пестрой мозаики расовой, социальной или государственной принадлежности… Как ни странно, единственным связующим звеном в настоящий момент оказалась религия. Именно ее и пытается, конечно в силу своего разумения, познать Оракул, даже не подозревая, что от некогда великого Откровения сохранилась на самом деле одна скорлупа, а источенное столетиями содержание давно превратилось в сухую и слабую пыль, переносимую ветром. К сожалению, наша культура пока не может представить на суд Вселенной ничего более значимого, ничего более совершенного и великого в своей простоте, чтобы продемонстрировать постороннему наблюдателю самую суть человечества…”
В темноте завыла сирена – вынимая душу, выдергивая по ниточке каждый нерв.
– Встать!.. – будто в самое ухо гаркнул Скотина Бак. – Слезай, скотина!..
Я кубарем покатился с нар и, как всегда, зацепил коленом низкую переборку. Стуча зубами, быстренько натянул штаны, нащупал чоботы, продел руки в задубевшую полосатую куртку. От материи невыносимо разило карболкой. Куртка если и согревала, то самую малость. Тем не менее, спать в одежде все равно было запрещено. Скотина Бак лично обходил ночью бараки и, если замечал непорядок, срывал с провинившегося драное, войлочное одеяло, ударами дубинки гнал из надышанного тепла наружу, ставил в промозглом сумраке – на два часа, на четыре, а то и покуда не рассветет.
Это у него называлось – “сделать зарядку”.
– Равнение на меня… Сми-ирна-а!..
Блоковые, выказывая усердие, побежали в проходе. Рассыпали затрещины и тычки, сопели и вполголоса матерились. Правда, ярость их была скорее для виду. Блоковые жили тут же, в закутке, за хлипкой перегородкой и уже прекрасно усвоили, что брань, затрещины и тычки – это только днем и только в присутствии офицеров. Ночью же в придавленных темнотой бараках свои законы. Не следует черезчур свирепствовать – найдут утром с вывалившимся языком и мутными от удушья глазами. Парочка таких случаев уже была. Виновных, естественно, не обнаружили. Поэтому блоковые даже под свинцовых взглядом Скотины Бака не слишком стремились забраться в гущу с трудом разгибающихся, полосатых тел. Больше суетились, чтобы тоже не схлопотать по зубам. Я улучил момент и как обычно сунул на грудь сбереженную пайку. Правда, даже этот покалывающий кусочек жизни меня не радовал. Ужасно ныла спина, и позвоночник, хрустя, казалось, разламывался на части. Отдавал на скуле болью длинный кровоподтек: это приложился Сапог, увидев, что я везу полупустую тачку. Вероятно, поэтому я далеко не сразу вспомнил о Водаке. Но когда вспомнил, тут же вылетели из головы и позвоночник, и сохлая пайка, и кровоподтек, и нарывающий третий день под ногтем указательный палец, и даже то, что вчера, поздно вечером, уже перед самым отбоем, сидя в тоске на нарах и дожидаясь, пока выключат свет в бараке, я с внезапным испугом сковырнул кончиком языка два левых зуба и выплюнул их в ладонь.
Лежанка Водака морщинилась брошенным кое-как одеялом. Рядом со мной, по порядку номеров, в шеренге, его тоже не было. От неожиданности я чуть было не опустился обратно. Однако Скотина Бак, будто почуяв, воткнулся в меня диковато-кабаньим взглядом. Или, может быть, не в меня. Все равно. Никогда нельзя знать, куда эта сволочь смотрит.
Клейст, похрипывая простуженной грудью, чуть было не вывалился из строя.
– Ушел… Видишь, Анатоль, он ушел все-таки?.. Ах, майор, я же предупреждал его – бесполезно, поймают…
Глаза у него немного светились от голода.
– Теперь – что? Теперь, значит, расстреляют каждого пятого…
– Ну тебя-то не расстреляют, – неприязненно сказал я.
– Меня – вряд ли… Меня Скотина Бак оприходует… Мордой в грязь… Скоро уже… Наверно, сегодня…
– Помнится, вчера ты говорил то же самое.
– Ахтунг!.. На выход, на выход!.. – бешено заорали блоковые.
Они скопились в дверях, выпятив звериные подбородки. Скотина Бак, подавая сигнал, махнул дубинкой. Десятки деревянных подметок несогласованно застучали по полу. Шеренга заколыхалась. Передо мной сотрясалась в кашле сутулая спина Хермлина. Лопатки у него выпирали даже сквозь жестяную робу. Водак, насколько я мог судить, ушел где-то в разгаре ночи. В час, когда часовые на вышках неудержимо клюют носами, вздрагивают, точно от ужаса, и подергивают на груди непромокаемые накидки. Мы с ним много раз обсуждали эту возможность. Выйти незамеченным из барака на самом деле нетрудно. Гораздо труднее пересечь плац, гладкий и голый, пронизываемый лучами прожекторов. Охранники, не разбираясь, стреляют в любую тень. Просто от скуки – чтобы не задохнуться беспамятством среди непроницаемой темноты. Я прикинул, какие у него могут быть шансы. Шансы были, если, конечно, отбросить Клейста с его предсказаниями. Я бы даже сказал, что очень неплохие шансы. У каменоломен колючая проволока поставлена всего неделю назад. Ток через нее пока не пропущен – не успели дотянуть провода. Есть там одна канавка, мы ее отметили в первый же день. Неглубокая такая канавка, от силы – полметра. Тянется, расширяясь за проволокой, к оврагу, обметанному кустарником. С вышек, скорее всего, не просматривается, так что очень удобно. Правда, понизу она заколочена щитом из досок. Но – сочится ручей, тихонький опять таки, почти незаметный. Значит, земля, наверное, мягкая, можно более-менее подкопать. Водак считал, что если скребком, то управится минут за пятнадцать. В крайнем случае – полчаса, а полчаса – это, прямо скажем, не время. Я ему остро завидовал в эту минуту. Пробирается сейчас по оврагу, раздвигает мокрые ветви. Мне уйти вместе с ним было нельзя. Катарина держится до сих пор только нашими ежедневными встречами. А так бы, разумеется, чего проще. Отсюда до города по прямой, наверное, километров сорок. Завтра к вечеру, если бы повезло, могли бы добраться. Или, может быть, еще раньше выйти к передовым постам. Хотя – какое там завтра; я осторожно вздохнул. Это для нас только – завтра, и через неделю, и через месяц. А для них, всех, оставшихся за чертой хроноклазма, вообще ничего – одно бесконечно длящееся сегодня.
При выходе произошла небольшая заминка. Скотина Бак выхватил из продвигающейся вереницы очередную жертву. На этот раз – Петера, если не ошибаюсь, из группы химиков. Медлительный этакий парень с глазами, как у сонной коровы. Держал его левой рукой, жестко закрутив куртку на горле. Орал, как всегда, свирепея: – Я тебя научу, порядку скотина!.. Ты будешь, скотина, знать, кто я, скотина, такой!.. – Невозможно было понять, к чему он придрался. Петер и не пытался оправдываться – мотался, как половая тряпка из стороны в сторону. Кончилось это так, как и должно было кончиться. Скотина Бак отрывисто махнул кулаком. Удар был отчетливый, будто камнем по дереву. Петер всхлипнул, и ноги у него безжизненно подломились. Сволочь этот Бак: всегда бьет в висок, и всегда – насмерть. Кулак у него пудовый. Еще хвастает, что может уложить с первого же удара.
Я смотрел и никак не мог вспомнить его в ливрее с галунами и позументами. Как он, завидев клиента, сгибается и открывает стеклянные двери бара. А получив чаевые, проникновенно свистит носом: – Бл-дарю вас… Всегда рады… – Теперь – щетина, налитые мутью глаза, лиловые, будто студень, щеки, дрожащие с перепою… Боже мой, во что нас превращает Оракул?..
