Братья и сестры. Книга 3. Пути-перепутья. Книга 4. Дом Абрамов Федор
Вот так и стал Фокин третьим секретарем райкома, если верить, конечно, Митягину. А Лукашин верил: больно уж все это походило на Подрезова. Любил Подрезов показать себя, свою силу, особенно на людях. А кроме того, ему в то время действительно нужен был третий секретарь (прежнего забрали на повышение), и мог, мог он сам подыскивать для себя подходящего человека. Потому что с кем с кем, а уж с ним-то, чуть ли не первым лесным тузом в области, наверху считались.
Лукашину за эти два с лишним года, что работает в райкоме Фокин, не раз приходилось слушать его выступления и на районных совещаниях и у себя в колхозе, и, в общем-то, ничего плохого о третьем секретаре он сказать не мог. Речист. Людей не боится – сам прет на них. И ловок, конечно, – знает, где можно прижать человека, а где надо приласкать. Но на этом его знакомство с Фокиным, пожалуй, и кончалось, ибо по всем сколько-нибудь серьезным делам председатели колхозов шли к Подрезову – он был всему голова в районе.
В то время, когда Лукашин переступил за порог кабинета, жаркого, душного, выходящего окнами на юг, Фокин разговаривал по телефону.
На мгновенье вскинул черные прямые брови – не ожидал такого гостя! – но тут же заулыбался, закивал на стул возле стола и даже подтолкнул свободной рукой пачку «Беломора»: кури. Это уже совсем по-подрезовски. Подрезов любил угощать своих подчиненных табачком, особенно в командировках – специально возил с собой курево, хотя сам и не курил.
Разговор у Фокина был с областью – Лукашин сразу это понял по той особой, можно сказать, государственной озабоченности на его молодом румяном лице и по тем особым словечкам, которые употребляют лишь в разговоре с высоким начальством: «Так, так… вас понял… будет сделано… не подведем…» Зато уж когда повесил трубку, дал себе волю: наверно, с минуту прочищал легкие шумно, как конь после тяжелой пробежки.
– Первый мылил, – с улыбкой сообщил Фокин. – Насчет первой заповеди… А как у тебя? Начал жать?
– Начал.
– И сенокос не забываешь?
– Кое-кого отправил на Синельгу.
Фокин кивнул за окно на солнце.
– Надо не кое-кого. Не прозевай. Бог для тебя специально не будет это колесо выкатывать. А как коровник? Покрыл?
До сих пор Лукашин отвечал и слушал как бы по обязанности: секретарь. Положено интересоваться. А тут вскинул голову: откуда Фокин такие подробности знает про ихний коровник? Вспомнил, как его, Лукашина, в прошлом году на бюро райкома песочили за то, что он сорвал обязательство, не закончил коровник к сроку?
– Ну-ну, по глазам вижу, – подмигнул Фокин своим черным хитроватым глазом. – Приехал насчет техники клянчить, так?
Лукашин только плечами пожал: Фокин ну просто читал его мысли! Именно за этим, насчет жатки, тащился он в район, ибо, раздобудь он эту самую жатку, меньше людей потребуется на поля, а раз меньше – значит можно не прерывать работы на коровнике…
– Смотри, смотри, товарищ Лукашин, – сказал Фокин и кивнул на дверь, в сторону кабинета Подрезова, – с огнем играешь. До самого дойдет, какие ты художества в период уборочной вытворяешь, не поздоровится. В деле Евдоким Поликарпович отца родного не пощадит. – Это уже намек на его, Лукашина, близость с первым секретарем.
Солнце било Фокину в глаза, жарило черноволосую голову, синий китель застегнут на все пуговицы, да еще от раскаленного стекла на столе поддавало, а он только зубы скалил от удовольствия – белые, крепкие, какие не то что на севере, а и на юге не часто встретишь.
– Мне бы жатку, Милий Петрович, раздобыть, – вдруг заговорил напрямик Лукашин. – Вот бы что меня выручило.
Фокин ухмыльнулся:
– У тебя губа не дура, товарищ Лукашин. Только где же сейчас жатку возьмешь?
– Я думал, что, поскольку у меня строительство, райком пойдет навстречу…
– Ты думал!.. Сколько этой весной нам жаток завезли, знаешь? Пять. Из них четыре мы дали самым отстающим, а одну нашему показательному.
– Вот показательному-то можно было не давать. И так все добро туда валят.
– Ну, это ты с Евдокимом Поликарповичем толкуй, ежели такой смелый… Опять намек на его близость с Подрезовым.
