Врата небесные Шмитт Эрик-Эмманюэль
Я поведал ему, чему меня научил Тибор относительно лечения травм головы. Это знание он принес из далеких краев, от племен, обитавших на краю света, у берега моря, со стороны заходящего солнца[25]. Когда, воспользовавшись ушибом, Демон проникал в голову человека и терзал ее, нанося удары изнутри, следовало освободить его, проделав в черепе отверстие: Демон выбирался вон, а больной выздоравливал.
– Дыру в голове? Никто не ходит с дырой в голове!
– Дыра закрывается естественным путем. Кость формируется в течение шести месяцев. А шрам скрывают отросшие волосы.
– Похоже, ты хорошо осведомлен.
– Впрочем, операция требует крайней точности. Если отверстие сделать в неправильном месте, начнется кровотечение, а это неминуемая смерть. Если слишком глубоко, мозг почернеет, и это мгновенная смерть. Если все же удается найти правильное место, недостаточная очистка может вызвать заражение.
– Ты полагаешь, что сможешь?
Бросив взгляд на распластанного в беспамятстве на волчьей шкуре ребенка, я с горячностью ответил:
– Уверен!
Произнеся это слово, я вздрогнул. Во что я ввязываюсь? Гавейн решительным шагом направился к отцу.
Подбирая необходимые инструменты, я силился убедить себя: да, я умею оперировать, я осознаю риски, моя рука не дрогнет! Решившись, я загнал свои сомнения в самую глубь своего сознания – туда же отправил и факты, потому что, по правде говоря, никогда еще не производил подобного вмешательства в тело человека. Я только набивал руку на коровьих трупах, и теперь пальцы уже не слушались меня. Я выровнял дыхание, успокоил бешено бьющееся сердце и сделал безмятежное лицо. Если мне не удастся справиться с собственной нерешительностью, как я добьюсь согласия остальных?
Посреди просеки Гавейн над угольями извлек внутренности хорька. И, посоветовавшись с ними, возвестил, что ребенок будет жить, если целителю позволят действовать.
Я нисколько не задумывался о двурушничестве Волшебника, который вытянул из кишок то, чего мы желали; это работало в интересах ребенка. Отныне община дровосеков возлагала на меня все надежды.
В соответствии с предписаниями Тибора я протер руки листьями шалфея, оставил несколько штук, чтобы сделать настой, и подержал инструменты над огнем. Хотя Маэль уже не реагировал, я попросил Саула приложить к его ноздрям успокоительный настой белены и валерианы, который всегда возил с собой.
Затем несколько раз намылил и отжал бечевку из растительных волокон, чтобы как следует промыть ее; и только потом обвязал ее вокруг детской головы – от лба до затылка: этот самодельный жгут помешает обильному кровотечению.
Я обрил голову Маэля в височной области и надрезал кожу. После чего сделал овальную насечку и постепенно отделил волосистую часть.
Оголилась черепная кость.
При помощи кремниевого ножа я принялся резать по вертикали, после чего продолжил по горизонтали заостренным бронзовым шилом, которое прочерчивало бороздки; затем подхватил скребок из абразивного камня, чтобы соскоблить то, что осталось на кости. Детские черепа гораздо нежнее и тоньше, чем у взрослых, поэтому я постоянно опасался чрезмерных движений. Наконец я почувствовал, что прочерченный мною на кости овал подался, и пинцетом извлек его.
Отец потерял сознание. К превеликому счастью, голова Маэля оставалась неподвижной, потому что я зажал ее между тряпичными прокладками. Я велел старшому вывести Саула из шатра и, когда тот очнется, допьяна напоить пивом.
Осмотрев отверстие, я прошептал:
– Демон выходит.
Волшебник Гавейн вздрогнул, затаил дыхание, зажал ноздри, зажмурился и плотно сжал губы, чтобы Дух змеи не вселился в него… Я последовал его примеру. Старшой тоже.
Освобожденный от сдавления[26] ребенок расслабился.
– Все хорошо, Маэль! – шепнул я, хотя ребенок меня не слышал.
Я очистил рану настоем шалфея и, присыпав ее солью, соорудил повязку с медом.
Казалось, мальчонка, уже не такой багровый, спокойно спит.
– Ну вот! – произнес я, разгибаясь.
Помогавшие мне Волшебник и старшой озадаченно обратили на меня усталые глаза и промямлили:
– Что… что… что…
– Я закончил!
Я удовлетворенно хлопнул в ладоши, и оба моих ассистента в свою очередь тоже лишились чувств.
