Скорбь Сатаны Корелли Мария
– Итак, как же вы начнете пользоваться наследством?
– Прежде всего я издам мою книгу, ту самую книгу, которую никто не хотел принять. А теперь я заставлю Лондон заговорить о ней.
– Возможно, что вы это и сделаете, – сказал он, смотря на меня полузакрытыми глазами сквозь облако дыма. – Лондон любит толки. Особенно о некрасивых и сомнительных предметах. Поэтому, как я вам уже намекнул, если б ваша книга была смесью Золя, Гюисманса и Бодлера или если б имела своей героиней «скромную» девушку, которая считает честное замужество «унижением», то вы могли бы быть уверены в успехе в эти дни новых Содома и Гоморры.
Тут он вдруг вскочил, бросил сигару и встал передо мной.
– Отчего с неба не падает огненный дождь на эту проклятую страну? Она созрела для наказания – полная отвратительных существ, недостойных даже мучений ада, куда, сказано, осуждены лжецы и лицемеры! Темпест, если есть человеческое существо, которого я более всего гнушаюсь, так это тип человека, весьма распространенный в наше время, – человека, который облекает свои мерзкие пороки в платье широкого великодушия и добродетели. Такой субъект будет даже преклоняться перед потерей целомудрия в женщине, потому что он знает, что только ее нравственным и физическим падением он может утолить свое скотское сластолюбие. Чем быть таким лицемерным подлецом, я предпочел бы открыто признать себя негодяем!
– Это потому, что у вас самих натура благородная, – сказал я. – Вы исключение из правила.
– Исключение? Я? – И он горько усмехнулся. – Да, вы правы. Я – исключение, быть может, между людьми, но я подлец сравнительно с честностью животных! Лев не принимает на себя повадок голубя, он громко заявляет о своей свирепости. Змея, как ни скрытны ее движения, выказывает свои намерения шипением. Вой голодного волка слышен издалека, пугая торопящегося путника среди снежной пустыни. Но человек более злостный, чем лев, более вероломный, чем змея, более алчный, чем волк, – он пожимает руку своего ближнего под видом дружбы, а за спиной мешает его с грязью. Под улыбающимся лицом он прячет фальшивое и эгоистичное сердце, кидая свою ничтожную насмешку на загадку мира, он ропщет на Бога. О Небо! – Здесь он прервал себя страстным жестом. – Что сделает Вечность с таким неблагодарным слепым червем, как человек?
Его голос звучал с особенной силой, его глаза горели огненным пылом.
Его вид произвел на меня ошеломляющее впечатление, и я с потухшей сигарой уставился на него в немом изумлении.
Что за вдохновенное лицо! Что за величественная фигура! Какой царственный, почти богоподобный вид был у него в этот момент! А между тем было что-то страшное в его позе, полной вызова и протеста. Он поймал мой удивленный взгляд, и пыл страсти поблек на его лице; он засмеялся и пожал плечами.
– Я думаю, что я рожден быть актером, – сказал он небрежно. – По временам меня одолевает любовь к декламации. Тогда я говорю, как говорят первые министры и господа в парламенте, приспособляясь к характеру часа и не придавая значения ни одному сказанному слову!
– Я не принимаю такого объяснения, – чуть-чуть улыбнулся я, – вы должны придавать значение тому, что говорите; хотя мне думается, что вы скорее натура, действующая под влиянием импульса.
– В самом деле, вы так думаете! – воскликнул он. – Как это умно с вашей стороны, милый Джеффри, как это умно! Но вы ошибаетесь! Нет существа менее импульсивного или более обремененного умыслом, чем я. Верьте мне или не верьте, как хотите. Вера – такое чувство, которое навязать принуждением нельзя. Если б я сказал вам, что я опасный товарищ, что я люблю зло больше, чем добро, что я ненадежный руководитель человека, что бы вы подумали?
– Я бы подумал, что вы чувствуете странную склонность обесценивать свои качества, – сказал я, снова зажигая сигару и несколько забавляясь его горячностью. – И я любил бы вас так же, как люблю теперь, и даже больше, если б это было возможно.
Он сел и устремил прямо на меня свои темные загадочные глаза.
– Темпест, вы следуете примеру хорошеньких женщин: они всегда любят самых отъявленных негодяев!
– Но вы же не негодяй, – заметил я, спокойно куря.
– Нет, я не негодяй, но во мне много дьявольского.
– Тем лучше! – И я лениво развалился на стуле. – Я надеюсь, что и во мне также сидит дьявол!
– Вы верите в него? – спросил Риманец, улыбаясь.
– В дьявола? Конечно, нет!
– Он – весьма интересная легендарная личность, – продолжал князь, закуривая другую сигару и принимаясь медленно пускать клубы дыма, – и он является сюжетом не одной изящной истории. Вообразите его падение с небес! «Люцифер, Сын Утра» – Что за название, что за первенство! Предполагается, что существо, рожденное от Утра, образовалось из прозрачного чистого света; вся теплота поднялась от миллиона сфер и окрасила его светлое лицо, и весь блеск огненных планет пылал в его глазах. Прекрасный и верховный стоял он, этот величественный Архангел, по правую руку Божества, и пред его неутомимым взором проносились великие творческие великолепия Божеской мысли и мечты. Вдруг он заметил вдали, между зародышными материями, новый маленький мир и на нем существо, формирующееся медленно, существо хотя слабое, но могущественное, хотя высшее, но легкомысленное, – странный парадокс! – предназначенное пройти все фазисы жизни, пока, приняв душу Творца, оно не коснется сознательного Бессмертия – Вечного Торжества. Тогда Люцифер, полный гнева, повернулся к Властелину Сфер и кинул свой безумный вызов, громко закричав: «Не хочешь ли Ты из этого ничтожного слабого создания сделать Ангела, как я? Я протестую и осуждаю Тебя! Если Ты сделаешь человека по нашему образу, то я скорее уничтожу его совершенно, чем стану делить с ним великолепие Твоей Мудрости и славу Твоей Любви!» И Голос, страшный и прекрасный, ответил ему: «Люцифер, Сын Утра, тебе хорошо известно, что ни одно праздное и безумное слово не должно быть произнесено при мне, так как Свободная Воля есть дар Бессмертных; поэтому что ты говоришь, то ты и сделаешь! Поди, Гордый Дух, Я лишаю тебя твоего высокого чина! Ты падешь, и твои ангелы вместе с тобой! И не возвратишься, пока человек сам не выкупит тебя, поднимет тебя ближе к нему! Когда свет оттолкнет тебя, я прощу тебя и снова приму, но не до тех пор».
– Я никогда не слыхал такого переложения легенды, – сказал я. – Идея, что человек выкупит дьявола, совершенно нова для меня.