Фокин прошелся по кабинету, тяжело, по-подрезозски ставя ногу в ярко начищенном хромовом сапоге, затем решительно взял телефонную трубку:
– Барышня, дай-ко мне «Красный партизан». Да побыстрее… Товарищ Худяков? Здравствуй. Вот не думал, что ты в правлении загораешь. – Фокин по-свойски подмигнул Лукашину. – Почему не думал-то? Да погодка-то, видишь, не конторская вроде. Косой надо махать… Чего-чего? Все давно смахал? Верно, верно, я и забыл. Слушай-ко, Аверьян Павлович, пожурить тебя хочу… За что? – Фокин опять подмигнул Лукашину. – А за то, что ты соседа своего обижаешь… Какого? Соседа-то какого? А того, у которого великая стройка… Да, да, у болота, – захохотал Фокин. – Ладно, ладно, не прибедняйся. Жатку ему надо. Да, да… Нету? Брось, брось – нету… Откуда? А оттуда, что у тебя все косилки на полях. Правильно? А у него сенокос, сенокос в разгаре… Понял? Понял, говорю?
Фокин еще несколько минут, то весело похохатывая, то наседая на Худякова, разговаривал по телефону, а когда кончил, сказал:
– Поезжай. У твоего соседушки всякой всячины толсто. Да присмотрись хорошенько. Худяков – замок с секретами…
Лукашин крепко, с чувством пожал протянутую короткопалую руку в черном волосе. Все-таки это была помощь.
– Да, – окликнул его Фокин, когда он был уже у дверей, – с осени тебе дадим комиссара…
– Парторга?
– Да. Негоже приход без попа. Есть решение райкома: у вас теперь будет освобожденный парторг.
– А кто он?
– Парторг-то? А вот это покамест секретец. – У Фокина во все полное румяное лицо просияли белые, молочные зубы. – А в общем, пройдись по райкому, он тутошний…
Чугаретти просто взвыл от радости, когда узнал, что они едут к Худякову:
– Вот это путёвочка!
Затем, когда сели в кабину, пояснил:
– У меня там шуряга проживает, значит. Давно в гости зовет. А второе, конечно, Худяков…
– Тоже родня? – спросил Лукашин.
– Почему родня? Никакая на родия. Разве что на одном солнышке портянки сушили. А поглядеть на Худякова кто же откажется? Ведь этого Худякова, я так понимаю, и человека на свете хитрее нету.
– А чем же он так хитер?
– Чем? – Чугаретти страшно удивился. Он даже на какое-то мгновенье баранку выпустил из рук, так что машина круто вильнула в сторону и впритык прошла рядом с жердяной изгородью на выезде из райцентра. – Ну, Иван Дмитриевич… Чем Худяков хитер? А цыгана кто облапошил? Не Худяков? Не слыхали? Ну, после войны дело было. Цыган, вишь, вздумал поживиться за счет «Красного партизана». «Давай, говорит, лошадями меняться, хозяин». А Худяков – чего же? «Давай». Ну, сменялись. Цыган пять верст от деревни отъехал – подохла кобыла, а у Худякова коняга тот и сейчас жив. Во как! Да чего там, – Чугаретти коротко махнул рукой, – у него даже сусеки в амбарах не как у всех. С двойным дном.
– Какие, какие? – живо переспросил Лукашин.
– С двойным дном, говорю.
– Это зачем же?
– А уж не знаю зачем. Затем, наверно, чтобы на зуб себе завсегда было. Их доят, доят, а они все с хлебом…
Лукашин захохотал: нет, неисправим все-таки этот Чугаретти. Начнет вроде бы здраво, а кончит обязательно брехней и выдумкой. А жаль. Хотелось бы ему поговорить об Аверьяне Худякове. Сосед. Да и мужик больно занятный. По сводкам – сдача мяса, молока, хлеба – всегда впереди, а не любит языком трепать. На районных совещаниях его не увидишь на трибуне, только разве вытащат когда, пробубнит несколько слов, а так все помалкивает и сидит не на виду, а где-нибудь в сторонке, сзади.
Лукашин давно уже хотел познакомиться с этим человеком поближе. Да, оказывается, не так-то просто это сделать, хоть он и твой сосед. Летом с ходу к нему не попадешь – за рекой живет, – а на председательских «собраниях», которые иногда бывают в районе после совещаний, его тоже не увидишь: то ли потому, что расходов лишних избегает, то ли оттого, что не пьет.
– Так, говоришь, сусеки у Худякова с двойным дном? – развеселился вдруг Лукашин.
Чугаретти – коровьи глаза навыкате, ноздри в гривенник – яростно накручивал баранку.