Через несколько дней ребенок выздоровел. С согласия старшого я остался с лесорубами, чтобы заниматься мальчиком: обрабатывать рану, заваривать ему болеутоляющие травы, заставлять его есть и умерять его страдания.
Когда Маэль снова пошел, таща за собой игрушку, крошечную деревянную тележку, я испытал гордость и безгранично насладился счастьем, которое светилось в глазах его отца. В глубине души мой внутренний голос благодарил Тибора за то, что он подсказал мне верное решение.
Саул подобрал кусочек черепной кости, сделал из него подвеску и посоветовал сыну постоянно носить этот амулет, который охранит его от Демонов. Поведение отца возбуждало любопытство Волшебника; наблюдая за ним, он хмурил свои искусно приподнятые брови:
– Вот ведь странно! Взрослый на службе у малыша. Мужчина так страстно не любит женщину, как этот отец – своего сына. Тебя это не поражает, Нарам-Син?
– Меня это не касается.
– И все же Саул все путает. Ребенок принадлежит отцу, а не наоборот.
– Откуда ты знаешь?
– От Богов, разумеется.
Успех проведенной мною операции изменил отношение Волшебника ко мне, он вознаградил меня вкрадчивым почтением.
– Царица Кубаба нуждается в таком целителе, как ты.
– Я направляюсь в Бавель, а не в Киш.
– Да, но после Бавеля…
– А вот после Бавеля – возможно. Я приду к царице.
– И все же почему Бавель?
Отныне нас было десятеро: трое мужчин, подросток, ребенок, собака и четыре осла.
Хотя Маэль выздоравливал, он еще не окончательно восстановился. У него пропали вкусовые ощущения и обоняние, он чувствовал аромат цветов не больше, чем вонь тухлятины, а во время еды не замечал разницы между грибами, гранатом и жареной бараньей ногой. Все казалось ему одинаково пресным. У меня было сильное подозрение, что это последствия трепанации, о побочных эффектах которой некогда упоминал Тибор. Я был недоволен своей работой, но не мог больше задерживаться в Тафсаре, как и Гавейн, и предложил отцу сопровождать нас. Преданный своему сыну Саул не колебался: он без сожаления покинул общину лесорубов и поступил ко мне в услужение. «Ведь теперь всякий раз, когда я буду валить дерево, мне будет казаться, что я убиваю своего сына…» Так что я выменял бронзовое орудие на осла, который нес Маэля и нашу поклажу. Кортеж возглавляли Волшебник со своим немым слугой и три их осла.
Как-то солнечным утром Гавейн попросил меня следовать за ним.
– Пойдем-ка, Нарам-Син, я открою тебе один секрет.
Жара завладела всем: воздухом, травами, камнями, животными и людьми. Она замедляла наши движения, парализуя нас до полного оцепенения и подчиняя себе даже запахи и звуки. От берега ручья больше не поднимались испарения свежего ила. Под воздействием жары умолкли птицы и насекомые, затих плеск воды. Ветер сник и превратился в дыхание равнины.
Мы присели на берегу.
Гавейн достал из своей котомки какой-то сверток. Сорвав с него тряпки, он показал мне комок глины, смочил пальцы и принялся месить и разминать ее.
– И это твой секрет? – насмешливо воскликнул я. – Что же тут особенного? Ты частенько вертишь в руках землю.
– Ну будь дураком, Нарам-Син!
Он разделил комок на маленькие кусочки и придал им форму ровных прямоугольников.
– Ну что же, – вздохнул он, – перейдем к главному.
Волшебник взмахнул тростниковой палочкой и развернулся ко мне:
– Составь перечень.
– Мне уже известно, что ты наделен необычайной памятью!
– Я подарю тебе такую же.
Я нахмурился. Гавейн удовлетворенно фыркнул. Он был в восторге от моего замешательства.
– Итак, твой перечень?
– Пятнадцать лис, восемнадцать волков, пять улиток, семнадцать дроздов, двадцать семь баранов и тысяча пчел.
Гавейн склонился ко мне и указал на черточки и уголки, которые он выдавливал на глине своей тростниковой палочкой со скошенным кончиком.
– Вот пятнадцать… вот лиса. Вот восемнадцать… вот волки. Вот пять… вот улитка. А что ты потом сказал?
– Как?! Ты шутишь!
– Нет, я не запомнил.
– Семнадцать дроздов, двадцать семь баранов и тысяча пчел.
– Твоя память гораздо лучше моей, – хохотнув, признал Гавейн. – Я рисую семнадцать… дроздов, невозможно… я упрощаю… черных птиц… потом двадцать семь, баран… Ах, я снова забыл.