– Не правда ли? – Он пристально посмотрел на меня. – Это один из самых поэтичных вариантов истории. Бедный Люцифер! Конечно, его наказание вечно, и расстояние между ним и Небом должно увеличиваться с каждым днем, потому что человек никогда не поможет ему поправить ошибку. Человек отвергнет скорее и охотнее Бога, но дьявола никогда. Посудите тогда, как этот «Люцифер, Сын Утра», Сатана, или как иначе он называется, должен ненавидеть человечество!
Я улыбнулся.
– Хорошо, но ему оставлено средство, – заметил я, – он не должен никого искушать.
– Вы забываете, что, согласно с легендой, он связан своим словом. Он поклялся перед Богом, что совершенно уничтожит человека; поэтому, если может, он должен исполнить эту клятву. Ангелы, по-видимому, не могут клясться перед Вечным без того, чтоб не стараться исполнить свои обеты. Люди клянутся именем Бога ежедневно без малейшего намерения сдержать свои обещания.
– Но все это бессмыслица! – сказал я и оттенком нетерпения. – Все эти старые легенды истрепались. Вы рассказываете историю очень хорошо и так, как если б сами верили в нее: это потому, что вы одарены красноречием. В наше время никто не верит ни в дьяволов, ни в ангелов. Я, например, даже не верю в существование души.
– Я знаю, что вы не верите, – проговорил он мягко, – и ваш скептицизм весьма удобен, потому что он освобождает вас от всякой личной ответственности. Я завидую вам, так как, к сожалению, я принужден верить в душу.
– Принуждены! – повторил я. – Это абсурд: никого нельзя принудить принять ту или другую теорию.
Он взглянул на меня с блуждающей улыбкой, которая скорее омрачила, чем осветила его лицо.
– Верно! Совершенно верно! Нет принудительной силы во всей вселенной. Человек – высшее и независимое творение, хозяин всего, что он обозревает, не признающий другой власти, кроме своего желания. Верно. Я забыл! Но оставим, прошу вас, теологию и психологию и будем говорить о единственном предмете, в котором есть и смысл, и интерес, – то есть о деньгах. Я замечаю, что ваши планы определенны: вы хотите напечатать книгу, которая наделает шуму и даст вам известность. Это довольно скромно! Нет ли у вас более широких замыслов? Есть несколько способов, чтоб заставить о себе говорить. Могу я вам их перечислить?
Я засмеялся.
– Если хотите!
– Хорошо. Во-первых, я посоветую вам поместить о себе в газетах статейку. Пресса должна знать, что вы чрезвычайно богатый человек. Существуют агенты, занимающиеся составлением статей; я полагаю, они это сделают довольно хорошо за десять или двадцать гиней.
Я раскрыл глаза.
– Разве это так делается?
– Как же иначе это может делаться, мой друг? – спросил он несколько нетерпеливо. – Неужели вы думаете, что что-нибудь делается на свете без денег? Неужели бедные, работающие свыше сил журналисты для того, чтоб обратить на вас внимание публики, не возьмут что-нибудь за труды? Я знаю одного «литературного агента», весьма почтенного господина, который за сто гиней заставит прессу так работать, что в несколько недель публике покажется, что Джеффри Темпест, миллионер – единственная особа, которой пожать руку есть честь, следующая после встречи с королевской фамилией.
– Залучите его! – сказал я весело. – Заплатите ему двести гиней. Тогда весь свет услышит обо мне.
– Когда о вас основательно прокричат в газетах, – продолжал Риманец, – следующим шагом будет вступление в так называемое «чопорное» общество. Это делается осторожно и постепенно. Вы должны быть представлены на первом сезоне, а потом я устрою вам приглашение в дома некоторых знатных дам, где вы встретите за обедом принца Уэльского. Если вы удостоитесь понравиться или сделать какое-нибудь одолжение его королевскому высочеству – тем лучше для вас: он популярная королевская особа в Европе. Далее вам необходимо купить замок и опубликовать этот факт, а затем вы можете спокойно почить на лаврах. Общество примет вас!
Я от души рассмеялся: его рассуждение забавляло меня.
– Я не предложу вам, – продолжал он, – причинять себе беспокойства, впутавшись в парламент. Для карьеры джентльмена это не есть необходимость. – Но я вам сильно рекомендую выиграть дерби.
– Еще бы! Это восхитительная мысль, но не так легко исполнимая.
– Если вы хотите выиграть дерби, вы его выиграете. Я гарантирую и лошадь, и жокея!
Что-то в его решительном тоне поразило меня, и я наклонился вперед, чтоб внимательно рассмотреть его черты.
– Разве вы чудотворец? – шутливо спросил я.
– Испытайте меня! Итак, нужно ли достать вам лошадь?
– Если не поздно и вы этого хотите, – сказал я, – то я даю вам полную свободу, но я должен откровенно вам сказать, что мало интересуюсь скачками.
– Значит, вы должны переделать ваш вкус, – возразил он, – если хотите понравиться английской аристократии, потому что она мало чем другим интересуется. Нет ни одной знатной дамы, не имеющей своей изюминки, хотя бы ее познания в правописании были далеко не совершенны. Вы можете иметь наибольший литературный фурор сезона, но в «высшем» обществе это сочтется за ничто; если же вы выиграете дерби, вы сделаетесь действительно знаменитостью. Собственно говоря, я имею много дел с ипподромом, я посвятил себя ему. Я присутствую при каждой большой скачке, не пропуская ни одной. Я всегда играю и никогда не проигрываю! А теперь я продолжаю рисовать план наших общественных действий. Выиграв дерби, вы примете участие в гонке яхт в Коусе и позволите принцу Уэльскому чуть-чуть обогнать вас. Затем вы дадите большой обед, приготовленный великолепным шефом, и позабавите его королевское высочество песней «Правь, Британия!», красивым комплиментом, а в изящно изложенном спиче вы намекнете на эту самую песню; вероятным результатом всего этого будет одно или два королевских приглашения. Пока отлично. Во время летней жары вы отправитесь в Гамбург пить воды, все равно, нужно ли это вам или нет. А осенью вы устроите охоту в купленном замке и пригласите королевскую особу присоединиться к вам, чтобы убивать бедных маленьких куропаток. Тогда ваша известность будет признана обществом, и вы можете жениться на какой угодно прекрасной леди!
– Благодарю! Премного обязан! – И я дал волю искреннему смеху. – Честное слово, Лючио, ваша программа превосходна! В ней ничего не упущено!
– Это ортодоксальный круг общественного успеха, – сказал Лючио с восхитительной серьезностью. – Ум и оригинальность не добьются его, только деньги совершают все.
– Вы забываете мою книгу, – заметил я, – в ней, я знаю, есть и ум, и также оригинальность. Я уверен, что она, сверх того, поднимет меня на значительную высоту.
