Остров пропавших деревьев Шафак Элиф
Он хочет крови. Кровь смывают кровью. Преданье есть: сходили камни с мест, деревья говорили…
У. Шекспир. Макбет, акт III(Перевод Б. Пастернака)
Elif Shafak
THE ISLAND OF MISSING TREES
Copyright © Elif Shafak, 2021
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency
All rights reserved
© О. Э. Александрова, перевод, 2022
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство АЗБУКА®
Остров
Давным-давно, в незапамятные времена, на краю Средиземного моря лежал лазоревый остров такой неземной красоты, что влюбившиеся в него путешественники, пилигримы и крестоносцы не желали оттуда уезжать, а кое-кому даже хотелось привязать остров канатами, чтобы отбуксировать в свою страну.
Впрочем, все это, возможно, легенды.
Но легенды на то и существуют, чтобы поведать нам то, о чем забыла история.
Прошло много лет с тех пор, как я навсегда покинула это райское место на борту самолета, в чемодане из мягкой черной кожи. С тех пор меня удочерила другая страна, Англия, где я росла и цвела пышным цветом. Но не было и дня, чтобы я не мечтала вернуться. Домой. На свою родину.
Моя родина, должно быть, все еще там, где я ее оставила: среди пенистых волн, бьющихся о рваную береговую линию. На пересечении дорог трех континентов – Европы, Африки, Азии – и Леванта, обширного непроходимого региона, бесследно исчезнувшего с современных карт.
Карта – это двухмерное представление с произвольно нанесенными символами и врезанными линиями, призванными решать, кто будет нашим врагом, а кто – другом, кто заслуживает нашей любви, кто – ненависти, а кто – безразличия.
Картография – еще одно название для историй, рассказываемых победителями.
Для историй, рассказываемых проигравшими, названия нет.
Вот что я помню: золотые пляжи, бирюзовые воды, прозрачные небеса. Каждый год морские черепахи выползали на сушу, чтобы отложить яйца в рыхлом песке. Предвечерний ветер разносил ароматы гардении, цикламенов, лаванды, жимолости. Исполненные надежд, словно истинные мечтатели, развесистые плети глицинии карабкались по беленым стенам домов, пытаясь дотянуться до облаков. Когда ночь покрывала тебя поцелуями, в ее дыхании чувствовался запах жасмина. Ласковая луна, нависавшая над крышами домов, озаряла ярким, живым светом переулки и мощеные улочки. И все же мрачным теням удавалось просочиться сквозь свет. Тревожные, заговорщицкие шепотки пульсировали в темноте. Ведь остров был расколот на две части: северную и южную. И в каждой был другой язык, другой алфавит, другая память, и когда островитяне молились, то чаще всего разным богам.
Столица была разделена буферной зоной, разрезавшей город подобно ране на сердце. Вдоль демаркационной линии виднелись изрешеченные пулями ветхие дома, перепаханные взрывами гранат дворы, обреченные на разрушение заколоченные лавки, криво висевшие на сломанных петлях узорчатые ворота, ржавевшие под слоем пыли роскошные старые автомобили. Дороги были заблокированы мотками колючей проволоки, мешками с песком, бочонками с цементом, противотанковыми рвами и сторожевыми вышками. Улицы резко заканчивались, словно оборванные мысли и не нашедшие выхода чувства.
Солдаты с автоматами совершали патрулирование или несли охрану демаркационной линии: молодые, скучающие, одинокие мужчины из самых разных уголков мира, которые почти ничего не знали об острове и о его сложной истории, пока их не швырнули в это непривычное окружение. Все стены заклеены официальными предупреждениями, написанными яркими прописными буквами.
ПРОХОД ВОСПРЕЩЕН.
НЕ ПОДХОДИТЬ. ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА!
ФОТО- И КИНОСЪЕМКА ЗАПРЕЩЕНЫ.
Какой-то прохожий, нарушив закон, написал мелом на баррикаде из бочек:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА НИЧЬЮ ЗЕМЛЮ!
Линия раздела, рассекающая Кипр от края до края, – патрулируемая миротворческими силами ООН буферная зона сто десять миль длиной; в одних местах ее ширина составляет четыре мили, а в других – всего-навсего несколько ярдов. Она проходит через заброшенные деревни, внутренние районы побережья, болота, залежные земли, сосновые леса, плодородные долины, медные рудники и археологические раскопки, изменяя свое направление, словно высохшее русло древней реки. Но линия эта пересекала и окружала столицу, где становилась гораздо заметнее, ощутимее и, таким образом, навязчивее.
Никосия – единственная разделенная столица в мире.
При таком описании это кажется вполне позитивной вещью: есть тут нечто особенное, если не уникальное, ощущение вызова законам притяжения, будто одинокая песчинка, устремленная вверх в перевернутых песочных часах. Но на самом деле Никосия вовсе не являлась исключением. Просто еще одно название в списке сегрегированных и разделенных сообществ, ушедших в историю, и тех, кто на очереди. Хотя в тот момент Никосия стояла особняком. Последний разделенный город Европы.
Мой родной город.
Существует масса вещей, для которых граница, даже такая четко очерченная и хорошо охраняемая, как эта, не является препятствием. Это пассатные ветры, на удивление сильные, но получившие тающие на языке названия: мельтем или мельтеми[1]. Это бабочки, кузнечики, ящерицы. Улитки, хотя и болезненно медлительные. Ну и время от времени детский воздушный шарик, который, вырвавшись на свободу, взмывает высоко в небо и перелетает на вражескую территорию.
А еще птицы. Голубые цапли, черноголовые овсянки, осоеды, желтые трясогузки, дымчатые пеночки, нубийские сорокопуты и мои любимые обыкновенные иволги. Мигрирующие из Северного полушария в основном по ночам, когда темнота сгущается на кончиках крыльев и рисует вокруг глаз красные круги, иволги делают на острове остановку посреди долгого пути, после чего направляются дальше в сторону Африки. Для них остров – это место отдыха, пробел в истории, лакуна.
В Никосии есть гора, где кормятся птицы с самым различным оперением. Она сплошь поросла ежевикой, жгучей крапивой и кустами вереска. Среди густых зарослей прячется старый колодец с прохудившимся за ненадобностью и облепленным водорослями железным ведром на веревке. Внутри колодца темно, хоть глаз выколи, и очень холодно даже под палящим полуденным солнцем. Колодец – это прожорливый рот в ожидании пропитания. Он пожирает каждый лучик света, каждую крупицу тепла, удерживая каждую пылинку в своей бездонной каменной глотке.
Если вы случайно окажетесь поблизости и если, ведомые инстинктом или любопытством, нагнетесь над колодцем, посмотрите вниз и дадите глазам привыкнуть, то заметите в глубине колодца загадочный блеск. Но не дайте ему себя обмануть. Там, внизу, нет рыбы. Нет змей. Нет скорпионов. Нет пауков, свисающих на шелковых нитях. Этот блеск исходит не от живого существа, а от старинных золотых (восемнадцать каратов) карманных часов, инкрустированных перламутром и с выгравированными стихотворными строками:
- Прибытие написано тебе на роду.
