Эмиль, или о воспитании Руссо Жан-Жак
Возвратимся к делу. Я сказал уже, что ребенок ничего не должен получать вследствие требования, а вследствие надобности, ничего не делать из послушания, а из необходимости: слова слушаться и приказывать будут вычеркнуты из его словаря, а тем, более такие слова как долг и обязательство; зато словам: сила, необходимость, бессилие, вынужденность должно быть отведено большое место. Одному только желанию детей не должно никогда снисходить: желанию заставить себя слушаться. При всех их просьбах, нужно, прежде всего, обращать внимание на побуждение. Дозволяйте им все, что может им сделать действительное удовольствие; отказывайте им всегда в том, чего они требуют только из прихоти[10] или чтобы выказать свою власть.
До разумных лет не может явиться никакой идеи о нравственности и социальных отношениях; нужно, следовательно, по возможности избегать слов, выражающих эти понятия, – из боязни, чтобы ребенок не придал им ложного смысла, которого потом не сумеют или не успеют уничтожить. Первая ложная идея, попавшая в его голову, является зародышем порока и заблуждения; нужно особенно внимательно следить за первым шагом. Устройте так, чтобы до тех пор, пока на него действуют только осязаемые предметы, все идеи его останавливались только на ощущениях; устройте, чтобы он всюду видел вокруг себя один только физический мир: без этого, будьте уверены, он вовсе не станет слушаться вас или составит себе о нравственном мире, о котором вы ему говорите, фантастические понятия, которых вам не изгладить во всю жизнь.
Рассуждение с детьми было основным правилом Локка, и в настоящее время принимается очень многими. Но что касается меня, то я ничего не знаю глупее ребенка, с которым много рассуждали. Из всех способностей человека разум, который есть так сказать соединение всех других, развивается всего труднее и всего позже; а его-то именно и хотят пустить в ход для развития остальных. Идеалом хорошего воспитания должно считать уменье сделать человека разумным: а тут имеют претензию воспитывать ребенка помощью разума! Это значит начинать с конца, из следствия делать причину.
Вот формула, к которой можно привести все нравственные наставления, какие делают и могут делать детям:
Учитель. Этого не должно делать. – Ребенок. А почему же не должно этого делать? – Учитель. Потому что это будет дурным поступком. – Ребенок. Дурным поступком! А что значит дурной поступок? – Учитель. Это значит делать то, что вам запрещается. – Ребенок. Почему же дурно делать то, что мне запрещают? – Учитель. Вас наказывают за непослушание. – Ребенок. Я постараюсь, чтобы об этом никто не знал. – Учитель. За вами будут наблюдать. – Ребенок. Я спрячусь. – Учитель. Вас будут расспрашивать. – Ребенок. Я солгу. – Учитель. Лгать не должно. – Ребенок. Почему же не должно лгать? – Учитель. Потому что это будет дурным поступком, и проч.
Вот неизбежный круг. Попробуйте из него выйти, и ребенок перестанет вас понимать. Не правда ли, как полезны такие наставления!
Природа требует, чтобы дети были детьми прежде, нежели сделаются взрослыми людьми. Если же мы вздумаем нарушить этот порядок, то произведем скороспелые плоды, которые не замедлят испортиться; у нас будут юные доктора и старые дети. У детей есть свой образ взглядов, мыслей и чувств, который им свойственен; ничего не может быть безрассуднее, как желать заменить его нашим. Я столько же оправдал бы требование от ребенка пяти футов роста, как и требование рассудка в десять лет. К чему послужил бы ему рассудок в этом возрасте? Он служит уздою силе, а ребенку не нужна эта узда.
Стараясь убедить ваших воспитанников, что повиновение есть долг, вы присоединяете к этому мнимому убеждению насилие и угрозы, или – что еще хуже – лесть и обещания. Таким образом, привлеченные выгодой, или принуждаемые силою, они делают вид, что повинуются разуму. Они очень хорошо видят, что послушание им выгодно, а сопротивление невыгодно. Но так как все ваши требования для них неприятны и так как им тяжело исполнять чужую волю, то они скрытно делают по-своему, с убеждением, что поступают хорошо, если никто не знает об их непослушании, – но с готовностью, как скоро их уличат, тотчас же сознаться, что поступили дурно, из опасения еще большего зла. Так как понятие долга немыслимо в их годы, то нет человека в мире, которому удалось бы внушить ребенку это понятие; но страх наказания, надежда на прощение, приставанье, докучливость ответов вытягивают из ребенка все требуемые признания; а между тем, мы думаем, что убедили детей, тогда как только надоели им или запутали их.
Каков же результат всего этого? Во-первых, налагая на детей обязанность, которой они не сознают, вы возбуждаете их против вашей тирании и делаете привязанность к вам невозможною. Вы научаете их скрытничать, двуличничать, лгать, из желания вынудить награду или избежать наказания; наконец, приучаете их всегда прикрывать свои тайные побуждения каким-нибудь явным предлогом; вы сами даете им средство беспрерывно обманывать вас, скрывать от вас свой настоящий характер и ублажать, при случае, вас и других пустыми словами. Вы скажете, что законодательные постановления, хотя и обязательны для совести, действуют, относительно взрослых людей, так же принудительно. Согласен. Но что же такое эти взрослые, как не дети, испорченные воспитанием? Вот это-то именно и нужно предупредить. Употребляйте с детьми силу,[11] а с взрослыми разум; таков естественный ход дел.
Обращайтесь с вашим воспитанником сообразно его возрасту. С самого начала поставьте его на должное место и умейте так удержать его на нем, чтобы он не покушался его покинуть. Тогда, не зная еще, что такое мудрость, он на практике получит самый лучший ее урок. Никогда и ничего не приказывайте ему, не допускайте в нем даже мысли, что вы имеете притязание на какую бы то ни было власть над ним. Пусть он знает только, что он слаб, а вы сильны; что, по взаимному вашему положению, он необходимо зависит от вас; пусть он это знает и чувствует; пусть он с ранних пор чувствует над своею гордою головою ярмо, которое природа налагает на человека, тяжкое ярмо необходимости, под которым должен склоняться всякий смертный. Необходимость эта должна являться ему в вещах, а не в людском капризе. Уздою до него должна быть сила, а не власть. Не запрещайте ему того, чего он не должен делать; а поставляйте внешние препятствия без всяких объяснений и рассуждений; но то, что хотите дозволить ему, дозволяйте с первого слова, без упрашиваний и в особенности без условий. Дозволяйте с удовольствием, отказывайте с сожалением. Но все отказы ваши должны быть неизменны; никакая докучливость не должна поколебать вас; сказанное нет должно быть каменною стеною, которую ребенок, испытав раз пять или шесть свои силы, не будет более стараться опрокинуть.
Таким-то образом вы сделаете его терпеливым, ровным, покорным, смирным, даже и в тех случаях, когда он не получит желаемого; потому что человеку от природы свойственно терпеливо переносить предписания необходимости, но не предписания чужого недоброжелательства. Слово нет больше – такой ответ, против которого никогда не восставал ребенок, если только не считал его ложью. Впрочем, тут нет середины; нужно или ничего не требовать от него, или с самого начала подчинить его полнейшему повиновению. Хуже нет воспитания, как то, которое заставляет ребенка колебаться между своею и вашею волею и беспрерывно спорить о том, кто из вас двух господин: по-моему, во сто раз лучше, чтобы он был им всегда.
Странно, что с тех пор, как взялись за воспитание детей, не придумали другого орудия, чтобы вести их, как развитие соревнования, зависти, тщеславия, жадности, страха, всех наиболее опасных страстей, которые всего сильнее волнуют и всего скорее портят душу, прежде даже чем тело сформируется. Всякое преждевременное знание, которое вбивают им в голову, развивает какой-нибудь порок в их сердце; безумные воспитатели думают сделать из них чудо: из желания научить их, что такое добро, делают их злыми; а потом важно говорят: таков человек. Да, таков человек, которого вы сделали.
На этом поприще пробовали все орудия кроме одного, единственного, какое может быть удачным: хорошо направленной свободы. Не нужно и браться за воспитание ребенка, если не умеешь вести его туда, куда хочешь, помощью одних законов возможного и невозможного. Так как сфера того и другого ему равно неизвестна, то ее можно по усмотрению расширять и суживать вокруг него. Достаточно одной узды необходимости, чтобы сковывать, понуждать, удерживать его не возбуждая в нем ропота; посредством одной силы вещей можно его сделать гибким и послушным не давая повода к развитию в нем какого-либо порока.
Не делайте вашему воспитаннику никаких выговоров: предоставьте ему получать их от опыта; не наказывайте его: он не знает, что значит быть виноватым; никогда не заставляйте его просить прощенья: он не может вас оскорбить. Так как в его поступках нет нравственности, то он ничего не может сделать нравственно дурного и заслуживающего наказания или выговора.
Я вижу уже, что испуганный читатель судит об этом ребенке по нашим: он ошибается. Постоянное стеснение, в котором вы держите ваших воспитанников, раздражает их живость: чем стесненнее они на ваших глазах, тем буйнее с той минуты, как вырвутся: нужно же им вознаградить себя за жестокое стеснение, в котором вы их держите. Два городских школьника наделают больше опустошений в каком-нибудь месте, чем все дети деревушки вместе взятые. Заприте барчонка и крестьянского мальчика в комнате; первый все опрокинет, все разобьет, прежде чем второй пошевельнется. От чего это, если не от того, что первый спешит вволю насладиться минутою свободы, между тем как второй, всегда уверенный в своей свободе, никогда не спешит ей пользоваться? А между тем дети поселян, которых часто ласкают и дразнят, еще очень далеки от состояния, в котором я желал бы, чтоб их держали.
Примем за неоспоримое начало, что первые природные движения хороши: в сердце человеческом нет природной испорченности; в нем нет ни одного порока, о котором нельзя было бы сказать, каким образом и откуда он явился в нем. Единственная страсть, прирожденная в человеке, есть любовь к самому себе, или самолюбие, взятое в обширном смысле. Это самолюбие само по себе, т. е. по отношению к человеку, хорошо и полезно; оно становится хорошим или дурным только смотря по тому, как его применяют, или смотря по отношениям, которые ему придают. До тех пор, пока руководитель самолюбия, т. е. разум, не явился, необходимо, чтобы ребенок ничего не делал ради того, что его видят или слышат, словом ничего не делал из-за других, а делал только то, чего от него требует природа; тогда он ничего не сделает, кроме хорошего.
Я не утверждаю, чтобы ребенок никогда не наделал беспорядков, никогда бы не ушибся, не разбил бы дорогой вещи, если такая случится под руками. Он может наделать много зла, не сделав ничего дурного, потому что дурной поступок обусловливается намерением вредить, а у ребенка никогда не будет такого намерения. Если б он хоть раз возымел такое намерение, все было бы почти безвозвратно потеряно.
Иная вещь, дурная в глазах скупости, вовсе не дурна в глазах разума. Предоставляя детям полную свободу резвиться, следует удалять от них все, что могло бы сделать эту свободу слишком убыточною, и не оставлять у них под руками ничего ломкого и ценного. Пусть комнаты их будут убраны простою и прочною мебелью; долой зеркала, долой Фарфор, долой предметы роскоши. Что касается моего Эмиля, которого я воспитываю в деревне, то комната его ничем не будет отличаться от комнаты крестьянина. Стоит ли убирать ее с такою заботливостью, если он так мало будет в ней сидеть? Но я забылся: он сам будет украшать ее, и мы скоро увидим, чем именно.
Если, несмотря на ваши предосторожности, ребенок произведет какой-нибудь беспорядок, разобьет какую-нибудь полезную вещь, не наказывайте его за эту небрежность, не браните его; пусть не слышит он ни одного слова упрека; не давайте ему даже заметить, что он огорчил вас; поступайте точно так, как если б вещь сломалась сама собою; будьте уверены, что вы многое сделали, если сумели не сказать ни слова.
Осмелюсь ли я высказать здесь самое великое, самое важное, самое полезное правило во всяком воспитании? Оно заключается не в том, чтобы выигрывать время, а в том, чтобы его терять. Дюжинные читатели, простите мои парадоксы: они необходимо рождаются при мышлении; и что бы вы ни говорили, я лучше хочу быть человеком парадоксальным, нежели человеком предрассудочным. Самое опасное время в человеческой жизни это – промежуток от рождения до двенадцатилетнего возраста. Это – время, когда зарождаются заблуждения и пороки, и когда нет никакого орудия для их уничтожения; а когда является орудие, то корни так глубоки, что поздно уже вырывать их. Если бы дети вдруг перескакивали от груди к разумным летам, воспитание, которое им дают, могло бы годиться для них; но, соображаясь с естественным ходом, им нужно совершенно другое воспитание. Нужно, чтобы душа их оставалась в покое до тех пор, пока в ней разовьются все ее способности: потому что, пока она слепа, ей невозможно видеть подставляемого ей факела и следовать, в необозримой равнине идей, по пути, который так еще слабо означен разумом даже для самых лучших глаз.
Следовательно, первоначальное воспитание должно быть чисто отрицательным. Она состоит не в том, чтобы учить истине и добру, но в том, чтобы предохранять сердце от порока, а ум от заблуждений. Если б вы могли ничего не делать и не допускать, чтобы что-нибудь было сделано; если б вы могли довести вашего воспитанника, здоровым и сильным, до двенадцатилетнего возраста, так, чтобы он не умел отличить правой руки от левой, то с первых же ваших уроков понимание его раскрылось бы для разума; не имея предрассудков, не имея привычек, он ничего не имел бы в себе такого, что могло бы мешать действию ваших забот. В скором времени, он сделался бы, в ваших руках, самым мудрым из людей, и, начав с отрицательных действий, вы достигли бы чудес.
Поступайте противно обычаю, и вы почти всегда поступите хорошо. Так как из ребенка хотят сделать не ребенка, а доктора, то отцы и наставники постоянно журят, исправляют, выговаривают, ласкают, угрожают, обещают, учат, наставляют. Поступайте лучше: будьте благоразумны и не рассуждайте с вашим воспитанником, в особенности с целью заставить его одобрить то, что ему не нравится, потому что вечно опираться на разум, когда желаешь заставить ребенка сделать что-нибудь для него неприятное, значит только наскучать ему с разумом и заранее уничтожить к нему доверие в голове, которая еще не в состоянии его понимать. Упражняйте тело ребенка, его органы, чувства, силы, но оставляйте его душу в бездействии, до тех пор пока можно. Остерегайтесь посторонних впечатлений, и не спешите делать добро, с целью помешать злу, потому что добро бывает только тогда добром, когда его освещает разум. Считайте выигрышем всякую остановку: подвигаться к цели, ничего не теряя, значит много выиграть; предоставляйте детству созревать в детях. Наконец, если какой-нибудь урок становится для них необходимым, берегитесь давать его сегодня, если можете без вреда отложить его до завтра.
