Отчаяние. Бомба для председателя Семенов Юлиан

И вот сегодня он должен заставить себя вымолвить просьбу о возобновлении на Украине карточной системы, чтобы уберечь от голодной смерти сотни тысяч украинцев…

А не просить – нельзя: когда начнутся чума и голодные, кровавые бунты, отвечать придется ему, первому секретарю ЦК КПУ, кому же еще?!

…Не дослушав сообщения Хрущева, голос которого то и дело срывался на фистулу, Сталин резко оборвал его:

– Что, бухаринские штучки?! Ты кто? Мужик? Или рабочий?! Мы тебя держим в Политбюро для процента, заруби это на носу! Единственный рабочий – запомни! Не крестьянин, а рабочий! Знаю я мужика! Лучше тебя знаю… В ссылках у мужиков жил, не в дворянских собраниях! Работать не хотят, нахлебники, манны небесной ждут! Не дождутся. А будут саботировать поставки – попросим Абакумова навести порядок, если сам не можешь… После такого доклада, как твой, тебя надо было бы примерно наказать и вывести из ПБ, как кулацкого припевалу, только у нас беда: тут сидят одни партийные бюрократы и министры. – Сталин медленно обвел взглядом лица членов Политбюро. – Не играй на этом, Хрущев, голову сломишь… Есть мнение, товарищи, – резко заключил Сталин, – рекомендовать первым секретарем Компартии Украины Кагановича… Он в Киеве родился, ему и карты в руки… Хрущева от занимаемой должности освободить… Перевести Председателем Украинского Совета Министров… И чтоб государственные поставки были выполнены! Если нет – пенять вам обоим придется на себя…

…В кремлевском коридоре, когда расходились члены Политбюро, Берия шепнул:

– Берегись… А то, что решился сказать правду, – молодец, в будущем тебе это вспомнят, поступил, как настоящий большевик.

…Никто другой не сказал ему ни слова – обходили взглядом…

Вот именно тогда-то он и признался себе: «Мы все холопы и шуты… По сенькам шапка… Хоть бы один меня вслух поддержал, хоть один бы…»

Однако, когда через месяц Сталин позвонил ему – уже в Совет Министров – и осведомился о здоровье, сказал, что понимает его трудности, «держись, Никита Сергеевич, если был резок – прости», Хрущев не смог сдержать слез, всхлипнул даже от избытка чувств.

Сталин же, положив трубку, усмехнулся, заметив при этом Берия:

– Докладывают, что он во всех речах клянет свои ошибки… Его беречь надо, такие нужны, в отличие от всех… Он хоть искренний, мужик и есть мужик.

6

И снова четыре недели Исаева не вызывали на допрос; душили стены камеры, выкрашенные в грязно-фиолетовый цвет; днем – тусклый свет оконца, закрытого «намордником», ночью – слепящий свет лампы; двадцатиминутная прогулка, а потом – утомительная гимнастика: отжим от пола, вращение головы, приседания – до пота, пока не прошибет.

«Приказано выжить»… Эти слова Антонова-Овсеенко он теперь повторял утром и вечером.

Первые недели он порою слеп от ярости: чего они тянут?! Неужели так трудно разобраться во всем?! Но после общения с Сергеем Сергеевичем понял, что никто ни в чем не собирается разбираться, ему просто-напросто навязывают комбинацию, многократно ими апробированную.

Они, однако, не учли, что я прожил жизнь в одиночке, четверть века в одиночке, наедине с самим собой, со своими мыслями, которыми было нельзя делиться ни с кем – даже с радистами; суровый закон, испепеляющий, но – непреклонный…

Они думают, что отъединение от мира, неизвестность, мертвая тишина, прерываемая звоном кремлевских курантов и идиотскими выкриками «пост по охране врага народа» (нельзя называть меня «врагом», пока не вывели на трибунал, я – «подследственный», азбука юриспруденции), сломят меня, сделают истериком и податливым дерьмом. Хрен!

Спасибо им за эту одиночку, я волен думать здесь, я совершенно свободен в мыслях; единственный выход – свободомыслие в тюрьме; страшновато, но, увы, – правда, поэтому-то я и вычислил, что не имею права говорить ни слова про Сашеньку и сына, нельзя открывать свою боль, это – непоправимо, будут знать, на что жать…

Ты достаточно открылся, когда работал на даче, признался он себе с горечью, не забывай этого. Видимо, они тянут не только потому, что это – метод, они составляют какой-то особый план, понимая, что со мной работать не просто, профессионал… Ерунда, возразил он, комиссар госбезопасности Павел Буланов тоже был профессионалом, вывозил Троцкого в Турцию, до этого круто работал по бандформированиям, а что плел на бухаринском процессе?! Какую ахинею нес?! Как оговаривал себя?! «Я опрыскивал ртутью кабинет Ежова». А что, пулю в лоб он не мог пустить?! Надежней, чем ртуть разбрызгивать, сам, кстати, первый от этого разбрызгивания и должен был помереть.

Они готовят план, исходя из системы своих аналогов, из наработанного ими опыта, – именно поэтому они сгорят на мне. Я помню, как мистер Шиббл, когда мы шли в Парагвай через сельву, смеялся, рассказывая, что является признанным эталоном красоты индейской женщины: плоское лицо, надрезы на щеках, закрашенные ярко-красной смолой, зачерненные зубы и кольцо в носу.

А что, верно, у каждой этнической группы свой эталон красоты и манеры поведения: где-то на Востоке принято рыгать, только тогда хозяин удостоверится, что его гость сыт, высшая форма благодарности…

Сергей Сергеевич и тот, кто им управляет, имеют свои эталоны; что ж, посмотрим, как мы наложимся друг на друга.

…На очередной допрос его вызвали в три часа. Сегодня, однако, его подняли на лифте, ввели в приемную – окно затянуто мелкой сеткой, чтоб никто из арестованных не сиганул головою вниз; за столом-бюро сидел элегантный мужчина в штатском; много телефонов; раньше у нас в ЧК были совершенно другие модели – с «рогами», трубки изогнутые, чтобы говорить прямо в мембрану, а здесь сплошь немецкие, самой последней формы, наверное, вывезли из Германии.

Поднявшись из-за стола-бюро, мужчина отпустил надзирателей и предложил Исаеву:

– Устраивайтесь на диване, руководство скоро освободится…

…Портрет Дзержинского, напротив – Сталина в форме генералиссимуса.