- Но путешествуй неспешно…[2]
А на задней части часов всего две буквы:
Й и Ю
Глубина колодца – тридцать четыре фута, ширина – четыре фута. Он сделан из уложенных ровными рядами тесаных камней, спускающихся к безмолвным затхлым водам внизу. На дне колодца покоятся двое мужчин. Хозяева популярной таверны. Оба худощавого телосложения, среднего роста, очень лопоухие, что служило предметом обоюдного подшучивания. Оба родились и воспитывались на острове, обоим было за сорок, когда их похитили, изувечили и убили. Сковали одной цепью и бросили в колодец, а для надежности привязали к цепи трехлитровую банку из-под оливкового масла с цементом. Карманные часы, которые были у одного из них при себе в день похищения, остановились ровно в двадцать три часа пятьдесят две минуты.
Время – это певчая птица, и, как и любую певчую птицу, его можно поймать. И держать, точно пленника, в клетке даже дольше, чем хватит воображения. Но время невозможно контролировать до бесконечности.
Никакое заточение не длится вечно.
В один прекрасный день ржавчина от воды проест металл и цепи лопнут, а твердое бетонное сердце смягчится подобно тому, как с годами смягчаются самые твердые сердца. И тогда получившие наконец свободу тела, мерцая в отраженном солнечном свете, всплывут навстречу клочку неба над головой. Они начнут подниматься к блаженной голубизне сперва медленно, а затем быстро и лихорадочно, словно ловцы жемчуга, жаждущие глотнуть свежего воздуха.
Рано или поздно старый полуразвалившийся колодец на одиноком прекрасном острове в дальнем конце Средиземного моря окончательно развалится, и его тайна всплывет на поверхность. Ведь все тайное неизбежно становится явным.
Часть первая
Как закопать дерево
Девочка по имени Остров
Англия, конец 2010-х годов
В средней школе Брук-Хилл на севере Лондона шел последний урок года. Классная комната учащихся последнего года обучения. Урок истории. Пятнадцать минут до звонка. Ученики нетерпеливо ерзали в предвкушении рождественских каникул. Все ученики, за исключением одного.
Ада Казандзакис, шестнадцати лет от роду, сидела, как всегда спокойно и сосредоточенно, на своем месте у окна в заднем ряду. Ее волосы цвета полированного красного дерева были собраны в длинный конский хвост. Ее лицо с тонкими чертами было напряжено и вытянуто, а большие карие оленьи глаза говорили о нехватке сна накануне ночью. Она вовсе не предвкушала праздничный сезон, и ее отнюдь не вдохновляла перспектива первого снегопада. Время от времени она украдкой поглядывала в окно, но выражение ее лица при этом оставалось прежним.
Около полудня пошел град; молочно-белые ледяные катышки сбивали с деревьев последние листья, барабанили по навесу для велосипедов, отскакивали от земли, отбивая дикую чечетку. Затем град улегся, но даже невооруженным глазом было видно, что погода решительно испортилась. И вот-вот разразится снежная буря. Утром по радио объявили, что в ближайшие сорок восемь часов Британия окажется в зоне влияния полярного вихря, который принесет с собой аномально низкие температуры, ледяные дожди и метели. Перебои с водоснабжением, отключение электричества и прорывы основных сетей жизнеобеспечения могли парализовать ряд районов Англии и Шотландии, а также Северной Европы. Люди запасались всем необходимым: рыбными консервами, печеными бобами, пастой, туалетной бумагой, – словно готовились к длительной осаде.
Учащиеся весь день жаловались на непогоду, опасаясь срыва планов на каникулы и предстоящих поездок. Но только не Ада. Девушку не ждали ни семейные сборища, ни экзотические пункты назначения. Ее отец не собирался никуда ехать. У него была срочная работа. Всегда срочная работа. Отец Ады был неисправимым трудоголиком, что мог бы подтвердить любой, кто его знал, а после смерти жены он углубился в свои исследования, подобно норному животному, которое роет подземный ход в поисках тепла и безопасности.
На каком-то этапе своего детства Ада вдруг поняла, что ее отец совсем не похож на других отцов, однако не смогла отнестись с пониманием к его увлечению растениями. Другие отцы работали в офисах, магазинах или правительственных учреждениях и носили хорошо сшитые костюмы, белые рубашки и начищенные черные туфли, тогда как ее отец вечно ходил в непромокаемой куртке, оливковых или коричневых молескиновых штанах и потрепанных ботинках. Вместо портфеля у него была сумка через плечо, в которой лежали самые разнообразные вещи вроде лупы, набора для препарирования, гербарной сетки, компаса и блокнотов. Другие отцы беспрестанно разглагольствовали о бизнесе и пенсионных планах, но отца Ады больше интересовало токсичное воздействие пестицидов на созревание семян или экологические последствия заготовки древесины. Он говорил о пагубном воздействии вырубки лесов с такой страстью, какую другие мужчины приберегали для рассказов о колебаниях курса акций в их личном портфеле. Эколог-эволюционист и ботаник, он опубликовал двенадцать книг. Одна из них называлась «Загадочное королевство. Как грибы сформировали наше прошлое и меняют наше будущее». Другая его монография была посвящена роголистникам, печеночникам и мхам. На обложке художник изобразил каменный мост над ручьем, пенящимся вокруг покрытых бархатистой зеленью камней. Над этой романтической картинкой сияло написанное золотом название: «Справочник по типичным бриофитам Европы». А внизу прописными буквами напечатана фамилия автора: КОСТАС КАЗАНДЗАКИС.
Ада понятия не имела, кто станет читать книги типа тех, что пишет ее отец, и не осмеливалась упомянуть о них в школе. Не хотела давать одноклассникам лишний повод считать ее, Аду, да и всю семью странными.
Независимо от времени суток отец Ады явно предпочитал общество деревьев обществу людей. Он всегда был таким, но мать Ады, когда была жива, умела умерять его эксцентричность, возможно, потому что сама отличалась от других. Однако после смерти матери Ада почувствовала, что отец постепенно отдаляется от нее, а быть может, это она отдалялась от него. Трудно сказать, кто кого избегал в этом доме, пропитанном миазмами скорби. Итак, они останутся в Лондоне, они оба, и не только пока длится буря, но и на все Рождество. Ада надеялась, что отец не забыл сходить за покупками.
Она перевела глаза на свой блокнот. На открытой странице, в самом низу, она еще раньше нарисовала бабочку. И сейчас очень медленно обвела крылья, настолько хрупкие, что вот-вот сломаются.
– Эй, у тебя есть жвачка?
Выйдя из задумчивости, Ада повернула голову. Девочке нравилось сидеть сзади, хотя это означало соседство с Эммой Роуз, у которой была отвратительная манера хрустеть костяшками пальцев, постоянно жевать жвачку, что в школе было категорически запрещено, и муссировать никому не интересные, кроме нее, темы.
– Нет. Прости. – Покачав головой, Ада нервно посмотрела на учительницу.
– История – это самый увлекательный предмет, – продолжала говорить миссис Уолкотт; ее уличные туфли стояли за учительским столом, словно для острастки учеников, всех двадцати девяти, ей нужна была баррикада сзади. – Разве можно строить будущее, не зная своего прошлого?
– Ой, терпеть ее не могу! – едва слышно прошептала Эмма Роуз.