Другое соображение, подтверждающее полезность этой методы, является в духе каждого ребенка; с духом этим нужно хорошенько познакомиться, чтобы узнать, какое нравственное обращение годится для него. Каждый ум имеет свой собственный склад, сообразно которому следует и управлять им. Осторожный наставник должен долго наблюдать природу ребенка; хорошенько следить за ним, прежде чем скажет ему первое слово; дайте сначала высказаться зачатку его характера на свободе; ни к чему не принуждайте его с целью заставить лучше выказаться. Неужели вы думаете, что это свободное время потеряно для него? Напротив того, оно даст вам средство не терять ни минуты более дорогого времени; между тем как, если вы начнете действовать, не узнав, что нужно делать, вы будете действовать наудачу; ошибка заставит вас возвратиться назад; вы больше удалитесь от цели, чем при меньшей поспешности достичь ее. Итак, не поступайте как скупой, который, не желая ничего терять, теряет много. Пожертвуйте, в первом возрасте, временем, которое вы с избытком воротите впоследствии. Умный медик не дает легкомысленно лекарств по первому взгляду, но изучает сначала темперамент больного, прежде чем предписать ему что-нибудь; он начинает его лечить позднее, но зато вылечивает, между тем как медик, слишком поспешивший, убивает его.
Но куда же поместить этого ребенка, где воспитывать его, таким образом, как нечувствительное существо, как автомата? На луну, или на необитаемый остров? Удалить его от всех людей? Не будет ли у него постоянно пред глазами зрелище и пример чужих страстей? Может ли он избегнуть встречи с другими детьми его возраста? Разве он не будет видеть своих родных, соседей, свою кормилицу, гувернантку, своего лакея, наконец, своего воспитателя, который не ангел же наконец?
Возражение это серьёзно и важно. Но разве я говорил, что естественное воспитание дело легкое? О люди! моя ли вина, что вы сделали трудным все, что хорошо? Я понимаю эти трудности, я сознаю их: может быть они непреодолимы; но, как бы то ни было, а верно то, что при старании они до известной степени преодолеваются. Я показываю цель, которою нужно задаться: я не говорю, что ее можно достичь; но я говорю, что тот, кто ближе подойдет к ней, успеет больше других.
Помните, что прежде, нежели возьметесь за воспитание человека, нужно самому сделаться человеком; надо, чтоб в вас самих сложился тот образец, которому должен следовать ребенок. Пока ребенок еще ничего не понимает, есть возможность подготовить все окружающее, показывать ему только такие предметы, какие ему следует видеть. Внушите всем уважение к себе, прежде всего, заставьте полюбить себя, дабы каждый старался делать то, что вам нравится. Вы не овладеете ребенком, если не овладели всем, что его окружает; а авторитет ваш никогда не будет полным, если не основан на уважении к добродетели. Защищайте слабого; покровительствуйте несчастному. Будьте справедливы, человеколюбивы, благотворительны. Не ограничивайтесь милостыней; любите ближнего; дела милосердия успокаивают больше горестей, чем деньги: любите других, и они будут вас любить; помогайте им, и они будут помогать вам; будьте их братом, а они будут вашими детьми.
Вот еще одна из причин, почему я хочу воспитывать Эмиля в деревне, вдали от этой сволочи, лакеев, самых недостойных из людей, после своих господ, вдали от грязных городских нравов, которые, вследствие лоска, прикрывающего их, делаются привлекательными и заразительными для детей, между тем как пороки крестьян, выказывающиеся без прикрас и во всей своей наготе, скорей могут отвратить, чем соблазнить ребенка, если нет никакой выгоды подражать им.
В деревне воспитатель легче овладеет предметами, которые захочет показать ребенку; его личность, его мнения будут иметь авторитет, которого никогда не получат в городе: так как он полезен всем, то каждый будет стараться услужить ему, вызвать его уважение, выказаться воспитаннику таким, каким учитель желал бы, чтобы все были, и если люди не исправятся тут от порока, то удержатся от скандала, а нам только это и нужно для нашей цели.
Перестаньте упрекать других в своих собственных ошибках: зло, видимое детьми, портит их меньше, чем то, которому вы их учите. Вечные моралисты, вечные педанты, за одну идею, считаемую вами хорошею, вы набиваете голову ребенка двадцатью другими, которые никуда не годятся: занятые тем, что делается в вашей голове, вы не видите действия, которое производите на его голову. Неужели вы думаете, что в потоке слов, которым вы постоянно надоедаете ребенку, не может быть слова, которое он поймет ложно? Неужели вы думаете, что дети не толкуют по-своему ваши многословные объяснения и не умеют составлять себе из них доступную своему пониманию систему, которую противопоставят вам при случае?
Послушайте маленького мальчика, которому только что читали наставления; предоставьте ему свободно болтать, расспрашивать, дурить, и вы будете изумлены странным оборотом, который примут в его уме ваши рассуждения: он все смешивает, все опрокидывает, надоедает вам, приводит иногда в отчаяние своими неожиданными возражениями; принуждает или вас самих замолчать, или заставить молчать, его, – а что подумает он о молчании со стороны человека, который так любит говорить? Если он когда-нибудь возьмет тут верх и заметит это, прощай воспитание; все кончено с этой минуты, он уже не будет стараться учиться, а будет только стараться опровергать вас.
Ревностные наставники, будьте просты, скромны, воздержны; никогда не спешите действовать, с целью помешать чужим действиям. Я не перестану повторять: избегайте, если можно, хорошего наставления, из боязни дать дурное. Не будучи в состоянии помешать ребенку поучаться примерами, ограничьте свою бдительность тем, чтобы эти примеры запечатлевались в его уме в наиболее приличной форме.
Пылкие страсти производят сильное действие на ребенка, потому что выражаются сильно и привлекают его внимание. Увлечения гнева, в особенности, он не может не заметить. Это – прекрасный случай для педагога произнести приличную речь. Но не надо этих речей, не надо ничего, ни одного слова. Подзовите просто ребенка: удивленный зрелищем, он не замедлит обратиться к вам с вопросами. Ответ вытекает из самого предмета, поражающего его чувства. Ребенок видит воспламененное лицо, сверкающие глаза, угрожающий жест, слышит крики: все это признаки, что тело не в нормальном состоянии. Скажите спокойно, без аффектации, без таинственности, что бедняк этот болен, что у него припадок лихорадки. Вы можете воспользоваться этим случаем, чтобы дать ребенку, в немногих словах, понятие о болезнях и их действиях: они есть в природе и составляют одну из необходимостей, которым он должен чувствовать себя подчиненным.
Может ли быть, чтобы благодаря этой идее, вовсе не ложной, у него с ранних пор не явилось некоторое отвращение к проявлению страстей, на которые он будет смотреть как на болезни? Неужели вы думаете, что такое понятие, внушенное кстати, не произведет более полезного действия, чем скучнейшая проповедь о нравственности? Посмотрите на следствия этого понятия в будущем: вам является возможность, если вы будете к тому принуждены, обращаться с своенравным ребенком как с больным; запереть его в комнате, уложить если нужно в постель, держать на диете, грозить ему зарождающимися в нем пороками, представить их ему отвратительными и страшными; а между тем он никогда не может считать за наказание строгость, с какою вы, может быть, будете принуждены поступать с ним, чтобы его вылечить. Если же вам самому случится, в минуту вспыльчивости, потерять хладнокровие и умеренность, не старайтесь скрыть своей ошибки, но скажите ему откровенно и с нежным упреком: друг мой, вы причинили мне боль.
Необходимо, однако, чтобы никакие наивности, которые могут быть сказаны ребенком вследствие простоты идей, внушенных ему, не подмечались в его присутствии и не пересказывались заметным для него образом. Нескромный хохот может испортить дело шести месяцев и повредить на всю жизнь. Я повторяю, что для того, чтоб овладеть ребенком, нужно уметь владеть самим собою. Я представляю себе моего маленького Эмиля подходящим, в самый разгар спора между двумя бабами, к самой разъяренной из них и говорящим ей тоном соболезнования: Бедняжка, вы больны, мне вас очень жаль. Эта наивность произведет, разумеется, действие на зрителей, а может быть и на действующих лиц. Не смеясь, не браня и не хваля его, я волею или неволею увожу его, прежде чем он заметит это действие или, по крайней мере, прежде чем он подумает о нем, и поспешу развлечь его другими предметами.
Я не имею намерения входить во все подробности, я излагаю только общие правила и даю примеры для затруднительных случаев. Я считаю невозможным, среди общества, довести ребенка до двенадцатилетнего возраста не давая ему никакого понятия об отношениях людей друг к другу и о нравственном значении людских поступков. Достаточно, чтобы старались, по возможности, отдалить их от него, а когда они сделаются неизбежными, то ограничивались бы только самым необходимым для того, чтобы ребенок не считал себя господином над всем и чтобы он не сделал зла другому бессознательно и без сожалений. Есть характеры кроткие и тихие, которым можно безопасно оставлять подольше их первобытную невинность; но есть натуры пылкие, в которых рано развивается свирепость и которые нужно поскорей сделать людьми, дабы не быть принужденным посадить их на цепь.
Наши первые обязанности суть обязанности к себе самим; наши первоначальные чувства сосредоточиваются исключительно на нас, самих; все наши природные движения относятся, прежде всего, к личному нашему самосохранению и благоденствию. Поэтому первое чувство справедливости порождается в нас не тем, что мы обязаны делать по отношению к другим, а тем, что должны для нас делать другие, и одну из бессмыслиц общепринятого воспитания составляет совершенно противоположный обычай воспитателей: они твердят сначала детям об их обязанностях, а не об их правах, т. е. говорят вещи, которых они не могут понять и которыми не могут интересоваться.
Имей я на воспитании ребенка, о котором говорю, я рассуждал бы так: ребенок не трогает людей,[12] он бросается на вещи; опыт скоро научает его уважать всякого, кто старше и сильнее его; вещи же не могут сами защищаться. Следовательно, первою его идеей должна быть скорее идея о собственности, нежели о свободе, а чтобы идея эта была ему понятна, он должен иметь сам какую-нибудь собственность. Приводить ему как собственность его одежду, мебель, игрушки, значит не говорить ему ровно ничего, потому что хотя он и располагает этими вещами, но сам не знает, зачем и как они ему достались. Сказать ему, что он их имеет, потому что их ему дали, значит поступить не лучше, потому что, чтобы давать, нужно иметь; следовательно, это только более удаленная от него собственность, а ему надо разъяснить принцип собственности. Я не говорю уже о том, что дар есть вместе с тем и договор, а ребенок не может еще знать, что такое договор, и что потому-то большинство детей желают получить обратно то, что они подарили, и плачут, если им не хотят возвратить вещь. Этого с ними не случается больше, когда они хорошо поняли, что такое дар; но только тогда они и дарят с большею осмотрительностью.
Итак, нужно восходить к началу собственности, потому что оттуда должна родиться первая идея собственности. Живя в деревне, ребенок получит некоторое понятие о сельских работах; для этого ему нужны только глаза, да свободное время; у него будет и то, и другое. Всякому возрасту, а его возрасту и подавно, свойственно желание создавать, подражать, производить, проявлять могущество и деятельность. Увидев раз, другой, как возделывают сад, сеять, как разводят овощи, он в свою очередь захочет заниматься садоводством.
Вследствие вышеизложенных принципов, я не противлюсь его желанию; напротив того, я поощряю его, разделяю его склонность, работаю вместе с ним, не для его удовольствия, но для своего собственного; по крайней мере, он так думает: я делаюсь его помощником в садоводстве; в ожидании, пока разовьются его руки, я вспахиваю за него землю; он входит во владение ею, сажая бобы и, конечно, это вступление во владение священнее и почтеннее, чем вступление Бальбоа во владение Южной Америкой, посредством выставления испанского знамени на берегу Южного моря.
Каждый день, мы приходим поливать бобы, и всход их приветствуется с радостным восторгом. Я увеличиваю эту радость, говоря: это принадлежит вам, и, объясняя ему при этом выражение «принадлежит», я даю ему чувствовать, что он положил сюда свое время, свой труд, словом, себя самого, что в этой земле есть частица его самого, которую он может потребовать от кого бы то ни было, подобно тому, как мог бы вырвать свою руку из руки другого человека, который хотел бы насильно удержать ее.
В один прекрасный день он спешит туда с лейкой в руке. О, какое горе! все бобы вырваны, вся земля перерыта, самое место узнать нельзя. Куда девался мой труд, моя работа, сладкий плод моих забот, моих стараний? Кто похитил у меня мое имущество? Кто отнял у меня мои бобы? Молодое сердце возмущено; в первый раз чувство несправедливости изливает в него свою горечь; слезы текут ручьем; крики раздаются на весь сад. В его горести и негодовании принимают участие; ищут, делают розыски. Оказывается, что это сделано садовником: его призывают.
Но каково наше разочарование. Садовник, узнав, на что жалуются, начинает жаловаться еще громче нас. Как, господа, это вы так испортили мое дело! Я посеял тут мальтийские дыни, семена которых получены мною как драгоценность и которыми я надеялся угостить вас, когда они созрели бы; а вы, чтобы посадить жалкие бобы, истребили мои дыни, которые было уже совсем взошли и которых мне нечем заменить. Вы причинили мне невознаградимый убыток, и сами лишили себя удовольствия поесть превосходных дынь.
Жан-Жак. Извините нас, любезный Робер. Вы положили сюда свой труд, свои заботы. Я вижу, что мы виновны в том, что мы испортили вашу работу; но мы вам достанем других мальтийских семян, и больше не будем копать земли, не разузнав сначала, не обрабатывал ли ее уже кто-нибудь прежде нас.
Робер. О, если так, господа, то вы можете отложить попечение, потому что невозделанной земли совсем больше нет. Я обрабатываю ту, которую удобрил отец мой, и каждый со своей стороны делает тоже; вся земля, которую вы видите, давным-давно занята.
Эмиль. Господин Робер, следовательно, семена дынь часто пропадают?
Робер. Совсем нет, мой милый юноша: нам не часто приходится иметь дело с такими шалунами, как вы. Никто не прикасается к саду своего соседа; всякий уважает чужой труд, для того, чтобы я его собственный был обеспечен.
Эмиль. Но у меня-то нет сада.
Робер. А мне какое дело? если вы будете портить мой сад, то я не буду вас больше пускать гулять, потому что я не хочу, чтоб мой труд пропадал.
Жан-Жак. Нельзя ли предложить сделку доброму Роберу? Пусть он уступит мне и моему маленькому другу уголок своего сада для обработки, с условием, что будет получать половину произведений.
Робер. Я уступаю вам его без условий. Но помните, что если вы тронете мои дыни, то я взбороню ваши бобы.