Машина подпрыгивала как шальная, ветер завывал в кабине, но Лукашин ничего не говорил – пускай порезвится, дурь свою повытрясет: они теперь лугом ехали.
Благоразумие к Чугаретти вернулось за мостом – с грохотом пролетели. Он задвигал дегтярной кожей на лбу, захлопал глазами, а потом начал виновато поглядывать на своего хозяина.
– В следующий раз за такие фокусы выгоню, – предупредил Лукашин.
– А чего и не верите. – Чугаретти по-ребячьи, с обидой ширнул носом. – Я, что ли, выдумал про эти сусеки? Поди-ко послушай, что говорят про этого Худякова.
– Кто говорит?
– Народ. У них ведь, в «Красном партизане», что было до Худякова? А такой же бардак, как у всех протчих. А Худяков пришел – ша! Дисциплинка – раз и два – на лапу. «Я, говорит, научу вас землю рыть носом, но что полагается – дам, голодом у меня сидеть не будете…» Во как сказал Худяков на собранье, когда его в головки ставили.
– Ну и дал? – спросил Лукашин.
– А то! Худяков да не дал. Его, бывало, твердым заданием обложили, смолокурня у отца была: врете, поклонитесь еще Аверьяну Худякову! Ну и поклонились. На лесозаготовки загнали в Вырвей, в самую глухоту, а он и оттуда на свет вырубился. Первым стахановцем стал – во как! Правда, – сказал Чугаретти, подумав, – народишко в Шайволе не как у всех протчих. Дружный. Горой друг за друга. И вообще у Худякова такой порядочек: что народ решит, так тому и быть. Про Манечку-то небось слыхали? Ну, как он с дочерью родной разговаривал… Нет? Да это ж у нас ребенка малого спроси – знает!
Чугаретти опять начал горячиться. Это не по нему – рассказывать вполголоса. Он уж так: ежели возносить человека, то возносить до небес.
– Ну и ну! – воскликнул Чугаретти и помотал головой. – Да вы, я вижу, про Худякова ни бум-бум. Ну а насчет того, как в город веники возил продавать… Чтобы пятаками разжиться?
У Лукашина вдруг что-то вроде ревнивой зависти шевельнулось в груди, и он сказал:
– Ты давай сперва про эту самую… Манечку…
– А-а, это насчет дочери-то. Ну, так, значит, было. Приходит Манечка, младшая дочь, к отцу: «Папа, дай справку. Я учиться поеду». – «А ты разве не знаешь, дочи, какой у нас порядок?» Это отец, Худяков, значит, спрашивает. А порядок у них такой: никого из колхозу. До семилетки учись, не препятствуем, а дальше – стоп. Работай. Вот такой порядочек. Сам Худяков завел. Ну а девка у Худякова отличница круглая да и не робкого, видать, десятка – заявление. Прямо на общее собрание адресовалась: так и так, хочу учиться. Отпустите.
Тут Чугаретти сделал небольшую передышку – специально, конечно, для того, чтобы дать Лукашину все как следует прочувствовать.
– Ладно. Собралось в назначенный час собранье. Вопросы: итоги на посевной, а также протчее в разном. Ладно. Дал Худяков картину по первому вопросу, все как полагается. «А сейчас, говорит, дело такое, что мне, говорит, лучше в сторону. Одним словом, семейный вопрос, передаю собранье своему заместителю». Ну, выслушали заявление. Сколько-то, может, помялись, потужились, а решенье вынесли единогласно: разрешить ученье Марии Аверьяновне Худяковой, как отлично окончила школу. Первое, конечно, то, что дочь председателя надо же уважить человека, раз столько для колхоза сделал, а второе – пятерки Манечкины. Кому охота талант живьем зарывать. Не звери же – люди сидят… И вот тут-то в это самое время поднимается Худяков. – Чугаретти аж всхлипнул – до того расчувствовался. – «Никакой учебы для Худяковой. Как отец – за, а как председатель – нет». То есть вето. Как в Объединенной Нации. Однем словом, запрягайся, Манечка, в колхозные сани. Все у нас одинаковы…
За открытым окном кабины косматился иссиня-зеленый рослый ельник, белые березки вспыхивали на солнце. Потом Лукашин увидел ягодниц – двух беленьких девчушек с берестяными коробками – и сразу понял, что они подъезжают к Шайволе.
– Ну и чем кончилась эта история? Так и не отпустил Худяков дочку?
Чугаретти удивленно вытаращил глаза: какое, мол, это имеет значение?
Лукашин не настаивал. Ведь то, что рассказывал Чугаретти про Худякова, скорей похоже на легенду, чем на житейскую историю, а легенде разве до подробностей и до мелочей всяких?