Ада не стала это комментировать. Тем более что она не была уверена, кого именно имела в виду Эмма Роуз: ее или учительницу. Если первое, то ей, Аде, нечего сказать в свою защиту. Если последнее, то она не собиралась присоединяться к поношению учительницы. Аде нравилась миссис Уолкотт, которая при самых благих намерениях испытывала некоторые трудности с поддержанием дисциплины в классе. Ада слышала, что учительница несколько лет назад потеряла мужа, и неоднократно представляла себе ежедневную жизнь миссис Уолкотт: как она по утрам вытаскивала свое пухлое тело из постели, поскорее бежала в душ, пока не закончилась горячая вода, рылась в шкафу в поисках подходящего платья, не слишком отличавшегося от вчерашнего подходящего платья, готовила на скорую руку завтрак для своих близнецов, после чего с виноватым лицом и извиняющимися нотками в голосе закидывала их в детский сад. А еще Ада представляла, как ее учительница трогала себя ночью в постели, рисуя руками круги под хлопковой ночнушкой, и как приглашала к себе мужчин, оставлявших мокрые следы на ковре и горечь в душе.
Ада не знала, насколько ее фантазии совпадали с реальностью, хотя и подозревала, что все происходило именно так. Это было ее особым даром. Возможно, единственным. Она умела распознавать грусть других людей так же, как животные за милю чуют себе подобных.
– Хорошо, класс. Последнее замечание перед тем, как я вас отпущу! – хлопнула в ладоши миссис Уолкотт. – После каникул мы приступим к изучению миграции и смены поколений. Это будет приятным отвлечением перед тем, как мы засучив рукава займемся подготовкой к экзаменам для получения аттестата о среднем школьном образовании. Поэтому я хочу попросить вас взять во время каникул интервью у какого-нибудь пожилого родственника. Лучше всего у бабушки и дедушки, но, в принципе, можно у любого другого члена семьи. Узнайте у них, что интересного было в их молодости, и возвращайтесь с эссе на четыре-пять страниц. – По классной комнате прокатился дружный вздох разочарования, однако миссис Уолкотт, проигнорировав негативный настрой класса, продолжила: – И постарайтесь подкрепить ваше сочинение историческими фактами. Я хочу получить обоснованное исследование, а не пустые домыслы. – (Очередные охи и вздохи.) – Ой, и не забудьте проверить, нет ли у вас дома каких-либо фамильных вещей: старинного кольца, подвенечного платья, комплекта винтажного фарфора, лоскутного одеяла ручной работы, шкатулки с письмами или семейными рецептами, короче, с любыми памятными вещами.
Ада опустила глаза. Она никогда не видела своих родственников ни со стороны отца, ни со стороны матери, хотя знала, что они живут где-то на Кипре, и этим ее знания ограничивались. Что они за люди? Чем занимались? Узнают ли ее, Аду, случайно встретившись с ней на улице или столкнувшись в супермаркете? Единственной близкой родственницей, о которой она слышала, была некая тетя Мерьем, которая присылала жизнерадостные открытки с изображением солнечных пляжей и цветущих лугов, что шло вразрез с полным отсутствием тети Мерьем в жизни Ады и ее отца.
Если родственники Ады были для нее тайной за семью печатями, то Кипр оставался еще большей загадкой. Она видела в Интернете картинки, но ни разу не была в месте, в честь которого ее назвали.
На родном языке матери девочки имя Ада означало «остров». В раннем детстве Ада считала, что ее назвали в честь Британских островов, единственных островов, которые она когда-либо знала, и уж потом поняла, что на самом деле это совсем другой остров, далеко отсюда, где ее и зачали. Открытие смутило и даже взволновало Аду. Это, во-первых, напомнило ей о том, что родители занимались сексом, о чем ей не хотелось думать; а во-вторых, неизбежно связывало Аду с местом, существовавшим лишь в ее воображении. И тогда она дополнила своим именем коллекцию неанглийских слов, которые обычно носила в карманах. Эти слова при всей своей необычности и красочности по-прежнему казались далекими и непостижимыми, словно идеальная галька, которую ты подобрал на берегу и принес домой, толком не зная, что с ней делать. У Ады накопилось достаточно подобных слов. И кое-каких идиом. А еще песенок и веселых мотивов. Но вся штука была в том, что родители не научили дочь своим родным языкам, предпочитая общаться дома исключительно по-английски. Ада не знала ни греческого, родного языка отца, ни турецкого – языка матери.
Когда, став постарше, Ада спрашивала, почему они до сих пор не съездили на Кипр повидать родственников или почему родственники не приезжают к ним в гости в Англию, родители выдавали ей целый набор отговорок. Время неподходящее, слишком много работы или чрезмерные расходы, которых не потянуть… И постепенно в душу Ады стало закрадываться подозрение, что, возможно, родственники родителей не одобрили их брак. А значит, и ее, как плод этого брака, тоже на самом деле не одобрили. Однако Ада до последнего лелеяла надежду, что если бы хоть кто-нибудь из их многочисленных родственников провел время с ней и ее родителями, то им простили бы все то, чего так долго не могли простить.
Впрочем, после маминой смерти Ада перестала задавать вопросы о своей родне. Раз уж эти люди не пришли на похороны кого-то из своих, то вряд ли у них есть хотя бы капля любви к ребенку покойной – девочке, которую они в глаза не видели.
– Когда будете брать интервью, не судите строго старшее поколение, – сказала миссис Уолкотт. – Слушайте внимательно и постарайтесь посмотреть на вещи их глазами. И не забудьте записать весь разговор.
Учительницу прервал сидевший в переднем ряду Джейсон:
– А если нам придется брать интервью у нацистского преступника, с ним тоже нужно быть милым?
– Ну это уже крайности, – вздохнула миссис Уолкотт. – Нет, я отнюдь не требую от вас, чтобы вы были милыми с такого рода людьми.
Джейсон ухмыльнулся, словно заработал очко.
– Мисс! – пропела Эмма Роуз. – У нас дома есть старинная скрипка. Она может считаться фамильной вещью?
– Конечно. Если скрипка принадлежала нескольким поколениям вашей семьи.
– О да, она у нас уже очень давно, – просияла Эмма Роуз. – Мама говорит, скрипку изготовили в Вене в девятнадцатом веке. Или в восемнадцатом? Короче, скрипка очень ценная, но мы не собираемся ее продавать.
Руку поднял Зафар:
– У нас есть сундук для приданого, который принадлежал моей бабушке. Она привезла его с собой из Пенджаба. Сундук подойдет?
У Ады глухо стукнуло сердце, и она уже не слышала ответа учительницы или конец разговора. Девочка напряглась, стараясь не смотреть на Зафара, чтобы не выдать своих чувств.
Месяц назад их с Зафаром неожиданно поставили в пару для научного проекта: им нужно было собрать прибор для измерения калорийности различных видов пищи. После нескольких дней бесплодных попыток договориться о встрече Ада сдалась и самостоятельно выполнила большую часть исследования. Подобрала научные статьи, купила набор инструментов, собрала калориметр. В результате им обоим поставили «отлично». Зафар с едва заметной улыбкой поблагодарил Аду, но его «спасибо» прозвучало настолько неуклюже, что это можно было объяснить нечистой совестью, равно как и полным равнодушием. С тех пор они больше не разговаривали.
Ада еще ни разу не целовалась с мальчиком. Всем девочкам ее возраста было что рассказать – правду или вымысел, – когда они собирались в раздевалке до или после урока физкультуры, но только не Аде. Ее молчание не ускользнуло от внимания одноклассниц, сделав Аду объектом насмешек и розыгрышей. Однажды она нашла в своем рюкзаке порнографический журнал, засунутый туда чьими-то шаловливыми руками специально, чтобы напугать ее до мокрых штанов. Весь день Ада ходила сама не своя, опасаясь, что учитель обнаружит журнал и сообщит отцу. Не то чтобы она так же сильно боялась отца, как многие одноклассники боялись своих. Нет, Ада испытывала отнюдь не страх. И даже не вину, когда решила оставить журнал у себя. Она не рассказала отцу об этом инциденте, впрочем как и о многих других, совсем по другой причине. Ада перестала делиться с отцом с тех пор, как на подсознательном уровне поняла, что должна ограждать его от любой новой боли.
