Стамбульский бастард Шафак Элиф
Роуз прошла в соседний отдел, и ее аж перекосило. Этнические деликатесы. Она украдкой взглянула на банки с баклажанным пюре и жестянки с солеными виноградными листьями. Никаких больше патлыджанов! Никакой больше сармы! Хватит с нее всей этой непонятной этнической еды! От одного вида мерзкой мясной кавурмы ей делалось дурно. Все, впредь она будет готовить что душе угодно. Да, она намерена кормить дочку настоящей едой, как в Кентукки. Например… Роуз на секунду задумалась: идеальный обед – это… гамбургеры! Она просияла от одной мысли о гамбургерах. Точно! Гамбургеры! Что еще? Яичница, и блинчики, политые кленовым сиропом, и хот-доги с жареным луком, и барбекю из баранины, да, особенно барбекю… И пить они будут яблочный сидр, а не этот противно булькающий соленый напиток из йогурта с водой, от которого ее каждый раз за столом воротило. Да, с сегодняшнего дня их меню составят блюда южной кухни, острый чили, копченый бекон или… или нут. Да, она бы с радостью готовила. Все, что ей нужно, – это чтобы под вечер с ней за стол садился мужчина. Мужчина, который бы ее любил. И ее стряпню тоже. Определенно, именно это ей и нужно: просто мужчина, без всякого национального багажа за плечами, без непроизносимых имен и фамилий, без многочисленной родни; новый мужчина, который отдавал бы дань нуту.
Было время, когда они с Барсамом любили друг друга. Время, когда Барсам едва ли замечал, что она там ставит на стол, и уж точно был рад всему, потому что смотрел-то он не на еду. Он на нее смотрел, упоенный любовью, от ее глаз не мог оторвать взгляда. Роуз зарделась при воспоминании о страстных мгновениях, но тотчас остыла, стоило ей вспомнить, что было дальше. Увы, его жуткая семейка не заставила себя ждать и впредь уже не сходила со сцены. С тех самых пор их любовь стала потихоньку иссякать. Если бы вся эта банда Чахмахчян не совала нос в их семейную жизнь, они бы с мужем сейчас были вместе.
«Почему вы постоянно во все встревали?» – спрашивала она у воображаемой Шушан, которая восседала в кресле и считала петли на вязании – еще одном одеяльце в подарок внучке. Свекровь не отвечала. Роуз злилась и продолжала допытываться.
Это, очевидно, тоже издержки развода, побочный эффект застарелой горечи. Ты не только начинаешь разговаривать с собой, но и перестаешь разговаривать с другими, становишься упертой, как осел, гнешь свою линию до последнего, натягиваешь все пружины до предела.
«Почему вы к нам вечно лезли? Почему вы от нас просто не отстали?» – поочередно вопрошала Роуз трех сестер мужа: тетушку Сурпун, тетушку Зарухи и тетушку Варсениг, бросая свирепые взоры на стоявшие перед ней банки с бабаганушем.
Роуз резко развернулась – прочь из отдела этнической кухни! Она совсем разозлилась и расстроилась и от этого почему-то устремилась к стеллажам с консервами и сушеными бобами, да так решительно, что чуть не врезалась в стоявшего там молодого человека. Он изучал полку с разными сортами турецкого гороха.
«Да его здесь секунду назад еще не было, – удивилась Роуз. – Он что, из воздуха соткался? Или с неба свалился?»
Парень был светлокожий, стройный, ладный, с карими глазами, а немного заостренный нос придавал ему прилежный и серьезный вид. Соболиного цвета волосы коротко подстрижены. Роуз показалось, что она его раньше видела, а вот где и когда – вспомнить не могла.
– Отличная вещь, правда? – обратилась она к нему. – Увы, мало кто знает в этом толк.