Пинега под Шайволой не уже и не мельче, чем под Пекашином, но перевоза нет, и Чугаретти увидел в этом еще одно подтверждение мудрости Худякова.
– Вот так, – сказал он многозначительно. – Мало того, что он рекой от начальства отгородился, дак еще и всю связь ликвидировал.
Однако связь была. Не успели они спуститься с крутого увала к воде, как с той стороны, из-за острова, выскочила длинная узконосая осиновка с белоголовым подростком, который, как выяснилось, уже с полчаса поджидал Лукашина.
– К правленью-то дорогу без меня найдете? – спросил парень, когда они переехали за реку. – А то бы мне за травой надо съездить.
– Мотай, – сказал Чугаретти и вдруг страшно обиделся: – Да ты что, понимаешь, Чугаретти не знаешь? Чей будешь?
– Ивана Канашева.
– Чувак! А за дорогой от вас кто проживает? Кого ты видишь каждое утро из своего окошка в белых подштанниках?
Парень захохотал:
– Олексея Туголукова.
– Олексея Туголукова… – передразнил Чугаретти. – Шуряга мой. Где он сейчас? На Богатке?
– Не, дома кабыть. Ногу порубал – к фершалице ходит.
Чугаретти пришел в восторг:
– Вот это да! Везуха! С моим шурягой можно кашу сварить.
Шайвола раскинулась на пологой зеленой горушке, примерно в полуверсте от реки, и Лукашину с Чугаретти пришлось сперва идти лугом, на котором уже стояли зароды, а затем полями.
Луг был небольшой, гектаров восемь от силы, и Лукашин спросил у Чугаретти, есть ли еще домашние покосы у шайволян, то есть покосы возле деревни.
– Нету. Всё тут. О, кабы у них были такие сена, к примеру, как у нас, Худяков раздул бы кадило. А то у них за пятьдесят верст ехать надо, да и то какие это сена – кот наплакал. Ну, Худяков нашел выход. Раньше у них сено гужом добывали да зимой – чистый разор. Просто съедали лошади колхоз. А Худяков пришел: «Не будем возить сено к скоту. Скот погоним к сену». Мой-от шуряга круглый год живет на Богатке, телят кормит. Там у них дело поставлено…
За лугом, при выходе с поля, Чугаретти свернул налево – шурин его жил в нижнем конце деревни, – и Лукашин вздохнул с облегчением. Он любил ездить с Чугаретти – не соскучишься, но сколько же можно – Худяков, Худяков…
День был теплый, безветренный, душно и сытно пахло нагретой на солнце рожью, через которую шла дорога.
Рожь была неплохая, но и не лучше, чем у них в Пекашине. Капустник под самой горушкой тоже не удивил Лукашина – кочаны как кочаны, – а вот деревня его поразила.
Ни одного заколоченного дома (по крайней мере в середке, которой он проходил), а главное, и жилые-то дома выглядят как-то иначе, чем в других деревнях. У них, к примеру, в Пекашине какие дома уделаны? Те, где живет мужик. А на вдовьи хоромы, а их большинство, и смотреть страшно: как Мамай проехал.
Тут же вдовья нищета и обездоленность не бросались в глаза, и Лукашин, хоть и не без некоторой ревнивости, должен был признать, что это дело рук председателя. Его, Худякова, заслуга.
Присмотрелся Лукашин и к конюшне, которая встретилась на пути. Сперва показалось диким – грязь и базар посреди деревни, чуть ли не под самыми окнами правленья (спокон веку хозяйственные постройки в колхозах на задворках), а потом подумал и решил: здорово!
Лошадь зимой, когда все тягло на лесозаготовки забирают, на части рвут, нигде не бывает столько ругани и скандалов, как на конюшне. А тут, когда председатель под боком, много не поскандалишь, не покричишь. Да и конюх всегда на прицеле – поопасется самоуправничать.
Худяков встретил его у колхозной конторы.
– Долгонько, долгонько, товарищ Лукашин, пропадаешь, я уж, грешным делом, едва не маханул в поле. – Худяков указал рукой куда-то на задворки, очевидно, там были тоже поля. – Как насчет чаишка? Не возражаешь? Солнце-то, вишь, где на обед сворачивает.
Лукашин не стал возражать – он теперь, как истый северянин, не меньше трех раз на дню пил чай, – и Худяков повел его домой.