Если бы мама была жива, Ада, возможно, и показала бы ей журнал. Возможно, они пролистали бы журнал вместе, весело хихикая. И возможно, обсудили бы его с кружкой горячего шоколада в руках, вдыхая ароматный пар. Ее мама понимала непокорные мысли, непослушные мысли, она умела видеть обратную сторону Луны. Она даже как-то раз полушутливо сказала, что слишком строптива, чтобы быть хорошей матерью, и слишком хорошая мать, чтобы быть строптивой. И только теперь, после маминой смерти, Ада наконец поняла: несмотря ни на что, мама была хорошей матерью, оставаясь при этом строптивой. После ее смерти прошло ровно одиннадцать месяцев и восемь дней. Первое Рождество, которое Аде придется встречать без матери.
– Ада, а ты что думаешь? – неожиданно спросила ее миссис Уолкотт. – Ты с этим согласна?
Девочке, вернувшейся к своему рисунку, потребовалась еще секунда, чтобы, оторвав взгляд от бабочки, понять, что учительница на нее смотрит. Ада покраснела до корней волос. Ее спина напряглась, словно тело уже почуяло опасность, которую еще предстояло осознать. Когда к Аде наконец вернулся дар речи, ее голос так сильно дрожал, что она даже засомневалась, удалось ли ей хоть что-то произнести.
– Прошу прощения?
– Я спросила, как, по-твоему, Джейсон прав или нет?
– Простите, мисс… прав насчет чего?
По классу прокатилось сдавленное хихиканье.
– Мы говорили о фамильных ценностях, – устало улыбнулась миссис Уолкотт. – Зафар упомянул сундук для приданого своей бабушки. А Джейсон сказал, что только женщины цепляются за увениры и безделушки из прошлого. И мне хотелось бы узнать, согласна ты с этим заявлением или нет.
Ада проглотила ком в горле. И почувствовала, как застучало в висках. Ее окутала тишина, плотная и вязкая. Девочка представила, как тишина эта растекается темными чернилами по связанным крючком белым салфеточкам вроде тех, что она однажды нашла в ящике маминого туалетного столика. Аккуратно разрезанные – на грани одержимости – на мелкие кусочки, переложенные папиросной бумагой, словно мать Ады не могла оставить их в прежнем виде, но и выбросить тоже не могла.
– Есть какие-нибудь мысли? – Голос миссис Уолкотт звучал ласково, но настойчиво.
Медленно, толком не понимая зачем, Ада поднялась, ножки стула пронзительно царапнули по каменным плитам пола. Ада откашлялась, хотя не имела абсолютно никакого понятия, о чем говорить. В голове стало пусто. Испуганная бабочка на открытой странице взмыла в воздух в отчаянном стремлении улететь, хотя недорисованные и размытые по краям крылья были слишком слабы.
– Я… я не думаю, что так делают только женщины. Мой папа, например, тоже.
– Тоже делает? – удивилась миссис Уолкотт. – И что именно?
Теперь уже все одноклассники уставились на Аду, ожидая, что она скажет хоть что-то осмысленное. У одних в глазах сквозила тихая жалость, у других – неприкрытое безразличие, что для Ады было даже предпочтительнее. Она чувствовала себя оторванной от их коллективных ожиданий, в ушах росло давление, будто она уходила под воду.
– Ты можешь привести нам пример? – попросила учительница. – Что именно собирает твой папа?
– Хм… Мой папа… – протянула Ада и запнулась.
Что она могла им о рассказать о своем папе? Что иногда он забывал есть и даже говорить, а потому целыми днями питался кое-как и не произносил ни единой законченной фразы, или что папа, будь у него такая возможность, провел бы остаток жизни в саду за домом, а еще лучше – где-нибудь в лесу, зарывшись руками в землю, в окружении бактерий, грибов и всех тех растений, которые вырастают и тотчас же погибают? Что такого она могла рассказать о своем папе, чтобы одноклассники поняли, какой он человек, если она сама с трудом его узнавала?
Поэтому Ада произнесла лишь одно слово:
– Растения.
– Растения… – эхом повторила миссис Уолкотт, ее лицо озадаченно скривилось.
– Мой папа их обожает! – выпалила Ада, сразу же пожалев о выборе слов.
– Ой, какая прелесть!.. Он влюблен в цветочки! – сладким голосом произнес Джейсон.
Класс взорвался неконтролируемым смехом. Ада заметила, что даже ее друг Эд прячет от нее глаза и, сгорбившись и опустив голову, делает вид, будто читает учебник. Она отыскала взглядом Зафара и обнаружила, что его яркие карие глаза, которые раньше в упор ее не видели, смотрят с любопытством, граничащим с беспокойством.
– Это, конечно, очень мило, – сказала миссис Уолкотт. – Но ты можешь назвать какой-нибудь предмет, который ему особенно дорог? Что-то имеющее для него эмоциональную ценность.
В тот момент Аде ничего так не хотелось, как найти нужные слова. Почему они от нее прячутся? У Ады вдруг скрутило живот от боли, такой острой, что несколько секунд она не могла дышать и тем более говорить. И тем не менее она заговорила, а заговорив, услышала свои слова:
– Он проводит много времени с деревьями. – (Миссис Уолкотт едва заметно кивнула, ее улыбка начала увядать.) – Чаще всего с фиговым деревом. Думаю, это его любимое.
– Ну ладно. Можешь сесть на место, – кивнула миссис Уолкотт.
Но Ада не послушалась. Боль, пронзившая грудную клетку, искала выход. Грудь сжало невидимыми тисками. Ада почувствовала, что теряет ориентацию, пол под ногами начал качаться.
– Боже, она такая стремная! – прошептал кто-то так громко, что Ада услышала.
Она зажмурилась еще крепче – замечание обожгло ее, оставив свежий след. Однако ни слова, ни дела одноклассников не могли сравниться с ее ненавистью к себе. Что с ней не так? Почему она не может ответить на простой вопрос, как все нормальные люди?
В детстве она любила кружиться, стоя на турецком ковре, пока все вокруг не начинало плыть перед глазами, и тогда Ада падала на пол и смотрела, как вертится мир. Она до сих пор помнит вытканный вручную узор, превращающийся в тысячу искр, цвета, мягко перетекающие друг в друга: алый – в зеленый, желто-оранжевый – в белый. Но сейчас голова кружилась совсем по-другому. У Ады вдруг возникло стойкое ощущение, что она попала в ловушку, дверь захлопнулась, громко лязгнул засов. Девочка оцепенела.
В прошлом она не раз подозревала, что ее затянуло в печаль, которая была не совсем ее собственной. На уроках естествознания ребята узнали, что одну хромосому они наследуют от матери, а другую – от отца: длинные нити ДНК с тысячью генов, создающих миллиарды нейронов с триллионами связей. От родителей потомству передается самая разная генетическая информация, такая как продолжительность жизни, развитие, репродуктивность, цвет волос, форма носа, веснушки или реакция на солнечный цвет в виде чиханья – короче, все, все, все. Однако на этих уроках Ада не получила ответа на самый главный, мучивший ее вопрос: можно ли унаследовать нечто столь неосязаемое и эфемерное, как печаль?