По-моему, никто из русских царей, подумал вдруг Исаев, не чеканил победные медали со своим изображением; в России был Георгиевский крест, были ордена святых – Анны, Владимира; во Франции – розетка Почетного легиона; даже Наполеон не изображал свой профиль на медалях; Сталин не постеснялся.

Странно, отчего мы начинаем думать об очевидном и поражаться этому, только когда судьба ставит нас к стенке? Спасительный инстинкт отгораживания от правды? Как у раковых больных? Что это – новое в нас или традиция? «Моя хата с краю, ничего не знаю» – вошло в пословицу более столетия тому назад… Значит, не можем без царя? Нужен Патриарх? Макс Нордау писал, что вырождаются не только преступники, в которых заложен изначальный посыл зла, но и артисты, политики, писатели, ученые, художники, цвет нации… Неужели этот паршивый прародитель нацизма был прав? Нет, он не был прав, ибо предрекал исчезновение такой «выродившейся» нации, как французы, но ведь рухнула не Франция, а именно Германия; немецкий народ несет на себе отныне тавро нацистского проклятия; нация разрешила фюреру и его банде создать государство ужаса, называвшееся ими «рейхом счастья»; немцы помогли созданию государства, где директивно, по указанию главного пропагандиста Геббельса, назначались «таланты», а подлинные таланты изгонялись за границу или сжигались в концлагерях… За все время правления Гитлера не было создано ни одного романа, фильма, картины или спектакля, которые бы оставили о себе память… А изгнанные Брехт и Эйслер знакомы каждому в мире, как и Манн, Ремарк и Фейхтвангер… И ведь немцы аплодировали изгнанию своих гениев, ревели «хайль», когда проезжал обожаемый фюрер, а потом становились в очередь за маргарином, отпускавшимся по карточкам, но в этом были виноваты большевики, масоны, евреи и мы, славянские недочеловеки, кто же еще?!

А что бы могло случиться с миром, не выгони они Альберта Эйнштейна? Всех тех евреев-физиков, которые сделали американцам атомную бомбу?!

Несчастные немцы… Гитлер рассовал всю нацию по контролируемым, поднадзорным сотам: каждый был членом какой-нибудь гильдии, общества, группы, домового комитета национал-социалистической немецкой рабочей партии; в каждом парадном был представитель «гитлерюгенда» и профсоюзного «трудового фронта» партийного товарища Лея… Он, Гитлер, и его партия превращали людей в бездумные автоматы, они разделяли общество, но ведь лишь человек многогранных интересов, занятый не только бизнесом, но и живописью, не только золотыми рыбками, но и спортом, может способствовать уменьшению разнородности нации, ее единению… Гитлер дал право злым, грубо сильным, недалеким, коварным и обязательно рабски послушным стать пастырями, это и привело нацию к гибели: народ не могут вести хамы, покорные фюреру; покорные трусы ничего не могут без приказа сверху, они теряются, когда надо принять самостоятельное решение, они некомпетентны, они парализованы тем авторитетом, в который их заставили поверить… А не верили б! Как можно заставить человека поверить в то, что перед ним лев, когда на самом деле это крыса?! Но заставили же! Поверили! Как?! В чем секрет этого механизма оглупления и покорения народа? А мы? Мы, наши люди?..

На столе-бюро что-то запищало, мужчина в штатском поднялся:

– Пожалуйста, вас приглашают к руководству.

Поддерживая локтями брюки, Исаев направился к двери; проходя мимо мужчины, заметил:

– В двадцать первом в этом помещении работал Сыроежкин и его группа, те, которые потом взяли Савинкова.

…Нынешний кабинет, куда вошел Исаев, был раза в четыре больше, чем все помещение группы Сыроежкина; видимо, объединили несколько комнат.

За большим столом сидел крупный, хорошо сложенный человек; ношеный пиджак висел на одном из стульев, окружавших большой стол заседаний; рубашка на этом крупном мужчине с симпатичным лицом и очень живыми глазами была застиранная, мятая, черный галстук приспущен.

– Ну, здравствуйте, Всеволод Владимирович, – сказал он, – присаживайтесь, я заказал кофе и бутерброды. Наша баланда, видно, стоит у вас поперек горла? Только-только карточки отменили, что вы хотите, страна лишь начинает оживать…

– Она по-настоящему оживет, – заметил Исаев, – когда не будет сажать своих солдат в одиночки внутренней тюрьмы…

– Тоже верно, – легко согласился мужчина. – Вы правильно расставили акценты: «своих солдат». Чужих – будем сажать и ставить к стенке.

– Докажите, что я не «свой», – можете ставить к стенке.

– Ну, знаете ли, у меня нет времени доказывать вашу невиновность! Это вам – карты в руки! Мне надо шпионов ловить, бендеровцев выкуривать из лесов, мельниковцев, литовских и эстонских «черных братьев»… Кто это за нас будет делать?!

– Я хотел бы знать, с кем я разговариваю. Вы не представились.

– Помощник разве не сказал? Называйте меня генерал Иванов. Можете по имени-отчеству: Аркадий Аркадьевич…

– Я бы хотел спросить вас, в чем меня обвиняют? Я уж тут отдыхаю третий месяц, пора объясниться…

– Именно за этим я вас и пригласил, Всеволод Владимирович.

Генерал положил крепкую руку на четыре папки, что лежали возле телефона, отличавшегося от всех остальных формой и цветом, внимательно, с некоторой долей сострадания осмотрел Исаева, поинтересовался, хочет ли его собеседник курить; выслушав отрицательный ответ, покачал головой: «Не все обладают такой силой воли, порою за одну затяжку такое начинают нести, что хоть уши затыкай…»

– Давайте по делу, – Исаев говорил сухо, совершенно спокойно, ибо он понял, что сейчас-то и началась игра; он слыхал об этом от Айсмана, прием назывался «тепло против холода».

– Давайте, – согласился тот, кто представился «Аркадием Аркадьевичем Ивановым». – Все документы, которые нам удалось собрать на вас, были доложены высшему руководству. Меня уполномочили передать: будущее в ваших руках, Всеволод Владимирович…

– То есть?

Иванов на мгновение задумался, потом, не спуская глаз с Исаева, позвонил по телефону:

– Кофе отменяется и бутерброды тоже. Пришлите парикмахера, принесите костюм, хорошие туфли, рубашку с галстуком и пуловер… Мы поедем пообедать в гостиницу «Москва». – Он дружески подмигнул Исаеву и, прикрыв ладонью мембрану, поинтересовался: – Как относитесь к такого рода перспективе, а?