Ничего особенного Лукашин как раньше не находил в Худякове, так не нашел и сейчас. Мужик как мужик. Правда, сколочен крепко и надолго. Ему уж было за пятьдесят, а в чем возраст? В глазах? В походке? Ногу в кирзовом сапоге ставит неторопко, твердо – хозяин идет. Да и вообще по всему чувствовалось – корневой человек. Вагами[12] выворачивать – не вывернуть… Глубоко, как сосна, в земле сидит.
Лукашин все время думал, кого же напоминает ему Худяков, и, только когда тот стал расспрашивать его о райкоме, решил – Подрезова. Вот у кого еще самочувствие и хватка хозяина.
Раскаленный самовар стоял уже на столе, когда они вошли в избу.
Лукашин поздоровался со старухой, сидевшей за зыбкой, и посмотрел на хозяина. Тот отвел глаза в сторону, и Лукашин понял: его ребенок, а не дочери или сына, который был в армии.
М-да, с новым удивлением посмотрел Лукашин на хозяина, у него везде жизнь на полном ходу…
Закуска к водке (Худяков выставил непочатую бутылку) оказалась самой обычной, по сезону: молодые соленые грибы и лук – свежие головки с пером, только что выдернутые из грядки, – зато житник, пестрый, мягкий, хорошо пропеченный, был на славу.
Лукашин, с аппетитом уминая его за обе щеки, подмигнул:
– Поучил бы, Аверьян Павлович, как такой хлеб делать.
– А это уж к хозяйке надо адресоваться. Она у меня мастерица.
– Да хозяйка и у меня не без рук, – сказал Лукашин. – С хозяином загвоздка.
– У нас на Севере, товарищ Лукашин, всему голова – навоз. Наши пески да подзолы без навоза не родят… И я первым делом, когда встал на колхоз, взялся за навоз…
– Ну, у меня навоз тоже не валяется. Но живем вприглядку. Хлеб видим, покуда он на корню…
– Везде порядки одинаковы, – уклончиво ответил Худяков и посмотрел на старинные ходики, висевшие на печном стояке, за зыбкой, потом для полной ясности взглянул за окошко, в поле.
Лукашин нисколько не обиделся: к делу так к делу – он и сам был не очень-то рад, что в такой день сидит за рюмкой. И потому начал прямо, без всяких подходов: выручай, мол, Аверьян Павлович, соседа. У тебя сенокос закончен, вся техника брошена на поля – чего тебе стоит дать одну жатку хоть на недельку?
Худяков махнул рукой:
– Ну, это пустое дело. Давай об чем-нибудь об другом.
– Да почему пустое? – загорячился Лукашин.
– А потому. Коня отдай соседу, а сам пешком – так, что ли? Да меня за такие дела колхозники со свету сживут. Скажут: из ума выжил старый дурак…
Лукашин попробовал припугнуть райкомом – разве не звонил ему только что Фокин? Получилось еще хуже: Худяков посмотрел на него с откровенной усмешкой: неужели, мол, ты это всерьез?
– Не по-соседски, не по-соседски, Аверьян Павлович, – заговорил другим голосом Лукашин. – Вон я недавно кино видел – «Кубанские казаки» называется. Так там, понимаешь, дружба у председателей – не разлей водой.
Худяков рассмеялся:
– А председатели-то кто там – забыл? Мужик да баба…
Шутка, видно, размягчила немного прижимистого хозяина. Он стал заметно разговорчивее и даже раза два выразился в том смысле, что помогать надо, без подмоги не прожить, а после того как Лукашин сказал, что он не задаром просит жатку, заплатит что положено, Худяков и вовсе запоглядывал весело.
– Ну, а что бы ты, к примеру, мне отвалил, а? – спросил он. – Я ведь такой купец: деньгами не беру.
– А чем же берешь? Натурой?
Худяков кивнул.
– Ну насчет натуры извини. Сами вприглядку живем.
– Есть у тебя натура, – сказал Худяков. – Та, которая на лугах да на пожнях растет.
– Сено? – удивился Лукашин. – Нет, Аверьян Павлович, плохо ты районку читаешь. У меня сенокос, знаешь, на сколько выполнен? На шестьдесят пять процентов.
– Знаю. Да я не сено у тебя прошу. Ты мне покосишко какой уступи. К примеру, озадки на Марьюше. У вас они все равно под снег уйдут.
В общем-то, это верно – невпроворот у пекашинцев всяких сенокосов, в то время как Шайвола испокон веку обделена ими. Но легко сказать – уступи. А что скажет райком? Разбазаривание колхозных земель – так это называется?
– Ты бывал на войне? – спросил Худяков, глядя прямо в глаза. – Забыл, что там без риска не только дня, а и часу одного не проживешь?
– То на войне.