– Можешь сесть на место, – повторила миссис Уолкотт, а когда Ада не шелохнулась, спросила: – Ада… ты слышала, что я сказала?
Оставшись стоять столбом, Ада попыталась проглотить наполнивший горло и забивший ноздри страх. На вкус страх походил на морскую воду под жгучим, палящим солнцем. Она потрогала его кончиком языка. Это был не морской рассол, а теплая кровь. Ада прикусила щеку.
Ада посмотрела в окно, за которым формировалась буря. В свинцово-сером небе между грядами облаков на горизонте виднелась кроваво-красная полоса, похожая на незажившую старую рану.
– Сядь, пожалуйста, – послышался голос учительницы.
Но Ада снова не послушалась.
Позднее, гораздо позднее, когда худшее уже случилось и она лежала в постели, мучаясь бессонницей и прислушиваясь, как отец, тоже не спавший, бродит по дому, Ада Казандзакис восстановит в памяти тот страшный момент, ту трещину во времени, когда она могла послушаться приказа и вернуться на место, оставшись более-менее незаметной для одноклассников, незаметной, а значит, непотревоженной. Ада могла бы не будить лиха, если бы сумела вовремя остановиться и не делать того, что она сделала потом.
Фиговое дерево
Этим днем, когда над Лондоном нависли штормовые облака и мир окрасился в цвет меланхолии, Костас Казандзакис закопал меня в саду. В саду за домом. Вот так-то. Обычно мне нравилось быть там в окружении пышных камелий, душистой жимолости и гамамелиса с его похожими на пауков цветами, но сегодняшний день не был обычным. Я попыталась взбодриться и посмотреть на вещи со светлой стороны. Нельзя сказать, чтобы это сильно помогло. Я нервничала, мучимая мрачными предчувствиями. Меня еще никогда не закапывали.
Костас трудился на холоде с раннего утра. Его лоб покрылся тонкой пленкой пота, блестевшей всякий раз, как Костас втыкал лопату в затвердевшую землю. У него за спиной нависали деревянные шпалеры, летом увитые плетистыми розами и клематисом, но сейчас являвшиеся всего-навсего решетчатым барьером между нашим садом и террасой соседа. Возле кожаных ботинок Костаса вдоль серебристого следа улитки медленно росла куча земли, вязкой, осыпавшейся под руками. Изо рта Костаса вырывались замерзшие облачка, его плечи напрягались под темно-синей паркой, купленной в магазине винтажной одежды на Портобелло-Роуд, костяшки пальцев, красные и ободранные, слегка кровоточили, но Костас, казалось, ничего не замечал.
Мне было холодно и, хотя я не желала в этом признаваться, очень страшно. Жаль, что я не могла поделиться своими переживаниями с Костасом. Но даже если бы я и умела говорить, то он, поглощенный собственными мыслями, меня не услышал бы, поскольку продолжал упорно копать, даже не глядя в мою сторону. Закончив, он уберет лопату, посмотрит в мою сторону своими серо-зелеными глазами, повидавшими, насколько мне известно, и горе, и радость, после чего опустит меня в траншею в земле.
До Рождества осталось несколько дней, вся округа сверкала разноцветными электрическими огнями, ослепляя металлическим мишурным блеском. Надувные Санты и олени с пластиковыми улыбками. Нарядные мерцающие гирлянды свисали с навесов магазинов, в окнах домов мигали звезды, будто приглашая заглянуть в чужую жизнь, казавшуюся волнующей и счастливой, но отнюдь не тяжелой.
В живой изгороди запела славка – пронзительно и скрипуче. Интересно, что забыла в нашем саду в это время года североафриканская певчая птица? Почему не улетела в теплые края с остальными пернатыми, которые, должно быть, уже направляются на юг и, слегка изменив курс, могут оказаться на Кипре, моей родине?
Я знала, что время от времени они теряются, птицы из подотряда воробьиных. Редко, но такое случалось. И когда птицы не могли продолжать путешествие, что происходило из года в год примерно по одной схеме, но никогда точно так же, мили пустоты растекались в любых направлениях, и пернатые оставались, хотя это означало голод, холод, а зачастую и смерть.
На дворе уже давно стояла зима, однако совсем не такая, как в прошлом году, с мягкой погодой, пасмурным небом, спорадическими ливнями, грязными дорогами, сумраком и серостью. Ничего сверхъестественного для старой доброй Англии. Но в этом году начиная с ранней осени погодные условия характеризовались крайней неустойчивостью. По ночам слышалось завывание штормового ветра, который навевал дикие, несвоевременные мысли – мысли о таких вещах, с которыми мы были не готовы столкнуться, не говоря уже о том, чтобы их постичь. Проснувшись по утрам, мы нередко обнаруживали обледеневшие дороги и затвердевшие, подобно обломкам изумруда, пучки травы. Тысячи бездомных ночевали прямо на улицах Лондона, поскольку приютов едва ли хватало даже для четверти из них.
Эта ночь выдалась самой холодной в году. Воздух, будто состоявший из осколков стекла, пронзал все, к чему прикасался. Вот потому-то Костас и торопился закончить начатое дело до того, как земля превратится в камень.
Надвигающемуся циклону присвоили имя «Гера». На сей раз его назвали не Джорджем, не Оливией, не Чарли или Матильдой, а именем мифической богини. Говорили, что циклон станет сильнейшим за несколько столетий – хуже, чем Великий шторм 1703 года, когда ураганный ветер срывал черепицу с крыш, сдирал с дам корсеты из китового уса, с джентльменов напудренные парики, а с нищих их жалкие лохмотья; сносил как деревянные каркасные дома, так и глинобитные лачуги; разбивал в щепки парусники, играя ими словно бумажными корабликами, и выносил на берег плывущие по Темзе нечистоты.
Возможно, это были просто страшилки, но я им верила. Так же как верила в легенды и ту правду, которую они пытались скрыть.
Я сказала себе, что, если все пойдет по плану, меня закопают лишь на три месяца, а может, и на меньший срок. Когда вдоль тропинок зацветут нарциссы, в лесах появится ковер из колокольчиков и природа вновь оживет, меня откопают. Разогнувшуюся и окончательно пробудившуюся. Однако при всем желании я не могла уцепиться за слабый луч надежды, поскольку зима, свирепая и безжалостная, казалось, пришла сюда навсегда. Впрочем, я никогда не была оптимисткой. Должно быть, это заложено в моей ДНК. Ведь я принадлежу к древнему роду пессимистов. Итак, я сделала то, что всегда: начала представлять себе негативные варианты развития событий. А что, если в этом году весна так и не наступит и я останусь под землей… быть может, навечно? А что, если, когда весна все-таки наступит, Костас Казандзакис забудет меня откопать?
Внезапный порыв ветра врезался в мое тело, словно зазубренный нож.
Костас, похоже, это заметил, так как перестал копать.
– Вы только посмотрите! Бедняжка, ты замерзаешь!
Он переживал за меня. Как всегда. Прежде при малейшем похолодании он делал все возможное, чтобы сохранить мне жизнь. Помню, одним холодным январским днем он со всех сторон оградил меня от ветра и укутал несколькими слоями мешковины для уменьшения потери влаги. А в другой раз накрыл мульчей. Он установил в саду инфракрасные лампы, чтобы согреть меня ночью, а что еще важнее – в час перед рассветом, самое темное и холодное время суток. Именно тогда большинство из нас засыпают вечным сном, чтобы никогда не проснуться, – бездомные на улицах и мы…
…фиговые деревья – они же смоковницы.