– Ста-ановись!.. В колонну по трое… Марш!..
Блоковые, враз помрачнев, подгоняли опаздывающих. Тут уже было, по-видимому, не до барачной туфты. Даже они не были застрахованы от Скотины Бака.
Хермлин рядом со мной, двигался, как унылый кузнечик.
– Я все это уже один раз видел, – сказал он. – В сорок втором году. Вы-то, конечно, не помните… Мне было тогда четырнадцать лет, мы жили в Европе. Также однажды собрали и повезли – целыми эшелонами. Тоже – лагерь, собаки, вонючий дым из труб крематория… Мои родители так там и остались…
– Эмиграция?
– Да, представьте себе, спасались от диктатуры…
– Разве от этого спасешься? – хлюпая чоботами, сказал я.
Сеялся мелкий упорный дождь. Земля раскисла, перемалываемая ежедневно сотнями деревянных подметок. Куртка у меня намокла, и по всему телу распространялся противный озноб. Меня трясло. Хермлина было не переубедить никакими силами. Я, наверное, уже раз десять объяснял ему, что это – просто модель, созданная Оракулом, а он все не верил. Многие, кстати, не верили – даже из научного персонала. Слишком уж по-настоящему, слишком всерьез все это выглядело. Солдаты – рослые, как на подбор, уверенные в своем расовом превосходстве; стены в бараках – щепастые, из самого обыкновенного дерева; проволока – железная, свекла в баланде – как свёкла, жесткая и сладковатая. И главное, настоящими были ежедневные смерти – от ударов дубинки, для крепости оплетенной проволокой, от случайной пули, от истощения на липком бетонном полу лазарета.
– В мире ничего не меняется, – печально сказал Хермлин.
Аппельплац встретил нас бесшумной паникой прожекторов. Дымные яростные лучи, словно лезвия, кромсали пространство – ослепляя на миг и выхватывая из темноты жалкие человеческие фигуры. Лица тогда казались белесыми, как у снулой рыбы. Скомандовали остановиться. Я, к счастью, очутился во втором ряду. Повезло; меньше опасности, что на тебя обратят внимание. Чем реже попадаешься на глаза, тем дольше живешь. Женское отделение лагеря построили тоже. Они растянулись напротив нас – мешковатой шеренгой.
Катарину, разумеется, было не разглядеть.
– Ахтунг!.. Ахтунг!.. – заполоскались с обоих краев истошные крики.
Аккуратно обходя лужи, чтобы не забрызгать сияющие голенища, из приветливого домика канцелярии появился Сапог – в жирном офицерском плаще поверх мундира. Откинул капюшон и, надрываясь, закричал по-немецки. Скотина Бак кое-как, спотыкаясь с похмелья, переводил. И так можно было понять: – Попытка к бегству!.. Сознательное нарушение внутреннего распорядка!.. Безоговорочно выполнять требования лагерной администрации!.. – Клейст, ослабший за последние дни, приваливался ко мне и бормотал, цепляясь за локоть: – Я недолго… чуть-чуть согреться… Умру сегодня – пускай… только не в лазарет… – Я его понимал. О лазарете ходили какие-то жуткие слухи. Вдруг вывели Водака – под руки, двое солдат в полевой серой форме. У него волочились прогнутые в коленях ноги. Он, вероятно, был страшно избит. – Конечно, – сразу же сказал Клейст. – Вот видишь… Я же его предупреждал… – Заткнись, – быстро сказал я сквозь зубы. Они замерли перед строем, облитые сомкнутыми прожекторами. Сапог опять закричал – тупо, с визгливыми интонациями: – Пойманный беглец!.. Согласно распоряжению о карательных мерах!.. – Скотина Бак повторял за ним хриплым эхом. Солдаты завернули Водаку руки и привязали к столбу, врытому в землю. Отошли – у Водака голова свисла, точно он уже умер. Плохо, что все это видела, вероятно, и Катарина. Катарине не следовало бы, она и так уже на пределе. – Это ужасно, – с другой стороны прошептал Хермлин. – К чему мы пришли? Неужели все начнется сначала? Так вы полагаете, что это производит Оракул?.. И он разумен?.. Не понимаю: зачем нам все это?.. А Сапог – тоже молекулярная кукла?.. А солдаты? А лагерь?.. Какое-то непрерывное сумасшествие… Мне семьдесят лет, и я заканчиваю тем, с чего начинал… Мы же просто не в состоянии слышать друг друга… Точно двое глухих разговаривают по телефону… Зачем это им и зачем это нам в таком случае?.. – Хлестнули выстрелы, почти неслышные в усиливающемся дожде. Водак обвис, его отвязали, и он повалился на землю.
Сапог что-то каркнул и заступал каблуками по крыльцу канцелярии.
– Вот, – сказал Клейст. – Он приказал вывести нас на работу…
– Ну и что?
– А сейчас всего – пять утра…
Не было никакого желания с ним спорить. Нас вели мимо бараков, мимо ворот и мимо тройного ряда шипастой колючей проволоки. По-видимому, действительно к каменоломням. Клейст по-прежнему хватался за меня, и я не мог его оттолкнуть. В голове у меня была какая-то пустота. Я едва вытаскивал из грязи грузно чавкающие чоботы. Хермлин, вероятно, был прав. Контакт двух разумов. Мы и предполагать не могли, что так трудно будет просто п о н я т ь. Неимоверно трудно – просто понять. Даже если обе стороны и в самом деле хотят этого. Мы ждали праздника. Мы ждали восторгов и необыкновенных открытий. Мы ждали, что весь мир расцветет и будущее само собой распахнет перед нами сияющие горизонты. Мы ждали чудесного, будто в детстве, сказочного преображения. А тут – столб с веревками на аппельплаце, холодная слякоть, секущие свинцом пулеметы. Вот здесь, например, у горелой опоры, погиб Юозас. Его назначили в лазарет, и он кончил сам, бросившись на ограждение. А до этого бросился на проволоку Грегор Макманус, и еще – Ланье, и Гринбург, и Леон Картальери. А “неистовый” Фархад ударил по лицу Скотину Бака. А Ловен Матулович, отчаявшись, прыгнул с обрыва в каменоломне. А застенчивый Пальк вдруг ни с того ни с сего двинулся через аппельплац ночью – во весь рост, не сгибаясь, прямо на огненный зрак прожектора. Больше всего, по-видимому, угнетала бессмысленность. Одно дело – война; враг в каске и с автоматом, изрыгающим смерть. Осязаемый реальный противник, которого ненавидишь. И, конечно, другое, если все это – условная театральная постановка, некая логическая игра, манекены, куклы, созданные Оракулом. – Он исследует социальное устройство Земли, – говорил мне Кэртройт, базис-аналитик из Лондона. – Он анализирует простейшие социокультурные парадигмы. Будто азбуку. Жаль, конечно, что у нас такая азбука. Может быть, изучив ее, он перейдет к более внятным смысловым построениям. – И добавил, кутаясь в ветхое одеяло. – Знаешь, я почему-то боюсь этого… – Когда состоялся разговор: неделю назад, десять дней, две недели? Время сливалось в однообразную мутную массу: тачка, нагруженная камнями, теплая отвратительная бурда из кормовой свеклы, скользкая умывальня, где плещешь на себя затхлую воду, сон – как обморок, кабанья оплывшая рожа Скотины Бака… Иногда я просто завидовал Осборну с его апокалипсисом. Подумаешь – землетрясение там, саранча летает железная. Смотри и записывай, никаких хлопот. Брюсу я, кстати говоря, тоже завидовал…
По кремнистой дороге мы спустились вниз, к котловану. Наверху запаздывали со светом, и охранники сдержанно матерились. Время от времени постреливали, чтобы хоть таким образом обозначить себя в темноте. И тогда невероятное эхо прыгало с одной скалы на другую. Понятно было, почему они злятся. Дождь все усиливался, все хлюпал, и капал, и шлепал по мокрети, не переставая. Сидеть бы сейчас в казармах, перебрасываясь в картишки. А вместо этого – тащись за два километра в чертовы каменоломни, мокни на холоде, следи за паршивыми хефтлингами.