– Ну, как хочешь. – Худяков опять посмотрел на ходики. – А я тебе вот что скажу: чистеньким на нашем месте – не выйдет. А что касаемо этих самых покосов, то я их каждый год покупаю у соседей. И в районе, кому положено, знают это…
В конце концов Лукашин принял условия Худякова – другого выхода у него не было.
– Жатка у меня на той стороне, на вашей, – сказал Худяков, – хоть сегодня забирай. Только без шуму. Не к чему на весь район звонить.
Глава шестая
Августовский день был на исходе. Над главной улицей райцентра из конца в конец стояло красное облако пыли, поднятое возвращающимися из поскотины коровами, овцами и главной скотинкой районного люда – козами.
Лукашину с Чугаретти пришлось остановиться возле школы.
– У нас мужики тоже подумывают об этих бородатых коровках, – заговорил Чугаретти. – Петр Житов подсчитал это дело: кругом выгода. Корму в обрез раз, и два – никаких налогов…
Лукашин вылез из кабины.
– Жди меня у Ступиных.
Это дом, где он обычно останавливался.
Чугаретти закивал головой – даже он понимал, что к райкому лучше не подъезжать на машине. Да и чего тут мудреного! Страда, председатели вкалывают на поле да пожне за первого мужика, а тут на-ко, второй раз на дню в райком. Уборщица увидит, и та руками разведет.
Гулко запели деревянные мостки под ногами, потянулись знакомые дома, конторы, потом впереди на повороте замаячил райком – пожар в окнах от вечернего солнца, а Лукашин все еще не решил, говорить ли ему с Фокиным о том, что рассказал Чугаретти, на тот случай, конечно, если нет в райкоме Подрезова.
Чугаретти – дьявол его задери! – довел Лукашина до белого каления. Ему было строго-настрого сказано: не напивайся у шурина, не забывай, что тебе за рулем сидеть, – а он явился к реке – еле на ногах держится. Ну и что было делать? Лукашин загнал его в воду и до тех пор полоскал, пока тот не посинел от холода, пока зубами не застучал.
За реку ехали молча – Чугаретти дулся и чуть не плакал от обиды. Но разве он может долго молчать?
Только сели в машину – заскулил, как малый ребенок:
– Вот и служи вам после этого. Я, понимаешь, все секреты про Худякова вызнал, а вы меня как последнюю падлу…
– Ладно, – сказал Лукашин, – можешь оставить свои секреты при себе, а я тебя последний раз предупреждаю, Чугаев. Понял?
Чугаретти не унимался. Он опять стал пенять и выговаривать, а потом вдруг бухнул такое, что у Лукашина буквально глаза на лоб полезли: у Худякова на бывшем выселке по названию Богатка, где работает его шурин, не только телят откармливают, но и сеют тайные хлеба…
– Какие, какие хлеба? – переспросил Лукашин.
– Потайные. Которые налогом не облагают…
– Как не облагают?
– А как их обложишь? Какой уполномоченный пойдет на ту Богатку – за восемьдесят верст, к черту на рога? Нет, – сказал убежденно Чугаретти, – люди зря не будут говорить про сусеки с двойным дном…
Лукашин, никогда до этого не принимавший всерьез россказни своего шофера, тут поверил сразу. Каждому слову.
«М-да, – думал он, – вот так Худяков!.. А я-то еще час назад ломал голову, как он умудряется концы с концами сводить. А оказывается вон что – потайные хлеба…»
Лукашин высунул голову из кабины. Они сворачивали к шайвольской мызе, где по записке Худякова он должен был получить у бригадира жатку.
– Поворачивай обратно! – вдруг распорядился он. – В район поедем.
Чугаретти всполошился:
– Только, чур, Иван Дмитриевич, меня не выдавать. Хо-хо?
– Хо-хо, хо-хо, – сказал Лукашин.
Вот так он и оказался второй раз на дню в райкоме.
Сперва, когда он услыхал про тайные хлеба, он так вскипел, что на все махнул – и на жатку, и на коровник, и на дом (только бы на чистую воду вывести этого ловкача Худякова!), а сейчас, подходя к райкому, он уже не ощущал в себе первоначального мстительного запала. И даже больше того: глядя на чистое, в вечернем закате небо, он жалел о потерянном дне.
Подрезов был у себя, к нему была очередь: зампредрика, редактор районной газеты, директор средней школы – все народ крупный, не обойдешь, и Лукашин, чтобы не терять понапрасну времени, побежал цыганить, то есть клянчить по учреждениям и магазинам всякие строительные материалы – гвозди, олифу, стекло, замазку – и конечно же курево.