Поднявшись из-за стола, генерал набросил на плечи обшарпанный пиджак:

– Вчера вернулся из Лондона, погода там дрянь, знобит чего-то, третью таблетку аспирина жую, как бы не свалиться… Кстати, то, что ни словом не обмолвились на допросах о жене и сыне, свидетельствует о том, что вы верно избрали линию защиты: не показывать болевые места контрагенту. Но беда в том, что все ваши предыдущие разговоры – на даче – фиксировались. Мы их тщательно изучили: мера искренности, степень привязанности к тем, кого так давно не видели, так что сейчас нам ясно: все эти недели вы готовились к драке. Правильно, кстати, делали… Побеждает – сильный.

– Побеждает умный.

– Э, пустое, Всеволод Владимирович! Романтика, прошлый век… Думаете, следователь Каменева был умнее Льва Борисовича? Сильнее был! Власть имел! Право на поступок! Оттого и победил… А ведь молодой был, тридцать два года всего… А вы, умница, столько напортачили в течение двух допросов, что вас с мылом мой – не отмоешь… Кто создатель Красной Армии? Троцкий? Ваши слова? Ваши. Вот вам восемь лет тюрьмы за антисоветскую пропаганду. Красную Армию создали Ленин и Сталин, руководил же ею Иосиф Виссарионович… Кто с Лениным ехал через Германию? Зиновьев? Ваши слова? Ваши. Еще десять лет – антисоветская пропаганда. На суде от своих слов не откажетесь? Не откажетесь. А суд будет открытый, публика станет кричать, требуя смерти гнусному клеветнику, агенту гестапо, а в прошлом связнику между врагами народа Постышевым и Блюхером с гитлеровским шпионом Троцким, – вы ж и эти свои показания подписали… И мы будем вынуждены приговорить вас по совокупности к смертной казни, но мы после победы подобрели, казнь автоматом меняем на четверть века лагерей, этим вы себя уже обеспечили… И не вините нас, никто вас за язык не тянул, а если выбрали принципиальную позицию – что ж, валяйте, выведем на очень открытый суд где-нибудь на заводе, посмотрите на лица людей, убедитесь в том, что вы пушинка, ничто, тогда-то и дрогнете…

Вошедшему парикмахеру сказал:

– Побрейте с «шипром»… Стригите аккуратно под полубокс, скопируйте тот фасон, что я привез вам из Лондона.

…Они стремительно выехали на «ЗИСе» из тюрьмы; возле ресторана «Иртыш», что наискосок от памятника первопечатнику Ивану Федорову, Иванов сказал притормозить, вышел из машины первым, протянул руку Исаеву, усмехнувшись при этом: «Не шатает?», захлопнув дверцу, бросил шоферу:

– Позвоню.

Максим Максимович ощутил в горле слезы: его обтекала толпа своих, он слышал русскую речь, она сливалась в какую-то музыку, он ощутил в себе могучие такты «Богатырской симфонии», на какой-то миг совершенно забыл, что его вывезли из тюрьмы, что это один из эпизодов в той работе, которую против него ведут, одна из фаз задуманной операции; он просто вбирал в себя лица людей, их голоса, смех, сосредоточенность, радость, угрюмость, спешку; свои…

Иванов, цепко наблюдавший за ним, чуть тронул его за локоть:

– Ну, пошли, тут до ресторана «Москва» рукой подать.

– Сейчас, – ответил Исаев. – Меня действительно зашатало.

И вдруг с мучительной ясностью он ощутил свою расплющенную, козявочью крошечность, ибо понял, что в этом совершенно новом для него городе – с махиной Совнаркома, с гостиницей «Москва», с «Метрополем», ставшим отелем, а в его годы бывшим вторым (или третьим?) Домом Советов, он – один, совсем один… На третьем этаже «Метрополя» в двухкомнатном номере жил Бухарин (Феликс Эдмундович как-то попросил его, «Севушкой» называл, съездить к «Бухарчику» за отзывами о работах академиков – тот особенно дружил с любимцем Ленина электротехником Рамзиным и Вавиловым; первого арестовали в конце двадцатых, другого – девять лет спустя). Там же, в однокомнатном номере, жил мудрец Уншлихт; впервые Максим Максимович увидел, как трагично изменились глаза зампреда ВЧК в восемнадцатом, после подавления мятежа левых эсеров. Уншлихт тогда тихо, на цыпочках, вышел от Дзержинского: тот никого не принимал, подал в отставку, заперся у себя в кабинете, который был одновременно совещательной комнатой и спальней (ширма отгораживала его койку); левый эсер Александрович, первый заместитель Дзержинского, старый друг по тюрьмам и ссылке, был объявлен им в розыск и провозглашен «врагом трудового народа»… Каково подписать такое? Всю следующую неделю на Дзержинского было страшно смотреть: щеки запали, черные провалы под глазами, новые морщины у висков и на переносье…

…Я совершенно один в этом незнакомом мне, новом, неизбывно родном, русском городе, повторил себе Исаев; если бы меня вывезли из тюрьмы в Германии – допусти на миг такое, – я бы знал, к кому мне припасть: тот же пастор Шлаг, актер из «Эдема» Вольфганг Нойхарт… Господи, стоит только броситься в толпу, проскочить сквозь проходные дворы Берлина, известные мне как пять пальцев, оторваться от этого «Иванова», и я бы исчез, затаился, принял главное решение в жизни и начал бы его исподволь осуществлять… И в Лондоне я бы нашел Майкла, того славного журналиста, который прилетел с Роумэном в аргентинскую Севилью, и в Штатах – Грегори Спарка или Кристину, и в Берне – господина Олсера, продавца птиц на Блюменштрассе, а к кому мне припасть здесь?! Ведь я даже не знаю адреса Сашеньки и сына! Да и дома ли они?! Этот Иванов хорошо думает, он развалил меня, когда походя заметил, что молчание по поводу семьи показывает, что это – самое затаенно-дорогое в моей жизни… Я на Родине, у своих, но это новые свои, никого из тех, с кем я начинал, нет более, все они «шпионы», все те, кто окружал Дзержинского, – «диверсанты», все те, кто работал с Лениным, – «гестаповцы»… Мне не к кому припасть здесь. И против меня работает огромный аппарат для чего-то такого, о чем я не знаю и не смогу догадаться до той поры, пока они не откроют карты, а откроют они свои карты только в том случае, если заметят, что я хоть в малости дрогнул, потек, перестал быть самим собою…

– Ну, пошли, – повторял Иванов. – После обеда покатаемся по городу, покажу новую Москву, небось интересно?