Я Ficus carica, известная как съедобный инжир обыкновенный, хотя, смею вас заверить, во мне нет ничего обыкновенного. Да, я могу с гордостью заявить, что являюсь членом семейства шелковичных Moraceae из биологического царства растений Plantae. Моя родина – Малая Азия, хотя у меня самая обширная география обитания: от Калифорнии до Португалии и Ливана, от Черноморского побережья до гор Афганистана и долин Индии.
Закапывать фиговые деревья в траншеях под землей во время суровых зим и откапывать их весной – любопытная, но прекрасно зарекомендовавшая себя традиция. Она хорошо знакома итальянцам, осевшим в Америке и Канаде в городах с минусовыми температурами. А также испанцам, португальцам, мальтийцам, грекам, ливанцам, египтянам, марокканцам, алжирцам, израильтянам, палестинцам, иранцам, курдам, туркам, иорданцам, сирийцам, сефардам… и киприотам.
В наши дни обычай этот широко распространен если не среди молодых, то наверняка среди пожилых. Тем, кто первым эмигрировал из Средиземноморья с его мягким климатом, в ветренные города и городские агломерации западных стран. Тем, кто после стольких лет по-прежнему мечтает найти способ незаконно провезти через границу свой любимый вонючий сыр, пастрами, фаршированные бараньи потроха, замороженные манты, домашнюю тахини, сироп рожкового дерева, каридаки глико (варенье из грецких орехов), суп из говяжьих рубцов, колбасу из бараньей селезенки, глазные яблоки тунца, бараньи яйца… даже если хорошенько поискать, можно найти хотя бы некоторые из этих деликатесов в супермаркете приютившей их страны, в отделе продуктов мира. Однако все эти люди наверняка станут утверждать, что вкус у купленной здесь еды совсем другой.
Эмигранты в первом поколении – уже сами по себе особый вид. Они предпочитают носить бежевую, серую или коричневую одежду. Короче, неброские цвета. Цвета, которые шепчут, а не кричат. Их манеры слишком официальны, что объясняется желанием уважительного к себе отношения. Они движутся несколько неуклюже, поскольку не чувствуют себя непринужденно в новом окружении. Бесконечно благодарные за шанс, предоставленный им жизнью, и одновременно напуганные тем, что она у них отняла, они вечно чувствуют себя не в своей тарелке, их отделяет от других какой-то невысказанный опыт, совсем как выживших в автомобильной аварии.
Эмигранты в первом поколении постоянно разговаривают со своими деревьями, когда поблизости нет других людей. Вот так-то. Они доверяются нам, делятся своими мечтами и устремлениями, включая те, что остались в прошлом, подобно клочкам шерсти застрявшим на колючей проволоке при пересечении границы. Но в основном эти люди просто наслаждаются нашим обществом, болтая с нами, точно со старыми друзьями, которых давно не видели. Они нежно любят свои растения и заботятся о них, особенно о тех, что привезли с далекой родины. Ведь где-то глубоко внутри они чувствуют, что, защищая от непогоды фиговое дерево, они защищают свои воспоминания.
Классная комната
– Ада, сядь на место, пожалуйста! – повторила миссис Уолкотт звенящим от напряжения голосом.
Однако Ада опять не шелохнулась. И не потому, что не слышала учительницу. Ада отлично понимала, о чем та просит, и не собиралась проявлять строптивость, но в тот момент просто не могла заставить тело подчиниться разуму. Периферическим зрением она видела какую-то парящую в воздухе точку: бабочка, которую она нарисовала в блокноте, теперь порхала по классной комнате. Ада смотрела на бабочку с беспокойством, опасаясь, что кто-нибудь может ее заметить, но интуитивно понимая, что это просто невозможно.
Завершив зигзагообразный полет, бабочка опустилась учительнице на плечо и перескочила на ее серебряную сережку в форме люстры. После чего так же стремительно взмыла вверх и приземлилась на съежившиеся под рубашкой щуплые плечи Джейсона. Перед мысленным взором Ады возникли синяки, прятавшиеся под жилеткой мальчика; большинство из них старые и побледневшие, но один, особенно большой, совсем свежий. Ярко-багровый. Этого парня, который вечно валял дурака и в школе буквально сочился уверенностью, отец драл как сидорову козу. Ада судорожно вздохнула. Боль. Столько боли везде и в каждом! Единственная разница состояла в том, что кто-то умел скрывать эту боль, а кто-то – нет.
– Ада? – чуть громче произнесла миссис Уолкотт.
– Может, она глухая? – съязвил один из учеников.
– Или дебилка!
– Мы не употребляем в школе подобных выражений. – Слова миссис Уолкотт, похоже, никого не убедили. Когда учительница снова устремила взгляд на Аду, смущение, написанное на ее широком лице, сменилось беспокойством. – Что-то не так? – (Ада, превратившаяся в соляной столп, упрямо молчала.) – Если хочешь мне что-то сказать, можешь остаться после урока. Почему бы нам не поговорить чуть позже?
Однако Ада в очередной раз не послушалась учительницу. Ее члены, проявив своеволие, отказывались подчиняться. Она вспомнила, как папа когда-то рассказывал, что при экстремально низких температурах птицы вроде буроголовой гаички впадали на короткое время в оцепенение, чтобы сберечь энергию на случай резкого ухудшения погоды. И в данный момент Ада, подобно этой птице, окаменела, будто готовясь к неминуемому.
Да садись же, идиотка несчастная, ты себя позоришь!
Голос одноклассника или беспощадного внутреннего критика? Аде не суждено было это узнать. Ее губы сжались в ниточку; она стиснула зубы и вцепилась в край парты в отчаянной попытке найти опору, чтобы не потерять равновесие и не рухнуть. С каждым вздохом в легких пенилась и бурлила паника, просачивавшаяся в нервные клетки, а когда Ада открыла рот, эта паника выплеснулась наружу, растекаясь вокруг, – подземный поток, стремившийся выйти за пределы каменного ложа. Звук, знакомый и одновременно слишком странный, чтобы быть ее собственным, вырвался откуда-то изнутри: громкий, хриплый, примитивный, неприемлемый.
Ада закричала.
Ее голос был таким непредсказуемым, таким сильным, таким невероятно пронзительным, что все одноклассники разом притихли. Миссис Уолкотт застыла, прижав руки к груди, морщины вокруг глаз обострились. За все годы педагогической деятельности она ни с чем подобным не сталкивалась.
Прошло четыре секунды, восемь, десять, двенадцать… Стрелки часов на стене прокладывали свой путь вперед мучительно медленно. Время деформировалось и свернулось, подобно сухой обуглившейся деревяшке.
Теперь миссис Уолкотт оказалась возле Ады, пытаясь что-то сказать. Ада чувствовала пальцы учительницы на своем плече и понимала, что та ей что-то говорит, но не могла разобрать слов, так как продолжала кричать. Прошло пятнадцать секунд. Восемнадцать, двадцать, двадцать три…
Голос Ады стал ковром-самолетом, который поднял ее высоко-высоко и отнес к потолку. Она точно плыла по воздуху и смотрела на класс с высоты. У нее возникло стойкое ощущение, будто она не парит, а находится где-то снаружи. Будто, покинув свою телесную оболочку, она больше не является частью ни этого момента, ни этого мира.