Из этого примера передачи детям первоначальных понятий, видно, как идея собственности естественно восходит к праву первого завладения путем труда. Это ясно, вразумительно, просто и вполне доступно детскому пониманию.
Отсюда до права собственности и до мены один только шаг, после которого следует остановиться.
Понятно, кроме того, что объяснение, которое помещается у меня на двух страницах, на практике будет, может быть, делом целого года; потому что в деле нравственных идей следует подвигаться вперед с чрезвычайною медленностью и старательно упрочивать каждый шаг. Молодые наставники, помните, что всюду уроки ваши должны заключаться больше в поступках, чем в речах; потому что дети скоро забывают и свои и чужие слова, но не забывают ни своих, ни чужих поступков.
Подобные наставления, как я уже говорил, следует делать раньше или позже, смотря по тому, ускоряется ли или замедляется их необходимость сообразно нраву воспитанника; ясность их применения бросается в глаза; но дабы не упустить ничего важного, мы представим еще один пример. Положим, что ваш ребенок портит все, до чего ни прикоснется: не сердитесь; удаляйте от его рук все, что он может испортить. Он ломает свою мебель, не спешите заменить ее новою: дайте ему почувствовать неприятность лишений. Он бьет окна своей комнаты; пусть ветер дует на него день и ночь: не бойтесь простуды, потому что пусть ребенок будет лучше с насморком, нежели безумным. Никогда не жалуйтесь на неудобства, которые он вам причиняет, но сделайте так, чтобы он первый почувствовал их. Наконец вы вставляете новые стекла, все-таки не говоря ему ни слова. Он опять разбивает их? тогда перемените методу; скажите ему сухо, но без гнева: окна принадлежат мне; я озаботился их устройством, и желаю сохранить их. Затем заприте его в темном месте, где не было бы окон. При таком небывалом обращении он примется кричать и бушевать: никто не обращает на него внимания. Скоро он утомляется и переменяет тон, начинает жаловаться, плачет: приходит слуга и упрямец просит освободить его. Не прибирая никаких других предлогов к отказу, слуга отвечает: я также должен заботиться о целости своих окон, и уходит. Наконец, когда ребенок пробудет взаперти несколько часов и достаточно соскучится чтобы помнить об этом, кто-нибудь внушит ему мысль предложить вам сделку, вследствие которой вы возвратите ему свободу, а он больше не будет бить стекол. Он с радостью согласится, и просит вас прийти его проведать: вы приходите; он делает вам свое предложение, и вы тотчас же принимаете его, говоря: это очень хорошо придумано; мы оба выиграем от того: как жаль, что эта хорошая мысль не пришла вам в голову раньше! Затем, не требуя ни уверений, ни подтверждения его обещания, вы с радостью целуете его и уводите в его комнату, считая эту сделку столь же святою и ненарушимою, как если б она была подкреплена клятвою. Как вы думаете, какое понятие приучит он, по этому поступку, о верности взаимных обязательств и их пользе? Я жестоко ошибаюсь, если найдется на земле хотя один еще неиспорченный ребенок, на которого не подействовало бы это поведение и который вздумал бы после того бить намеренно стекла.
Теперь мы вступили в нравственный мир, и вот открылась дверь для порока. Вместе с договорами и обязанностями рождается обман и ложь. Как скоро является возможность делать то, чего не следует, является и желание скрыть то, чего не следовало делать. Как скоро выгода заставляет обещать, большая выгода может заставить нарушить обещание, все дело только в том, чтобы безнаказанно нарушить обещание; естественные для того средства – скрытность и ложь. Не имея возможности предупредить порока, мы поставлены в необходимость его наказывать. И вот рука в руку с заблуждениями идут и бедствия человеческой жизни.
Сказанного мною достаточно, чтобы дать понять, что никогда не следует налагать на детей наказание как наказание, но что оно должно всегда падать на них как следствие их дурного поступка. Таким образом, не ораторствуйте против лжи, не наказывайте ребенка именно за ложь, но сделайте так, чтобы все дурные последствия ее падали на его голову.
Есть два рода лжи: ложь в деле, относящаяся к прошедшему, и ложь в праве, относящаяся к будущему. Первая бывает, когда отрицают сделанное или утверждают что-нибудь, чего не делали, и вообще когда умышленно искажают истину. Вторая бывает тогда, когда обещают что-нибудь, не имея намерения сдержать обещания, и вообще когда выказывают намерения, противные тем, какие имеются. Оба эти рода лжи могут иногда сливаться в одно, но здесь я рассматриваю те их стороны, которыми они отличаются. Тому, кто чувствует потребность в помощи других людей и кто постоянно испытывает на себе их расположение, нет никакой выгоды в обмане; напротив, ему очевидно выгоднее, чтобы люди эти видели вещи в их настоящем свете, во избежание ошибок с их стороны, могущих послужить ему во вред. Следовательно, ясно, что ложь в деле не свойственна детям; но закон послушания вызывает необходимость лжи; так как послушание тяжело, то втайне его обходят насколько можно, а близкая выгода избегнуть наказания и выговора берет верх над отдаленной выгодой истины. При естественном и свободном воспитании к чему станет лгать ребенок? Разве ему нужно скрывать что-либо от вас? Вы не журите его, не наказываете, ничего от него не требуете. Отчего и ему не сказать вам все, что он делает, так же откровенно, как и своему маленькому товарищу? Для него нет ничего опасного в этом признании, как с той, так и с другой стороны.
Ложь в праве еще менее свойственна детям, потому что обещания сделать что-либо или не делать чего-либо суть договоры, выходящие за пределы естественного строя и нарушающие свободу. Мало того, все детские обязательства ничтожны сами по себе; так как ограниченный взгляд ребенка останавливается только на настоящем, то ребенок сам не знает, что делает, когда берет на себя какое-нибудь обязательство. Едва ли он может лгать в этом случае: думая только, как бы выпутаться из затруднения в настоящую минуту, он считает годным всякое средство, действие которого не чувствуется в настоящем. Обещая что-нибудь на будущее время, он ничего не обещает: воображение его, которое еще дремлет, не умеет переносить его на два различных времени. Если б он мог избегнуть сегодня розог или получить коробку конфет обещанием броситься завтра из окна, он тотчас бы пообещал это. Вот почему законы признают все детские обязательства недействительными; а если строгие отцы и наставники и требуют выполнения детских обязательств, то только по отношению к таким вещам, которые ребенок должен делать даже без всякого обещания.
Итак, ребенок, не сознавая, что делает, когда обязуется, не может и лгать, принимая обязательство. Другое дело, когда он нарушает обещание; это уже известного рода ложь, так как он очень хорошо помнит о своем обещании, но только не видит важности его выполнения. Не умея предвидеть будущее, он не может предвидеть и последствий каждой вещи и, когда нарушает свои обязательства, не делает ничего несообразного со своим возрастом.
Из этого следует, что лганье детей есть дело наставников и что желать научить ребенка говорить правду, значит, ничего больше как научить его лгать. В поспешности, с какою его исправляют, направляют, учат, им все кажется еще мало орудий. Помощью безосновательных правил и бессмысленных наставлений, хотят усилить влияние на ум ребенка, и предпочитают, чтоб он знал свои уроки и лгал, нежели оставался бы правдивым невежей.
Что же касается нас, то так как мы даем нашим воспитанникам только практические уроки и лучше желаем, чтобы они были добры, чем учены, то мы и не станем требовать от них истины, из боязни, чтобы они ее не скрыли, и не заставляем давать обещаний, которых им не захотелось бы выполнить. Если в мое отсутствие случишь какая-нибудь беда, и я не знаю ее виновника, то остерегусь обвинить Эмиля, или сказать ему: «Не вы ли это сделали?» Ничего не может быть не скромнее этого вопроса, в особенности, если ребенок виноват: он сочтет, что вам известен его поступок, и подумает, что вы расставляете ему сети, и мнение это не может не вооружить его против вас. Если он этого не подумает, то скажет себе: зачем признаюсь я в моей вине? И вот первый повод ко лжи является следствием вашего неосторожного вопроса.
Если своенравный характер ребенка принудит меня сделать с ним какое-нибудь условие, я приму меры, чтобы предложение всегда было сделано им, а не мною; чтобы во всяком обязательстве у него была настоящая и осязательная выгода выполнить его, чтобы в случае нарушения обязательства ложь ребенка навлекла на него зло, причину которого он видел бы в самом порядке вещей, а не в мстительности своего воспитателя. Но, не прибегая к таким жестоким средствам, я почти уверен, что Эмиль весьма поздно узнает, что такое ложь, и что, узнав ее, будет только удивляться ей, не понимая, к чему она может служить. Ясно, что чем независимее делаю я его благосостояние от чужой воли или от чужих мнений, тем более уничтожаю для него всякую выгоду лжи.
Если не спешишь поучать, то не спешишь и требовать и стараешься все делать при случае. Тогда развитие ребенка заключается в том, что он не портится. Но если какой-нибудь беспутный учитель, не умея взяться за дело, беспрестанно заставляет ребенка обещать то то, то другое, без разбора и без меры, ребенок, утомленный, осажденный всеми этими обещаниями, перестает обращать на них внимание, забывает их, наконец пренебрегает ими и, считая их бесполезными формулами, забавляется тем, что дает и нарушает их. Если хотите, чтоб он был верен в исполнении своего слова, будьте скромны в своих требованиях.
Подробности, на которые я указал, говоря о лжи, можно, во многих отношениях, применить во всем другим обязанностям, которые предписывают детям и делают не только ненавистными, но и невыполнимыми. Ради мнимых проповедей о добродетели, их заставляют полюбить все пороки: запрещением иметь пороки порождают в них эти пороки. Для того чтобы сделать детей благочестивыми, их беспрестанно водят скучать в церковь; заставляя вечно бормотать молитвы, их вынуждают мечтать о том, чтобы совсем не молиться Богу. Чтоб внушить им милосердие, их заставляют раздавать милостыню, как будто сами пренебрегают исполнять это. Не ребёнку следует давать милостыню, а учителю: какова бы ни была его привязанность к своему воспитаннику, он должен оспаривать у него эту честь; он должен дать ему понять, что в его годы человек еще не дорос до нее. Милостыня должна подаваться человеку, который знает цену тому, что дает, и нужду, испытываемую ближним. Ребенок, не знающий ничего подобного, не может считать заслугою свое пожертвование; он дает не из милосердия, не из благотворительности: он почти стыдится давать, когда, основываясь на своем и вашем примере, думает, что одни только дети дают и что, делаясь взрослыми, люди перестают давать милостыню.
Заметьте, что ребенка всегда заставляют давать вещи, которым он не знает цены, деньги, из которых он не может сделать употребления. Ребенок отдаст скорее сто червонцев, чем один пирожок. Но пригласите-ка этого щедрого раздавателя милостыни отдать вещи, которые ему дороги, игрушки, конфеты, завтрак, и вы скоро узнаете, действительно ли сделали его щедрым.
Это дело устраивают еще так, что поспешно возвращают ребенку то, что он дал, так что он приучается давать только то, что уверен получить обратно. Я подмечал в детях только два рода щедрости: давать то, что им не нужно, или то, в возвращении чего они уверены. «Сделайте так, – говорит Локк, – чтобы они на опыте убедились, что самый щедрый всегда вместе с тем и самый богатый». Это значит сделать ребенка щедрым на вид, но скупым на самом деле. Локк прибавляет, что «таким образом дети приучатся к щедрости. Да, к ростовщицкой щедрости, которая дает яйцо, чтобы получить быка. Но как скоро дело зайдет о том, чтобы действительно дать что-нибудь – прости привычка! Если ребенку перестанут возвращать данное, он перестанет и давать. Нужно скорее стараться о привычках души, нежели рук. Все другие добродетели, которым поучают детей, похожи на эту, и вот ради проповедей о таких прочных добродетелях принуждают их грустно тянуть свои молодые годы!» Не правда ли, какое ученое воспитание?
Наставники, бросьте притворство, будьте добродетельны и добры; пускай ваши примеры запечатлеваются в памяти ваших воспитанников, пока проникнут в их сердца. Вместо того чтобы спешить с требованием милосердия от моего воспитанника, я лучше сам буду проявлять милосердие в его присутствии и лишу его даже возможности подражать мне в этом, ибо такая честь ему не по летам: не следует приучать его смотреть на человеческие обязанности только как на детские обязанности. А если, видя меня помогающим бедным, он начнет расспрашивать меня и приспеет время отвечать ему (понятно, что я отвечаю на его вопросы не тогда, когда ему угодно: это значило бы подчиниться его воле и поставить себя в самую опасную для воспитателя зависимость от воспитанника), я скажу: «друг мой, я делаю это потому, что когда бедные согласились, чтобы были богатые, богатые обещались кормить всех тех, кому нечем жить, у кого нет ни имущества, ни работы». «Значит, вы тоже обещали это?» – возразит он. «Разумеется, я пользуюсь имуществом, проходящим чрез мои руки, только под условием, которое связано с его владением».
Услыхав эту речь (а мы видели, каким образом ребенка можно довести до ее понимания), иной, а не Эмиль, мог бы захотеть подражать мне и вести себя как богач; в подобном случае, я постараюсь помешать ему, по крайней мере, тщеславиться этим; я предпочитаю, чтобы он похитил у меня мое право и подавал милостыню тайком. Подобный обман свойственен его возрасту и – единственный, который я бы ему простил.
Я знаю, что все эти добродетели из подражания – не более как добродетели обезьяны, и всякое доброе дело только тогда бывает нравственно-хорошим, когда делается как доброе дело, а не потому, что так делают другие. Но в возрасте, когда сердце еще ничего не чувствует, нужно заставить детей подражать действиям, к которым хочешь их приучить, в ожидании, пока они в состоянии будут их делать с рассудком и из любви к добру. Человек склонен к подражанию и даже животное склонно к тому же; склонность к подражанию – естественное свойство, но в обществе оно превращается в порок. Обезьяна подражает человеку, которого боится, и не подражает животным, которых презирает; она считает хорошим то, что делает существо высшее. У нас же, напротив того, наши разнородные арлекины подражают прекрасному с целью унизить его, сделать его смешным. Они стараются приравнять к себе то, что лучше их, а если и усиливаются подражать тому, чему удивляются, то по выбору предметов виден ложный вкус подражателей: они скорее хотят обмануть других или снискать одобрение своему искусству, чем сделаться лучше или умнее. Начало подражания лежит у нас всегда в желании превзойти себя. Если мое предприятие удастся, у Эмиля, конечно, не будет такого желания.