– Сомневаюсь, и очень сомневаюсь, – ответил он. – Она, конечно, будет принята благосклонно, как произведение богача, забавляющегося литературой как прихотью. Но, как я говорил вам раньше, гений редко развивается под влиянием богатства. Аристократы никогда не могут извлечь его из своих отуманенных голов, и литература принадлежит Граб-стрит. Великие поэты, великие философы, великие романисты всегда неопределенно зовутся «высшим» обществом как «этот сорт людей». «Этот сорт людей так интересен», – говорят снисходительно олухи синей крови, как бы извиняясь за знакомство с некоторыми членами литературного класса. Вообразите себе чопорную леди Елизаветинского времени, спрашивающую подругу: «Ты разрешишь, дорогая, представить тебе одного мистера, Вильяма Шекспира? Он пишет драмы и что-то делает в театре «Глобус», я опасаюсь, он немного играет; он очень нуждается, бедняга, но этот сорт людей так забавен!» Вы, мой дорогой Темпест, не Шекспир, но ваши миллионы дадут вам более шансов, чем он имел когда-либо в своей жизни, и так как вам незачем домогаться покровительства или приседать перед «моим лордом» или «моей леди», – эти величавые особы только обрадуются случаю занимать у вас деньги, если вы будете давать их. [3]
– Я не буду давать.
– Не будете давать?
Его проницательные глаза блеснули одобрением, и он сказал:
– Я очень рад, что вы решили не «творить добро» вашими деньгами, как говорят ханжи. Вы умны! Тратьте их на себя, потому что самый акт растрачивания не может не принести пользы другим различными путями. Я всегда принимаю участие в благотворительности и вношу свое имя в подписные листы и никогда не отказываю в помощи духовенству.
– Удивляюсь этому, – заметил я, – особенно как вы сказали мне, что вы не христианин.
– Да, это должно казаться странным, не правда ли? – сказал он особенным тоном, извиняющим скрытую насмешку. – Но, может быть, вы не смотрите на это в настоящем свете. Многие делают все возможное, чтобы разрушить религию – ханжеством, лицемерием, чувственностью и различными обманами, – и когда они ищут моей помощи для такого благородного дела, я даю ее легко.
Я засмеялся.
– Очевидно, вы шутите, – сказал я, бросая окурок сигары в огонь, – и я вижу, что вы любите осмеивать свои добрые деяния… Что это такое?
В этот момент вошел Амиэль, неся мне телеграмму на серебряном подносе. Я открыл ее: она была от моего приятеля, редактора, и содержала следующее:
Принимаю книгу с удовольствием. Пришлите рукопись немедленно.
Я показал ее с триумфом Риманцу. Он улыбнулся.
– Само собой разумеется! Что же другое вы ожидали? Только этот человек должен был иначе написать свою телеграмму, так как я не могу предположить, чтоб он принял вашу книгу с удовольствием, если б не рассчитывал хорошо на ней нажиться. «Принимаю деньги за издание книги с удовольствием» – было бы вернее. Хорошо, что же вы намерены делать?
– Это я сейчас решу, – ответил я, чувствуя удовлетворение, что наконец-то пришло время для отмщения некоторым моим врагам. – Книга должна быть в печати как можно скорее, и я с особенным удовольствием лично займусь всеми относящимися к ней деталями. Что же касается остальных моих планов…
– Предоставьте их мне, – сказал Риманец, властно кладя безукоризненной формы руку на мое плечо, – предоставьте их мне! И будьте уверены, что без долгого ожидания вы подниметесь наверх, как медведь, удачно достигнувший лепешки на вершине смазанной жиром мачты, – зрелище для зависти людей и удивление для ангелов.
VII
Три или четыре недели пролетели как вихрь, и к концу их я с трудом узнавал себя в праздном, беспечном, экстравагантном светском человеке, которым я неожиданно сделался. Иногда, случайно, в уединенные минуты, прошедшее возвращалось ко мне, как в калейдоскопе, проносились неприглядные картины минувшего, и я видел себя голодного, плохо одетого, склонившегося над бумагами в своей унылой квартире, несчастного, но среди всего своего несчастия, однако, получавшего отраду в мыслях, которые создавали красоту из нищеты и любовь из одиночества. Эта творческая способность теперь спала во мне, я делал очень мало, я думал еще меньше. Но я чувствовал, что эта интеллектуальная апатия была только преходящей фазой – умственными каникулами и желанным отдыхом от мозговой работы, на который я заслуженно имел право после всех страданий бедности и отчаяния. Моя книга печаталась, и, может быть, самым большим удовольствием из всех, которыми я теперь пользовался, была для меня корректура первых листов, по мере того как они поступали мне на просмотр.
Между тем даже это авторское удовлетворение имело свой недостаток, и мое личное неудовольствие было каким-то странным. Я читал свою работу, конечно, с наслаждением, так как я не отставал от своих собратьев, думая, что все, что я делал, было хорошо, но мой снисходительный литературный эгоизм был смешан с неприятным удивлением и недоверием, потому что моя работа, написанная с энтузиазмом, обсуждала чувства и твердила о теориях, в которые я не верил. Как это случилось? – спрашивал я себя. Зачем же я вызывал публику принять меня по фальшивой оценке?
Эта мысль ставила меня в тупик. Как я мог написать книгу, совершенно непохожую на меня, каким я теперь знал себя?