– Тысяча пчел! Ты не сосредоточился.
Он совершил какие-то манипуляции тростниковой палочкой и поднял голову; глаза у него блестели.
– Я не сосредоточился? Ну так слушай.
И, склонившись над своими записями быстро, без запинки, произнес:
– Пятнадцать лис, восемнадцать волков, пять улиток, семнадцать дроздов, двадцать семь баранов и тысяча пчел.
Он улыбнулся. Я поддел его:
– Теперь ты помнишь, потому что я затронул твое самолюбие.
Он отбросил подальше кусок глины.
– А вот теперь я неспособен повторить твой перечень. Ничего не помню… Разве что «тысяча пчел» в конце.
Стояла сокрушительная жара. Раскаленный воздух проникал в кровь. Даже небо утратило силы и сменило мощный синий на вялый белый.
Гавейн неспешно поднялся, сделал несколько шагов и подобрал свою глину. А потом, утерев мокрый лоб и сощурившись, скороговоркой выпалил:
– Пятнадцать лис, восемнадцать волков, пять улиток, семнадцать дроздов, двадцать семь баранов и тысяча пчел.
Я так и замер с открытым ртом. Гавейн снова уселся рядом и хлопнул меня ладонью по колену:
– У меня нет памяти, Нарам-Син: я записываю.
– Ты…
– Я использую письмо. При помощи вот этой заточенной на конце тростниковой палочки я делаю засечки на глиняной табличке: одни обозначают цифры, другие – предметы[27].
Он показал мне все насечки, произнес их название, пояснил их, а в заключение сказал, что для того, чтобы ничего не забывать, достаточно записывать. Если я желаю, он растолкует мне начатки этого искусства.
Из сухого куста появилась не слишком огорченная чрезмерным полуденным жаром ящерица и молнией метнулась за камни. Я был озадачен и растроганно взирал на Гавейна.
– Почему ты поверяешь мне этот секрет?
Он расхохотался:
– Это секрет только тут, в здешних пределах, среди крестьян, лесорубов и звероловов. У нас, в Стране Кротких вод, всем известно, что письменность существует, хотя мало кто ею владеет: она требует применения шестисот символов! Царица Кубаба в Кише использует меня в качестве писаря и счетовода. Там никто не принимает меня за волшебника!
– Откуда пришла письменность?
Он пожал плечами:
– Разумеется, от Богов! Нам ее принес Энки, Бог-благодетель кротких вод.
Ниже по течению к ручью подошел олень, чтобы напиться. Неожиданно приметив нас, он присмотрелся, понял, что мы остаемся на месте, развернулся и, исполненный благородства и досады, медленно удалился. Гавейн вытащил из котомки чашу, зачерпнул воды – лишь в ней еще сохранялась жизнь среди этой окаменелой природы, – и мы утолили жажду.
– Гавейн, зачем ты открыл мне свой секрет?
– При помощи письма мы считаем, ведем торговлю, взимаем плату. Познакомившись с тобой, я подумал о необходимости других записей: нужно сохранить способы исцеления людей.
Я вспомнил о тревоге Тибора, который всю жизнь опасался, что не сможет никому передать свои знания, полученные от отца и деда. Всякий раз, как умирал многомудрый человек, исчезала ученость. Тибор привязался ко мне, страстно увлекавшемуся растениями, минералами, целительной силой сущностей и Духов, еще и потому, что видел во мне не только зятя, но и своего преемника, свою смену, живого хранителя своей науки.
– Никто не бессмертен, Нарам-Син.
Я взглянул на Волшебника и, вопреки тому, что подумал, степенно кивнул. Он продолжал:
– Завтра тебя может убить разбойник, или придавить дерево, или злая судьба сломит тебя. Жизнь остается короткой, хрупкой и ненадежной.
– Ты прав…
– Необходимо, чтобы ты навсегда сохранил свои драгоценные знания. Клянешься, что сделаешь это?
– Клянусь. Я сделаю это, когда вернусь из Бавеля.
– И все же почему Бавель?
На каждой стоянке Гавейн обучал меня письму. Первые мои уроки проходили на берегах рек, среди зарослей тростника, там, где встречались глина, вода и тростинки, которые мы могли заточить; моими первыми школьными скамьями были края рвов; первые упражнения в каллиграфии состоялись под палящим солнцем; первые записанные фразы пропитались исходящим от Волшебника запахом сирени. С тех пор вот уже долгие века процесс письма связан у меня с влажностью и требует света и цветочных ароматов[28].