– Стой! – наконец раздалась команда. И заметалось, перебрасываясь из головы в хвост колонны: – Стой!.. Стой, сволочь!.. Кому говорят!…
Над нашими головами ярко вспыхнуло. Четыре мощных прожектора, разнесенные по углам, залили ущелье посверкивающей молочной взвесью. Раньше здесь, вероятно, были разработки песчаника. Жила, скорее всего, истощилась, и их забросили. Глыбы, обвалы и монолиты, поставленные на ребро, создавали вид хаоса, который, наверное, был в момент сотворения мира.
– Ахтунг!.. Разойдись по бригадам!..
Возник Бурдюк, который до этого шел в отдельной команде. Постоял, зацепив пальцами пояс полосатых штанов. Свисало поверх ремня могучее брюхо. Ему и лагерная баланда была нипочем. Выждав, сколько положено, мотнул головой – шевелись! Мы, ни слова не говоря, раздергали груду дощатых тачек. Дело было привычное. Мы занимались этим каждое утро. Даже Клейст наваливался на рукоятки, стараясь не выказывать слабости. С работой нам, что ни говори, повезло. Ворочать тачку все-таки легче, чем рубить камень.
Бурдюк терпеливо ждал, пока мы будем готовы. Глянул на огненные бельма прожекторов, горящих с обрыва, мельком оценил расстояние до ближайшего сгорбленного, как сурок, охранника.
Просипел, ни к кому особенно не обращаясь:
– Сегодня за нами – “глаз”…
И отошел в сторонку, чтобы наблюдать за работой.
Мы даже сообразить ничего не успели.
– На-ачали!..
Я торопливо покатил тачку туда, где уже стучали кайлами первые рубщики. Привычно заныли мышцы, а в позвоночнике натянулась струна, готовая лопнуть. К счастью, я уже знал, что примерно через час это пройдет. Я втянусь и буду ворочать камни, к которым в другой обстановке и подступить побоялся бы. Никакая работа меня уже давно не пугала. И настораживало только короткое предупреждение Бурдюка. “Глаз” – это значит, что следить за нами сегодня будут особо. Что, впрочем, не удивительно. Водак-то из нашей бригады. А Бурдюк все-таки молодец, что предупредил. С бригадиром нам повезло, у других лишь – “скотина”, да “пошевеливайся”, да затрещины. Собственно, только таких бригадирами и назначают. А Бурдюк, как ни странно, сохранил человеческий облик. Я вспомнил, как на третий день после моего прибытия в лагерь я, уже отбыв два наряда копателем, попал в эти же каменоломни среди других штрафников. Дождь тогда лил, по-моему, еще сильнее. Тропинка от штолен до рельсов узкоколейки совершенно осклизла. Навыков тяжелой работы у меня, разумеется, не было. Разболтавшееся колесо неудержимо соскальзывало по склону. Тачка весила тонну, и наконец в очередной раз опрокинулась. Я тогда тоже упал и даже не пробовал больше встать на ноги. Текла вода по лицу. Сердце безобразным комком трепетало в горле. Жизнь заканчивалась – прямо здесь, на этой липкой земле. Скотина Бак стоял надо мной и орал: – Поднимайся, скотина!.. – Я знал, что он меня все равно убьет, и не двигался. – Поднимите скотину!.. – в бешенстве приказал Скотина Бак. Меня подняли. Всегда есть, кому исполнить приказ. – Теперь ты, скотина, узнаешь, кто я, скотина, такой… – Неимоверный пудовый кулак взлетел в воздух. Однако не опустился – Бурдюк перехватил его волосатой лапой. – Ты чего это? – удивился тогда Скотина Бак. – Оставь человека, – сказал Бурдюк, дохнув всей утробой. – Чего-чего? – Говорю: оставь, человека… – Скотина Бак начал тогда багроветь и чудовищно раздуваться. Я уже думал, что все, конец Бурдюку, пристрелит за нарушение распорядка. Но весь почерневший Скотина Бак лишь выдернул руку и вдруг ушлепал, правда, обложив нас по черному. А Бурдюк, некоторое время смотрел на меня – грязного, дрожащего, не верящего, что остался жив, а потом сплюнул и спокойно сказал: – Дерьмо собачье… – И уже вечером, когда мы на картонных ногах возвратились в барак, спросил Клейста, выделив его почему-то среди других хефтлингов: – И из-за такого дерьма, как ваш Оракул, убивать людей? – Клейст, помнится, начал рассказывать ему что-то о грандиозных задачах Контакта, о прорыве в новое знание, о постижении человечеством неизвестного, вечно маячащего за горизонтом, – он тогда еще не совсем пал духом, – а Бурдюк все это выслушал с непроницаемой физиономией, опять сплюнул на пол и, ничего не сказав, отвернулся. И Клейст остался сидеть, прижав к груди мокрый чобот…
В общем, мы, как всегда, ворочали тачки с раздробленным камнем. Я уже втянулся и довольно уверенно вел поскрипывающую махину по колее. Особенного искусства здесь, честно говоря, и не требовалось: подправляй чуть-чуть рукоятки, чтобы колесо не напоролось на боковину. Тогда груженая тачка сама покатится под уклон. За последние дни я очень поднаторел в этом деле. Через час я даже согрелся, так что от одежды пошел легкий парок, перестали скользить подошвы, которые я теперь ставил не глядя, дождь, ощупывающий камни, больше не сжимал тело ознобом, а напротив – остужал и смывал пот с лица. Дикая норма выработки уже не казалась мне такой уж невыполнимой, и я только немного задерживался на погрузке, высматривая Катарину. И Бурдюк, разумеется, видел, что я задерживаюсь, но пока относился к этому вполне снисходительно. Он лишь хмурился и с досадой сопел, глядя, что и Клейст вслед за мной задерживается тоже. Именно Клейсту делать это сегодня не следовало. Клейст и так имел уже два штрафных замечания. Тем не менее, все недовольство ограничивалось пока расширенными ноздрями. Более того, поняв, вероятно, что из Клейста сегодня много не выжать, Бурдюк нехотя, но как-то очень солидно вступил в разговор с охранником, предложил ему, по-видимому, своих, довольно таки неплохих сигарет, повернулся, щелкая зажигалкой, так что солдату пришлось переступить на пару шагов в низинку, а когда возвратился, довольный и от того еще более хмурый, каска охранника, оставшегося на месте, едва выглядывала из-за гребня.
– Давай-давай, – сказал он, гася наши благодарные взгляды.
Катарина подошла, наверное, через час: у женской бригады был в середине дня дополнительный перерывчик. Она появилась на тропке, ведущей из-за скалы, и, как всегда, несмело подняла руку, чтобы привлечь наше внимание. Я вопросительно глянул на Бурдюка, и тот чуть заметно кивнул. Мы попятились и через два-три метра оказались в неглубокой расщелине. Бровастый каменный козырек прикрыл нас сверху. Эта ниша не просматривалась ниоткуда, и разговаривать можно было сравнительно безопасно.
– Привет, – сказал я.