Вникните во все правила воспитания, вы найдете, что все они противоречат здравому смыслу, в особенности в том, что касается добродетели и нравов. Единственный урок нравственности, годный в детском возрасте и самый важный во всяком возрасте, заключается в том, чтобы никогда и никому не делать зла. Само наставление делать добро, если оно не подчинено ему, опасно, лживо, противоречиво. Кто же не делает добра? Все его делают, злые как и добрые; они делают одного счастливого насчет сотни несчастных; и отсюда проистекают все наши бедствия. Самые высокие добродетели суть отрицательные; они также и самые трудные, потому что не громки и лишены даже той сладостной для человеческого сердца отрады – отпустить от себя кого-нибудь довольным. О, какое благо делает своим ближним человек (если такой есть), который никогда не делает их зла! Какая отвага души, какая сила характера нужна ему для этого! Не в умствованиях об этом правиле, а на практике только чувствуется вся важность и трудность удачи.[13]
Вот несколько слабых идей о тех предосторожностях, с какими я желал бы давать детям наставления, в которых им иногда нельзя отказать, не подвергая их возможности вредить самим себе или другим и перенимать дурные привычки, от которых потом трудно будет их исправить. Но будьте уверены, что эта необходимость редко представится для детей, воспитанных как следует: ин невозможно будет сделаться непослушными, злыми, лживыми, жадными, если в сердцах их не будут посеяны задатки этих пороков. Поэтому то, что я говорил здесь, служит скорее как исключение, нежели как правило; но исключения эти учащаются по мере того, как детям представляется случай выходить из своего состояния и заражаться пороками взрослых людей. Тем из детей, которые воспитываются в среде общества, необходимы более ранние наставления, нежели тем, которых воспитывают в уединении. Это уединенное воспитание было бы предпочтительнее уже но одному тому, что оно даст ребенку время созреть.
Есть другой род, совершенно противоположных, исключений для детей, счастливая организация которых возвышает их над их возрастом. Подобно тому, как есть люди, которые никогда не выходят из детства, есть и такие, которые, так сказать, никогда не бывают детьми и становятся человеком почти с самого рождения. Дурно то, что это исключение встречается весьма редко, весьма трудно распознается и что каждая мать, воображая, что ребенок может быть чудом, не сомневается в том, что ее ребенок именно один из таких. Они идут даже дальше, они принимают за необыкновенные приметы то, что составляет только нормальное явление: живость, ветреность, остроумную наивность, что составляет характеристические признаки этого возраста и лучше всего доказывает, что ребенок есть только ребёнок. Удивительно ли, что тот, кому позволяется все говорить, кто не стесняется никакими соображениями, никакими приличиями, натолкнется иногда на счастливое выражение? Удивительно было бы, если б это не случалось, как удивительно было бы, если б, предсказывая тысячу лживых вещей, астролог никогда не предсказал ни одной истины. Они столько лгут, говорил Генрих IV, что, наконец, скажут правду.
Самые блестящие мысли могут запасть в голову детей или, скорее, умнейшие слова могут попасть им на язык, точно так, как и самые драгоценные бриллианты в их руки; но это еще не значит, чтобы мысли и бриллианты принадлежали им: для этого возраста не существует никакого рода собственности. Вещи, которые говорит ребенок, имеют для него иной смысл, чем для нас; он не связывает с ними таких же идей. Идеи, если только они у него есть, не имеют в его голове ни последовательности, ни связи; в мыслях его нет ни определительности, ни точности. Рассмотрите ваше мнимое чудо. В иные моменты вы найдете в нем необыкновенно деятельное начало, ясность мысли, заносящую его за облака. Чаще же всего ум его является вам слабым, вялым и как бы окруженным густым туманом. Он то опережает вас, то остается неподвижным.
Иногда вы сказали бы – это гений, а минуту спустя – это дурак. И то и другое будет ошибочно: это ребенок. Это орленок, который на минуту поднимется в воздухе и тотчас же падает назад в гнездо.
Обращайтесь же с ребенком сообразно его возрасту и берегитесь, как бы, вследствие усиленного упражнения, не истощить его сил. Если молодой мозг разгорячится, если вы видите, что он начинает закипать, оставьте его бродить на свободе, но никогда не возбуждайте его, из боязни, чтобы он весь не испарился, а если первые всходы мысли испарились, удерживайте, обуздывайте остальные, дабы с годами все превратилось в живительную теплоту и настоящую силу. Иначе вы потеряете ваше время и хлопоты, уничтожите собственное дело и, неосторожно упившись жаркими парами, получите только выжимки, лишенные всякой крепости.
Из ветреных детей выходят дюжинные люди: я не знаю более общего и более верного замечания, как это. Ничего нет труднее, как различить в ребенке действительную тупость от той наружной и обманчивой тупости, которая характеризует сильную душу. Сначала кажется странным, что эти две крайности отличаются столь сходными признаками, а между тем это так и должно быть; потому что в возрасте, когда у человека еще нет никаких истинных идей, вся разница между тем, у кого есть гений, и тем, у кого его нет, в том, что последний высказывает одни ложные идеи, а первый, находя их все такими, не высказывает никаких. Он походит, следовательно, на глупца тем, что тот ни на что не способен, а этому ничто не годится. Единственный признак, могущий отличить их, зависит от случая, который может дать последнему какую-нибудь идею, которую он может понять, тогда как первый всегда и везде одинаков. Молодой Катон, во время своего детства, казался дураком дома. Он был молчалив и упрям; вот все, что могли сказать о нем. Только в прихожей Силлы дяде пришлось узнать его. Не войди он в эту прихожую, он слыл бы может быть тупицей вплоть до разумных лет; не живи Цезарь, может быть этого самого Катона, который разгадал его пагубный гений и заранее предусмотрел все его намерения, считали бы мечтателем. Как ошибаются люди, которые так поспешно судят о детях! Часто люди эти – больше дети, чем сами дети. Я видел, уже довольно пожилым человека, слывшего в семье своей и среди друзей за ограниченную голову; необыкновенный ум этот зрел в тишине. Вдруг он высказался философом, и я не сомневаюсь, что потомки наши отведут ему почетное и видное место между самыми лучшими мыслителями и самыми глубокими метафизиками его века.[14]
Уважайте детство и не спешите судить о нем ни в хорошую, ни в дурную сторону. Дайте исключениям выказаться, доказать себя и окончательно утвердиться, прежде чем примете во внимание к подобному исключению какую-нибудь особую методу. Предоставляйте действовать природе возможно дольше, прежде чем начнете действовать за нее из боязни, что дело ее не сделается. Вы знаете, говорите вы, цену времени и не хотите его терять. Да разве вы не видите, что при дурном употреблении пропадает его еще больше и что дурно выученный ребенок еще дальше от мудрости, чем тот, которого ничему не учили. Вы ужасаетесь, видя, что он проводит в бездействии свои первые года. Как, разве быть счастливым не стоит чего-нибудь? Разве прыгать, играть, бегать целый день не стоит чего-нибудь? Во всю свою жизнь не будет ребенок так занят. Платон в своей «Республике», которую считают такою суровою, воспитывает детей только среди праздников, игр, песен, забав; подумаешь, что, научив их веселиться, он научил их всему; а Сенека говорит о древней римской молодежи: «Она была всегда на ногах; ее ничему не учили такому, чему она должна была бы учиться сидя».[15] Разве она от этого была хуже, когда достигала возмужалости? Не бойтесь же мнимой праздности. Что сказали бы вы о человеке, который, чтобы не терять ни одной минуты жизни, вздумал бы отказаться от сна? Вы сказали бы: этот человек безумный; он не пользуется временем, а отнимает его у себя; избегая сна, он призывает смерть. Помните же, что здесь тоже самое, и что детство – сон разума.
Кажущаяся легкость ученья и бывает причиною гибели детей. Люди не видят, что самая легкость эта есть доказательство, что дети ничему не научаются. Мозг их гладкий и выполированный отражает, подобно зеркалу, подставляемые ему предметы; но ничто не остается, ничто не проникает. Ребенок запоминает слова, идеи отражаются; те, кто его слушают, понимают их, но ребенок ничего не понимает.
Хотя память и мышление две существенно различные способности, однако же, на самом деле, они развиваются вместе. До наступления разумных лет, ребенок удерживает не идеи, а образы. Между теми и другими есть та разница, что образы суть только абсолютные изображения видимых предметов, а идеи выражают понятия о предметах, определяемые отношениями. Образ может оставаться одиноким в уме, который представляет его себе; но всякая идея предполагает существование других идей. Воображением – видишь; пониманием – сравниваешь. Ощущения наши совершенно страдательные, между тем как все понятия и идеи порождаются в нас деятельным началом, которое судит. Это будет доказано ниже.
Итак, я говорю, что дети, не будучи способны мыслить, не имеют и настоящей памяти. Они запоминают звуки, образы, ощущения, редко идеи, еще реже связь. Возражая мне, что они выучивают некоторые начала геометрии, думают опровергнуть мои слова, а между тем только подтверждают их – показывая, что дети не только не умеют сами рассуждать, но не умеют даже запоминать чужих рассуждений: проследите-ка метод этих маленьких геометров и вы тотчас увидите, что они запомнили только точный вид фигуры и термины доказательств. При малейшем новом возражении, они теряют голову. Поставьте иначе фигуру, и они перестают понимать. Все их знание заключается в ощущении, ничто не переходит в мышление. Сама память их вовсе не лучше, чем остальные их способности: когда сделаются взрослыми, им почти всегда приходится переучивать вещи, слова которых они запомнили в детстве.
Я, впрочем, весьма далек от мысли, чтобы у детей не было ровно никакого рассудка.[16] Напротив того, я вижу, что они очень хорошо рассуждают о том, что знают и что касается их настоящей и осязательной выгоды. Но люди заблуждаются насчет их познаний: детям приписывают такие познания, каких у них нет, и заставляют их рассуждать о таких вещах, которых они еще не могут понять. Заблуждаются еще и тогда, когда желают обратить внимание детей на соображения, которые их нисколько не интересуют, как например: их будущую выгоду, счастье, уважение, которые их ожидают, когда они вырастут; все эти речи говорятся существам, лишенным всякой предусмотрительности, и, следовательно, не имеют для них никакого значения. Между тем, насильственное обучение этих бедняжек имеет целью именно только эти предметы, совершенно чуждые их уму. Судите, могут ли дети быть внимательны к подобным наставлениям.
Педагогам, с торжеством выказывающим пред нами познания, которыми они наделяют своих учеников, платят для того, чтоб они говорили другое; но все поведение их доказывает, что думают они точно так же, как и я. Ибо чему же, наконец, учат они детей? Словам, словам и только словам. Из различных наук, преподаванием которых они похваляются, они не избирают таких, которые на самом деле были бы полезны детям, а избирают такие, в которых достаточно заучить термины, для того, чтобы казалось, что их знаешь, геральдику, географию, хронологию, языки и проч., – науки, которые так мало касаются человека, а в особенности ребенка, что надо дивиться, если хоть что-нибудь из всего этого пригодится ему в жизни.
Читатели изумятся, что я считаю изучение языков в числе бесполезных вещей в воспитании; но пусть они вспомнят, что я говорю здесь о занятиях первоначального возраста и не думаю, чтобы какой-нибудь ребенок ранее 12 или 15 лет (за исключением диковинных детей) когда-нибудь действительно изучил два языка.
Я согласен, что если б изучение языков состояло только в изучении слов, т. е. образов или звуков, выражаемых ими, то это изучение могло бы годиться для детей; но языки, изменяя обозначения, изменяют также и идеи, изображаемые ими. Склад головы зависит от языка; мысли принимают оттенки наречий. Один только разум общ, ум же в каждом языке имеет свою особенную форму; это различие представляет, может быть, одну из причин или одно из следствий национальных характеров: предположение мое подтверждается тем, что, у всех народов в мире, язык следует за всеми изменениями нравов, – вместе с ними портится и вместе с ними сохраняется.
Из этих различных форм, ребенок усваивает одну форму, и сохраняет ее до разумного возраста. Чтобы овладеть двумя формами, нужно было бы уметь сравнивать идеи, а где же ему сравнивать их, когда он едва-едва может их понять? Каждая вещь может иметь для него тысячу различных обозначений; но каждая идея может иметь только одну форму; следовательно, он может научиться говорить только на одном языке. Однако же, скажут мне, дети выучиваются нескольким языкам. Я отрицаю это. Я видел необыкновенных детей, которые воображали, что говорят на пяти или на шести языках. Я слышал, как они поочередно говорили по-немецки, латинскими, французскими, итальянскими выражениями; они употребляли в дело пять-шесть словарей, но говорили всегда только по-немецки. Давайте детям сколько угодно синонимов: вы измените слова, но не язык. Они никогда не будут знать больше одного языка.
Чтобы скрыть неспособность детей к изучению языков, их заставляют преимущественно изучать мертвые языки, относительно которых не существует судей, которых нельзя было бы отвергнуть. Так как обыденное употребление этих языков исчезло давным-давно, то и удовлетворяются подражанием тому, что написано в книгах; и это называется говорить на этих языках. Если таков греческий и латинский язык учителей, то судите, каков должен быть язык детей. Едва успеют они вызубрить свою латинскую грамматику, из которой ровно ничего не понимают, как их принимаются учить сначала передаче французской речи латинскими словами; затем, при дальнейших успехах, перешивке фраз Цицерона и стихов Вергилия. Дети воображают при этом, что говорят по-латыни: кто же может опровергнуть их?
При изучении чего бы то ни было, обозначения ровно ничего не значат, если не сопровождаются идеями о тех вещах, которые они изображают. А между тем с ребенком всегда ограничиваются обозначениями, не будучи никогда в состоянии заставить его понять ни одной из изображаемых этими обозначениями вещей. Думая познакомить его с описанием земли, его знакомят только с картами: его обучают названиям городов, стран, рек, существования которых где-либо в ином месте, кроме как на бумаге, где ему их показывают, он никак не может взять в толк. Мне помнится, я где-то видел географию, начинавшуюся так: что такое земля? Земля есть картонный шар. Вот именно такова и детская география. Я убежден, что не найдется ни одного десятилетнего ребенка, который после двухлетнего изучения географии и космографии сумел бы, соображаясь с данными ему правилами, добраться из Парижа в Сен-Дени. Я убежден, что не найдется ни одного, который, соображаясь с планом отцовского сада, был бы в состоянии обойти все его извороты, не заблудись.
Вот каковы эти доктора, знающие с точностью, где находятся Пекин, Испогань, Мексика и все страны земные.
Говорят, что детей нужно занимать только такими науками, для которых нужны только глаза: это могло бы быть справедливо, если б такие науки существовали; но я их не знаю.