Не память ли моя нынче обогащает мои воспоминания? Рядом с Гавейном я тотчас ощутил, что проживаю решающий момент. Я смутно сознавал, что, размягчая глину, делаю большее, нежели просто мну в руках землю: я помогаю чему-то родиться, порождаю невидимое. В этих черточках, уголках и треугольниках таился будущий мир, то есть многие миры, которые открывали мне бескрайние области, где я когда-нибудь буду бродить.
Преувеличивает ли время факты? Я снова явственно вижу себя: вот я выдавливаю линию и догадываюсь, что это гораздо больше, чем просто линия; я уточнял черточку, и она пропадала, уступая место другой реальности, вокабулам языка. И в этом крылся гениальный ход: насечки отсылали к звукам.
До того времени я знал только рисунки, знаки были мне неведомы. Картинки – медведи, рыбы, лошади, утки, миски, пшеница, люди, пенисы и вульвы – я их видел, порой сам изображал, хотя и не обладал виртуозностью, свойственной Охотницам из Пещеры.
– Картинки – это немые изображения. Знаки – говорящие.
Гавейн постоянно твердил это, и он был прав: пиктограммы молчали, а вот буквы говорили. Нарисованный на стене орел оставался орлом; зато знак на моей глиняной табличке ускользал от самого себя, он исчезал по мере того как проявлялся, ибо превращался в звук.
– Нацарапай вверху тростник, – предлагал Гавейн. – Да, отлично! Так вот, это означает и тростник – на аккадском языке gi, – и слово gi, при помощи которого ты можешь создать слово Гибил, имя божества огня. Иначе говоря, ты используешь его как картинку или как звук.
Вот что было для меня совсем новым! Знак отделялся от вещи, он больше не имитировал ее. Он отдалял слово от предмета. Между ними образовывался разрыв.
Теперь, пять с половиной тысяч лет спустя, выводя черной ручкой эти буквы на бумаге, я могу лучше оценить то, что происходило со мной во время уроков вблизи журчащих ручьев: разумеется, я впечатывал слова в глину, но одновременно и в свой мозг, эту другую глину, податливую, которая сохраняется вечно, не пересыхает и не превращается в порошок. Мое сознание, как и сознание людей, что жили в Стране Кротких вод, развивалось: оно научалось классифицировать, считать, укладывать знания в коробки или сундуки, что привело его к постижению реальности менее личным, менее чувственным, более объективным и более безусловным образом. Письменность видоизменяла наше отношение к миру[29].
Вдобавок я догадывался, что такая силлабическая запись позволит все охарактеризовать, а не только составить описи. От частичного хранения она перейдет к всеобъемлющему – она сбережет все, что язык сумел сформулировать: нашу мысль, наши чувства, нашу историю, наши истории. Постигая науку Гавейна, я восхищался тем, что выхожу за пределы простого перечня – цифр перед имеющимися предметами, – чтобы выразить действия и даже идеи. Гавейн сдержанно улыбался моей горячности, в ней он видел чрезмерный восторг, восхищение дебютанта, упоение нового обращенного. Сам он использовал письменность лишь для ведения дел, он не представлял, что она может иметь иную пользу, помимо точной, строгой, пригодной к хранению отчетности. Но я-то это чуял: из перечня выйдет набросок романа, из подсчета реальности возникнет возможность нереальной вселенной. В письменности мир обрел не только зеркало, он получил двери, окна, люки и взлетные полосы.
Мало-помалу мы приближались. Никогда прежде я не видывал подобной земли! Страна Кротких вод заслуживала своего имени.
Там протекали две одинаковые реки. Берущие начало в заснеженных и холодных высокогорьях Буранун и Идигна сперва пересекали бесплодные территории, где камни и песок не выражали никакой потребности в них, затем спускались в чуть менее строптивые степи, соприкасаясь с травой-муравой, которая понемножку полоскала свои корни в их водах. На огромной равнине, плоской, влажной и зеленой, насколько хватало глаз, они замедлялись и расширялись; здесь они уже не были чужими, они были у себя дома. Эти водные близнецы, которые так долго двигались параллельно, затем пробовали воссоединиться, чтобы слиться с морем. По-шумерски Идигна означает «бегущая вода», а Буранун – «большая и бурная вода». Позже языковые скитания привели Идигну к тому, чтобы назваться Тигром – образ, который отражает ее взбалмошность и беспорядочное течение, ее свойственные отряду кошачьих приступы ярости и вялости; а Буранун дошел до нас под именем Евфрат[30]