Катарина сразу же опустилась на ближайший песчаный скос. Привалилась к скале, вздохнула, вид у нее был изможденный. Она даже не сказала мне обычное “здравствуй” – лишь кивнула в изнеможении и медленно опустила веки. У меня сжалось сердце, такая она была слабая. Я пошарил за пазухой, нащупывая твердый прямоугольничек хлеба.
– Не надо, – сказала Катарина, не открывая глаз.
Пайку однако взяла, отламывала по крошке и тщательно, чтобы надольше хватило, прожевывала. Потом вяло поинтересовалась из-за чего тревога. В женском лагере, оказывается, ничего толком не знали.
Я объяснил, запинаясь, и пару минут она очень сосредоточенно собирала крошки с ладони. Затем страстно ее облизала и с силой потерла пальцами друг о друга.
– Так, значит, это был Водак? – тихо переспросила она. Потрясла стриженой головой, взялась обеими руками за щеки. – Значит, Водак… Он ведь одно время входил в Контактную группу… Забавный такой – рассказывал всякие смешные истории… Звал в Прагу: “единственный город, откуда не хочется уезжать”… Потом был “сеанс”, он почти целый месяц лежал практически в коме… После этого ему пришлось расстаться с “приемником”… – Катарина неожиданно сильно вцепилась мне в лацканы куртки. Косточки пальцев у нее были обветрены до мелких раной. – Обещай мне, пожалуйста, если тебе удастся отсюда выбраться… Если ты выживешь, обещай мне, что сделаешь все возможное… Надо продолжать, понимаешь? Иначе все будет напрасно – все наши жертвы… Получится тогда, что и Водак тоже погиб напрасно… Франк в Комиссии по безопасности уже дважды предлагал законсервировать весь проект… Отложить на пятьдесят лет, пока мы не подготовимся к Контакту как следует… Его поддерживает сам Макгир, а в секторе наблюдателей от ООН – Алябьев… По-моему, это было бы просто трусостью… Передай мое мнение: они не имеют права – вот так, вычеркнуть из жизни нас всех…
Катарина дрожала, как в лихорадке.
– Конечно, конечно, – поспешно сказал я, согревая ее пальцы своими.
– И получится, что нас всех просто не было… Обещай, если спасешься, ты ни за что этого не допустишь…
Она нахохлилась, будто птица, подняв острые плечи. Лоб был горячий, а губы – в чуть желтоватом, как при чахотке, налете. Я хотел возразить, что она сама все это прекрасно изложит тому же Алябьеву, главное – не отчаиваться, отчаяние в такой ситуации – хуже всего, но тут, словно мыши, запрыгали по тропе мелкие камешки, что-то грузно проехало, чавкнули вытягиваемые из глины подошвы, и в пугающей близости, наполнив звуком расщелину, радостно раздалось:
– Ну, скотина! Наконец-то ты мне попался, скотина!.. – Скотина Бак неизвестно откуда выбрался на тропу. Наверное, обошел по круче, где Бурдюк его, разумеется, проглядел. – Вот, господин офицер, изволите, прямой саботаж! Нарушение распорядка, я за ним давно наблюдаю…
– Гут, – без всяких эмоций сказал Сапог.
Он спускался по осыпи вслед за Скотиной Баком – увязая в щебенке, прямой, точно кукла, выкидывая вперед сияющие, бутылочные голенища.
– Сюда, сюда, господин офицер, пожалте…
Я даже не успел сообразить что к чему. Все накатывалось и разворачивалось в какой-то шизофренической нереальности. Скотина Бак поднимался к нам по насыпи, оскальзываясь, как громадный навозный жук. Накидка его блестела, жилистые кулаки отталкивались от камня. Полосатая человеческая фигура вдруг метнулась ему навстречу и ударила, кажется, прямо в багровую, выпученную щеками физиономию. Бак без особых усилий перехватил ее за поднятый локоть. Это был Клейст – он корчился, как червяк, и выкрикивал что-то невнятное. Я разобрал лишь одно пузырящееся на губах: – Ненавижу!.. – Скотина Бак на мгновение замер, видимо удивленный, а потом ухмыльнулся, и кулак быстрым молотом прочертил воздух… Бац!..
Кажется, даже эхо прокатилось по котловану.
Клейст, будто пьяный, слепо покачался секунду и – упал, не сгибаясь, разбрызгав телом жидкую грязь.
– Гут, – снова без эмоций сказал Сапог.
Я, наконец, поднялся, и Катарина, цепляясь за выступы, тоже выпрямилась. В котловане, как в преисподней, клубился непроницаемый молочный туман. Нитями серебра просверкивала в нем летящая с неба морось. Все было кончено; Клейст ошибся; мы все-таки тоже умрем в этой каменной, мокрой, холодной яме.
Скотина Бак вскарабкался наконец по осыпи и вытер пот.
– Вот так, – деловито сказал он, объемля торжествующим взглядом нас с Катариной. – Теперь ты, скотина, узнаешь, кто я, скотина, такой… Дозвольте, господин офицер?
– Гут, – высказался Сапог в третий раз.
Точно более не знал ни единого слова. Правда, на этот раз он поощрительно улыбнулся, показав тридцать два плотных, как в кукурузном початке, зуба. И вдруг, будто идиот, не прерывая улыбки, замер, словно в нем что-то внезапно выключилось; очень похоже на Клейста, не сгибаясь, покачался из стороны в сторону и – упал, точно так же, как кукла, сразу всем телом – брызнула из лужи вода, и с неприятным шуршанием осела желто-размытая, песчаниковая щебенка.
Подведем некоторые итоги.
Летом того же года, за два месяца до печально известных событий в Бронингеме, Лайош Сефешвари, сотрудник лаборатории математической лингвистики при Втором отделе (семантика) Научного Комитета, в частном разговоре с Жюлем Марсонье, руководителем этой же лаборатории, и в присутствии нескольких других сотрудников, помявшись, видимо, от чувства неловкости, сказал примерно следующее:
– Простите, шеф… Это, конечно, шеф, совсем не мое дело… Но у меня уже третий день какое-то странное ощущение… Будто бы вам, шеф, грозит опасность… Будто бы – несчастный случай, шеф, именно сегодня… Вы извините, шеф, что я говорю об этом…
Точная форма предупреждения была впоследствии восстановлена. Марсонье, впрочем наряду с остальными, воспринял его как неудачную шутку, – отношения в среде матлингвистов, к сожалению, не сложились, – кисло поморщился, посоветовал сотруднику Сефешвари не переутомляться, после чего вышел на улицу и был сбит грузовиком, который вел пьяный американский солдат.