Вследствие другой, еще более смешной ошибки их заставляют изучать историю, воображая, что история доступна их пониманию, потому что представляет собою только сборник фактов. Но что же подразумевают под этим словом факты? Уж не воображают ли, что отношения, определяющие исторические факты, так легко схватываются, что понятие о них без труда составляется в уме детей? Не думают ли, что можно отделить действительное знакомство с событиями от знакомства с их причинами и следствиями, и что исторические явления мало связаны с нравственными, так что можно ознакомиться с одними не зная других? Если в действиях людских вы будете видеть одни только внешние и чисто физические движения, чему же научаетесь вы из истории? решительно ничему; и подобное изучение, лишенное всякой занимательности, доставляет так же мало удовольствия, как и пользы. Если же вы хотите оценить эти явления по нравственным их отношениям, то попробуйте-ка сделать эти отношения понятными для ваших учеников; тогда вы увидите, можно ли изучать историю в этот возраст.
Читатели, помните, что с вами говорит не ученый, не философ, а простой человек, друг истины, не имеющий ни партии, ни системы, отшельник, который, мало живя с людьми, имеет меньше случаев усваивать их предрассудки и больше времени на размышление о том, что поражает его, когда он приходит с ними в соприкосновение. Рассуждения мои основаны больше на фактах, чем на принципах, и я думаю, что не могу дать вам лучшего средства судить об этих рассуждениях, как передавая вам по временам образцы тех наблюдений, которые внушили мне их.
Однажды я приехал на несколько дней в деревню к одной доброй матери семейства, которая очень заботилась о воспитании своих детей. Утром, когда я присутствовал при уроке старшего из них, гувернер остановился на известной сцене между Александром и медиком его Филиппом, послужившей темой для картины и вполне заслужившей это.[17] Гувернер, человек с большими достоинствами, высказал о мужестве Александра несколько замечаний, которые мне не понравились, но которых я не стал опровергать, чтобы не уронить его в глазах воспитанника. За столом, не преминули, сообразно французским обычаям, заставить болтать маленького человечка. Живость, свойственная его возрасту, и ожидание похвалы побудили его наболтать тысячу глупостей, сквозь которые по временам прорывалось несколько удачных выражений, заставлявших забывать остальное. Наконец дошла очередь и до истории медика Филиппа: он рассказал ее очень бойко и очень ловко. После обычной дани похвал, требуемых матерью и ожидаемых сыном, начали рассуждать о сказанном. Большинство порицало смелость Александра; иные, по примеру гувернера, восхищались его твердостью, мужеством, что дало мне понять, что никто из присутствовавших не понимал, в чем заключается настоящая прелесть этого поступка. Мне кажется, сказал я, что если в поступке Александра есть хоть сколько-нибудь храбрости, или твердости, то поступок этот не более как сумасбродство. Все стали соглашаться, что это – сумасбродство. Я думал было отвечать, стал горячиться, но одна женщина, сидевшая возле меня и не открывавшая рта во все время, нагнулась ко мне и тихо сказала мне: Молчи, Жан-Жак, они тебя не поймут. Я взглянул на нее и, пораженный, замолчал.
После обеда, подозревая, по некоторым данным, что юный мой доктор ровно ничего не понял из истории, которую так отлично рассказал, я взял его за руку и пошел ходить по парку. Расспросив его на свободе, я нашел, что он больше чем кто-нибудь удивлялся хваленой храбрости Александра: но, знаете ли, в чем он видел эту храбрость? Единственно в том, что тот проглотил разом не задумавшись и не поморщившись невкусное питье. Бедный ребенок, которого только за две недели пред тем заставили принять лекарство, помнил еще до сих пор его неприятный вкус. Смерть и отравление были в его уме только неприятными ощущениями; он не признавал другого яда, кроме александрийского листа. Нужно, однако, сказать, что твердость героя сделала сильное впечатление на молодое сердце, и что ребенок твердо решился быть Александром при первом лекарстве, которое ему придется проглотить. Не входя в объяснения, которые очевидно были недоступны его пониманию, я укрепил его в этих похвальных чувствах и возвратился домой, внутренне смеясь над высокою мудростью отцов и наставников, которые думают обучать своих детей истории.
Легко вложить им в уста имена королей, империй, войн, завоеваний, революций, законов; но как скоро дело дойдет до придания этим словам ясного смысла, все объяснения окажутся глупее разговора с садовником Робером.
Иные читатели, недовольные словами: смолчи Жан-Жак, спросят – я предвижу – что же, наконец, нахожу я такого прекрасного в поступке Александра. Несчастные! если вам нужны объяснения, то где же вам понять это? Я нахожу то прекрасным, что Александр верил в добродетель; что он верил в нее, рискуя головою, собственною жизнью; что великая душа его не могла не верить в нее. О, каким чудным признанием веры было это проглоченное лекарство! Никогда ни один смертный не заявил своей веры более величественно. Если есть какой-нибудь новейший Александр, пусть укажут мне в нем подобные черты.
Если нет науки слов, то значит нет и науки годной для детей. Если у них нет истинных идей, то нет, значит, и настоящей памяти, потому что я не называю памятью то, что удерживает одни только ощущения. К чему служит вносить в их голову перечень обозначений, которые ничего для них не выражают? Изучая вещи, не изучат ли они также и обозначений? Зачем налагать на них бесполезный труд заучивать эти обозначения два раза? А между тем, какие опасные предрассудки внушают им, позволяя считать за науку слова, не имеющие никакого смысла! Суждения ребенка искажаются с первым словом, которым он удовлетворяется, с первою вещью, которой он верит с чужих слов, не видя сам ее полезности: долго придется ему блистать в глазах глупцов, прежде чем вознаградится такая потеря.[18]
Нет, если природа дала детскому мозгу ту мягкость, которая делает его способным воспринимать всякого рода впечатления, то это вовсе не для того, чтобы на нем вырезывали имена королей, чисел, геральдических терминов, терминов географии и всех этих слов, непонятных для его возраста и бесполезных для какого бы то ни было другого, слов, которыми обременяют его грустное и бесплодное детство. Природа устроила его голову так для того, чтобы все идеи, которые он может понять и которые полезны для него, все идеи, которые касаются его счастья и должны со временем указывать ему его обязанности, с ранних пор запечатлевались в нем неизгладимыми чертами и помогали бы ему вести себя в течение всей своей жизни свойственным его природе и способностям образом.
От отсутствия книжных занятий, тот род памяти, который доступен ребенку, не остается в бездействии; все, что ребенок видит, слышит, поражает его и запоминается им. Он запоминает поступки и речи людей, и все, что его окружает, есть книга, из которой он постоянно, хотя и бессознательно, обогащает свою намять, в ожидании пока рассудок будет в состоянии воспользоваться ею. В выборе этих предметов, в заботах о том, чтобы показывать ему то, что пригодно, и скрывать то, что не годится, состоит настоящее искусство развития в нем этой первой способности; этим-то способом и нужно стараться образовать в нем запас познаний, полезных для его воспитания в пору юности и направляющих его поведение во всю жизнь. Эта метода, правда, не образует необыкновенных детей и не дает случая отличиться гувернанткам и преподавателям; но образует людей рассудительных, сильных, здоровых телом и умом, которые, не возбуждая удивления в юности, заставляют уважать себя сделавшись взрослыми.
Эмиль никогда и ничего не будет учить наизусть, ни даже басен; он не будет даже заучивать басен Лафонтена, несмотря на все их добродушие и прелесть; потому что слова басен точно так же не составляют самих басен, как и слова истории не составляют истории. Можно ли до того заблуждаться, чтобы называть басни нравоучением для детей? Мы упускаем из виду, что басни, забавляя их, вместе с тем вводят их в заблуждение, что, обольщенные ложью, дети упускают из вида истину и что старание сделать им поучение приятным лишает его возможности быть полезным. Басни могут поучать взрослых; но детям нужно говорить голую правду; как скоро ее прикрывают покровом, они не дают себе труда приподнимать его.
Всех детей заставляют учить басни Лафонтена, а нет ни одного ребенка, который понимал бы их. Если б дети понимали их, было бы еще хуже, потому что нравоучение в них такое запутанное и несообразное с детским возрастом, что скорее направило бы ребенка к пороку, чем к добродетели. Вы скажете, что я опять говорю парадоксы. Пусть так; но посмотрим, не истины ли это.
Я говорю, что ребенок не понимает басен, учить которые его заставляют, потому что, несмотря на все усилия сделать их простыми, приходится – вследствие поучения, которое хотят из них извлечь – вводить в них идеи, которых ребенок не может усвоить; наконец даже самая поэтическая форма их, облегчая заучиванье, затрудняет понимание; так что приятность покупается насчет ясности. Не говоря о множестве басен, в которых ровно ничего нет понятного и приятного для детей и которые их заставляют, без всякого разбора, заучивать вместе с другими, ограничимся теми, которые автор как будто специально предназначает для детей.
В целом сборнике Лафонтена я знаю только пять или шесть басен, в которых, несомненно, блещет ребяческое добродушие; из этих пяти или шести я беру для примера первую, ту, нравоучение которой понятнее для всех возрастов и которую дети понимают лучше и выучивают с наибольшим удовольствием, ту, наконец, которую, вследствие всего этого, автор поместил во главе своей книги. Если на самом деле предположить, что содержание ее может быть понятным для детей, нравиться им и поучать их, то конечна басня эта мастерское произведение: пусть же будет мне дозволено в немногих словах проследить и разобрать ее.[19]
- Le Corbeau et le Renard. Fable.
- Vaitre corbeau, sur un arbre perche.
Maitre! Что значит это слово само по себе? что значит оно рядом с именем собственным? какой смысл имеет оно в этом случае?
Что такое un corbeau?
Что такое un arbre perche? Не говорится sur un arbre perche, говорится perche sur un arbre. Следовательно, приходится говорить о вольной перестановке слов в поэзии; нужно сказать, что такое проза и что стихи.
Tenait dans son bec un fromage.
Какой сыр? Швейцарский ли, бри, или голландский? Если ребенок не видал ворон, какая вам польза упоминать об них? если он видал их, то как представит он себе, что ворона держит в клюве кусок сыру? Надо всегда рисовать картины с природы.
- Maitre renard, par l’odeur alleche,
Опять слово maitre! но тут-то оно у места: лисица мастер своего дела. Надо сказать, что такое лисица, и отделить ее настоящий характер от условного, придаваемого ей в баснях.
Alleche. Это слово редко употребляется. Нужно его объяснить; нужно сказать, что оно употребляется только в стихах. Ребенок спросит, почему в стихах говорится иначе, нежели в прозе. Что вы ему ответите?
Alleche par l’odeur d’un fromage! Сыр, который держала ворона, взгромоздясь на дерево, должен был иметь сильный запах, чтобы его могла пронюхать лисица из лесу или из своей норы! Так-то вы приучаете вашего воспитанника к тому духу разумной критики, благодаря которой человек верит только действительной истине и умеет различать правду от лжи в чужих рассказах?
- Lui tint a peu pres ce langage:
Се langage? Лисицы говорят, следовательно? и говорят на одном языке с воронами? Мудрый наставник, берегись: хорошенько взвесь свой ответ; он важнее, чем ты думаешь.
- Eh! bonjour, monsieur le corbeau!
Monsieur! титул, который обращают в смех еще прежде, нежели ребенок поймет, что это почетный титул. Тем, которые говорят monsieur du Corbeau, много будет труда, пока они объяснят это du.
- Que vous etes joli! Que vous me sembles beau!
Вставка, бесполезное многословие. Ребенок, видя повторение одного и того же, в разных выражениях, привыкает размазывать свою речь. Если вы скажете, что в этом многословии выказывается искусство автора, что оно входит в планы лисицы, которая хочет, многословием, как бы удвоить похвалы, то эта уловка хороша для меня, а не для воспитанника моего.
- Sans mentir, si votre remage.
Sans mentir! Значит иногда лгут? Что подумает ребенок, если вы скажете ему, что лиса только потому и говорит sans mentir, что лжет?
- Repondait a votre plumage,
Repondait! Что означает это слово? Попробуйте научить ребенка сравнивать качества столь различные, как голос и перья, и вы увидите, поймет ли он вас.
- Vous series le phenix des hotes de ces bois.
Le phenix! Что такое phenix! мы внезапно очутились в лживой древности, почти в мифологии.
Les hotes de ces bois! Какая цветистая речь! Льстец украшает свою речь и придает ей величавость, чтобы сделать ее привлекательнее. Поймет ли ребенок такую тонкость? Знает ли он и может ли даже знать, что такое высокий слог?
- A ces mots, le corbeau ne se sent pas de joie,
Нужно испытать сильные страсти, чтобы понимать это фигуральное выражение.
- Et, pour monterer sa belle voix,
Не забудьте, что для того, чтобы понять стих этот и всю басню, ребенок должен знать, что такое прекрасный голос вороны.
- Il ouvre un large bec, laisse tomber sa proie.
Стих этот великолепен; одна гармония дает уже картину. Я вижу большой, скверный, открытый клюв; слышу, как падает сыр между ветвей; но красоты эти не существуют для ребенка.
- Le renard s’en saisit, et dit: Mon bon monsineur,
Вот уже доброта превращается в глупость. Нечего сказать, торопятся поучать детей!
- Apprenez que tout flatteur
Общее правило, – мы уже потерялись.
- Vit aux depens de celui qui l’ecoute.
Никогда еще, ни один десятилетний ребенок не понял этого стиха.
- Cette lecon vaut bien un fromage, sans doute.
Понятно, и мысль весьма хороша. Однако мало найдется детей, которые сумели бы сравнить урок с сыром и не предпочли бы сыр уроку. Нужно, следовательно, дать им понять, что это насмешка. Сколько тонкостей для ребенка!
- Le corbeau, honteux et confus,
Опять плеоназм; но этот уже не извинителен.
- Jura, mais un peu tard, qu’on ne l’u prendrait plus.
Jura! Какой дурак учитель осмелится объяснять ребенку, что такое клятва?
Сколько мелочей! а все-таки гораздо меньше, чем нужно было бы для анализа всех мыслей этой басни и приведения их к простым и элементарным идеям, из которых каждая составлена. Но считается ли необходимым подобный анализ, для того, чтобы быть понятным юношеству? Никто из нас не достаточно философ, чтобы суметь стать на место ребенка. Перейдем теперь к нравоучению.
Спрашивается: разве шестилетним детям нужно объяснять, что есть люди, которые льстят и лгут из выгоды? Самое большое, что можно было бы им рассказать, это что есть насмешники, которые трунят над маленькими мальчиками и втайне смеются над их глупым чванством: но сыр портить все дело; детей тут скорее учат, как заставить выпасть его из чужого клюва, чем не ронять из своего собственного. Это мой второй парадокс, но он так же важен.