Мое перо, сознательно или бессознательно, написало то, что мой рассудок всецело отвергал, как, например, веру в Бога, веру в предсказанный прогресс человека. Я не верил ни в ту, ни в другую из этих доктрин. Когда мной овладевали безумные сны, что я – бедняк, умирающий с голода, не имевший друга в целом свете, то, вспоминая все это, я поспешно решил, что мое так называемое «вдохновение» было действием изнуренного мозга. Но тем не менее было нечто утонченное в поучительности истории, и однажды днем, когда я занимался пересмотром последних корректурных листов, я поймал себя на мысли, что книга была благороднее, чем ее автор. Эта идея причинила мне внезапную боль. Я бросил свои бумаги и остановился у окна. Шел сильный дождь, и улицы были черны от грязи; промокшие пешеходы имели жалкий вид, вся перспектива казалась печальной, и факт, что я был богатым человеком, не преодолел уныния, незаметно закравшегося в меня. Я был совершенно один, так как я теперь имел свой собственный ряд комнат в отеле, недалеко от тех, которые занимал князь Риманец. Я также имел своего слугу, порядочного человека, который мне нравился скорее за то, что разделял мое инстинктивное отвращение к княжескому лакею Амиэлю. Затем я имел своих лошадей и карету, кучера и грума, так что князь и я, будучи самыми задушевными друзьями на свете, должны были, избегая той «фамильярности», которая вызывает презрение, поддерживать каждый свой отдельный «имидж». В этот особенный день я был в более отвратительном расположении духа, чем в дни моей бедности, хотя, с рассудительной точки зрения, мне не о чем было горевать. Я обладал громадным состоянием, я пользовался прекрасным здоровьем и имел все, что хотел, сознавая, что, если бы мои желания увеличились, я легко могу удовлетворить их. Под руководством Лючио пресса работала с таким хорошим результатом, что я видел свое имя в каждой лондонской газете как «знаменитого миллионера». И для пользы публики, к сожалению, несведущей в этих делах, я могу пояснить, как неприкрашенную истину, что за четыреста фунтов стерлингов хорошо известное «агентство» гарантирует помещение все равно какой, лишь бы не пасквильной, статьи не менее как в четырехстах газетах. Таким образом, искусство «рекламирования» легко объясняется, и публика в состоянии понять, почему некоторые имена авторов постоянно встречаются в печати, тогда как другие, быть может, более достойные, остаются в неизвестности. Заслуга ставится в этих случаях ни во что – за деньги приобретается все. [4]
Настойчивое упоминание моего имени с описанием моей наружности и моих «удивительных литературных дарований», вместе с почтительными и довольно явными намеками на «миллионы», которые и делали меня таким интересным (статья была написана самим Лючио и передана в вышесказанное «агентство» с придачей кругленькой суммы), – все это, я говорю, доставило мне две напасти: во-первых, целую гору приглашений на общественные и артистические должности, а во-вторых – непрерывный поток просительных писем. Я был принужден завести секретаря, занимавшего комнату недалеко от моего «отделения» и буквально целый день заваленного работой. Излишне говорить, что я отказывал на все денежные просьбы: никто не помог мне в моих бедствиях, кроме старого товарища Босслза; никто, кроме него, не сказал мне даже доброго слова. И я решил теперь быть таким же жестоким и таким же беспощадным, какими тогда я нашел своих собратьев. Я со злорадством прочел письма двух-трех литераторов, просящих занятия, «как секретаря или компаньона», или немного денег «взаймы», чтоб «перебиться с затруднениями». Один из этих просителей был журналист в хорошо известной газете, который обещал найти мне работу и который вместо того, как я потом узнал, сильно отговаривал редактора дать мне какое-нибудь занятие. Он не воображал, что Темпест-миллионер и Темпест – наемный писатель были одно и то же лицо – так мало вероятия, чтобы богатство могло выпасть на долю автора! Я ответил ему сам лично и сказал ему то, что, я считал, он должен был знать, прибавляя свою саркастическую благодарность за его дружелюбную помощь в дни моей крайней нужды, – и в этом я вкушал наслаждение мести. Я никогда больше о нем не слыхал, и я уверен, что мое письмо дало ему материал не только для удивления, но и для размышления. Между тем, несмотря на преимущества, какими я теперь пользовался, я не мог по совести сказать, что я был счастлив. Я знал, что я был одним из людей, которому больше всего завидовали, а между тем… Когда я стоял и смотрел в окно на непрерывно идущий дождь, я чувствовал скорее горечь, чем сладость в полной чаше богатства. Многое, от чего я ожидал необыкновенного удовлетворения, оказалось бесцветным. Например, я завалил прессу тщательно изложенными и бросающимися в глаза рекламами о моей книге, и когда я был беден, я рисовал себе картину буйного веселья, какому я предался бы в этом случае, но теперь меня даже это почти не занимало; мне надоело видеть свое собственное имя в газетах. И хотя я с понятным интересом ожидал издания моего труда, но сегодня и эта мысль потеряла свою привлекательность из-за нового и неприятного впечатления, что содержание книги было совершенно противоположно моим истинным мыслям. Улицы сделались темными от тумана и дождя, и, почувствовав отвращение к погоде и к самому себе, я отвернулся от окна и уселся в кресло у камина, мешая уголь, пока он не запылал, и придумывая способ, как бы избавить свой дух от мрака, который угрожал окутать его таким же густым покровом, как лондонский туман.
Кто-то постучал в дверь, и в ответ на мое несколько раздраженное «Войдите!» – Риманец вошел.
– Что это значит: все в темноте, Темпест? – воскликнул он весело. – Отчего вы не зажжете свет?
– Огня довольно, – ответил я сердито, – во всяком случае, довольно, чтобы думать.
– А, вы думали? – спросил он смеясь. – Не делайте этого. Это дурная привычка. В наше время никто не думает. Люди не могут выдержать этого, их головы слишком слабы. Только начать думать – и основы общества рухнут; кроме того, думать – работа скучная.
– Я согласен с этим, – сказал я мрачно. – Лючио, со мной что-то неладно!
Его глаза засветились.
– Неладно? Что же может быть неладного с вами, Темпест? Разве вы не один из самых богатых людей?
Я пропустил насмешку.
– Послушайте, мой друг, – сказал я горячо, – вы знаете, что последние две недели я был очень занят, корректируя мою книгу для печати.
Он, улыбаясь, кивнул головой.
– Я почти кончил мою работу и пришел к заключению, что книга не «я», она нисколько не отражает мои чувства, и я не могу понять, каким образом я написал ее.
– Может быть, вы находите ее пустой? – сочувственно спросил Лючио.
– Нет, – ответил я с оттенком негодования, – я не нахожу ее пустой.
– Скучной тогда?
– Нет, не скучной.
– Мелодраматичной?
– Нет, не мелодраматичной.
– Хорошо, мой друг, если она не пуста, не скучна и не мелодраматична, какая же она? – воскликнул он весело. – Она должна быть чем-нибудь!
– Да… и вот она что: она выше меня! – Я говорил с некоторой горечью: – Гораздо выше меня! Я бы не мог написать ее теперь, и я удивляюсь, как я мог написать ее тогда! Лючио, я говорю глупо, но, право, мне кажется, что мои мысли парили высоко, когда я писал книгу, на той высоте, с которой я упал с тех пор.
– Мне жаль это слышать! – Его глаза сверкнули. – Из ваших слов я заключаю, что вы были виноваты в литературной выспренности. Дурно, весьма дурно! Ничего не может быть хуже. Выспренно писать – самый тяжкий грех, которого критики никогда не прощают. Я досадую за вас! Я никогда б не подумал, что ваше дело было настолько безнадежно.
Я рассмеялся, несмотря на свое уныние.
– Вы неисправимы, Лючио, – сказал я, – но ваше хорошее расположение духа действует ободряюще. Вот что я хотел объяснить вам: моя книга выражает мысли, которые, считаясь моими, совсем не мои. Одним словом, я, в моем теперешнем я, не симпатизирую им. Я, должно быть, сильно изменился с тех пор, как написал их.