В тот же день при оперативной разработке данного материала Лайош Сефешвари, кстати говоря, сильно напуганный таким поворотом событий, показал, что ему в настоящее время тридцать четыре года, не женат, во Втором отделе (семантика) – с момента его образования, специальность – знаковая иерархия сложных систем. Предчувствие, о котором шла речь, возникло у него абсолютно внезапно. Две недели назад, во время обсуждения в кабинете у шефа очередной совместной статьи он вдруг отчетливо понял, что доктор Марсонье скоро умрет. Совершенно непроизвольное, очень предметное ощущение. Он даже как бы увидел картинку близкого будущего: громыхающая машина, как носорог, подбрасывает в воздух распяленную человеческую фигуру… Да, он сразу же понял, что это – Жюль Марсонье… Нет, без каких-либо характерных примет, просто догадался и все… Временная привязка чисто интуитивная – две недели… Он не предупредил Марсонье раньше, потому что очень уж глупо все это выглядело: научный сотрудник, руководитель сектора, и вообще… В последнюю минуту замучила совесть: а вдруг в этом все-таки что-то есть…
Сефешвари сделал потом около десятка тщательно задокументированных предсказаний. Все – на срок от пятнадцати лет до четверти века. То есть, не поддающиеся немедленной экспериментальной проверке. Ситуация, вероятно, так бы и осталась локальной, но почти сразу же вслед за ним были выявлены еще семеро скрытых ранее прорицателей. Плачек и Ранненкампф, например, пришли сами, узнав подробности о гибели Марсонье. Через сутки количество их достигло двенадцати человек. Выяснилось, что такие случаи отмечались и прежде. Правда, до последнего времени они проходили по разряду легенд. Собственно термин “пророки” ввел в обиход Амальд Грюнфельд, когда тема была открыта и потребовался шифр для первичного обозначения. Кстати, он не совсем верно отражал суть явления. Предсказания, сделанные в ближайшие несколько суток, касались исключительно судеб отдельных людей: дата смерти и сопровождающие ее обстоятельства. Ничего, кроме этого, в официальном мартирологе не содержалось. Таким образом, от подлинного “исторического” прорицания это было весьма далеко. Однако и имеющегося в тот момент материала оказалось достаточно. Поиск велся открытым способом, информацию о “пророках” озвучили в тот же день восемь зональных агентств. Удержать сдвинувшуюся лавину было уже нельзя. Десятки тысяч людей тронулись с мест, будто подхваченные ураганом. Дороги, ведущие к югу, оказались забитыми. Душный бензиновый смог повис над Центральным международным шоссе. Никакие спешно опубликованные опровержения не смогли остановить этот поток. “Аэр-Галактика”, пользуясь обстановкой, назначила восемьдесят дополнительных рейсов. Пропускные кордоны Научного Комитета были опрокинуты половодьем. Город, впрочем как и его окрестности, превратился в развороченный муравейник. Спали, как нищие, просто на тротуарах и мостовых, спали на чердаках, на лестницах, в гаражах и подвалах. Пили тухлую воду – обеззараживающие таблетки кончились уже на вторые сутки. Банка собачьих консервов стоила семьдесят пять долларов. Контейнеры с продовольствием застряли в хаосе брошенных на магистрали, частично неисправных автомашин. Жажда з н а т ь, по-видимому, пересиливала все остальное. Мелкая городская газета напечатала на первой странице полный список “пророков”. Тираж попытались конфисковать, однако возле редакции мгновенно встала вооруженная очередь. Местная полиция была бессильна перед толпой. Муниципалитет колебался, не решаясь запросить военную помощь. Правительство страны колебалось, не решаясь оказать ее по собственному усмотрению. Научный Комитет дискутировал, не решаясь принять всю ответственность на себя. Как обычно в такой ситуации, недоставало политической воли. Неизвестно, что послужило тогда роковым детонатором. Кажется, Эрик Венцель, контрактник, астрофизик из Гамбурга, руководствуясь, разумеется, самыми благими намерениями, предсказал ужасную и скорую смерть одиннадцатилетней девочки, дочери влиятельного в местных кругах адвоката. Что и исполнилось – буквально через час после пророчества. Слухи о “глашатае сатаны” запузырились по городу. Обстановку до крайней степени усугубило еще и то, что одновременно с предсказанием Венцеля, наивность которого граничит с идиотизмом, то ли по недомыслию, то ли по злой воле, что, кстати, тоже вовсе не исключено, то ли просто в колоссальной неразберихе тех бурных дней был опубликован так называемый “черный перечень” Бьернсона, приговаривающий к смерти в ближайшее время не менее пятидесяти человек. Так или иначе, эффект был подобен разорвавшейся бомбе: “Пророки” не предсказывают будущее – “пророки” его создают!.. Первым заполыхал, облитый бензином, дом астрофизика. Бушующая толпа не пропускала пожарных, пока от летящих искр не занялся весь квартал. Сам Венцель к этому времени был уже, вероятно, мертв. Точно безумие охватило вчера еще законопослушных граждан: поджигали собственные квартиры, выбрасывали из окон и топтали магнитофоны и телевизоры. Вдребезги разбивали любую электронику вообще. Хрустела, съедая подошвы, стеклянная каша на улицах. Качались на спутанных проводах опоры энерголиний. К вечеру город задохнулся в сплошном огне. Убивали техников, легко опознаваемых по бежевым комбинезонам, убивали каждого, кто не спорол с груди шеврон Центра исследований. “Черный перечень” Бьернсона таким образом неумолимо овеществлялся. Погиб Кампа, погиб Левит, погибли оба Диспенсера, старший и младший. Погиб Рогинский, который отчаянно пытался остановить вакханалию. Из всего корпуса аналитиков в живых остался только Хольбейн. Раненый при первых же столкновениях, измученный ожогами и потерей крови, он каким-то чудом запустил двигатель единственного исправного вертолета и еще большим чудом посадил его через час в предместьях столицы. Сообщение о “Бойне пророков” в итоге ушло наверх. Однако Научный Комитет уже ничего не мог сделать. В столице тоже начались беспорядки, вспыхнул мятеж, и гвардейцы, одурманенные эргамином, обстреливали из штурмовых ружей здание Административного центра. Помощь в виде международных войск подошла только утром. Выжившие сотрудники секторов и отделов бежали в сельву. Из двенадцати дюжин, как предполагалось, “пророков”, видимо, не уцелел ни один. Обезумевшая толпа повышибала экраны на пультах слежения за обеими Зонами, раздробила аппаратуру, в результате чего пропали поистине уникальные наблюдения, и, скорее всего, ведомая опытными наставниками, забросала мазутными факелами темные зарешеченные бараки Биологического контроля.
Теперь попробуем двинуться дальше.