Наблюдайте за детьми, когда они учат басни, и вы увидите, что как скоро для них становится возможным применение, оно всегда бывает противным намерению автора, и что вместо того, чтобы исправляться от недостатка, от которого их хотят исправить или предостеречь, они больше склонны восхищаться пороком, помощью которого можно с выгодою пользоваться чужими недостатками. В предыдущей басне, дети смеются над вороной, но все любуются лисой; в последующей вы воображаете, что ставите им в образец стрекозу; вовсе нет, они выберут муравья: Никто не любит унижать себя: и дети всегда выберут красивую роль; это выбор, внушаемый самолюбием и весьма естественный выбор. Между тем, какой ужасный урок для детей! Самым отвратительным из чудовищ был бы скупой и жестокий ребенок, который знал бы цену того, чего у него просят и в чем он отказывает. Муравей же делает больше, он научает ребенка смеяться при отказе.
Во всех баснях, где лев является одним из действующих лиц, ребенок никогда не преминет выбрать для себя роль льва, так как она самая видная; а если распоряжается каким-нибудь дележом, то, наученный образцом, постарается завладеть всем, чем может. Другое дело, когда комар одерживает верх надо львом; тогда ребенок больше не лев, а комар. Он учится убивать со временем жалом тех, на кого не посмеет напасть кулаками.
Из басни худого волка и жирной собаки, вместо примера умеренности, который желают ему представить, он извлекает пример своевольства. Никогда не забуду я одну маленькую девочку, которую привели в отчаяние этой басней и постоянной проповедью о покорности; она горько плакала. С трудом добились, наконец, причины ее слез. Бедный ребенок скучал на привязи; ему щемило шею; он плакал о том, что он не волк.
Итак, нравоучение первой из приведенных басен учит ребенка самой низкой лести; нравоучение второй учит бесчеловечности; нравоучение третьей учит несправедливости; нравоучение четвертой учит сарказму; нравоучение пятой – урок независимости. Последний урок, будучи излишним для моего воспитанника, не делается пригоднее и для ваших. Давая ребенку противоречивые наставления, какого нрава ждете вы от ваших попечений? Но может быть нравоучения, которые служат мне поводом к возражению против басен, заключают в себе и много хороших сторон. В обществе, на словах нужна одна мораль, а на деле другая, и обе эти морали не похожи одна на другую. Первая выражена в катехизисе, где ее и оставляют; другие содержится для детей в баснях Лафонтена, а для матерей в его сказках. Один автор всюду поспевает.
Помиритесь господин де Лафонтен. Что касается меня, я обещаю читать вас с выбором, любить вас, поучаться из ваших басен, потому что надеюсь не ошибиться насчет их содержания; но позвольте не давать учить ни одной из них моему ученику до тех пор, пока вы мне не докажете, что ему полезно заучивать вещи, из которых он не понимает и четвертой доли, что он никогда не перетолкует тех, которые поймет, и что не станет брать за образец плута, вместо того, чтобы исправляться, глядя на жертву обмана.
Уничтожая, таким образом, все детские обязанности, я удаляю орудия величайших их горестей, а именно – книги. Чтение – бич детского возраста, а между тем единственное почти занятие, которое умеют найти для него. Эмиль и на двенадцатом году едва ли будет знать, что такое книга. Скажут: нужно же, по крайней мере, чтобы он умел читать. Согласен; нужно, чтобы он умел читать тогда, когда чтение ему полезно; но ранее этого срока оно может только надоедать ему.
Если ничего не должно требовать от детей ради послушания, то из этого также следует, что нельзя учить их ничему такому, в чем они не видели бы непосредственных результатов для своего удовольствия или для своей пользы; иначе, какая причина может побудить их учиться? Искусство говорить с отсутствующими и слушать их, искусство сообщать им медали и без посредника свои чувства и желания это такое искусство, полезность которого должна быть ощутительна для каждого возраста. Каким же чудом это полезное и приятное искусство сделалось мукою для детей? Оно сделалось мукою потому, что их заставляют заниматься этим искусством против желания и делают из него такое употребление, которого дети не понимают. Ребенку нет выгоды совершенствовать орудие своей пытки; но сделайте так, чтобы это орудие служило для его удовольствий, и он скоро будет заниматься им помимо ваших стараний.
Много хлопочут о том, чтобы приискать лучшую методу для обучения чтению; придумывают конторки, карточки; комнату ребенка превращают в типографскую мастерскую. Локк хочет, чтобы ребенок учился читать посредством игральных костей. Скажите, какая счастливая выдумка! Досадно становится. Средство более верное, чем все эти, средство, о котором всегда забывают, есть желание учиться. Внушите ребенку это желание, а затем оставьте в покое все ваши конторки и игральные кости; всякая метода будет хороша для него.
Выгода настоящей минуты вот великое и единственное побуждение, которым все достигается. Эмиль получает иногда от отца, матери, родных или друзей, пригласительные записки на обед, гулянье, прогулку на воде, на какой-нибудь общественный праздник. Записки эти коротки, ясны, отчетливы и хорошо написаны. Нужно найти кого-нибудь, кто бы прочел их: подобный человек не всегда является вовремя или отплачивает ребенку за вчерашнюю не услужливость такою же не услужливостью. Таким образом, случай, минута проходят. Наконец ему прочитывают записку, но уже поздно. Ах! если б он сам умел читать! Получаются другие записки: они так кратки! содержание их так интересно! хотелось бы попробовать разобрать их; ребенок иногда находит помощь, а иногда встречает и отказ. Он прилагает все старания, и, наконец, разбирает половину записки: дело идет о том, чтобы назавтра отправиться есть сливки… неизвестно ни куда, ни с кем… Сколько усилий, чтобы прочитать остальное! Я не думаю, чтобы Эмилю понадобилась конторка. Стану ли я теперь говорить о письме? Нет; мне совестно пробавляться такими пустяками в трактате о воспитании.
Я прибавляю одно только слово: обыкновенно то, о чем не особенно хлопочешь, получается вернее и скорее. Я почти уверен, что Эмиль будет отлично уметь читать и писать но, достигнув еще десятилетнего возраста, именно потому, что мне все равно, будет ли он уметь читать и писать прежде пятнадцати лет; но я хочу, чтобы он лучше никогда не умел читать, нежели купил бы это звание ценою всего, что может сделать его полезным: к чему послужит ему чтение, если его навсегда отвратят от него!
Чем настойчивее напираю я на свою недеятельную методу, тем больше чувствую, как растут возражения. Если ваш воспитанник ничему не будет учиться от вас, он научится от других. Если вы не предупредите заблуждений посредством истины, он узнает ложь; предрассудками, которые вы так боитесь вселить в него, он заразится от всего окружающего; они войдут в него путем всех пяти чувств; они развратят его разум, прежде даже, чем он образуется в нем, или, окоченевший в долгом бездействии, он поглотится материей. Непривычка думать в детстве парализует на всю жизнь мыслительную способность.
Мне кажется, что я легко мог бы ответить на это; но к чему эти вечные ответы? Если моя метода сама говорит за себя, она хороша; если нет, она никуда не годна. Я продолжаю.
Если, соображаясь с планом, который я начертал, вы будете следовать правилам прямо противоположным тем, которые приняты; если вместо того, чтобы беспрерывно останавливать внимание вашего воспитанника на отдаленных предметах, заставлять его постоянно блуждать в других местностях, других климатах, других столетиях, на оконечностях земли и даже на небесах, – если вместо всего этого вы постараетесь, чтоб он всегда сосредоточивался на самом себе и был внимателен к тому, что непосредственно его касается, то вы найдете в нем способность понимать, помнить и даже рассуждать: таков естественный закон. По мере того как чувствительное существо становится деятельным, оно приобретает рассудок, пропорциональный своим силам, и только при силе, превышающей ту, которая ему необходима для самосохранения, развивается в нем умозрительная способность, помогающая употреблять этот избыток силы на другие цели. Итак, если хотите образовать ум вашего воспитанника, развивайте силы, которыми он должен управлять. Беспрестанно упражняйте его тело; чтобы сделать его умным и рассудительным, сделайте его крепким и здоровым; пусть он работает, действует, бегает, кричит, пусть находятся в беспрерывном движении; пусть будет он человеком по силе, он тогда скоро сделается ин и по разуму.
Правда, что этой методой вы могли бы сделать его тупым, если б стала вечно направлять его, вечно следить за ним, говоря: иди туда, сюда, стой, делай то, не делай того. Если ваша голова всегда будет управлять его руками, его собственная голова становится для него бесполезною. Но вомните наши условия: если вы педант, то не стоит вам и читать меня.
Какое жалкое заблуждение – мысль, что телесные упражнения мешают умственной работе; как будто эти два дела не должны идти рядом и одно всегда направлять другое!
Есть два рода людей, тело которых находится в постоянном упражнении и которые конечно мало думают об образовании своей души, а именно: крестьяне и дикари. Первые невежественны, грубы, неловки; вторые, известные своим большим смыслом, еще более известны тонкостью своего ума: вообще нет никого тупее крестьянина и нет никого хитрее дикаря. Отчего это различие? Оттого, что первый, постоянно исполняя чужие приказания, подражая действиям отца или, наконец, вечно делая то, что делал с первых дней молодости, живет по рутине; при такой автоматической жизни и при постоянно одних и тех же работах привычка и послушание заменяют для него разум.
Другое дело – дикарь: не привязанный к местности, не имеющий никакого определенного занятия, не обязанный никому повиноваться, не признающий другого закона, кроме своей воли, – он принужден рассуждать о каждом своем поступке; он не сделает движения, шага, не рассудив заранее о последствиях. Таким образом, чем более упражняется его тело, тем более просвещается ум; сила его и разум растут вместе и взаимно развивают друг друга.
Ученый наставник, посмотрим, который из наших двух воспитанников похож на дикого, и который похож на мужика. Во всем подчиненный вечно поучающей власти, ваш ничего не делает иначе как по приказу; он не смеет ни есть, когда голоден, ни смеяться, когда ему весело, ни плакать, когда ему грустно, ни подавать одну руку вместо другой, ни пошевелить не той ногой, какою ему приказывают; скоро он не будет сметь дышать иначе, как по вашим правилам. О чем хотите вы, чтобы он думал, когда вы думаете за него обо всем? Уверенный в вашей предусмотрительности, зачем ему собственная предусмотрительность? Видя, что вы берете на себя заботу о его сохранении, о его благополучии, он считает себя освобожденным от этого труда; рассудок его полагается на ваш рассудок; он делает без размышления все, чего вы ему не запрещаете, зная, что он ничем не рискует. Зачем ему учиться предугадывать дождь? Он знает, что вы изучаете небо за него. Зачем ему, гуляя, соображаться со временем? он знает, что вы не прогуляете час обеда. Пока вы не запрещаете ему есть, он ест; как скоро вы ему запретите есть, он перестает есть; он слушается не советов своего желудка, а ваших приказаний. Сколько бы вы ни изнеживали его тела в бездействии, вы не делаете его рассудка более гибким. Напротив того, вы окончательно роняете размышление в глазах ребенка, заставляя изощрять его слабый разум на вещах, кажущихся ему самыми бесполезными. Не видя, на что годен разум, он начинает думать, что он ни на что не годен. Худшее, что может с ним случиться, если он станет дурно рассуждать, это, что его остановят, а останавливают его так часто, что он больше об этом не думает; привычная опасность не пугает его больше.
Вы, однако, найдете, что он умен; у него есть ум на то, чтобы болтать с женщинами тоном, о котором я уже говорил: но случись ему необходимость распорядиться самому, принять решение при каких-нибудь трудных обстоятельствах, вы увидите, что он сто раз тупее и глупее, чем сын самого невежественного крестьянина.
Что касается моего воспитанника или, скорее, воспитанника природы, то, рано приученный заботиться насколько возможно о самом себе, он не привык беспрестанно обращаться за помощью к другим, а тем менее выказывать пред ними свои большие познания. Взамен того, он судит, предвидит, рассуждает обо всем том, что касается непосредственно его. Он не болтает, он действует; он ничего не знает о том, что делается в свете, но очень хорошо умеет делать то, что ему нужно. Так как он находится в беспрерывном движении, то принужден наблюдать за множеством вещей, знать о множестве действий; он рано приобретает опытность; он берет уроки у природы, а не у людей; он тем лучше научается, что нигде не видит намерения научить его. Таким образом, тело его и ум развиваются разом. Всегда действуя по своей мысли, а не по чужой, он постоянно соединяет два действия: чем сильнее и здоровее, тем благоразумнее и рассудительнее становится он. Вот средство иметь со временем то, что считается несовместным и что почти все великие люди соединяли в себе: телесную и душевную силу, разум мудреца и силу атлета.
Молодой наставник, я проповедую вам трудное искусство; т. е. искусство воспитывать без правил и делать все не делая ничего. Искусство это, сознаюсь, вам не по летам; оно не может с самого начала выставить в блистательном свете пред отцами ни ваших талантов, ни вас самих; но оно одно может удачно привести вас к цели. Вам никогда не удастся воспитать мудрецов, если вы сначала не воспитаете шалунов: таково было воспитание спартанцев; вместо того, чтобы приклеивать их к книгам, их учили воровать свой обед. А становились ли от этого спартанцы невежественными, когда делались взрослыми? Кому не знакома сила и меткость их ответов? Приготовляемые всегда к победе, они разбивали своих врагов в войне всякого рода; болтливые афиняне столько же боялась их языка, сколько и их ударов.
При самом старательном воспитании, учитель приказывает и воображает, что управляет; но на деле оказывается, что управляет ребенок. Посредством того, чего вы требуете от него, он получает от вас то, что ему нравится, и всегда сумеет заставить вас заплатить ему, за час послушания, восьмью днями снисходительности. Каждую минуту нужно с ним договариваться. Эти договоры, предлагаемые вами по-вашему, а исполняемые им по-своему, всегда обращаются в пользу его прихотей, в особенности если вы имеете неловкость поставить ему условием вещь, которую он уверен получить независимо от того, исполнит ли то, что на него налагаете. Обыкновенно ребенок гораздо лучше читает в уме учителя, нежели учитель в сердце ребенка. Да так и должно быть; потому что всю смышленость, какую ребенок, будь он предоставлен самому себе, употребил бы на заботу о самосохранении, он употребляет на спасение своей природной свободы от цепей своего тирана, тогда как последний, не имея ровно никакой особенной надобности разгадывать ребенка, находит иногда более удобным предоставлять ему лениться или тщеславиться.
Действуйте с вашим воспитанником наоборот; пусть он всегда думает, что он господин, лишь бы на деле господином всегда были вы. Нет более полного подчинения, как то, которое имеет вид свободы; оно порабощает самую волю. Разве бедный ребенок, который ничего не знает, ни на что не способен, ни с чем не знаком, не в вашей власти? Разве вы не располагаете, относительно его, всем, что его окружает? Разве, вы не властны в его ощущениях? Разве его занятия, игры, удовольствия, горести, – разве все это не в ваших руках? Конечно, он должен делать только то, что хочет; но он должен хотеть только того, чего вы хотите, чтоб он делал; он не должен ступить шага, которого вы не предугадали бы, не должен открывать рта без того, чтобы вы не знали, что он скажет.[20]
Тогда только можно ему будет предаваться необходимым телесным упражнениям, не притупляя своего уха; тогда только вместо того, чтобы изощрять свою хитрость на увертках от беспокойного господства, он будет заниматься единственно тем, чтобы воспользоваться всем, что его окружает, самым выгодным для своего настоящего благополучия образом; вы будете изумлены тонкостью его выдумок для присвоения себе всего, что ему доступно, и для действительного наслаждения, не зависящего от каких-либо условных понятий.