– Еще бы…

Они двинулись вниз, к Охотному ряду, который перестал быть базарным рядом, а сделался огромной площадью – шумной, в перезвоне трамваев и гудках автомобилей; как много трофейных «БМВ», «хорьхов» и «майбахов», машинально отметил Исаев; и еще очень много людей в царских вицмундирах, такие носили финансисты; он помнил эти мундиры по декабрю семнадцатого, когда участвовал в национализации банков.

– Слушайте, Аркадий Аркадьевич, – спросил Исаев, кивнув на спешивших куда-то чиновников, – а когда ввели эти вицмундиры?

– Недавно, – ответил тот. – Одновременно с переименованием народных комиссариатов в министерства.

– Смысл? Зачем отказались от наркоматов? «Народный комиссариат» – это же символ Революции.

– Не ясно? После победы произошел реальный прорыв России в мировое сообщество. Надо убрать фразеологические барьеры, на Западе, представьте себе, до сих пор плохо понимают, что такое «нарком»… В конечном итоге, какая разница? Что нарком руководит ведомством, что министр – смысл социализма от этого не меняется…

Если бы не менялся смысл, это наверняка предложил бы Ленин, когда мы вырвались в европейское сообщество после договора в Рапалло, сказал себе Исаев.

– Не согласны? – поинтересовался Иванов.

– Вы преподали мне урок: над каждым словом надо думать, у вас умеют каждое слово, словно лыко, ставить в строку…

– Вы поразительно сохранили язык, – задумчиво сказал Иванов. – У вас прекрасный русский, нашим бы нынешним чекистам так говорить, как старая гвардия…

– Вы записываете наш разговор? – спросил Исаев. – Или в этом нет нужды, внесете мои ответы в протокол допроса по памяти?

– Будет вам… Меня-то не считайте монстром, как не стыдно…

– Стыдить меня не стоит, Аркадий Аркадьевич… В камере сижу я, а не вы… Про запись я спросил вот почему: стоит ли реанимировать царские вицмундиры? Ну ладно, отменили «командиров» и вернули «офицеров», лампасы, золотые погоны… Допускаю, в сорок третьем надо было думать о той части страны, которую предстояло освобождать… А там в каждом городе выходили собственные нацистские газеты, которые редактировали наши люди, работала русская полиция, агентура, свои палачи, лютовали свои подразделения СД; надо было продемонстрировать тем, кто прожил в оккупации годы, что мы от комиссаров отступили к прежней России; компромисс; отсюда, как я понимаю, замена института комиссаров на «замполитов»… Но зачем сейчас гражданских чиновников одевать во все царское? Вам сколько лет, Аркадий Аркадьевич?

– Тридцать семь, – ответил тот несколько рассеянно, стараясь, видимо, скрыть раздражение.

– Значит, помните форму царских жандармов? Милиционеры одеты именно в жандармскую форму! Только что без аксельбантов… Вы, кстати, читали в книгах по истории, что главным лозунгом солдатской массы в семнадцатом году был «Бей золотопогонников!»?

– Золотопогонниками были дворяне, – возразил Иванов. – Мой отец из бедняков, Всеволод Владимирович. Так что речь надо вести не о форме, но о содержании.

– Генерал Шкуро из крестьян. Сотрудник Гиммлера генерал Краснов был сыном сельского учителя, да и нацист Бискупский, генерал царя, тоже из разночинной семьи.

– Нет, – вздохнул Иванов, – ничем я вам не смогу помочь, ежели вы такое несете, честное слово… Я вас слушаю с интересом, мотаю на отсутствующий ус, но если мы остановим всю эту уличную толпу и я разрешу вам высказать то, что вы только что говорили мне, вас втопчут в асфальт.

…В ресторане «Москва» они устроились возле окна; вид на Кремль был ошеломляющим; Исаев нашел глазами те окна в «Национале», где жили Ильич и Надежда Константиновна; Каменев жил этажом выше, рядом с ним был приготовлен двухкомнатный номер для Троцкого, но наркомвоенмор сразу же перебрался в свой поезд, который сделался его штабом, – вплоть до конца двадцатого мотался по фронтам: в номере жили его жена Наталья Седова и сыновья Сережа и Лев.

– Я предлагаю меню, – сказал Иванов, разглядывая наименования блюд, написанные на шершавой серой бумаге от руки. – Закуска: селедка с картошкой, две порции икры и балык. Сборную солянку будете? Не забыли, что это такое?

– Я просто не знаю, что это такое, – ответил Исаев. – В Москве и Питере такого в мое время не было, во Владивостоке подавали все больше рыбные блюда.

Иванов поднял глаза на Исаева, в них было сострадание:

– Тогда обязательно угощу сборной солянкой… Это наше, типично русское… Потом возьмем рыбу «по-монастырски», тоже из серии забытых блюд, так сказать, золотопогонных… Традиционная еда, наша, не «деваляй» какой или «шнитцель»… Русская кухня вполне может соревноваться с французской, и не только соревноваться, но и победить… Это я вам – за вицмундиры, – рассмеялся Иванов, – под ребро, чтоб знали, на что замахиваетесь… «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь» – формула отлита в бронзу…

Исаев хотел сказать, что помнит ярость Ильича, когда Сталин предложил включить Украину, Закавказье, Белоруссию и Туркестан в состав РСФСР, автоматически подчинив их Москве; Ленин ярился так, как умел яриться только он – открыто, с гневом: не включение в РСФСР, а добровольное соединение, с правом выхода из Союза! Не имперское поглощение, а братское соединение народов, освобожденных Революцией. Нет, этого ему говорить нельзя, я и так сказал слишком много, подумал он, но я должен был сделать нечто, чтобы – в свою очередь – раскачать этого «Аркадия Аркадьевича»; разгневанный человек чаще открывается, а мне нужно хоть в малости понять его, я хожу в потемках, они меня запутали, я ничего не понимаю, такого со мною не было еще…

Однако Иванов открылся сам. После того как официантка убрала стол и поинтересовалась, что «дорогие гости» возьмут на «третье» (единственное слово, что осталось от моих времен, подумал Исаев; на Западе это называют «десерт»; мы во время революции «третьим» называли компот), генерал заказал мороженое с вареньем и кофе, дождался, пока официантка отошла, достал из кармана фотографию и протянул ее Исаеву:

– Знаете этих людей?