Годом ранее Килиан, исполненный, как и все тогда, пылкого энтузиазма, занимался созданием элементарной понятийной основы, могущей обеспечить Контакт. В то время уже догадывались, хотя и с некоторыми оговорками, что руканы представляют собой не отдельные персоны, но общность, где растворяется индивид, “метагом”, если пользоваться тогдашними вычурными терминами-ярлыками, и что контакт с одиночным руканом неосуществим даже в принципе. Понемногу догадывались также, что новорожденные особи суть незрелые, собственно психики, тем более ее высших личностных черт, у них нет, работать имеет смысл лишь с дифференцированными, по крайней мере трехмесячными руканами, уже прошедшими специализацию и включенными в хоровод. В этой ситуации требовалось всего ничего – сделать шаг. Килиан совершенно открыто подал заявку. После длительных колебаний Научный Комитет официально ее утвердил. Соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, в одну из “лунных декад” были извлечены с периферии хоровода три “зрелых” рукана. Никакого сопротивления они при этом не оказали и прекратили пляску как только эластиковые мягкие сети оторвали их от земли. Реакция самого Оракула на изъятие также была нулевой. Вертолеты с боекомплектами “воздух – земля” напрасно висели над “танцплощадкой”. Руканов доставили на полигон в шестидесяти километрах от Заповедника. Освобожденные, они сначала исполнили “императорский менуэт” – ситуация удивления, по классификации Рабды, – а затем, без какой-либо паузы, перешли к обычному безумству движений. Эдвард Ван Килиан начал работу немедленно. Полигон, как предусматривалось инструкцией, был экранирован металлизированным коллоидом. Один из руканов оказался, к счастью исследователей, “говорящим”. Группе удалось записать две страстные ариозы с промежутком в пятнадцать минут. Это, согласно общему мнению, упрощало задачу. Были использованы, как и прежде, простейшие тесты на разум. Видимых результатов они, как и в прежних экспериментах, не дали. “Танец блох” сменился уже известной “оргией демонов”. Руканы стонали. Трава вокруг них пожелтела, как при сильном морозе. Однако у самого Килиана был план, основанный на давно разрабатываемой им теории “культур-близнецов”. Он считал, что руканы все-таки есть посредники, созданные исключительно для Контакта, предыдущие неудачи с ними возникли из-за использования чрезмерных технических средств, в действительности же информация передается только экстрасенсорно – необходимо включиться в танец специально подготовленному человеку. Судьба Борхварта из первой экспедиции его не пугала. Он напичкался стимуляторами и грезил таинственным “Завещанием Неба”. Тем более, что эксперимент можно было прервать – просто разъединив танцоров. Первый этап, то есть “вживление” реципиента, прошел успешно. Руканы, чуть разойдясь, спокойно приняли в танец нового члена сообщества, никаких агрессивных намерений с их стороны отмечено не было, и бесстрастные камеры, выставленные на полигоне, час за часом фиксировали, как профессор, крупнейший специалист по психологии ксеноконтакта, видный общественный деятель и автор многочисленных книг, принесших ему мировую известность, словно первобытный дикарь, выделывает сложнейшие па какой-то доисторической румбы, явно лишенный слуха, немузыкально вскрикивает, напевает, стонет, ухает, бьет себя кулаками по ляжкам, вертит задом и вообще наслаждается вседозволенностью. Группа искренне завидовала шефу и рассчитывала на уникальный материал. Этому эксперименту придавалось очень большое значение. Данные уже в необработанном виде распечатывались по всем смежным подразделениям; впервые был применен для записи сплошной фит-анализ, то есть, одновременно фиксировались (с выводом на экран) десятки тысяч параметров; еще двое сотрудников ждали, чтобы сменить Килиана или включиться как дополнительные танцоры. Первые симптомы тревоги отметил главный Координирующий центр ЕАКС: начал стремительно возрастать расход операционного резерва компьютеров. Просто какой-то лавиной; удваиваясь в течение каждого часа. Выглядело это так, словно отраслевые системы одна за другой получали вне всякой очереди экстренную задачу и, чтобы исполнить ее, как того требовал опережающий код, сбрасывали или сворачивали все второстепенные направления. Прежде всего – заводы, транспорт, громоздкие торговые операции. Что, как выяснилось при позднейшем анализе, было вполне естественно. В результате эксперимента Оракул лишился одновременно трех базисно-активных составляющих мозга. Функциональный запас у него в тот момент отсутствовал. Инкубатор, точно проснувшись, поспешно затягивался фиолетовым дымом. Забурлили холодные чаны со “звездным студнем”, сладкий, тягучий дождь застучал по шляпкам “грибов” в Чистилище. Однако эмбриогенез каждой особи занимал не менее суток, и, пытаясь, хотя бы частично, восполнить неожиданный дефицит, не имея другого выхода, Оракул обратился непосредственно в сети ЕАКС. Можно представить себе суммарную мощность всех девяноста руканов, составляющих хоровод, если изъятие только трех, не самых, видимо, главных экземпляров с периферии однозначно потребовало компенсации в виде восьми тысяч машин. Зональные блоки по двести-триста компьютеров просто захлебывались в информации. Тонули, как камни, брошенные в трясину, один за другим. Поле “компьютерного молчания” стремительно разрасталось. Отключались уже целые ветви системы – совершенно спонтанно. Гордость двух континентов, ЕАКС, разваливалась на глазах. Электронное сумасшествие грозило перекинуться через океаны, в Европу. Операторы в Центре координации застыли у беспомощных пультов. Свинчивались мучительные секунды. Паника первых часов перерастала в смертельное оцепенение. В странной тишине, быстро и неотвратимо, рушился целый мир… Неизвестно, каким катаклизмом закончилось бы это самонадеянное вторжение человечества в неизвестность, но Оракул, почувствовавший, вероятно, сползание в полный распад, взял на себя контроль за Главной координирующей программой. При этом он вскрыл девять слоев защиты, считавшейся до сего времени неприступной. С этой минуты вся колоссальная, трижды дублированная информструктура ЕАКС как единое целое стала работать исключительно на него. Практически, она перестала существовать для Земли… – Это был непрерывный кошмар, – говорил потом генеральный директор Системы доктор Коррихос. – Словно кто-то невидимый взял нас за шиворот, как котят, и оттащил в сторону. Именно так –осторожно и вместе с тем непреклонно. Неприятное ощущение: будто тебя могут прихлопнуть в любую минуту… – По его категорическому приказу, техники ЕАКС попробовали сузить энергоснабжение – станции уже задыхались, аритмия в распределительном спектре бросалась в глаза – однако Оракул, сориентировавшись, вероятно, быстрее, чем люди, в считанные мгновения развернул на себя весь энергетический диапазон. Горели раскаленные провода, лопались, будто груши, пудовые многоуровневые изоляторы. Громадный поток электричества ринулся в бездонную пропасть. Ухнули потрескавшиеся щиты, разлетелись в пыль не выдержавшие перепада предохранители. Средневековый мрак спустился на континент. Транспортные реки, не регулируемые более твердой рукой, хлынули из берегов. На сотни миль протянулся лом автомашин и железнодорожных составов. Кричали в океане забытые пароходы. Почти тысяча беспомощных самолетов, отчаянно взывая к земле, кружилась над аэродромами. Посадить вручную удалось далеко не все. Распалась система согласования цен; встречные расчеты были парализованы информационным хаосом. Промышленность отказывалась заключать договоры, терминалы на фабриках и в торговых фирмах выбрасывали вместо рыночной стоимости продукции – прогноз погоды на сентябрь прошлого века. Один за другим приостанавливали платежи банки. Большинство национальных правительств запретило свободный обмен валют. Явственно обозначился ступор техногенной цивилизации. Целые регионы, лишенные опеки компьютеров, погрузились в первобытное состояние. Катастрофа могла бы приобрести значительно большие, жизненные и политические, масштабы, но все тот же Грюнфельд, холодный, жесткий, уравновешенный, только что вместо растерявшегося Бертье назначенный председателем Научного Комитета, уже через два часа после получения им неограниченных полномочий лично, в сопровождении израильских спецкоманд появился для всех неожиданно в диспетчерской столичного аэропорта – тихим, но непреклонным голосом задавил панику, разобрался, встряхнул, привел в чувство тех, кого следовало привести, вызвал из города дежурное подразделение обслуживания, выдернул с секретного совещания министра обороны страны и, как результат, к вечеру того же дня поднял в воздух звено грузовых вертолетов. На полигоне в этот момент происходило нечто, напоминающее вальпургиево беснование. Мигали по кругу прожектора: красный… синий… красный… зеленый… Гремела музыка… Едко дымилась не выдержавшая нагрузки аппаратура… Плясали без исключения все – до последнего лаборанта. Профессор Килиан к тому времени уже полностью превратился. Хотя шерсть, проступившая у него на плечах, еще имела явный серебристый оттенок. Сверху это было достаточно хорошо заметно. Дул сильный ветер. Головную машину ощутимо раскачивало. Грюнфельд, мгновенно оценивший картину, колебался, по-видимому, не больше секунды. Слишком многое было положено на чаши весов. – Я приказываю, – железным, скрипучим голосом сказал он. Приговор таким образом был вынесен. Уже не три, а четыре рукана, как рыба, ворочаясь в мешковатых сетях, поплыли в сторону Заповедника. В результате Килиан стал девяносто первым номером “хоровода”. Человек-рукан – это вызвало нездоровое оживление в узких научных кругах.. Было бы, разумеется, любопытно извлечь его оттуда через какое-то время, но Совет Безопасности, а вместе с ним и членов Научного Комитета пробирало ознобом при одной лишь мысли о возможных последствиях.
Так что же именно дал нам Оракул?