Оставляя его, таким образом, господином своей воли, вы не возбуждаете его к капризам. Делая всегда то, что нравится, он вскоре станет делать только то, что должно, и хотя тело его будет находиться в постоянном движении, вы убедитесь, что всякий раз, когда дело коснется настоящей и видимой выгоды, весь разум свойственный возрасту ребенку разовьется гораздо лучше, нежели при чисто умозрительных занятиях.
Таким образом, не видя в вас постоянного стремления противоречить ему, не чувствуя к вам недоверия, не имея ничего скрывать от вас, он не будет обманывать вас, не станет лгать; без боязни, он – в своем настоящем свете; вам можно будет изучить его на свободе и так распределить вокруг него уроки, которые вы хотите ему дать, что он никогда и не догадается, что это уроки.
Он также не станет с любопытною ревностью подсматривать за вашими нравами, и не будет испытывать тайного удовольствия при виде ваших промахов. Неудобство, которое мы предупреждаем, таким образом, очень велико. Одною из первых забот у детей, это, как я уже сказал, открыть слабую сторону тех, кто ими руководит. Склонность эта порождает злость, а не составляет следствия последней: она является вследствие потребности ускользнуть из-под надоедающей власти. Падая под тяжестью налагаемого на них ига, дети стараются сбросить его, а недостатки, замечаемые ими в своих наставниках, доставляют им верные для того средства. Между тем, являются привычка к изучению недостатков в людях и удовольствие при их открытии. Ясно, что вот еще один источник пороков, уничтоженный в сердце Эмиля; не находя ровно никакой выгоды в открытии моих недостатков, он не станет отыскивать их во мне и ему также мало захочется отыскивать их и в других.
Все эти приемы кажутся трудными, потому что о них не думают; но, в действительности, они не должны быть трудными. Мы найдем право предполагать в вас сведения, необходимые для занятия ремеслом, выбранным вами; мы должны предполагать, что нам знакомо естественное развитие человеческого сердца, что вы умеете изучить человека и индивида; что вы заранее знаете, на что склонится воля вашего воспитанника по отношению ко всем интересам для его возраста предметам, которые вы будете выставлять перед его глазами. А разве иметь в руках орудия и хорошо знать их употребление не значит быть господином дела?
Вы возражаете, указывая на капризы ребенка, и не правы. Капризы детей никогда не бывают делом природы, но дурного руководства, это значит, что дети или приказывали или повиновались; а я сто раз повторял, что не нужно ни того, ни другого. У вашего воспитанника будут, следовательно, только те капризы, которым вы его научите; справедливость требует, чтобы вы были наказаны за ваши ошибки. Но как помочь горю, если оно уже есть? При умении и при большом терпении это еще возможно.
Однажды я взял на себя заботы на несколько недель об одном ребенке, который привык не только всегда исполнять свою волю, но, вдобавок, заставлять всех повиноваться ей, и который был, следовательно, преисполнен прихотей.[21] В первый же день, чтобы испытать мою снисходительность, он захотел встать в полночь. Во время самого крепкого моего сна, он соскакивает с постели, надевает халат и зовет меня. Я встаю, зажигаю свечку; ему только это и было нужно; чрез четверть часа сон начал его клонить и он улегся, весьма довольный своим испытанием. Дня два спустя он возобновил его с таким же успехом, но не увидел с моей стороны никакого знака нетерпения. В то время как он, ложась, целовал меня, я сказал ему весьма спокойно: мой маленький друг, все это прекрасно, но не возобновляйте этого больше. Эти слова подстрекнули его любопытство, и на следующий же день, желая поглядеть, жать я посмею не послушаться его, он не преминул встать в том же самом часу и позвать меня. Я спросил у него, что ему нужно. Он сказал мне, что не может спать. Тем хуже, отвечал я и замолчал. Он попросил меня зажечь свечу. Зачем? сказал я и замолчал. Лаконический тон начал приводить его в смущение. Он ощупью принялся отыскивать огниво, делая вид, что выбивает огонь, и я не мог не смеяться, слыша, как он бил себя по пальцам. Наконец, убедившись, что это ему не удастся, он поднес огниво к моей кровати; я сказал, что оно мне не нужно, и повернулся на другой бок. Тогда он принялся бегать по комнате, с криком и пением, шуметь напропалую, ударяясь о столы и стулья, однако очень странно умеряя удары; при каждом из них он громко кричал, надеясь возбудить во мне беспокойство. Все это не имело никакого действия; и я видел, что рассчитывая на красноречивые увещания или гнев, он совсем не приготовился к такому хладнокровию.
Однако, решившись победить мое терпение своим упрямством, он продолжал гвалт с таким успехом, что я, наконец, разгорячился, и, предчувствуя, что испорчу все дело неуместною вспыльчивостью, принял новое решение. Я встал, не говоря ни слова, и отправился за огнивом, которого не нашел; я спросил его у ребенка, который подал мне его с радостным трепетом: он думал, что восторжествовал надо мною. Я высек огонь, зажег свечу, взял за руку моего молодчика и спокойно отвел его в соседнюю комнату, где ставни были плотно закрыты, и где нечего было ломать; я оставил его там впотьмах; потом запер дверь на ключ и лег, не промолвив с ним ни словечка. Нечего и говорить, что сначала поднялся крик; но я этого ожидал и ни мало не смутился. Наконец шум утих; я стал прислушиваться и, убедившись, что ребенок укладывается, успокоился. На следующий день я вхожу с рассветом в комнату и нахожу моего маленького упрямца лежащим на диване и спящим крепким сном, в котором он очень нуждался, после такой усталости.
Дело тем не кончилось. Мать узнала, что ребенок провел две трети ночи не в постели. Все пропало; ребенка сочли за умирающего. Видя удобный случай для мщения, он притворялся больным, не предполагая, что ничего тем не выиграет. Позвали медика. К несчастью для матери, медик оказался шутником, который, чтобы позабавиться ем страхом, постарался его усилить. Между тем он сказал мне на ухо: предоставьте дело мне; я обещаюсь вам вылечить, и некоторое время, ребенка от фантазии быть больным. Действительно, ему предписали оставаться в комнате, быть на диете и принимать лекарства. Я вздыхал, видя, как бедная мать была жертвою обмана всего окружающего, за исключением меня, которого она возненавидела, именно потому, что я ее не обманывал.
После довольно жестких упреков, она сказала мне, что сын ее слабого здоровья, что он единственный наследник ее семейства, что нужно сохранить его во что бы то ни стало и что она не хочет, чтобы его дразнили. В этом я был с ней согласен; но она считала, что дразнить его значило не во всем его слушаться. Я увидел, что с матерью нужен такой же тон, как и с сыном. Сударыня, сказал я ей довольно холодно, я не знаю, как воспитывают наследника, да не хочу и узнавать этого; вы можете принять это к сведению. Во мне нуждались еще на некоторое время: отец уладил все; мать написала к учителю, чтобы он поспешил приездом; а ребенок, видя, что он ничего не выигрывает, мешая моему сну и притворяясь больным, решился, наконец, сам спать и быть здоровым.
Трудно представить себе, скольким капризам подобного рода подчинил маленький тиран своего несчастного воспитателя; ибо воспитание совершалось на глазах матери, которая не терпела, чтобы не слушались в чем бы то ни было наследника. В каком бы часу он им вздумал выйти, нужно было быть готовым вести его или скорее следовать за ним, а он старательно выбирал такое время, в которое воспитатель его был наиболее занят. Он вздумал и надо мною повластвовать таким же точно образом и отомстить мне днем, за покой, который поневоле давал мне ночью. Я охотно исполнял все, и начал с того, что хорошо доказал ему, с каким удовольствием я делал приятное ему; затем, когда вопрос зашел о том, чтобы вылечить его от капризов, я взялся за дело иначе.
Надобно было сначала сделать его неправым, что было не трудно. Зная, что дети думают только о настоящем, я воспользовался легкой выгодой предусмотрительности; я постарался доставить ему дома занятие, которое, как я знал, очень нравилось ему; в ту минуту, как я видел его наиболее занятым, я предложил ему пойти погулять; он послал меня к черту: я настаивал, он не слушал; нужно было согласиться и он, разумеется, отлично заметил это подчинение.
На следующий день наступила моя очередь. Я позаботился о том, чтоб он соскучился, а сам напротив казался сильно занятым. Этого было слишком достаточно, чтобы заставить его решиться. Он не преминул прийти оторвать меня от работы, требуя скорее вести его гулять. Я отказался, он упорствовал. «Нет, – сказал ему я, исполняя свою волю, – вы и меня научили тому же; я не хочу идти гулять». «Ну так, – возразил он с живостью, – я пойду один». «Как вам угодно». И я опять принялся за работу.
Он стал одеваться, немного обеспокоенный тем, что я не препятствовал ему и не делал того же. Пред уходом, он пришел проститься, я поклонился ему; он постарался напугать меня рассказом о путешествии, которое он сделает; выслушав его, можно било бы подумать, что он отправлялся на край света. Ни мало не волнуясь, я пожелал ему счастливого пути. Смущение его увеличивается. Однако он принимает бодрый вид и пред уходом приказывает своему лакею следовать за ним. Лакей, предупрежденный заранее, отвечает, что ему некогда и что, занятый исполнением моих приказаний, он должен слушаться меня, а не его. На этот раз ребенок теряется. Как понять, что ему дозволяют выйти одному, ему, который считает себя существом, дорогим для всех, и думает, что небо и земля заботятся о его сохранении? Между тем, он начинает чувствовать свою слабость. Он понимает, что очутится один среди людей, не знающих его; он заранее видит опасности, которым подвергается: но упрямство поддерживает его; он медленно сходит с лестницы, в большом замешательстве. Наконец выходить на улицу, утешаясь несколько мыслью, что с меня взыщут за бедствия, которые могли бы постигнуть его.
Этого-то я и ждал. Все было приготовлено заранее; и так как дело шло так сказать о публичной сцене, то я запасся согласием отца. Едва ступил он несколько шагов, как услыхал направо и налево разные замечания на свой счет. «Сосед, посмотрите, какой хорошенький барин! куда это он идет один? он заблудится; я попрошу его зайти к нам». «Соседка, не делайте этого. Разве вы не видите, что это маленький шалун, выгнанный из отцовского дома за дурное поведение? Шалунов принимать не нужно; пусть он идет, куда хочет». «Ну когда так, то Бог с ним! мне жаль будет, если с ним случится беда». Немного дальше он встречается с шалунами, одного почти с ним возраста, которые дразнят его и насмехаются над ним. С каждым шагом; затруднения увеличиваются. Один, без защиты, он видит себя игрушкою для всех, и чувствует, с большим изумлением, что бант на его плече и золотые обшлага не внушают к нему уважения.
Между тем, один из моих друзей, которого он не знал и которому я поручил наблюдать за ним, следил, незаметно для него, и подошел когда приспело время. Для роли этой, сходной с ролью Сбригони в «Pourceaugnac», требовался умный человек, и роль была выполнена превосходно. Не запугивая ребенка и не возбуждая в нем чрез это слишком большой трусливости или застенчивости, он так хорошо дал ему почувствовать безрассудство его шалости, что чрез полчаса привел его ко мне покорным, пристыженным и не смевшим поднять глаза.
К довершению бедствий его путешествия, в ту самую минуту, как он возвратился домой, отец его сходил с лестницы и встретился с ним. Нужно было сказать, откуда он шел и почему я не с ним. (В подобном случае, можно без риска требовать правды от ребенка: он хорошо знает тогда, что не может скрывать ее и, если осмелится солгать, будет тотчас же уличен.) Бедный ребенок желал бы провалиться сквозь землю. Не теряя времени на выговоры, отец сказал ему с большей сухостью, нежели бы я ожидал: когда вы захотите выйти один, то вы властны сделать это; но так как я не хочу иметь в доме бродягу, то, в подобном случае, постарайтесь больше, не возвращаться.
Что касается меня, то я встретил его без упреков и насмешек, но несколько серьезно и, боясь, чтобы он не заподозрил, что все случившееся была шутка, я не водил его гулять в тот день. На следующий день я с большим удовольствием увидел, что он с торжеством проходил со мною мимо людей, насмехавшихся над ним накануне вследствие того, что он проходил один. Понятно, что он больше не пугал меня тем, что пойдет гулять один.
Подобными средствами, мне удалось, в короткое время, которое я был с ним, заставить его делать все, что я хотел, ничего не приказывая и не запрещая ему; я достиг этого без журьбы, без нравоучений и не надоедая ему бесполезными уроками. Зато, пока я говорил, он был доволен; но молчание мое устранило его; он понимал, что что-нибудь да не ладно. Но возвратимся к делу.
Постоянные упражнения, предоставленные руководству самой природы, укрепляя тело, не только не притупляют ума, но, напротив того, развивают в вас единственный род разума, возможный в первом возрасте в самый необходимый во всех других. Они научают нас уменью пользоваться своими силами, распознавать отношения нашего тела к окружающим телам, пользоваться естественными орудиями, которые в нашей власти и наиболее годны для наших органов. Что может сравниться с тупостью ребенка, воспитанного в комнате и на глазах у матери, который, не зная что такое тяжесть и сопротивление, хочет вырвать большое дерево или поднять скалу? В первый раз, как я вышел из Женевы, я хотел догнать скачущую лошадь; я кидал камни в Силевскую гору, которая была от меня на расстоянии двух миль; я был посмешищем для всех деревенских детей, казался им настоящим идиотом. Только в восемнадцать лет узнаешь из философии, что такое рычаг; а нет ни одного крестьянского мальчика, который в двенадцать лет не сумел бы справиться с рычагом, лучше первого механика Академии. Уроки, получаемые школьниками друг от друга на дворе училища, сто раз полезнее для них, нежели все, что им когда-либо было говорено в классе.
Посмотрите на кошку, которая входит в комнату в первый раз: она исследует, осматривает, обнюхивает, она ни минуты не остается в покое, ничему не доверяет, не разглядев сначала и разузнав всего. Так же точно поступает и ребенок, начинающий ходить и вступающий так сказать в свет. Вся разница в том, что к зрению, общему и в ребенке и в кошке, первый присоединяет при наблюдениях руки, которыми его наделила природа, а вторая – тонкое обоняние, полученное ею от природы. Эта потребность – смотря по тому, хорошо ли она развита или дурно – делает детей ловкими или неуклюжими, неповоротливыми или проворными, ветреными или осторожными.