– Одного знаю очень хорошо. Это Эйхман, в гестапо он занимался уничтожением евреев… Я же писал о нем, когда работал на даче…

– Читал… Очень интересный материал… Эйхман скрылся… Мы делаем все, чтобы найти этого изувера… А тот, кто рядом с ним? В штатском?

– Знакомое лицо… Очень знакомое… Я этого человека видел…

– Не в гестапо?

– Гестапо – не моя епархия, – усмехнулся Исаев. – Я бы застрелился, доведись мне там работать…

Иванов искренне удивился:

– Почему?! С точки зрения разведчика – это поразительный объект для оперативной информации.

– Верно. Но мне пришлось бы, как и всем сотрудникам Мюллера, принимать участие в допросах, которые чаще всего сопровождались пытками… А пытали там (не своих, а наших… Вы бы смогли там работать?

– Вопрос жесткий, – Иванов ответил не сразу, лоб собрало морщинами, лицо как-то постарело, выявилась тяжелая, многолетняя усталость. – Я сразу и не отвечу. Вы меня поставили в тупик, честно говоря… Ладно, а у вас, в шестом управлении, в разведке, у Шелленберга, вы этого человека не встречали?

– Нет. Я его встречал где-то в посольствах… Или у Риббентропа, на Вильгельмштрассе…

– Когда? В какие годы?

– Опять-таки боюсь быть неточным, но это были последние месяцы войны…

– Сходится, – сказал Иванов, и то напряжение, которое так изменило его лицо, сменилось расслабленностью; даже на спинку стула отвалился. – Фамилию не помните?

– Нет.

– Кто он, судя по лицу, по национальности?

– Я не умею определять национальность по лицу, ушам или черепу, – ответил Исаев. – Это в рейхе знали рейхсминистр Розенберг, псих Юлиус Штрайхер и пропагандист-идеолог Геббельс… У них надо консультироваться…

– Валленберг… Вам что-нибудь говорит это имя?

Исаев снова посмотрел на фотографию, кивнул:

– Вы правы, это Валленберг, банкир из Швеции.

– Вам не кажется странным, что еврейский банкир из Швеции дружески беседует с палачом еврейского народа?

– Шведский банкир, – уточнил Исаев, – в Швеции нет национальности, там есть вероисповедание… Валленберг, мне кажется, был католиком… Он работал в шведском посольстве в Будапеште, там Эйхман не только уничтожал евреев, но старался часть несчастных обменять на машины и бензин для рейха… Видимо, Валленберг, как и граф Бернадотт, родственник шведского короля, пытался спасти как можно больше несчастных…

Иванов спрятал фотографию в карман, дождался, пока официантка расставила на столе мороженое и кофе, а потом сказал:

– Дело в том, что Валленберг у нас… И мы располагаем данными, что он сотрудничал с Эйхманом… В общем-то, вы могли убедиться в этом, разглядывая их улыбающиеся лица, – говорят не враги, а друзья… Мы не хотим портить отношения со шведами, нам хочется провести открытый суд, изобличить Валленберга, а потом выслать его к чертовой матери в Стокгольм… Мы попали в сложное положение, понимаете? Я расскажу вам суть дела, если согласитесь помочь мне…

– То есть?

– Либо мы переведем вас в камеру к Валленбергу и вы, как Штирлиц, а не Исаев, убедите его в целесообразности выйти на открытый процесс, принять на себя хотя бы часть вины в сотрудничестве с Эйхманом, то есть с гестапо, или же на открытом процессе дать показания – в качестве Штирлица, а не Исаева, – что вы знали о сотрудничестве Валленберга с Эйхманом…

– Второе исключено: вас уличат во лжи… Я, чтобы вернуться на родину, сказал англичанам, что являюсь русским разведчиком; Максим Максимович Исаев, он же Юстас, вы читали мою исповедь…

– А если не это обстоятельство? Вы бы предпочли второе предложение?

Исаев ответил не сразу; конечно, второе, думал он, это мой единственный шанс… На открытом процессе я скажу всю правду, если только там будут иностранные журналисты и наши писатели вроде Вишневского и Эренбурга, как на Нюрнбергском процессе…

– Я боюсь, что после процессов тридцатых годов, – сказал Исаев, – если не будет иностранной прессы со всего мира, если об этом не будет снят фильм, вам не поверят… Жаль, кстати, что процессы над генералами Власовым и Малышкиным были закрытыми… Я не мог понять, отчего их не транслировали по радио… Измену, настоящую, а не мнимую, надо обличать публично, чтобы люди слышали и видели воочию…

– Беретесь написать сценарий вашего поединка с Валленбергом на открытом процессе, где будет пресса и кино со всего мира?

– Он отрицает связь с гестапо?

Иванов долго смотрел в глаза Исаева, не в надбровье, не на уши, а именно в глаза; потом, вздохнув, ответил:

– Да.

– Я должен ознакомиться с документами, Аркадий Аркадьевич. Это во-первых. После этого процесса я наверняка тоже буду осужден как штандартенфюрер СС Штирлиц, и не только осужден, но и ликвидирован – лжесвидетеля полагается нейтрализовать, это во-вторых. И вообще вся ваша конструкция кажется мне липовой, потому что, как только английские журналисты сделают мои фото, а хроникеры перешлют в Лондон пленку, вас схватят за руку, и это будет такой позор, от которого не отмоешься: русский Юстас играет роль немца Штирлица…

– Хорошо, а если мы предпримем такие шаги, что Лондон промолчит?

Исаев вздохнул:

– Будет вам, Аркадий Аркадьевич! Я ж в разведке побольше вас отслужил…

– И все-таки, – поднимаясь из-за стола, повторил Иванов, – если мы решим вопрос с Лондоном, вы согласитесь оказать услугу Родине?

– Сначала вы мне должны доказать, что эта услуга нужна Родине. Затем вы должны устроить мне встречу с семьей, а потом объяснить, как вы «решите вопрос с Лондоном»…

– Подождите пару минут, я вызову машину, – сказал Иванов.

– Только не уходите на сутки, как Сергей Сергеевич, меня в милицию заберут, денег-то нет, – усмехнулся Исаев. – Чем я расплачусь за такой сказочный обед?

…Когда они спустились к «ЗИСу», Исаев сразу заметил, что рядом с шофером сидит чем-то знакомый ему человек; наклонил голову, словно бы завязывал шнурок ботинка; заметил он и то, что возле двери салона сидел бугай с майорскими погонами; он, таким образом, оказался посередине – между майором и Ивановым, как и полагается арестованному.