Знание времени и обстоятельств собственной смерти, сколько бы блистательных философских работ ни пыталось это обосновать, с точки зрения нормального человека вряд ли можно считать таким уж благодеянием. Как биологический вид мы к этому не приспособлены. И скорее всего, никогда не привыкнем, что день “боя часов” известен заранее. Это для человека просто психологически неприемлемо. Мы иначе устроены. Нам вовсе не требуется знание смертных координат. Разумеется, можно, как, вероятно, и поступает Оракул, не вдаваясь в подробности, рассматривать человечество как некий целостный механизм и предупреждать его о поломках разных мелких деталей. Ради бога. Однако есть вещи, которые отвергаются нами сразу. Окончательно и в какой бы то ни было форме. Компромисс невозможен. “Бойня пророков” свидетельствует об этом со всей очевидностью.
Что еще в таком случае мог бы представить Оракул?
“Философский камень” как был, так и остается тайной за семьюдесятью печатями. И скорее всего, пребудет в таком состоянии до скончания мира. Пусть его технологическая рецептура достаточно примитивна. Берется то-то и то-то, с ним производится такое-то и такое. Добавляется пятое, двенадцатое, тридцать девятое. Посыпается вслед за этим толчеными мухоморами. Сверху, чтоб завершить, торжественно сажается черная кошка. Только обязательно кошка, и непременно – с голубыми глазами… Айн, цвай, драй!.. Цилиндр фокусника поднимается… Фир, фюнф, зекс!.. следует взмах волшебной палочкой… Вуаля!.. Один процент всех атомов в веществе замещен; и не просто, а – соответствующими соседями по таблице. Ловкость рук, господа, и никаких радиоактивных отходов…
Или, может быть, “роса Вельзевула”, собранная некогда Брюсом? Про нее мы точно знаем одно: она смертельно опасна. Мгновенная гибель Бориса Зарьяна с сотрудниками не оставляет сомнений. Корпус, где добровольцы в свинцовых костюмах вскрывали тигель, вот уже года два коричневеет, как зуб, посередине черного выжженного пятна. Даже трава не растет в радиусе около двухсот метров. Но, пожалуй, это и все; прямо скажем, немного. Не существует защиты, мы просто не можем ее исследовать.
Об апокалипсисе в Бронингеме уже говорилось. И о катастрофическом развале ЕАКС – в той же мере.
И, вероятно, единственное благо, которое пока не вызывает сомнений, это тысячу раз перемолотый в различных дискуссиях “вечный хлеб”. Нитчатая зеленая масса, похожая на застойные водоросли. Технологию производства ее выловил еще Ян Каменский. Самый первый успех, и потому, наверное, самый памятный. Но опять таки: мы до сих пор толком не знаем, что это такое. В отношении “вечного хлеба” действует все тот же универсальный рецепт. Берется то-то и то-то, с ним производится такое-то и такое… добавляется… присыпается… далее помещается в воду… Вуаля!.. Получается нечто, насыщенное белками и способное к размножению. Причем согласно нашему традиционному взгляду на то, что представляет собой белковая жизнь, это нечто не только не может размножаться и прорастать, но и просто существовать сколько-нибудь заметное время. Кажется так – водоросли буквально впитывают в себя все известные виды энергии: радиационную, магнитную, тепловую, вероятно, даже гравитационную, и, используя в качестве субстрата обыкновенную воду, непосредственно превращают их в массу, богатую глюкозой и протеинами. Культивирование “вечного хлеба” не требует особых затрат. “Хлеб” не портится при хранении и годен в пищу без дополнительной обработки. Развивающиеся страны выращивают его десятками тысяч тонн. Проблема голода для Земли таким образом решена. Но очевидно также, что эта проблема уже давно могла бы быть решена и другим путем – средствами самого человечества, без упований на помощь Бога или чужого разума – просто за счет отказа высокоразвитых стран от некоторой части материальных излишеств.
Разумеется, Оракул дал нам очень многое.
Мы теперь твердо уверены, например, что мы не одни во Вселенной. И хоть данное знание, на первый взгляд, не относится к числу прикладных, его значимость как катализатора в дальнейшем развитии человечества трудно переоценить. Одно дело – самооценка, пусть даже самая, насколько возможно, критическая, и совсем другое – холодное, пристально регистрирующее внимание со стороны. То внимание, которое не позволяет сделать явно опрометчивый шаг. В этом качестве присутствие Оракула на Земле имеет глубокий смысл.
Мы также знаем теперь, опять-таки благодаря в основном Оракулу, что эпоха компьютеров – не то чтобы ступор цивилизации или, хуже того, полный тупик, но по крайней мере, не высшая и не единственная мера прогресса. Есть принципиально иные пути, возможно, более перспективные. И мы вынуждены поэтому пересмотреть некоторые, казалось бы, незыблемые мировоззренческие догматы.
Все это тоже – несомненная заслуга Оракула.
Так что вопрос, вероятно, лишь о цене, которой оплачены знания. Не чрезмерны ли жертвы, как правило, неизбежные на этом пути. Сколько требуется усилий, чтобы трагедия, по скверной нашей привычке, не превратилась в фарс. И стоит ли платить вообще?
Пока безусловно ясно только одно: отказаться от контакта с Оракулом, что бы он собою ни представлял, запретить его изучение и тем более уничтожить, повернув “атомный ключ”, захлопнуть дверь, ведущую в неизвестность, по-видимому, уже нельзя. Это означало бы наше полное и окончательно поражение. Это был бы и в самом деле тупик, какими бы вескими доводами данное действие ни мотивировалось. Нельзя отшатнуться в ужасе и закрыть глаза. Нельзя просто сказать: “Мы этого не понимаем и не поймем никогда”. Ибо, сказав нечто подобное хотя бы единожды, человек сам поставит в будущем жесткий цивилизационный предел и, проявив слабость перед лицом опаляющей пустоты, перестанет быть тем, чем он сейчас в какой-то мере является.
В ров набралась бурая дождевая вода. Я шагнул было вдоль русла и сразу же ушел по колено. Вода была теплая и, как ряской, подернута густым мелким сором. Деревянные подметки увязли. Я с трудом выполз наверх по липкому скату.
Хермлин уже ждал меня – протягивая измазанную глиной руку.
– Видите, все-таки выбрались, – сказал он, помогая перевалить через край.
– Думаете, что выбрались? – с сомнением спросил я.
– Ну теперь-то, надеюсь, как-нибудь добредем…
Чуть отдышавшись, мы вытащили изо рва Катарину. Она сразу же улеглась на скользкой земле – лицом к небу. Сказала, будто во сне, прикрыв веки:
– И все же это опять модель – второй апокалипсис… Гюнтер был прав: о н оперирует только сверхсмысловыми структурами… Наверное, до сих пор о н нас просто не замечал… Мы для него – инфузории, меньше, чем тараканы… Анатоль, что там планировалось насчет “Гулливера”?..
Хермлин с тревогой посмотрел на меня:
– Бредит?
– Нет.
– То есть, вы ее понимаете?
Какой-то мужчина плюхнулся в ров неподалеку от нас. Увидел меня над краем – шарахнулся, взмахнув расставленными руками. Так и ушел по дну, расплескивая мутную воду.
– Кажется, из охранников, – задумчиво сказал Хермлин.
– Ну и что?
– Да нет, это я просто – заметил…
Мне очень не нравилось, как мы тут сидим. Слишком открыто, и слишком уж заманчивую мишень собой представляем. Тем более, что минут пятнадцать назад вывернулась над нашими головами тройка воющих истребителей. По-моему, я различил на крыльях голубые эмблемы. Хотя кто его знает. Я не был уверен, что представление уже завершилось. Или – что оно завершилось всюду одновременно.
– Вон туда, – по-видимому, угадав мои мысли, сказал Хермлин.