С куревом с этим была беда, в сельпо не купишь – только на яйца да на шерсть, и вот приходится председателю добывать не только для себя, но и для мужиков – иначе и на работу не дождешься. Теперь, правда, после выгрузки у пекашинцев было что дымить, но раз уж оказался в райцентре, надо побегать: кое-какой НЗ завести разве плохо?
В последнее время Лукашина частенько выручал председатель райпотребсоюза, с которым он познакомился близко на сплаве, но сегодня ничего не вышло – все служащие райпотребсоюза, в том числе председатель, были на уборочной в показательном колхозе.
Лукашин думал-думал, ломал-ломал голову и вдруг кинулся за дорогу, в орс леспромхоза. Не важно, что не Сотюжский леспромхоз система та же. И ему по всем статьям обязаны выплачивать калым. Во-первых, за землю – разве не на пекашинской земле стоит орсовский склад? А во-вторых, кто разгружает орсовские баржи?
И вот выгорело. Сорок пачек махры отвалил начальник орса да потом еще по собственной доброй воле накинул десять пачек «Звездочки». Это уж исключительно для него, Лукашина, чтобы он, как добавил, смеясь, начальник, не слишком притеснял Ефимко-торгаша.
В общем, через каких-нибудь полчаса Лукашин притащил к Ступиным, где его поджидал с машиной Чугаретти, целую охапку разного курева. А кроме того, в кармане у него лежала еще накладная на десять килограммов гвоздей – тоже из начальника орса выбил.
Гвозди нужны были позарез – вот-вот начнут крыть коровник, и потому Лукашин тотчас же послал Чугаретти на базу к реке – авось еще застанет там кладовщика.
– Я, кажется, задержусь немного, – сказал на прощанье Лукашин. – А ты на всех парах домой да по дороге, ежели не совсем темень будет, прихвати жатку. А то утром за ней скатайся, пока то да се…
Окрыленный удачей, Лукашин от Ступиных направился в милицию, вернее к Григорию. Рубить ихний узел.
Григорий замучил их до смерти. На развод с Анфисой не соглашается – хоть ты башку ему руби. Это милиционер-то, страж законности! Затем – сколько еще разводить канитель вокруг дома? Ни тебе, ни мне. Ни я вам свою половину не продам, ни вашу не куплю. Живите в полузаколоченном доме! Давитесь от тесени в одной избе.
Как все-таки это хорошо, что на свете есть показательные колхозы! Всю жизнь клял их за иждивенчество, за то, что на чужом горбу едут, а сейчас, когда ему в милиции сказали, что Григорий с Варварой и двумя милиционерами на уборочной в показательном колхозе, он чуть не подпрыгнул от радости. Надо, вот как надо покончить с этим делом, но если можно отложить хотя бы на недельку разговор с Григорием, то он за то, чтобы отложить.
В приемной Подрезова, куда впопыхах примчался Лукашин – он все боялся опоздать, – по-прежнему томились редактор районки и директор средней школы.
– Евдоким Поликарпович знает, что вы здесь, – тихо и вежливо сказал помощник.
Лукашин поблагодарил и подсел к редактору – у того в руках был «Крокодил».
Редактор знал его – раза два был в Пекашине по поводу строительства коровника и даже чай пил у него, – но тут, в райкоме, на виду у портретов, которые взирали на них с двух стен, счел невозможным такое занятие, как совместное разглядывание веселых картинок в журнале, и, отложив его в сторону, стал расспрашивать, как поставлена в колхозе политико-воспитательная работа в связи с развертыванием уборочных работ на полях.
Лукашин отвечал в том же духе, в каком спрашивал редактор: политико-воспитательная работа поставлена во главу угла… политико-воспитательной работе уделяется большое внимание… политико-воспитательная работа – основа основ успеха, – а потом вдруг встал: вспомнил давешний разговор с Фокиным про парторга.
Интересно, интересно… Кого Фокин решил дать ему в комиссары?
Лукашин прямо прошел в инструкторскую – не пошлют же в колхоз кого-нибудь из завотделами!
Тут было людно, в инструкторской: целая бригада сидела молодых, здоровых мужиков, каких сейчас – по всей Пинеге проехать – ни в одном колхозе не найти. Одеты все одинаково – полувоенный китель из чертовой кожи и такие же галифе. Крепкая материя. Один раз схлопотал – и лет десять никаких забот.
Лукашин поздоровался, вытащил начатую пачку «Звездочки» – мигом ополовинили. Тоже и они, низовые работники райкома, до сих пор ударяют по «стрелковой».