Ада вспомнила проповедь, которую однажды слышала то ли в церкви, то ли в мечети, поскольку на разных этапах своего детства она посещала оба заведения, хотя и недолго. Когда душа покидает тело, она возносится к Небесам и на пути туда останавливается, чтобы посмотреть на все, что лежит внизу, – безучастная, невозмутимая, нетронутая болью. Кто это сказал? Епископ Василиос или имам Махмуд? Иконы в серебряных окладах, свечи из пчелиного воска, лики святых и апостолов, архангел Гавриил с одним раскрытым крылом, а другим – сложенным за спиной, православная Библия с загнутыми страницами и замусоленным корешком… Шелковые молитвенные коврики, янтарные четки, сборник хадисов, потрепанный томик Исламского сонника, толкующего каждый сон и каждый ночной кошмар… Оба священнослужителя пытались уговорить Аду выбрать их религию, встать на их сторону. И ей стало казаться, что в результате она выбрала пустоту. Ничто. Невесомую раковину, которая по-прежнему укрывала ее, Аду, отделяя от остальных. И все же, продолжая кричать в последний час последнего учебного дня, она вышла за пределы своего чувственного опыта, словно ее не ограничивало – и никогда не ограничивало – собственное тело.
Прошло тридцать секунд. Целая вечность.
Голос Ады слегка надломился, однако по-прежнему звенел в воздухе. Было нечто унизительное и одновременно завораживающее в том, чтобы слышать собственный крик – надрывный, бесконтрольный, несдержанный, безбашенный, – неукротимый порыв, рвущийся прямо из темных глубин. А еще в этом крике было нечто животное. Нечто дикое. Абсолютно ничего похожего на прежнюю Аду. И в довершение всего ее голос. Это мог быть резкий клекот ястреба, или заунывный вой волка, или скрипучее полуночное тявканье лисицы. Да, это мог быть любой звук, но только не крик шестнадцатилетней школьницы.
Одноклассники, вытаращив от удивления глаза, уставились на Аду, завороженные столь откровенной демонстрацией безумия. Кое-кто даже склонил голову набок, пытаясь осознать, как тихая, робкая девочка могла издавать этот тревожащий душу крик. Ада чувствовала их страх, и, как ни странно, ее радовало, что она впервые не попала в число тех, кто напуган. Одноклассники слились воедино в затуманенном поле зрения: озадаченные лица, идентичные жесты, бумажная цепочка одинаковых тел. И только Ада не была частью этой цепи. Она вообще не была частью чего бы то ни было. В своем совершенном одиночестве она стала удивительно цельной. Никогда еще она не чувствовала себя настолько незащищенной и при этом настолько могущественной.
Прошло сорок секунд.
Ада Казандзакис по-прежнему продолжала кричать, и ее ярость, если это действительно была ярость, вырывалась наружу – топливо быстрого сгорания – без явных признаков ослабления. Кожа Ады пошла алыми пятнами, горло болело и пульсировало, жилы на шее трепетали от прилива крови, выставленные вперед руки хватались за пустоту. Перед ее мысленным взором вдруг возник образ матери, впервые после кончины последней, но воспоминания почему-то не утонули в слезах.
Прозвенел звонок.
В коридоре за дверью классной комнаты послышались торопливые шаги. Их становилось все больше. Оживленный обмен фразами. Волнение. Смех. Суматоха. Начало рождественских каникул.
А в классной комнате приступ безумия Ады стал захватывающим спектаклем, во время которого зрители сидели не шелохнувшись.
Прошло пятьдесят две секунды – почти, но еще не минута, – и голос Ады начал садиться; горло, ободранное и полое внутри, напоминало засохший тростник. У нее поникли плечи, задрожали колени, лицо задергалось, словно она очнулась от дурного сна. Она успокоилась. И так же неожиданно, как начала, замолчала.
– Что, черт возьми, это было?! – громко пробормотал Джейсон, но его вопрос остался без ответа.
Ни на кого не глядя, Ада, вконец обессилев и задохнувшись, рухнула на свое место – марионетка с лопнувшими в разгар представления веревочками. Именно так Эмма Роуз чуть позже опишет произошедшее, естественно с преувеличениями. Впрочем, сейчас даже Эмма Роуз притихла.
– Ты в порядке? – Миссис Уолкотт не могла скрыть своего потрясения, и на сей раз Ада ее услышала.
И когда высоко в небе сформировались гряды облаков, а на стены классной комнаты упала тень, будто от крыльев гигантской птицы, Ада Казандзакис закрыла глаза. Звук вибрировал у нее в голове, упрямо отбивая такт – хрясь-хрясь-хрясь, – однако все, о чем она могла думать в данный момент, было то, что где-то там за стенами класса, вне пределов ее досягаемости, прямо сейчас ломаются чьи-то кости.
Фиговое дерево
– Пока ты лежишь здесь, я буду каждый день приходить и с тобой разговаривать. – Вонзив лопату в землю, Костас нажал на черенок, вынул ком земли и бросил его на постепенно растущий холмик у ног. – Чтобы тебе не было одиноко.
Жаль, что я не могу сказать ему, что такое понятие, как одиночество, придумали люди. Деревья не способны чувствовать себя одинокими. Людям кажется, будто они твердо знают, когда их земное существование кончается, а чье-то другое начинается. Деревья же, с их перепутанными под землей корнями, сообщающимися с грибами и бактериями, не питают подобных иллюзий. Для нас все в этом мире взаимосвязано.
Но даже если и так, было приятно узнать, что Костас собирается меня навещать. В знак благодарности я склонила к нему свои ветви. Он стоял так близко, что я уловила запах его парфюма с нотками сандалового дерева, бергамота и амбры. Я сохранила в памяти каждую черту его красивого лица: высокий гладкий лоб, крупный тонкий нос с острым кончиком, ясные глаза под сенью загнутых кверху ресниц, жесткие волнистые волосы, по-прежнему густые, по-прежнему темные, хотя и тронутые серебром, особенно на висках.
В этом году ко мне неожиданно подкралась любовь. Любовь, похожая на нынешнюю аномальную зиму. Подкралась тихо и незаметно, и когда я все поняла, то поезд уже ушел. Я глупо, нелепо увлеклась мужчиной, который никогда не посмотрит на меня как на сексуальный объект. Мне было неловко от внезапно нахлынувшего желания, щемящей тоски по тому, чему не суждено сбыться. Я напомнила себе, что жизнь – это не торговое соглашение, не просчитанная система уступок и любовь может быть горькой, однако, положа руку на сердце, я не переставала гадать: а что, если в один прекрасный день Костас Казандзакис ответил бы мне взаимностью, и способен ли человек влюбиться в дерево?
Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Как может обыкновенный Ficus carica влюбиться в Homo sapiens? Да, я отнюдь не красавица. У меня довольно заурядная внешность. Я ведь не сакура – прекрасное японское вишневое дерево, усыпанное прелестными розовыми цветками, такими притягательными, чарующими и самодовольными. И не сахарный клен, пылающий потрясающими оттенками рубиново-красного, желто-оранжевого и золотого, счастливый обладатель листьев идеальной формы, устоять перед которыми просто невозможно. И определенно не глициния, эта утонченная пурпурная соблазнительница. Я также не вечнозеленая гардения, с ее одуряющим ароматом и блестящей зеленой листвой, и не бугенвиллея, с роскошными пурпурными плетями, ползущими вверх и свисающими с глинобитных стен под палящим солнцем. И не давидия, которая, утомив вас ожиданием, наконец выдает обворожительные романтические прицветники, трепещущие на ветру, словно надушенные носовые платки.