Впереди, задрав широкие грязные гусеницы, громоздился танк в коричнево-зеленых разводах. Он, наверное, прорывался куда-то, развернулся вдоль рва и напоролся, по-видимому, на встречный выстрел. Приплюснутая квадратная башня у него соскочила, а на скошенной боковине зияло оплавленное отверстие. Я кивнул Хермлину, и мы перебрались под защиту брони. Катарина дрожала, прямо чувствовалось, как от нее исходит лихорадочный жар. Время от времени она дробно постукивала зубами. Вдруг сказала невнятно: Оставьте меня… Не надо… Идите сами… – Я привалил ее к страшным колесам, забитым в пазах комьями глины. Броня танка казалась теплой и пахла дымом. Свисали с нее лохмотья облупившейся сгоревшей краски. И весь серый, затянутый редким туманом день, тоже был душновато-теплым и тоже пах дымом. Струилась из набрякшего неба упорная морось. Мутным вздутием обозначало себя неяркое солнце. Трудно было поверить, что раньше здесь царило многоярусное кишение сельвы, дождевых лесов, где капало с листьев и вскрикивали сумасшедшие попугаи, где сквозь петли лиан благоухали таинственные магнолии, а струящиеся тела питонов перетекали через завалы корней. Теперь до самого горизонта тянулась ямистая глиняная равнина. Усеивали ее рвы, противотанковые ежи и надолбы. Когда только это все успело возникнуть? Тут бомбили, обстреливали, подрывали и снова бомбили. Закапывались от смерти в землю и опрокидывали ее тупыми фугасами. Воронки, окаймленные красноватой землей, еще немного дымясь, истаивали в тумане. Множество разнообразных людей брело между ними – тоже постепенно истаивая, в полосатой, липнущей к телу одежде. Это, группами и поодиночке, возвращались в город бывшие заключенные.
– Теперь все будет иначе, – глядя на это, задумчиво сказал Хермлин.
– Возможно, – просто чтобы что-то ответить сказал я.
Слова эти произносились, наверное, уже тысячу раз. После каждой трагедии нам представляется, что все теперь будет иначе. Однако проходит время, и выясняется почему-то, что тянется то же самое.
Неподалеку от нас, раскинув ноги, вбитые в сапоги, лежал мертвый солдат. Каска с него свалилась, льняные яркие волосы прилипли к земле. Я чуть-чуть передвинулся, чтобы он оказался вне поля зрения. Это, конечно, была молекулярная копия, но видеть бездыханное тело я все равно не мог. Вероятно, что-то происходило во мне самом. Раньше я, например, никак не относился к Оракулу. Беда многих ученых – бесстрастное отношение к объекту исследований. Привыкаешь в конце концов ко всему. Режешь собаку, как пластилин. А вдруг и Оракул по отношению к нам тоже бесстрастен?
– Цена знания, – тоже отвернувшись от тела, сказал Хермлин. – Цена истины: каждый последующий шаг требует новых жертв. Я много раз сталкивался с этим когда работал…
– Может быть, – ощупывая больное колено, ответил я.
Мне сейчас было не до тонкостей теории знаний. К дыму, низко стелящемуся по земле, начал явственно примешиваться некий будоражащий запах. Ноздри у меня трепетали. Запах этот был мне уже отчасти знаком…
Лагерь подожгли сразу же, и бараки весело заполыхали. Солдаты отключались, как куклы, у которых срывался с упоров внутренний механизм. Они замирали на полушаге и вдруг падали – как правило, лицом вниз. Лежали, больше не шевелясь, раскинув неестественно вывернутые конечности. Скотина Бак, кажется, первый понял, что это значит, – оскальзываясь, побежал по осыпи и тоже упал. Обхватил затылок ладонями, закостенел, лишь тихонечко заскулил, когда сомкнулись вокруг него полосатые робы. Тело топтали молча и как-то очень сосредоточенно. Будто месили тесто. Бурдюк убрался, чтобы не попасть под горячую руку. Блоковые и бригадиры тоже попрятались. Их выковыривали из невозможных щелей и били наотмашь кайлами. Затем толпа, разрастаясь, двинулась к канцелярии. Ахнули стекла, вылетели сквозь рамы древние железные “ундервуды”. Запорхали по всей территории стаи выброшенных документов. Лопнула проволока на столбах, зачадили поганым дымом сторожевые вышки. Трудно было понять что-нибудь в этом хаосе. Гаппель, по-моему, единственный из семиотиков, как бешеный, метался по лагерю. Приказывал, умолял, просил – пытаясь сохранить хоть что-нибудь для дальнейших исследований. Трещали доски, визжали суставы выламываемого из петель железа. Двоих санитаров, выскочивших из загоревшегося лазарета, безжалостно оглушили и бросили обратно в огонь. Раскаленный багровый шар взрыва вспучился над бензохранилищем. И вот тогда этот же странно будоражащий химический запах поплыл в воздухе. И раздутые ноздри у меня так же болезненно затрепетали…
С другой стороны танка кто-то грузно присел. Кажется, двое, сказали сдавленным голосом: Подтяни мне повязку… – Давай, ответил второй, ох, тут как, зачем ты разрезал руку?.. – А ты видел Хаджи?.. – Ну?.. – Он поранился, а кровь у него не пошла… – Копия?.. – Вероятно… – Так что же, это – опять, значит, посредники? – Трудно пока сказать… – Боже мой, я был, когда выявляли “запечатленных”!.. – Да, история, кажется, повторяется… – Боже мой!.. – Ну, наше дело – побыстрее добраться до города… – Господи, спаси и помилуй! Бедный Хаджи… – Интересно, в центральной лаборатории хоть что-нибудь сохранилось?.. – А тебе что, собственно, требуется?.. – Прежде всего, разумеется, видео – хорошая камера… – Это достанем, у Крейца, по-моему, была вполне приличная техника… – Правильно, там – архив, бетонные стены, наверное, должно уцелеть. Главное сейчас – задокументировать, как можно больше. Помнишь Бронингем? Ведь ровным счетом ничего после этого не осталось… – Прихватить бы парочку “манекенов”, пока не исчезли… – Вертолеты нужны, два больших бокса для стерилизации. Это же не спонтанное извержение, это, по-моему, “Гулливер”… – “Гулливер”? Его все-таки, значит, задействовали?.. – Кажется, чисто сигнальный посыл: мы – разумные существа… Так “Вторая мировая” – это ответ?.. – Вероятно… – Ничего себе “знаковая ситуация”! Как мы ее толковать будем, ума не приложу… – Вероятно, тоже – на уровне чисто сигнального отзыва: “я вас слышу”… – Ну, по крайней мере, это первый реальный ответ… – Дай-то бог, если так… – Ну что, двинулись?.. – Ох, ты, чтоб его, как болит, собака! – Хорошо бы машину какую-нибудь найти… – Гляди-гляди: “призраки”, черт бы их побрал… – Где?.. – Да вон там, слева, целая цепь… – Вот не везет… – Да, только “призраков” нам и не доставало… – Ты, знаешь, давай двигай, а я его приму, этого, который поближе… – Думаешь?… – Ну, с моей травмой все равно далеко не ускачешь… – Ладно, держись, недолго, я постараюсь пригнать машину…
Точно больные, поддерживая друг друга, выступили из-за вздыбленного остова танка двое людей; один тут же заковылял по равнине, баюча стянутую тряпицей ладонь, а второй подождал, пока выдвинувшийся из цепи “призрак” приблизится к нему почти что вплотную – не колеблясь, шагнул вперед и быстро протянул руку.
– Панг!.. – дернулась молочная переливающаяся поверхность.
“Призрак” остановился и медленно потемнел.
– Кажется, поворачивают, – сказал Хермлин. – Это правда, что они не опасны?