– Изменились? Еще бы! – Лючио расхохотался. – Обладание пятью миллионами связано со значительной переменой в человеке к лучшему или к худшему! Но вы, по-видимому, мучаетесь из-за ничего. Ни один автор в продолжение многих веков не пишет от сердца, или если он действительно чувствует то, что пишет, то делается почти бессмертным. Эта планета слишком ограниченна, чтобы иметь больше одного Гомера, одного Платона, одного Шекспира. Не терзайте себя, вы ведь не один из этих трех! Вы принадлежите своему веку, Темпест, – декадентскому, эфемерному веку, и многое, что связано с ним, также декадентское и эфемерное. Эра, в которой господствует только любовь к деньгам, имеет внутри гнилую сердцевину и должна погибнуть. Вся история говорит нам об этом, но никто не принимает во внимание уроки истории. Заметьте признаки времени. Искусство подчинено любви к деньгам; литература, политика и религия – также; вы не можете избежать общей болезни. Единственно, что остается делать, это извлечь из нее самую большую выгоду; никто не может излечить ее, наименее всего вы, которому так много выпало на долю.
Он остановился, я молча следил за пылающим огнем и падающей красной золой.
– То, что я скажу сейчас, – продолжал он почти меланхолично, – покажется смешным и устарелым, но в этом лежит прозаическая истина: чтобы писать с чувством, вы должны сами чувствовать. Очень вероятно, что, когда вы писали свою книгу, вы были вроде человека-ежа в смысле чувства. Каждая из ваших острых игл поднималась и отвечала на прикосновение различных влияний: приятного или совершенно противоположного, воображаемого или действительного. Это такое положение, которому одни завидуют и от которого другие предпочли бы избавиться. Теперь, когда вам, как ежу, нет необходимости в самозащите или беспокойстве, ваши иглы успокоились в приятном бездействии и вы перестали чувствовать. Вот и все. Перемена, на которую вы жалуетесь, объясняется так: вам нечего чувствовать, и отсюда вы не можете понять, как это было, что вы чувствовали.
Его спокойный убедительный тон раздосадовал меня.
– Не считаете ли вы меня за бездушную тварь? – воскликнул я. – Вы ошибаетесь во мне, Лючио: я чувствую, и чувствую живейшим образом…
– Что вы чувствуете? – спросил он, пронизывая меня взглядом. – В этой столице сотни несчастных, умирающих от голода мужчин и женщин, помышляющих о самоубийстве, потому что у них нет надежды на что-нибудь лучшее ни в этом, ни в будущем свете и не от кого ждать симпатии… Чувствуете ли вы за них? Тревожат ли вас их горести? Вы знаете, что нет, вы никогда о них не думаете… зачем? Одно из главных преимуществ богатства – то, что оно дает нам способность удалять чужие несчастия от нашего личного внимания.
Я ничего не сказал; в первый раз его правдивые слова рассердили меня, главным образом потому, что они были правдивы.
– Увы, Лючио! Если б я только знал тогда, что я знаю теперь!
– Вчера, – продолжал он тем же спокойным тоном, – как раз против этого отеля переехали ребенка. Это был только бедный ребенок. Заметьте, что только. Его мать с воплем прибежала из одной бедной улицы и увидела уже его маленькое тельце все в крови, представляющее бесформенную массу. Она дико била обеими руками людей, старавшихся отвести ее, и с криком, похожим на крик раненого дикого зверя, упала мертвая лицом в грязь. Она была только бедная женщина – другое «только». Об этом в газетах поместили лишь три строчки под заглавием «Печальный случай». Здешний швейцар смотрел на всю сцену так же спокойно, как фат на драматическое представление, сохраняя невозмутимую величавость своей осанки, но не прошло десяти минут после того, как труп женщины был убран, он, важное, надутое существо, сделался почти горбатым в своей подобострастной поспешности открыть дверь вашего брума, мой милый Темпест, когда вы остановились у подъезда. Это – маленькое наблюдение из жизни в наши дни, а между тем духовенство клянется, что мы все равны перед Богом. Я не желаю морализировать, я только хотел вам рассказать «печальный случай», как он произошел, – и я уверен, что вы нисколько не жалеете ни ребенка, которого переехали, ни его мать, которая внезапно умерла от разрыва сердца. Не говорите мне, что вы жалеете их, так как я знаю, что нет!
– Как можно жалеть людей, которых не знаешь?.. – начал я.
– Совершенно верно! Возможно ли это? Как можно чувствовать, когда самому так хорошо и весело живется, чтобы иметь какое-нибудь чувство, кроме материального довольства? Итак, мой милый Джеффри, вы должны быть довольны своей книгой как отражением вашего прошлого, когда вы переживали хрупкий или чувствительный период. Теперь вы заключены в толстый золотой покров, который защищает вас от влияний, могущих заставить вас скорбеть и содрогаться, может быть, кричать от негодования и в припадке неистовых мучений простирать руки и хватать, совершенно бессознательно, крылатое существо, называемое славой!
– Вам бы следовало быть оратором, – сказал я, вставая и принимаясь в раздражении шагать взад и вперед по комнате, – но для меня ваши слова неутешительны, и я не думаю, чтоб они были правдивы. Слава приобретается достаточно легко.
– Простите, если я упрям, – сказал Лючио с жестом, испрашивающим прощения, – известность легко приобретается, очень легко. Несколько критиков, пообедавших с вами и нагрузившихся вином, дадут вам известность. Но слава есть голос всей цивилизованной публики на свете.
– Публика! – повторил я презрительно. – Публика интересуется только пустяками.
– В таком случае досадно, что вы обращаетесь к ней, – сказал он с улыбкой. – Если вы так пренебрегаете публикой, зачем же тогда делиться с ней своими мыслями? Она недостойна такой редкой милости! Довольно, Темпест, не брюзжите, подобно неудачным авторам, которые защищаются, ругая публику. Публика – лучший друг автора и его вернейший критик. Если вы предпочитаете презирать ее вместе с мелкими торгашами литературы, составляющими общество взаимного восхищения, я скажу вам, что делать: напечатайте ровно двадцать экземпляров вашей книги и представьте их критикам, и когда они распишут о вас (что они сделают, так как я позабочусь об этом), то пусть ваш издатель опубликует, что «первое и второе большое издание» нового романа Джеффри Темпеста раскуплено, сто тысяч экземпляров проданы в одну неделю! Если это не подействует на публику, я буду очень удивлен!
Я замялся; постепенно мое настроение улучшалось.
– Это будет план действия, принятый многими современными писателями, – сказал я, – но я так не хочу: я хочу достичь славы законным путем, если могу.
– Вы не можете, – заявил Лючио. – Это немыслимо! Вы слишком богаты, что само по себе незаконно в литературе, которой свойственна бедность. Борьба не может быть равна в таких обстоятельствах. Факт, что вы миллионер, перевесит баланс в вашу пользу, но время и свет не могут устоять против денег. Если б я, например, сделался автором, я бы, вероятно, мог с моим богатством и влиянием сжечь лавры всех других. Предположим, что безнадежно больной человек является с книгой в одно время с вами – едва ли он будет иметь шанс против нас. Он не в состоянии так расточительно себя рекламировать, как вы; также он не может угощать обедами критиков, как вы. И если у него больше дарования, чем у вас, а вы будете иметь успех, то этот успех не будет законным. Но в конце концов это не так важно – в искусстве вещи всегда оправдывают себя.