Так как первое естественное движение в человеке – помериться силами со всем, что его окружает, и испытать, в каждом видимом предмете, все осязательные свойства, которые могут до него касаться, то первая наука ребенка есть род экспериментальной физики, относящейся к его самосохранению; ого отвлекают от этого занятия умозрительными науками, прежде чем он распознал свое место на земле. Пока его органы, нежные и гибкие, могут приноравливаться к телам, среди которых должны действовать, пока чувства ребенка не знают еще обмана, – тогда-то и следует приучать их к роли, которая ни свойственна; в это-то время и следует научить распознавать осязательные отношения, которые существуют между вещами и нами. Так как все, что не проникает в человеческий разум, проникает тут чрез посредство чувств, то первый человеческий разум – чувственный разум; он-то и служит основанием для умственного разума: первые наши учителя философии – наши ноги, руки, глаза. Заменить все это книгами не значит учить нас рассуждать, это значит учить нас пользоваться чужим разумом; это значит учить нас многому верить и никогда ничего не знать.
Для упражнения в каком-нибудь искусстве, нужно, прежде всего, достать инструменты; а для полезного употребления этих инструментов, нужно сделать их достаточно прочными, чтобы они смогли выдержать свое употребление. Чтобы научиться думать, нужно, следовательно, упражнять наши члены, чувства и органы, которые суть инструменты нашего ума; а чтобы извлечь из этих инструментов всю пользу, нужно, чтобы тело, доставляющее их, было крепко и здорово. Итак, настоящий человеческий разум не только не формируется независимо от тела, но напротив хорошее телесное сложение делает умственные процессы легкими и верными.
Указывая, чем нужно занимать долгую праздность детства, я вхожу в подробности, могущие показаться смешными. Забавные уроки, скажут мне, которые, подпадая под вашу собственную критику, ограничиваются преподаванием того, учиться чему им для кого не нужно! Затем тратить время на уроки, которые всегда приходят сами собою и не стоят ни трудов, ни забот? Какой двенадцатилетний ребенок не знает того, чему вы хотите учить вашего, а в придачу еще и того, чему научили его наставники?
Господа, вы ошибаетесь; я преподаю моему воспитаннику очень обширное, очень трудное искусство, которого конечно ваши не знают: искусство быть невеждою; ибо наука того, кто полагает знать только то, что он знает, приводится к весьма немногому. Вы даете науку, прекрасно; я же занимаюсь инструментом, необходимым для ее приобретения. Говорят, что раз, когда венецианцы с большим триумфом показывали испанскому посланнику свою казну в Сен-Марко, он, вместо всякой любезности, сказал им, посмотрев под столы: «Qui non c’e la radice».[22] Меня всегда подмывает сказать то же самое, когда я вижу преподавателя, выставляющего знания своего ученика.
Все изучавшие образ жизни древних приписывают гимнастическим упражнениям ту телесную и душевную мощь, которою всего более отличаются люде древнего мира от новейших. Способ, каким Монтен подтверждает это мнение, показывает, что он был им сильно проникнут; он возвращается к нему беспрерывно и самым различным образом. Чтобы укрепить душу ребенка, нужно, говорит он, укрепить его мускулы; приучив его к труду, его приучает к боли, нужно приучить его к трудности упражнений, чтобы облегчить ему чувствительность вывиха, колики и всех других страданий. Мудрый Локан, добрый Роллви, ученый Фливи, педант де Пруза, столь отличающиеся друг от друга во всем остальном, все сходятся на том пункте, что нужно много упражнять тело ребенка. Это – самое разумное из всех их правил, то, которое было и всегда будет более всего в пренебрежении. Я уже достаточно говорил о его важности; а так как нельзя привести ни лучших причин, ни более благоразумных правил, как те, которые находятся в книге Локка, то я ограничусь отсылкой к ней, взяв смелость прибавить к его замечаниям несколько своих.
Всем членам тела, которое растет, должен быть дан простор в одежде; ничто не должно стеснять их движений и роста; не надо ничего слишком тесного, ничего плотно прилегающего к телу, не надо перевязок. Французская одежда, беспокойная и вредная для взрослых, в особенности губительна для детей. Кровь, остановленная в своем обращения, портится от застоя, к которому присоединяется недеятельная и сидячая жизнь, и причиняет скорбут, болезнь, с каждым днем усиливающуюся у нас и почти незнакомую древним, которых предохраняли от нее одежда и образ жизни. Всего лучше по возможности держать детей в курточке и одевать их в очень широкое платье, не гоняясь за тем, чтобы оно обрисовывало их талию, что только уродует ее. Почти все телесные и умственные их недостатки происходят от одной причины: от того, что детей преждевременно хотят сделать взрослыми.
Есть цвета веселые и есть мрачные цвета: первые больше нравятся детям; они также больше и идут к ним, и я не вижу, почему, бы не соображаться в этом с такими естественными условиями: но с той минуты, как они предпочитают какую-нибудь материю, потому что она богаче, сердца их уже заражены роскошью. А вкус этот родился в них не сам собою. Трудно рассказать, как влияют на воспитание выбор одежды и поводы к этому выбору.
Доводись мне исправлять голову подобного избалованного ребенка, я постарался бы, чтобы самые богатые его платья были всегда самыми неудобными, чтобы он всегда был в них стеснен, связан, подчинен различным образом, я сделал бы так, чтобы его роскошь убивала свободу, веселье: пожелай он вмешаться в игры других детей, более скромно одетых, чем он – игры тотчас же прекращались бы. Словом, я так наскучил бы ему, так пресытил бы его блеском, я сделал бы его таким рабом своего раззолоченного платья, что превратил бы это платье в бич его жизни, и он с меньшим ужасом смотрел бы на самую мрачную тюрьму, нежели на приготовления к своему наряду. Пока ребенка не подчинили нашим предрассудкам, первое желание у него – быть на воле; самое простое, самое удобное и менее других стесняющее платье всегда ему дороже всякого другого.
Тело принимает привычки, свойственные и деятельной жизни и жизни сидячей. Последний из этих родов жизни, делая кровообращение ровным и однообразным, заставляет предохранять тело от перемен в воздухе; первый же, заставляя тело беспрерывно переходить от движения к покою, от жара к холоду, приучает его к этим переменам. Из этого следует, что люди, ведущие сидячую и комнатную жизнь, должны во всякое время одеваться тепло, чтобы держать тело в ровной температуре, одинаковой почти во все времена года, и во все часы дня. Те же, напротив, которые выходят и в ветер, и на солнце, и в дождь, те, которые много двигаются и проводят большую часть времени sub dio, должны быть всегда легко одеты, дабы приучаться ко всем переменам погоды и ко всяким температурам. И тем и другим я советовал бы не переменять одежды сообразно временам года, и такова будет постоянная привычка Эмиля. Я не хочу этим сказать, что он будет носить летом зимнюю одежду, как домоседы, но что он зимою будет носить летнюю одежду, как деятельные люди. Последнего обыкновения держался Ньютон в течение всей своей жизни, и он пережил восемнадцать лет.
Во все времена года, избегайте кутанья головы. У древних египтян голова была всегда открыта, персы же всегда покрывали ее и до сих пор носят еще теплые головные уборы, которые, как говорит Шарден, необходимы им вследствие климатических условий. Я уже заметил в другом месте[23] о различии, которое нашел Геродот, на поле сражения, между черенами персов и черенами египтян. Так как важно, чтобы кости головы сделались крепче, менее хрупки, менее ноздреваты, для лучшего предохранения мозга не только от ран, но и от простуды и всех влияний воздуха, то приучайте ваших детей быть всегда с непокрытой головой, и зимою и летом, и днем и ночью. А если для опрятности и чтобы держать их волосы в порядке, вы захотите надеть на ночь головной убор, то пусть это будет тонкий и редкий колпак, вроде сетки, в какую баски убирают свои волосы. Я уверен, что большинство матерей обратят скорее внимание на замечания Шардина, нежели на доводы, и будут искать везде воздух Персии; но я не для того выбрал своим воспитанником европейца, чтобы сделаю из него азиата.
Вообще детей слишком кутают и в особенности в первые годы. Их скорее следовало бы приучать к холоду, нежели к теплу: сильный холод никогда не вреден для них, если с ранних пор приучить их к нему; а нежная и вялая ткань ножи, пропуская слишком свободно испарину, доводит их, от излишнего жара, до неизбежного истощения. Поэтому замечено, что детей больше умирает в августе, нежели в другие месяцы. К тому же, кажется несомненным, при сравнении северных народов с южными, что привычка к чрезмерному холоду укрепляет больше, нежели привычка к чрезмерному жару. Но, по мере того, как ребенок растет, а фибры его укрепляются, приучайте его мало-помалу переносить солнечные лучи: действуя постепенно, вы с безопасностью приучите его к зною жаркого пояса.
Локк, вслед за разумными советами своими, впадает в противоречия, которых нельзя было бы ожидать от такого точного мыслителя. Этот самый человек, желающий, чтобы дети купались летом в ледяной воде, не хочет, чтобы они пили разгорячась холодную воду или ложились на землю в сыром месте.[24] Но так как он хочет, чтобы башмаки детей промокали во всякое время, то разве они меньше будут промокать, когда ребенку жарко? И разве нельзя сделать таких же выводов по отношению тела к ногам, какие он делает по отношению ног к рукам и тела – к лицу? Если вы хотите, скажу я ему, чтобы все тело человека было как его лицо, то почему порицаете вы меня за то, что я хочу, чтобы все оно было как ноги?
Дабы помешать детям пить в разгоряченном состоянии, он предписывает приучать их съедать предварительно кусок хлеба, прежде чем пить. Странно, что нужно давать ребенку есть, когда он хочет пить; по-моему, это тоже самое, что дать ему пить, когда он хочет есть. Никогда не поверю я, чтобы наши первые желания были так беспутны, что нельзя удовлетворить им не подвергая себя опасности. Будь это так, род человеческий сто раз успел бы погибнуть прежде, чем узнал бы, что нужно делать для его сохранения.
Я хочу, чтобы Эмилю давали пить всякий раз, как он почувствует жажду; я хочу, чтобы ему давали чистую воду, без всяких предосторожностей, даже не нагревая ее, хотя бы он весь был в испарине, и хотя бы дело было среди самой вины. Единственная забота, рекомендуемая мною, это различать качество воды. Речную воду давайте пить немедленно и в том виде, в каком получаете ее из реки; ключевую же воду нужно подержать некоторое время на воздухе прежде, нежели пить ее. В теплое время года вода в реках теплая; но не такова вода в ключах, где она не приходит в соприкосновение с воздухом; нужно подождать, чтобы температура ее сравнялась с температурою атмосферы. Зимою, напротив, ключевая вода, в этом отношении, менее опасна, чем речная. Но не естественно и не часто случается зимою быть в испарине, в особенности на открытом воздухе; потому что холодный воздух, поражая беспрерывно кожу, вгоняет внутрь испарину и препятствует порам достаточно открыться для свободного пропуска испарины. Между тем, я вовсе не предполагаю, чтобы Эмиль упражнялся зимою. Пока он разгорячается только от игры в снежки, дозволяйте ему пить, по мере жажды, напившись, пусть он продолжает свое занятие, и не бойтесь никакой беды. Если от какого-нибудь другого упражнения он вспотеет и захочет пить, пусть и тогда напьется холодного. Заставьте его только медленными шагами и подальше пойти за водою. Холодный воздух достаточно освежит его, чтобы пришедши, он мог безопасно пить воду. В особенности же принимайте эти предосторожности так, чтобы он был иногда болен, нежели беспрерывно заботился о своем здоровье.
Детям нужен долгий сон, потому что они беспрерывно в движении. Одно служит коррективом для другого; поэтому-то мы видим, что они нуждаются и в том, и в другом. Время отдыха есть ночь; оно указано природою. Замечено, несомненным образом, что сон спокойнее и тише, пока солнце скрывается за горизонтом, и что воздух, согретый его лучами, не позволяет нашим чувствам оставаться в таком покое. Таким образом, самою здоровою привычкою было бы, конечно, вставать и ложиться вместе с солнцем. Из чего следует, что в наших климатах и человеку и всем животным нужно вообще дольше спать зимою, нежели летом. Но гражданская жизнь не достаточно проста и естественна, не достаточно ограждена от случайностей, чтобы человека следовало до того приучать к этому разнообразию, чтобы сделать его необходимым. Конечно, нужно подчиняться правилам; но первым из них должна быть возможность без риска нарушать их, когда это будет нужно. Итак, не вздумайте безрассудно нежить вашего воспитанника длинным, спокойным сном, который ничем не прерывался бы. Предоставьте ребенка сначала, не стесняясь, закону природы; но не забывайте, что среди нас он должен быть выше этого закона, что он должен уметь, без вреда для себя, ложиться поздно, вставать рано, быть внезапно разбуженным, проводить ночи без сна. Если взяться за дело вовремя, действовать не спеша и постепенно, можно приучить темперамент к тем самым вещам, которые губительны для него, если он подвергается им в эпоху своего полного развития.
Следует с малолетства приучиться спать на жесткой постели: это лучшее средство не встречать больше дурных постелей. Вообще суровая жизнь, раз обратившись в привычку, умножает приятные ощущения; изнеженная же жизнь подготовляет бесчисленное множество неприятных ощущений. Люди воспитанные слишком изнеженно, не могут спать иначе, как на пуху, люди же, привыкшие спать на досках, могут спать везде; для того, кто ложась тотчас засыпает, нет жесткой постели.
Мягкая постель, в которой тело погружается в перья или пух, распускает, так сказать, и размягчает. Поясница, слишком тепло одетая, разгорячается. Это часто дает начало каменной болезни и другим недугам, и неизбежно порождает слабое сложение – причину всех болезней.
Лучшая постель та, на которой лучше спится. Такую постель приготовляем мы себе, Эмиль и я, в течение дня. Нам не нужны рабы, приведенные из Персии, чтобы стлать наши постели; паша землю, мы взбиваем свои тюфяки.
Я по опыту знаю, что, когда ребенок здоров, можно заставить его спать или бодрствовать, почти произвольно. Когда ребенок, лежа в постели, надоедает болтовней няньке, она говорит ему: спите; это все равно, как если бы она говорила ему: будьте здоровы, когда он болен. Лучшее средство усыпить его, это наскучить ему самому. Говорите сами, так чтобы он принужден был молчать, и он скоро уснет: нравоучения должны же пригодиться к чему-нибудь; уж лучше читать ему нравоучения, нежели, укачивать его; но употребляйте это усыпительное средство только вечером и берегитесь употреблять его днем.