Когда «ЗИС» резко взял с места, тот, что сидел возле шофера, распрямился и медленно повернул голову.

Это был Макгрегор.

7

– Знакомьтесь, Всеволод Владимирович, это Викентий Исаевич Рат, наш сотрудник, – сказал Иванов. – Лондон у нас оборудован неподалеку в стране, как говорится, доверяй, но проверяй. Не заподозрили игру? Как язык нашего Макгрегора?

– Блестящая работа, – ответил Исаев. – Поздравляю.

Сказать ли им про трамвайный перезвон, который удивил меня, когда они гнали на «военный аэродром», подумал Исаев, или приберечь? Видимо, стоит приберечь, потому что у меня тогда только мелькнула тень подозрения, я действительно верил, что попал к англичанам, я был слишком счастлив, когда после этого ублюдка «никс фарштеен» и одеяла с клеймом теплохода «Куйбышев» услышал оксфордское придыхание; слишком страшно было поверить, что в смрадный трюм меня бросили свои…

– Честно признаться, – сказал Рат и, словно мальчишка, став на колени возле шофера, повернулся к Исаеву, – я здорово волновался, когда шел к вам на первую встречу.

– Встречей я определяю мероприятие иного рода, – усмехнулся Исаев, завороженно разглядывая улицу Горького. – Вы шли на допрос, а не на встречу.

– Вопрос с Лондоном, который вы определяли как «главный», – решен, правда? – спросил Иванов.

– Осталось решить еще два, – ответил Исаев.

– Я помню.

– А как называется этот проспект? – спросил Исаев, когда они переехали мост, переброшенный через подъездные пути Белорусского вокзала.

– Ленинградский, – ответил Рат. – Ведет к Химкинскому водохранилищу, прекрасные пляжи, сосновый бор, трудящиеся отдыхают по воскресеньям.

– Посмотрим?

Иванов кивнул:

– Рабочие новостройки посетим в следующий раз, у меня скоро совещание, руководство не поймет, если я опоздаю.

– Вы – руководство, – Исаев усмехнулся. – Так вас называет секретарь.

Иванов пожал плечами:

– Штампы довольно быстро входят в обиход, вытравить их куда труднее… Я должен быть у товарища Абакумова, он министр – это и есть руководство…

– Санкцию на свидание с женой и сыном дадите вы? Или руководство?

– Это не простой вопрос, Всеволод Владимирович… Мы разделим его на два этапа…

– То есть?

– С матерью вашего сына вы встретитесь в ближайшие дни, после того как начнете писать сценарий… Стенограф Коля, видимо, неприятен вам, так что я попрошу подключиться к работе милого Макгрегора… Не возражаете, Викентий Исаевич? – не глядя на Рата, утверждающе спросил Иванов.

– Я с радостью, – ответил тот. – С Максимом Максимовичем одно наслаждение трудиться, школа…

– Вы не спросили мое мнение, Аркадий Аркадьевич, – сказал Исаев, продолжая жадно смотреть на людей, шедших по проспекту, на очереди возле троллейбусных остановок, на витрины магазинов, не мог скрыть восхищения стадионом «Динамо» (Иванов заметил: «Наш, мы строили») и повторил: – Мое мнение вас не интересует?

– Отводите Рата?

– Отнюдь… Я начну работать лишь после того, как получу свидание с… женой… матерью моего сына… И с ним. Саней…

– Договорились, – легко согласился Аркадий Аркадьевич. – Накидайте пару страничек плана сценария, никакой конкретики, вероятия… После этого получите встречу. Если передадите наметку, встреча состоится на квартире… Не напишете – свидание в тюрьме.

– В тюрьме… – повторил Исаев.

– Подумайте, – сказал Иванов. – Я понимаю ваше состояние, но не торопитесь с окончательным ответом… Ваше постоянное недоверие к нам, своим коллегам, может обернуться всякого рода непредвиденными трудностями, Всеволод Владимирович.

– Я ответил, Аркадий Аркадьевич. Другого ответа не будет…

Под утро Исаев проснулся от истошного вопля; он вскочил с койки, потер лицо; выл кто-то совсем рядом, скорее всего, в соседней камере; потом он услышал крик; немец, голос знакомый, господи, это же Риббе – тот, с которым Макгрегор сводил его в «Лондоне».

– Нет, нет, молю, не надо! Я согласен! – вопил Риббе. – Не надо!

– А когда ты пытал коммунистов, о чем ты думал?! – человек не кричал, но говорил с болью, громко; потом забубнил переводчик.

– Я не пытал! Клянусь! Я никогда никого не пытал! Я работал в картотеке, пощадите, молю!

Штурмбанфюрера, видимо, вытаскивали из камеры, он хватался за дверь, сопротивлялся, потом ему заломили руки – судя по тому, как он взвизгнул, – и быстро потащили по коридору; крик его был слышен еще минуты три, потом где-то хлопнула дверь, и наступила гулкая тишина…

Прошло еще четыре недели; свидания не было, на допросы не вызывали: прогулка, гимнастика, прикидки возможных партий, лицо Сашеньки в слезах, и глаза сына – в минуту прощания в Кракове, декабрь сорок четвертого…

Порою он впадал в отчаяние, но резко, презрительно даже, одергивал себя: они только этого ждут. Всякое лишнее движение может лишь ухудшить положение тех, кого он любит. Его больше нет. Он кончен. Надо бороться за своих.

…Скрываемо все, кроме правды. Жаль, что ждать приходится века, но все равно тайное всегда делается явным, хоть и разнотолкуемым, увы…

…Он то и дело вспоминал свою последнюю встречу в Испании, в тридцать седьмом, с Антоновым-Овсеенко, Сыроежкиным, Малиновским, Орловым, Смушкевичем, оператором Романом Карменом и старым знакомым – еще с Октября семнадцатого – Михаилом Кольцовым; кроме Антонова, который именно тогда и сказал: «Приказано выжить», Кольцов на его, Исаева, вопрос, что происходит дома, пожал плечами, усмехнулся: «Борьба есть борьба, она не исключает эмоций», долго смотрел на Исаева сквозь толстые стекла очков, и в глазах его метался то ли смех, то ли отчаяние; Жора Сыроежкин, ветеран ЧК, отвел его в сторону и тихо сказал, что настоящая фамилия его адъютанта Савинков и что он студент из Парижа. «Я постоянно чувствую себя перед ним в неоплаченном долгу – ведь его отца я брал на границе… Парень горячий, рвется в диверсанты, я его при себе оставил: отец погиб, пусть сын выживет… Один тип – пришел в ЧК в прошлом году – порекомендовал мне отделаться от “компрометирующей связи”, я, понятно, послал его на хер, он наверняка отправил сообщение в Центр, а там теперь любят сенсации…»

Через полгода Жору Сыроежкина расстреляли, об этом со смехом и радостью сообщили в РСХА: «Ас русской разведки, как выяснилось, был нашим агентом, жаль, что мы об этом узнали только сейчас, дорого б мы дали, стань он действительно нашим агентом».