Я не сразу ответил, но подошел к столу, свернул исправленные листы, написал адрес типографии, затем позвонил и отдал пакет моему лакею Морису, приказав отнести его сейчас же. Сделав это, я повернулся к Лючио и увидел, что он продолжал сидеть у камина, но его поза теперь выражала меланхолию, и он закрыл глаза рукой, на которую пламя бросало красный свет. Я пожалел о том минутном раздражении, которое я почувствовал против него за то, что он сказал мне правду, и дотронулся слегка до его плеча.
– Теперь ваша очередь грустить, Лючио! – сказал я. – Я боюсь, что мое уныние оказалось заразительным.
Он отнял свою руку, его глаза были большие и лучистые, как глаза красивой женщины.
– Я думал, – вздохнул он, – о последних словах, только что мною произнесенных: «вещи всегда оправдывают себя». Любопытно, что в искусстве так всегда бывает: ни шарлатанство, ни обман не уживаются с богами Парнаса. В другом же совсем иначе. Например, я никогда не оправдываю себя. По временам жизнь мне ненавистна, как она ненавистна всем.
– Может быть, вы влюблены? – спросил я с улыбкой.
Он вскочил.
– Влюблен! Клянусь небом, что эта мысль будит во мне чувство мести! Влюблен! Какая женщина может очаровать меня, с моим убеждением, что она не более как хрупкая бело-розовая кукла с длинными волосами, часто не ее собственными. Что же касается женщин с мальчишескими ухватками или новых типов новой эры, я их совершенно не признаю за женщин: они просто ненормальные зародыши нового пола, который не будет ни мужским, ни женским. Мой милый Темпест, я ненавижу женщин. Вы бы также ненавидели их, если б знали их, как знаю их я. Они сделали меня тем, что я есть, и они держат меня таким.
– В таком случае их можно поздравить, – заметил я, – вы придаете им значение!
– Да, – ответил он тихо.
Легкая улыбка озарила его лицо, и его глаза горели подобно бриллиантам; этот странный блеск я замечал не раз.
– Но поверьте мне, что я никогда не буду оспаривать у вас такого ничтожного дара, как женская любовь, Джеффри; она не стоит того, чтоб драться из-за нее. Кстати, о женщинах: я вспомнил, что обещал графу Элтону привезти вас к ним в ложу сегодня вечером в Haymarket. Он – бедный пэр с подагрой и с сильным запахом портвейна, но его дочь леди Сибилла – одна из первых красавиц Англии. Она была представлена ко двору в прошлом сезоне и произвела фурор. Хотите поехать?
– Я совершенно в вашем распоряжении, – сказал я, очень довольный случаю избежать скуки одиночества и быть в обществе Лючио, разговор которого, если даже и раздражал меня иногда своей сатирой, тем не менее всегда пленял мой ум и оставался в памяти.
– В котором часу нам встретиться?
– Ступайте теперь одеваться и к обеду приходите, а потом мы вместе поедем в театр. Пьеса будет на обычную тему, которая в последнее время сделалась популярной на подмостках: прославление «падшей дамы» и выставление ее как пример чистоты и добра перед удивленными глазами простаков. Как пьеса она не заслуживает внимания, но, быть может, леди Сибилла будет достойна его.
Он стоял против меня и улыбался. Огонь в камине потух, и мы очутились почти в темноте; я нажал кнопку, и комната осветилась электрическим светом. Его необычайная красота снова поразила меня, как нечто особенное и почти неземное.
– Не находите ли вы, что на вас слишком много смотрят, Лючио? – спросил я его вдруг.
Он засмеялся.
– Нисколько! Зачем людям смотреть на меня? Каждый человек так занят своими собственными целями и так много думает о своей личности, что вряд ли забудет свое эго, если б даже сам черт был сзади него. Женщины иногда на меня смотрят с аффектированным жеманством и с кошачьими ужимками, что обыкновенно проделывается прекрасным полом при виде красивого мужчины.
– Я не могу их за это осуждать! – воскликнул я, не отрывая глаз от его величественной фигуры и прелестного лица, в таком восхищении, какое я мог бы испытывать, глядя на картину или статую. – Но скажите-ка мне, как смотрит на вас эта леди Сибилла, которую предстоит нам сегодня встретить?
– Леди Сибилла никогда меня не видела, – ответил он, – и я видел ее только издали. Очевидно, граф Элтон пригласил нас сегодня в ложу с целью познакомить с ней.
– А! Брак в виду!
– Да, я думаю, что леди Сибилла назначена в продажу, – ответил он с бесчувственною холодностью, и его красивые черты выглядели как непроницаемая маска презрения. – До сей поры предложенные цены не были достаточно высоки. Но я не стану покупать. Я уже сказал вам, Темпест, я ненавижу женщин.
– Серьезно?
– Самым серьезным образом. Женщины всегда вредили мне: они всегда мешали мне в моем прогрессе. И за что я особенно презираю их, это за то, что им дана громадная сила делать добро, а они растрачивают зря эту силу и не пользуются ею. Их предумышленность и выбор отталкивающей, вульгарной и пошлой стороны жизни возмущают меня. Они гораздо меньше чувствительны, чем мужчины, и бесконечно более бессердечны. Они – матери человеческой расы, и ошибки расы главным образом принадлежат им. Это другая причина моей ненависти.
– Не ожидаете ли вы совершенства от человеческой расы? – спросил я удивленно. – Ведь это невозможная вещь!
Один момент он казался погруженным в мысли.
– Все в мире совершенно, – сказал он, – кроме этого любопытного произведения природы – человека. Приходила ли вам когда-нибудь мысль, отчего он является единственной ошибкой, единственным несовершенным творением в бесподобном творчестве?
– Нет, никогда. Я принимаю вещи, какими вижу их.
– Как и я! – И он направился в двери. – И как я вижу их, так и они видят меня! Au revoir. Помните, обед через час! [5]
Дверь открылась и закрылась; он ушел. Я остался один, думая, что за странное он существо – что за странное смешение философии, светскости, чувства и иронии, которые, казалось, вились, как жилки листа, через изменчивый темперамент этой блистательной полутаинственной личности, случайно сделавшейся моим наибольшим другом. Около месяца мы были с ним более или менее вместе, и я был не ближе к тайне его настоящей натуры, чем вначале. Между тем я восторгался им больше, чем когда-либо: я сознавал, что без его общества жизнь была бы лишена половины своей прелести. Хотя, привлеченные, как мотыльки, светом блестящих миллионов, множество так называемых «друзей» окружало меня теперь, но не было ни одного среди них, который бы так распоряжался каждым моим настроением и которому бы я так симпатизировал, как этому человеку – этому властному, полужестокому, полуласковому товарищу моих дней, смотрящему временами на всю жизнь как на вздорную шутку и на меня – как на действующее лицо пошлой забавы.