Признаюсь, у меня нет их очарования. Если вы пройдете мимо меня по улице, то даже не посмотрите в мою сторону. Но мне хочется верить, что я не лишена привлекательности в собственном обезоруживающем стиле. Нехватку красоты и популярности я компенсирую таинственностью и внутренней силой.
Многие столетия под моей сенью собирались птицы, летучие мыши, пчелы, бабочки, муравьи, обезьяны, динозавры… а также одна смущенная пара, бесцельно бродившая с выпученными глазами по эдемскому саду. Тут нет никакой ошибки. Да-да, это было не яблоко. Самое время развеять столь вопиющее заблуждение. Адам и Ева не устояли перед искушением съесть смокву, плод соблазна, желания и страсти, а не какое-то там хрустящее яблоко. Не хочу умалять достоинства собрата-растения, но разве можно сравнить банальное яблоко с ароматным плодом смоковницы, который даже сейчас, спустя целую вечность после первородного греха, своим вкусом напоминает нам о потерянном рае.
При всем моем уважении к верующим бессмысленно полагать, что первый мужчина и первая женщина согрешили, съев старое доброе яблоко, а потом, осознав свою наготу и убоявшись гнева Господня, гуляли по волшебному саду – дрожащие, сгорающие со стыда, – где и наткнулись на смоковницу, листьями которой решили прикрыться. Весьма занимательная история, но кое-что явно не сходится, ибо в ней не хватает меня! Ведь там фигурировала именно я: дерево добра и зла, света и тьмы, жизни и смерти, любви и разочарования.
Адам и Ева разделили между собой нежный, спелый, соблазнительный, ароматный плод смоковницы, раскрыв его ровно посередине, и когда мясистая, насыщенная сладость растаяла у них на языках, они увидели окружавший их мир совершенно в новом свете, поскольку именно это происходит с теми, кто приобретает знание и мудрость. Затем Адам и Ева прикрылись листьями дерева, под которым случайно оказались. Что касается яблока, то, прошу меня извинить, его там и близко не было.
Взгляните на любую религию, и вы найдете там меня. Я присутствую в любом рассказе о Сотворении мира, являясь свидетелем поведенческих особенностей людей, ведущих бесконечные войны, людей, так часто комбинирующих мою ДНК, что теперь меня можно найти практически на любом континенте. Что касается любовников и поклонников, то мне грех жаловаться. Некоторые из них даже помешались на мне, причем настолько, что, забыв обо всем, оставались со мной до конца своих коротких дней, как, например, мои маленькие фиговые осы.
Но даже в этом случае ничего из сказанного выше не дает мне права любить человеческое существо и тем более надеяться на взаимность. Согласна, не слишком разумно влюбляться в представителя другого вида; в того, кто наверняка усложнит тебе жизнь, нарушив ее рутину, лишит тебя ощущения стабильности и укорененности. Но опять же, тот, кто считает, что любовь может быть разумной, никогда не любил.
– Фикус, под землей тебе будет тепло. Все обойдется. – После стольких лет жизни в Лондоне Костас все еще говорил по-английски с ярко выраженным греческим акцентом.
Костас был обнадеживающе фамильярен со мной. Я узнавала его раскатистое «р», свистящее «з», смазанное «ш», искаженные гласные, усиление модуляции при волнении и ослабление в состоянии задумчивости или неуверенности. Узнавала любые изменения его голоса, журчавшего, перекатывавшегося и омывавшего меня, подобно чистой воде.
– В любом случае это ненадолго. Всего на несколько недель, – успокоил меня Костас.
Я привыкла, что он со мной разговаривает. Но сегодня он беседовал со мной особенно долго. И у меня возник вопрос: а что, если эта снежная буря вызвала у него скрытое чувство вины? Как-никак именно он привез меня в эту пасмурную страну из Кипра на дне черного кожаного чемодана. Откровенно говоря, меня доставили сюда контрабандой.
В аэропорту Хитроу, когда Костас проносил свой чемодан под пристальным взором дородного таможенника, я напрягалась от страха, что Костаса могут в любую секунду остановить и досмотреть. Между тем его жена шла впереди, как обычно, порывистым, решительным, нетерпеливым и размашистым шагом. Дефне уже носила под сердцем Аду, но они с мужем тогда еще об этом не знали. Они думали, что привезли в Англию только меня, не ведая о том, что привезли туда свое еще не родившееся дитя.
Когда распахнулись двери терминала «Прибытие», Костас, не в силах справиться с волнением, воскликнул:
– Мы здесь! Мы сделали это! Добро пожаловать в наш новый дом!
Интересно, он сказал это мне или своей жене? Хотелось бы думать, что ей. Так или иначе, все это произошло более шестнадцати лет назад. С тех пор я ни разу не была на Кипре.
И тем не менее остров этот по-прежнему всегда со мной. Ведь места, где мы родились, формируют нашу жизнь, даже если мы оказываемся далеко. Так было и так будет. Время от времени во сне я снова попадаю в Никосию, где, отбрасывая тень на скалы, стою под привычным солнцем и пытаюсь дотянуться до кустов, колючие метелки которых взрываются брызгами цветов, таких же идеальных и ярких, как золотые монеты в детских сказках.
Я помню все о жизни, оставшейся позади. Береговую линию, похожую на рельеф протянутой хироманту ладони, хор цикад на жаре, жужжание пчел над лавандовыми полями, трепет крыльев бабочек в первых лучах солнца… Многие пытаются, но никто лучше бабочек не умеет внушать оптимизм.
Люди полагают, что разница между оптимистами и пессимистами обусловлена личными качествами. Хотя, по моему мнению, все объясняется способностью забывать. Чем лучше память, тем меньше шансов стать оптимистом. Нет, я вовсе не утверждаю, что у бабочек нет воспоминаний. Конечно есть. Мотылек помнит все, что узнал, будучи гусеницей. Но я и мне подобные обладают способностью помнить вечно – и я не имею в виду годы или десятилетия. Я имею в виду века.
Такая долговременная память – форменное проклятие. Когда пожилые киприотки хотят кого-то покарать, они никогда не желают этому человеку откровенного зла. Не накликивают молнию, беду или неожиданную потерю состояния. Они просто говорят:
Чтоб ты утратил способность забывать.
Чтоб ты и на краю могилы продолжал помнить.
Итак, подозреваю, меланхолия, которую я не способна с себя стряхнуть, заложена в моих генах. Врезана невидимым ножом в мою кору.
– Ну ладно, этого, наверное, достаточно. – Костас осмотрел траншею, явно довольный ее длиной и глубиной. Он выпрямил затекшую спину и вытер грязные руки, достав из кармана носовой платок. – Теперь я должен тебя немножко обрезать. Так тебе будет легче.
С помощью секаторов он опытной рукой ловко подстриг мои упрямо торчащие во все стороны ветви. Затем, соединив оставшиеся, обвязал меня нейлоновой веревкой. Осторожно затянул веревку двойным узлом – довольно свободным, чтобы не повредить кору, но достаточно аккуратным, чтобы я поместилась в траншею.
– Я почти закончил, – сказал он. – Нужно поторапливаться. Снежная буря вот-вот начнется!
Но я знала его достаточно хорошо, чтобы понимать, что надвигающаяся буря была отнюдь не единственной причиной спешки. Он стремился закончить эту работу до возвращения дочери из школы. Не хотел, чтобы юная Ада стала свидетельницей еще одних похорон.