В те месяцы все протоколы процессов, публиковавшиеся в русских газетах, ежедневно переводили в службе Гейдриха; перепечатывали на особой машинке с большими буквами – ясно, для Гитлера. Тот не носил очки: это могло помешать образу, созданному пропагандистами: у великого фюрера германской нации должны быть орлиное зрение, богатырские плечи и вечно молодое, без единой морщинки лицо.

Гейдрих ликовал:

– Сталин повернулся к нам! Вместо идеологии интернационального большевизма он предложил государственную концепцию, а это уже предмет для делового обсуждения, можно торговаться… Каменев, Пятаков, Раковский, Радек, Крестинский – адепты Коммунистического Интернационала – расстреляны; на смену им приходят антиличности, механические исполнители сталинской воли; именно теперь можно разделаться с паршивыми демократиями Парижа и Лондона; Россия, лишенная командного состава, парализована.

Когда были расстреляны последний председатель Коминтерна Бухарин и бывший премьер Рыков, он, Исаев, практически подошел к ответу на мучившие его вопросы: сначала он заставлял себя думать, что Политбюро и Сталин не знают всей правды; поскольку всех ветеранов к началу тридцатых годов разогнали, вполне могло случиться, что в органы проникла вражеская агентура. Германская? Нет, иначе об этом, как о великой победе, Гейдрих бы доложил фюреру и наверняка поделился бы с Шелленбергом; хорошо, но ведь и англичане не испытывают страстной любви к большевикам, и французы, а службы у них крепкие… Но почему тогда Троцкого, Радека, Бухарина обвиняли именно в германском шпионстве? Это же не могло не вызвать дома взрыв ненависти против гитлеровцев? Почему, тем не менее, Гейдрих так ликовал?

…Исаев начал вспоминать, заставляя свою память работать фотографически, избирательно, когда и где он видел Сталина.

В девятнадцатом? Вроде бы да. В президиуме Сталин садился рядом с Каменевым или сзади Троцкого; не выпуская маленькой трубки изо рта, улыбчиво и доверительно переговаривался с ними, поглядывая изредка в зал; работники Секретариата чаще всего подходили к нему, реже к Зиновьеву, как-никак – один из вождей, Сталин вдумчиво, медленно читал документы, правил их и лишь потом передавал первому ряду – Ленину, Троцкому, Каменеву, Бухарину, Зиновьеву. Он порою улыбался, улыбка была потаенной, но мягкой; только один раз, когда Ленин исчеркал бумагу, переданную ему Сталиным, и несколько раздраженно, не оглядываясь даже, протянул ее народному комиссару по делам национальностей, Исаев вспомнил, как глаза Сталина сделались щелочками, а лицо закаменело, превратившись в маску; но это было одно лишь мгновение, потом он поманил кого-то из товарищей, работавших в аппарате Секретариата, и, полуобняв его, начал что-то шептать на ухо, указывая глазами на ленинские перечеркивания…

Геббельс – после расстрела ветеранов НСДАП Эрнста Рэма и Грегора Штрассера – дал в газетах сообщение, что лично фюрер ничего не знал о случившемся, идет расследование, о результатах будет сообщено дополнительно, и было это за полгода до того, как убили Кирова.

Гейдрих отмечал, что в советской прессе полная неразбериха: сначала обвинили монархо-эсеровскую эмиграцию, потом обрушились на троцкиста Николаева, а уж потом арестовали Каменева и Зиновьева – эффект разорвавшейся бомбы.

Исаев тогда заставил себя откинуть вопросы, терзавшие его, страшные аналогии, которые были вполне закономерны, параллели, напрашивавшиеся сами собой. В тридцать восьмом, когда обвиняемые, кроме Бухарина, признались в том, что служили немцам через Троцкого – «главного агента Гитлера», которого нацистская пресса называла «врагом рейха номер один», Исаев вдруг подумал: «А что, если этот ужас нужен нам для того, чтобы заключить блок с демократиями Запада против Гитлера?»

Это было успокоение, в которое он заставлял себя верить, слыша в глубине души совершенно другое, запретное: но если те откажутся от блока с нами, Сталин легко повернет к Гитлеру: «С теми, кто был мозгом и душою большевистской теории и практики, покончено, мы стали державой, мы готовы к диалогу, а вы?»

Политика альтернативна; вчерашний враг часто становится другом; Александр Первый после сражения с «мерзавцем Николаем» сел с ним в Тильзите за дружеский стол переговоров – консул Бонапарт стал императором; с ним можно было сотрудничать, только набраться терпения и такта…

…Исаев снова увидел лицо отца, его седую шевелюру, коротко подстриженные усы, выпуклый, без морщин лоб и – он хранил в себе эту память особенно бережно – услышал его голос. Отец, как всегда ничего не навязывая, изучал с ним дома, в Берне, то, что в гимназии проскальзывали, уделяя теме всего лишь один урок…

Почему-то особенно врезалась в память история Катилины.

В гимназии учитель рассказывал, что «омерзительный развратник и злодей Катилина, предав родину, ушел в стан врагов и за это поплатился жизнью». Учитель задал ученикам упражнение на дом: выучить три пассажа из речей Цицерона, обращенных против изменника. Исаев, тогда еще «Севушка», зубрил чеканный текст обвинительной речи с увлечением, в ломком голосе его звучали гнев и презрение к врагу демократии, посмевшему поднять руку на прекрасные общественные институты древней Республики…

Что же я тогда читал, подумал Исаев. Интересно, смогу вспомнить? Должен, сказал он себе.

Он остановился посреди камеры, расслабился и приказал себе увидеть кухоньку, где отец, умевший легко обживаться, поставил старенький стол, накрыл его крахмальной скатертью, повесил на стенах репродукции Репина, Ярошенко, Серова, Сурикова, барона Клодта; керосинку, раковину и ведро для мусора отгородил фанерой, задекорировав ее первомайскими плакатами французских и немецких социалистов, получилась уютная гостиная-столовая. В комнате, которая была их спальней и одновременно кабинетом отца, висели литографии Маркса, Энгельса, Бебеля; стеллажи были заполнены книгами, журналами, газетами, и этот кажущийся беспорядок лишь придавал их жилищу какой-то особый аристократический шарм.