Лукашин курил, перекидывался шутками – тут никто из себя номенклатуру не корчил, – присматривался потихоньку, но так и не решил, кого из этих молодцов прочит ему в комиссары Фокин. Народ все был малознакомый, новый, подобранный Фокиным: тот как-то на районном активе заявил, что все парторги на местах должны пройти выучку в райкоме.
– А где у вас Ганичев? – спросил Лукашин. – В командировке?
– Нет, собирается еще только.
Лукашин пошагал в парткабинет: где же еще искать Ганичева, раз на носу у него командировка?
Ганичев на этот счет придерживался железного правила: прежде чем заряжать других, зарядись сам.
«А как же иначе? – делился он своим опытом с Лукашиным, когда тот еще работал в райкоме. – Не подработаешь над собой – всю кампанию можно коту под хвост. Так-то я приехал однажды в колхоз. Бабы плачут, председатель плачет – тоже баба. У меня и получилось раскисание да благодушие… А ежели, бывало, подработаешь над собой, подзаправишься идейно как следует, все нипочем. Плачь не плачь, реви не реви, а Ганичев свою линию ведет».
Память у Ганичева была редкая. Он назубок знал все партийные съезды, все постановления ЦК, он мог свободно перечислить всех сталинских лауреатов в литературе, сказать, сколько у кого золотых медалей, и, само собой, чуть ли не наизусть выдавал «Краткий курс». С ним он не расставался, всегда носил в полувоенной кожемитовой сумке на боку, и, смотришь, чуть какая минутка выдалась – присел в сторонку и началась работа над собой.
Сейчас Ганичев один сидел в парткабинете, склонившись над столом с керосиновой лампой под зеленым абажуром, а что делал, не надо спрашивать: штурмовал труды товарища Сталина по языку.
Вся страна теперь была занята изучением этих трудов[13]. Они появились в центральной «Правде» в самый разгар сенокосной страды – Лукашин как раз в то время был на Верхней Синельге. И вот приехал нарочный: срочно на районное совещание. Всех председателей вызывают.
Бабы подняли переполох: не война ли грянула? И он, Лукашин, тоже всю дорогу строил самые невероятные догадки и предположения: ведь не будут ни с того ни с сего собирать председателей в такую горячую пору! Думал о переменах в налоговой политике – не первый год уже поговаривают о снижении налогов, думал о том, что в магазинах снова, как до войны, будут свободно торговать хлебом, сахаром, махрой, и конечно же думал о том, что превыше всего беспокоило баб, – о войне.
Сорок семь верст он проехал верхом почти без передышки, сменил двух коней, в районный клуб вошел, хватаясь руками за стены, – до того отхлопал зад.
Зал был забит до отказа, некуда сесть. И он уцепился обеими руками за спинку задней скамейки, на которой сидели такие же, как он, запоздавшие работяги, да так и стоял, пока Фокин кончил свой доклад.
А Фокин хоть по бумажке читал, но читал зажигающе:
– Товарищи! Труды товарища Сталина… мощным светом озаряют наш путь… идейно вооружают весь наш советский народ…
Последние слова докладчика Лукашин расслышал с трудом – они потонули в шквале аплодисментов, – да ему теперь было и не до них. Хотелось поскорее в парткабинет, хотелось самому своими глазами почитать.
Прочитал. Посмотрел в окно – там шел дождь, посмотрел на портрет Сталина в мундире генералиссимуса и начал читать снова: раз это программа партии и народа на ближайшие годы, то должен же он хоть что-то понять в этой программе.
Несколько успокоился Лукашин лишь после того, как поговорил с Подрезовым.
Подрезов словами не играл. И на его вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем, им, председателям колхозов, ответил прямо: «Вкалывать». И добавил самокритично, нисколько не щадя себя: «Ну а насчет всех этих премудростей с языком я и сам не очень разбираюсь. К Фокину иди».
К Фокину, третьему секретарю райкома, Лукашин, однако, не пошел – страда на дворе, да и самолюбие удерживало, – а вот сейчас, когда он увидел за сталинскими работами Ганичева, решил поговорить: Ганичев – свой человек.
– Ну что, Гаврило, грызем? – сказал он.
Ганичев поднял высоко на лоб железные очки, блаженно заморгал натруженными голубенькими, как полинялый ситчик, глазами:
– Да, задал задачку Иосиф Виссарионович. Я по-первости, когда в «Правде» все эти академики в кавычках стали печататься, трухнул маленько. Думаю, все, капут мне – уходить надо. Ни черта не понимаю. А вот когда Иосиф Виссарионович выступил, все ясно стало! Нечего и понимать этих так называемых академиков. Оказывается, вся эта писанина ихняя – лженаука, сплошное затемнение мозгов…