VIII
Я думаю, ни один человек не забудет минуты, когда он в первый раз очутился лицом к лицу с идеальной женской красотой. Он мог часто встречать привлекательность на многих лицах; блестящие глаза могли сиять ему, как звездный свет; удивительный цвет лица мог время от времени очаровать его, равно как и соблазнительная линия грациозной фигуры, – все это не больше как украдкой брошенный взгляд на бесконечное. Но когда эти неопределенные и мимолетные впечатления вдруг соединятся в одном фокусе, когда все его грезы о формах и красках принимают действительность в одном существе, которое смотрит на него, как небесная дева, гордая и чистая, то скорей будет к его чести, чем к стыду, если его чувства перепутаются при виде восхитительного видения, и он, несмотря на свою мужественность и грубую силу, сделается простым рабом страсти.
Таким образом я был подавлен и побежден, когда фиалковые глаза Сибиллы Элтон медленно поднялись из тени темных густых ресниц и остановились на мне с тем неопределенным выражением соединения интереса и равнодушия, которое, как полагается, указывает на высшую благовоспитанность, но которое чаще всего стесняет и отталкивает откровенную и чувствительную душу.
Взгляд леди Сибиллы отталкивал, но, однако, мое очарование нисколько не уменьшилось.
Риманец и я вошли в ложу графа Элтона между первым и вторым актом пьесы, и сам граф, невзрачный, плешивый, краснолицый старик с седыми бакенбардами, встал, чтобы встретить нас, и, схватив руку князя, потряс ее с особенным чувством. (Я узнал потом, что Лючио одолжил ему тысячу фунтов стерлингов на легких условиях – факт, отчасти объясняющий дружеский пыл его приветствия.) Его дочь не двинулась, но минуту или две спустя, когда он обратился к ней, сказав несколько резко: «Сибилла! Князь Риманец и его друг мистер Джеффри Темпест», – она повернула голову и удостоила нас холодным взглядом, который я старался описать, и едва заметно поклонилась. Ее поразительная красота сделала меня немым, и я ничего не мог сказать и стоял смущенный, очарованный и молчаливый. Старый граф сделал кое-какие замечания относительно пьесы, но я едва слышал их, хотя ответил неопределенно и наудачу. Оркестр играл ужасно, как это часто случается в театрах, и его бессовестный грохот звучал в моих ушах, как шум моря.
Я, в сущности, ничего ясно не сознавал, кроме удивительной красоты девушки, одетой в белое платье, с несколькими бриллиантами, сверкавшими на ней, как капли росы на лепестках розы. Лючио разговаривал с ней, и я прислушивался.
– Наконец, леди Сибилла, – говорил он, почтительно наклоняясь к ней, – наконец я имею счастье познакомиться с вами. Я часто видел вас, как видят звезду, – издалека.
Она улыбнулась такой легкой и холодной улыбкой, которая едва приподняла уголки ее прелестного рта.
– Не думаю, чтоб я когда-нибудь видела вас, – заметила она, – а между тем я нахожу в вашем лице что-то странно знакомое. Мой отец постоянно говорит о вас, и мне излишне добавлять, что его друзья всегда будут моими.
Он поклонился.
– Поговорить с леди Сибиллой считается достаточным, чтобы осчастливить человека. Быть ее другом значит найти потерянный рай.
Она покраснела, потом вдруг побледнела и, вздрогнув, притянула к себе свое sortie de bal. Риманец заботливо окутал ее роскошные плечи благоухающими шелковыми складками мантильи. Как я позавидовал ему! Затем он повернулся ко мне и поставил стул как раз позади нее. [6]
– Садитесь здесь, Джеффри! – сказал он. – Я хочу минутку поговорить о делах с лордом Элтоном.
Мало-помалу мое самообладание ко мне вернулось, и я поспешил воспользоваться случаем, который он так великодушно мне предоставил, чтобы войти в милость молодой красавицы, и мое сердце забилось от радости, потому что она ободряюще мне улыбалась, когда я подошел.
– Вы большой друг князя Риманца? – спросила она ласково, когда я сел.
– Да, мы большие друзья; он чудесный товарищ.
– Могу себе представить!
И она бросила взгляд в его сторону. Он сидел рядом с ее отцом и о чем-то горячо говорил тихим голосом.
– Как он необыкновенно красив!
Я не отвечал. Безусловно, нельзя было отрицать особенной обаятельности в Лючио, но в тот момент меня скорее рассердила адресованная ему похвала. Ее замечание показалось мне бестактным, как если бы мужчина, сидя с хорошенькой женщиной, стал при ней громко восхищаться другою. Я не считал себя красавцем, но я знал, что выгляжу много лучше, чем большинство. Поэтому, почувствовав обиду, я молчал, и в это время занавес поднялся. Разыгрывалась весьма сомнительная сцена, в которой восхвалялась «женщина с прошлым». Мной овладело отвращение, и я посмотрел на своих компаньонов, в надежде заметить в них то же впечатление. На светлом лице леди Сибиллы не видно было знаков порицания; ее отец наклонился вперед, по-видимому, с жадностью ловя каждую подробность. Риманец сохранял свое загадочное выражение, по которому трудно было определить, что он чувствовал. «Женщина с прошлым» продолжала выказывать свой истерично-притворный героизм, а сладкоречивый дурак-герой заявлял ей, что она – «обиженный чистый ангел», и занавес упал среди громких аплодисментов. Кто-то один шикнул с галереи.
– Ангел прогрессирует, – сказал Риманец полунасмешливым тоном. – Прежде эта пьеса была бы освистана и изгнана со сцены как нечто развращающее общество. Но теперь только протестует один голос из «низшего» класса.
– Вы демократ, князь? – спросила леди Сибилла, лениво обмахиваясь веером.
– Я? Нет! Я всегда отстаиваю гордость и первенство богатства. Я разумею не денежное, но умственное. И таким образом я предвижу новую аристократию. Когда высшее развращается, оно падает и делается низшим; когда низшее образовывает себя и стремится к честолюбию, оно делается высшим. Это закон природы.
– Но боже мой, – воскликнул лорд Элтон, – ведь вы не назовете пьесу безнравственной? Это реалистичное изучение современной общественной жизни: это то, что есть. Эти женщины, знаете ли, эти бедняжки с прошлым – очень интересны!
– Очень! – промолвила тихо его дочь. – По-видимому, для женщины не с таким «прошлым» нет будущего! Добродетель и скромность отжили свой век.