Диванчик, на котором спал Всеволод, был застелен шотландским черно-красным пледом; свою узенькую коечку отец покрывал старой буркой: его любимой книгой – знал почти наизусть – был «Хаджи Мурат». Как же давно все это было! Да и было ли вообще? – горестно спросил себя Исаев, снова осмотрев грязно-фиолетовые, покойницкие стены камеры.

Это было, ответил он себе, и это во мне, а когда меня убьют, это останется в мире, потому что старик Шамес был прав – энергия разума не исчезает, надо уметь на нее настроиться, наверняка ученые изобретут аппарат, который запишет мои мысли и заложит их в архив человеческой памяти…

А читал я тогда, ликующе вспомнил он, вот какие строки из Цицерона: «Честолюбие заставило многих людей сделаться лжецами, одно держать втайне на уме, другое высказывать на словах… Эти пороки росли сначала едва заметно, иногда даже наказывались; после, когда зараза внедрилась, общество изменилось в корне и верховная власть из самой справедливой превратилась в жестокую и совершенно неприемлемую…»

Исаев замер, потому что явственно услышал голос отца, который тихонько, извиняющимся голосом заметил, что это не Цицерон, а Крисп; консул Цицерон говорил иначе, у него была блистательная система доказательств, первый прагматик мира; послушай, как он вел свою линию против Катилины: «Сейчас ты явился в Сенат. Кто обратился к тебе с приветствием? Зачем тебе ждать словесного оскорбления, когда ты уже уничтожен грозным приговором молчания?! С твоим приходом места возле тебя опустели. Вся Италия заговорила со мной: “Марк Тулий, что ты делаешь?! Неужели ты не отдашь распоряжение заключить Катилину в оковы и применить к нему не просто казнь, но самые отчаянные пытки?”».

Я тогда спросил отца: отчего Цицерон и вправду не казнил изменника и корыстолюбца? Вот тогда-то он и ответил, что историю Катилины нам преподают нечестно, видимо, еще не пришло время открыть правду про этого доброго и честного бунтаря, которого Цицерон смог представить человечеству убийцей, развратником, вором и предателем…

«Будущее вынесет свой приговор, – сказал тогда папа. – Революция позволит заново понять историю, оправдать тех, кого клеймили преступниками, и с презрением отнестись к властолюбцам, кто называл себя праведниками… Наверное, учитель не читал вам эту часть третьей речи Цицерона: “Я желаю, чтобы все мои триумфы, почетные отличия, все памятники, увековечивающие мою славу, оказались глубоко запечатленными в ваших сердцах… Мои подвиги будут питаться вашей памятью, они будут расти, передаваемые из уст в уста, они глубоко внедрятся в скрижали истории и займут в них почетное место…”»

Отец тогда усмехнулся: «Можешь себе представить, чтобы нечто подобное сказали Плеханов, Кропоткин или Засулич? А помнишь, как Цицерон уверял римлян, выне-ся смертный приговор соратникам Катилины, что казнь встречена всем народом с полным энтузиазмом?! Как он возносил себя, утвердившего казнь?! А вот чьи это слова: “Римское государство попало в кабалу олигархов, и граждане сделались бесправной, презренной чернью! Олигархи не знают, куда девать свои богатства, транжирят их на застройку морей и срытие гор, а у других дома – бедность, вне дома – долги… Только тот, кто сам несчастен, может быть заступником несчастных”? Это слова “изменника” Катилины. Почему Цицерон так его ненавидел? Только из-за разности идейных позиций? Нет, Севушка, он ненавидел его еще и потому, что Катилину впервые судили за то, что он, юноша, был искренне влюблен в весталку Фабию, сестру жены Цицерона… В политике всегда надо искать не только общественную, но и личную подоплеку… А когда Катилина внес предложение кассировать, то есть отменить все долги ростовщикам, он сделался самым популярным человеком Рима, это и испугало олигархов, отсюда та клевета, которая была обрушена на него… Он выставил свою кандидатуру в консулы, и он бы стал консулом, но в действие была введена провокация, и Цицерон, получив власть, обвинил Катилину в заговоре и измене… Сколько прошло веков, прежде чем мы узнали не только речи Цицерона, но и позицию Катилины? И что же, мы подняли Катилину на щит, как народного героя? Судя по тому, что вам задают учить в классах, педагогика буржуа до сих пор страшится открыть правду… Подвергай все сомнению, сын, прекрасная позиция…»

…Исаев присел на табурет, обхватил голову руками: зачем мне привиделось все это, подумал он, почему я вновь, как в самые счастливые или горькие минуты жизни, услышал отца?

Ты услышал его потому, медленно, превозмогая себя, ответил он, что никогда не забывал то выступление Каменева в двадцать пятом, когда он открыто перед съездом потребовал устранения Сталина. Вот почему ты сейчас вспомнил Цицерона и Катилину; ты просто боялся назвать имя, ты до сих пор страшишься говорить себе правду, ты ищешь искренность в словах Аркадия Аркадьевича, который так хочет выслать этого самого Валленберга в Швецию, только для этого ему надо доказать миру, что шведский банкир был агентом гестапо. А не так ли работали с Алексеем Ивановичем Рыковым девять лет назад? Тебя приглашают влезть в дерьмо для того лишь, чтобы сделать «благо» другому человеку. И я все время возвращаюсь мыслью к его предложению сделать добро Валленбергу, с «которым мы попали в глупое положение», разве нет? Я запрещаю себе даже думать о подсадке, но именно потому, что я постоянно запрещаю это, значит, так же постоянно эта мысль живет во мне!

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

В новой редакции – продолжение «Вулфхолла», одного из самых знаменитых британских романов нового век...
Что вы готовы отдать за знания? Никто не задал мне этот вопрос, вручая древнюю книгу, открыв которую...
Очень опасно иногда спешить на премьеру в Мариинский театр, особенно если на сцену готовится выйти н...
Цивилизация, абсолютно непохожая на нас.Невероятные технологии и машинная расчетливость, иное мирово...
Она отказалась от своего дара, чтобы обеспечить благополучие близких. Но жизнь не прощает подобных ж...
Этот текст – сокращенная версия книги Кеннета Бланшара и Спенсера Джонсона «Одноминутный менеджер». ...