Я нагнулся к ней и почти прошептал:
– Леди Сибилла, я очень рад, что эта негодная пьеса оскорбляет вас.
Она с удивлением повернула ко мне свои бездонные глаза.
– О нет, – объявила она, – я видела подобных пьес так много. И я прочла так много романов на эту тему! Уверяю вас, что я вполне убеждена, что так называемая дурная женщина – единственный популярный тип среди нас, она берет от жизни всевозможные удовольствия; она часто делает прекрасную партию и вообще не теряет времени. Все равно как положение наших преступников в тюрьме: они гораздо лучше едят, чем честные труженики. Я думаю, что для женщины большая ошибка быть уважаемой: ее сочтут только скучной.
– А, теперь вы шутите! – И я снисходительно улыбнулся. – В глубине души вы думаете совсем другое.
Она ничего не ответила, и занавес опять поднялся, открывая непристойную «даму» на борту роскошной яхты.
Во время неестественного и напыщенного диалога я отодвинулся немного назад, в глубь ложи, и все то самоуважение и уверенность, которых я неожиданно лишился при одном взгляде на красоту леди Сибиллы, вернулись ко мне, и великолепное хладнокровие взяло верх над лихорадочным возбуждением. Я вспомнил слова Лючио: «Леди Сибилла назначена в продажу», – и я с ликованием подумал о моих миллионах. Я взглянул на старого графа, который дергал свои седые бакенбарды, внимательно слушая, должно быть, денежные проекты, обсуждаемые Лючио. Мой взгляд оценщика опять вернулся на прелестные изгибы молочно-белой шеи леди Сибиллы, на ее прекрасные плечи и грудь, на ее чудесные темные волосы цвета спелого каштана, на нежное надменное лицо, на томные глаза и блестящий румянец, и я внутренне прошептал: «Вся эта красота покупная, и я куплю ее!» В этот самый момент она повернулась в мою сторону и сказала:
– Вы тот знаменитый мистер Темпест, не правда ли?
– Знаменитый? – повторил я с глубоким чувством наслаждения. – Почти что так, хотя моя книга еще не издана…
Она с удивлением подняла брови.
– Ваша книга? Я не знала, что вы написали книгу.
Мое польщенное тщеславие упало до нуля.
– О ней очень много публиковали, – начал я, но она со смехом прервала меня:
– О, я никогда не читаю публикаций: это слишком большой труд. Когда я спросила вас, не вы ли тот знаменитый мистер Темпест, я хотела сказать: не вы ли тот миллионер, о котором так много говорили в последнее время?
Я поклонился несколько холодно. Она пытливо посмотрела на меня из-за кружевного бордюра веера.
– Должно быть, восхитительно иметь столько денег! – сказала она. – И вы также молоды и красивы.
Оскорбленное самолюбие сменилось удовольствием, и я улыбнулся.
– Вы очень добры, леди Сибилла.
– Почему? – спросила она, смеясь прелестным тихим смехом. – Потому что я вам сказала правду? Вы молоды и красивы. Миллионеры обыкновенно такие страшные. Фортуна, наделяя их деньгами, часто лишает их ума и личной привлекательности. А теперь расскажите мне про вашу книгу!
Она, по-видимому, вдруг освободилась от своей прежней сдержанности, и в продолжение последнего акта мы уже свободно разговаривали шепотом, способствовавшим нашему сближению. Ее обращение со мной было полно грации и очаровательности, и она совершенно обворожила меня. Представление окончилось, и мы вместе вышли из ложи, и, так как Лючио продолжал разговаривать с лордом Элтоном, я имел удовольствие посадить леди Сибиллу в карету. Поместившись рядом с ней, граф из кареты несколько раз дружески пожал мне руку, когда Лючио и я рядом стояли у брума.
– Приходите обедать, приходите обедать! – повторял он возбужденно. – Приходите… позвольте, сегодня вторник… Приходите в четверг. Без церемоний! Моя жена разбита параличом, она не может принимать; она только изредка видит посторонних, когда в хорошем настроении; ее сестра заведует всем домом и принимает гостей, тетя Шарлотта. Ха, ха, ха! Если б моя жена умерла, я бы не очень испугался жениться на мисс Шарлотте Фитцрой. Ха, ха, ха! Приходите к нам обедать, мистер Темпест, – Лючио, приводите его, а? У нас живет молодая девушка, одна американка: доллары, акцент, и все. И я думаю, она хочет выйти за меня, ха, ха, ха! И ждет, когда леди Элтон переселится в лучший мир, ха, ха! Приходите посмотреть на маленькую американку, а? В четверг, не правда ли?
Прекрасные черты леди Сибиллы омрачились при намеке ее отца на «маленькую американку», но она ничего не сказала. Только ее взгляд, казалось, спрашивал наши намерения и уговаривал нас на согласие, и она, по-видимому, осталась довольна, когда мы оба приняли приглашение. Еще апоплексический смех графа с парой рукопожатий, еще легкий грациозный поклон красавицы, когда мы сняли шляпы на прощанье, и карета уехала. Мы сели в наш экипаж, которому удалось, благодаря услужливости уличных мальчишек и полицейских, очутиться как раз перед театром. Когда мы отъехали, Лючио пытливо посмотрел на меня. В полумраке брума я мог различить стальной блеск его глаз.
– Хороша? – спросил он.
Я молчал.
– Вы не восторгаетесь ею? – продолжал он. – Я должен сознаться, она холодна, совершенно бесстрастная весталка, но снег часто покрывает вулканы. У нее правильные черты и натуральный свежий цвет лица.
Несмотря на мое намерение отмалчиваться, я не мог перенести этого бледного описания.
– Она – красавица, – вырвалось у меня. – Самый тупой глаз это заметит, и с ее стороны умно быть сдержанной и холодной: расточай она свои улыбки и чары, она бы свела с ума многих мужчин.
Я скорее почувствовал, чем увидел его сверкающий взгляд.
– Положительно, Джеффри, я замечаю, что, несмотря на февраль, на вас дует южный ветер, принося с собой аромат роз и померанцевых цветов. Мне кажется, леди Сибилла произвела на вас могучее впечатление.
– Вы хотите, чтоб так было?
– Я? Мой дорогой, я ничего не хочу, чего вы сами не хотите. Я всегда применяюсь к характеру моих друзей. Если вы спрашиваете мое мнение, я скажу, что жаль, если вас в самом деле поразила молодая леди, так как тут нет преград к нападению. Любовная история всегда должна встречаться с препятствиями и затруднениями, действительными и вымышленными. Поменьше скромности, а побольше вольности и лжи: все это прибавляет приятности в любви на этой планете.
– Видите ли, Лючио, вы очень любите нападать на «эту» планету, как будто бы вы знали что-нибудь о других! – сказал я нетерпеливо. – Эта планета, как вы ее презрительно называете, единственная, с которой мы имеем дело.