Глубоко погруженный в созерцание полок, молодой человек отпрянул и обернулся посмотреть, кто его потревожил. Рядом с ним, словно из-под земли, выросла какая-то розовощекая пухленькая особа с банкой нута в каждой руке. Он покраснел и, застигнутый врасплох, на время утратил приличествующий мужчине строгий вид.
– Простите? – буркнул он и дернул голову вправо.
Это был нервный тик, который Роуз приняла за смущение. Она улыбнулась в знак того, что, конечно, прощает, и уставилась на юношу не мигая, отчего тот еще больше занервничал. Сейчас Роуз глядела на него этаким нежным зайчиком. В ее репертуаре были еще три способа, также заимствованные из мира живой природы, их ей хватало на все случаи общения с противоположным полом. Если надо было показать, что ты целиком и полностью посвящаешь себя человеку, в дело шел преданный собачий взгляд; соблазняя, она принимала вид шаловливой кошечки, а на критику неизменно ощетинивалась койотом.
– О, я вас знаю! – вдруг просияла Роуз и радостно улыбнулась от уха до уха. – Я все голову ломала, пыталась вспомнить, где же я вас видела, а теперь поняла! Вы из университета… Держу пари, вы любите кесадилью с курицей.
Юноша окинул взглядом проход, словно соображал, в какую сторону спасаться бегством.
– Я работаю на полставки в «Кактус-гриле», – пояснила Роуз, очень стараясь, чтобы до него наконец дошло. – Это большой такой ресторан, на втором этаже студенческого клуба. Я обычно за стойкой с горячим стою, ну, знаете, омлеты всякие, кесадильи. Это, конечно, ерунда, подработка, платят мало, но что делать. Это только так, временно. А вообще-то, я очень хочу стать учительницей младших классов.
Теперь юноша внимательно разглядывал лицо Роуз, словно хотел запомнить на будущее все подробности.
– Короче, там я, должно быть, вас и видела. – Роуз прищурилась и облизнула нижнюю губу, переключаясь на кошачий режим. – Я бросила занятия в прошлом году, когда родила, но сейчас стараюсь восстановиться.
– Да? Правда? – пробормотал юноша, но сразу осекся.
Если бы Роуз доводилось раньше хотя бы немножко общаться с иностранцами, она бы сразу поняла, что это рефлекс знакомства, когда ты не решаешься продолжать разговор на иностранном языке, боясь, что в нужный момент не подыщешь нужных слов или не сможешь их правильно произнести. Однако Роуз с ранней юности привыкла трактовать происходящее так, будто все говорило или в ее пользу, или против нее. Соответственно, она решила, что сама виновата в том, что юноша молчит, поскольку не представилась ему должным образом.
Она поспешила исправить ошибку и протянула ему руку:
– Ой, простите, забыла сказать, меня зовут Роуз.
– Мустафа, – назвался юноша и сглотнул так, что у него заходил кадык.
– Откуда вы родом?
– Стамбул, – отрезал он.
Роуз подняла брови c выражением некоторого ужаса. Если бы Мустафе доводилось иметь дело с провинциалами, он бы сразу понял, что это рефлекс недостатка информации, когда человек боится, что не очень хорошо знает географию или всеобщую историю. Роуз пыталась вспомнить, где же находится этот Стамбул. Это что, столица Египта или, может быть, где-то в Индии? В замешательстве она нахмурилась.
Мустафа же с ранней юности боялся двух вещей: утратить контроль над своим временем и перестать нравиться женщинам. Поэтому он решил, что наскучил девушке, не сумев сказать ничего интересного, и, раз уж такая неудача, поспешил завершить разговор.
– Был рад знакомству, Роуз, – произнес он, растягивая гласные, с мягким, но явно слышимым акцентом. – Мне пора…
Он проворно поставил обратно банки с нутом, посмотрел на часы, схватил корзинку и пошел прочь. Удаляясь, пробормотал «пока-пока» и потом еще раз, словно собственное эхо, «пока-пока». И исчез.
Покинутая таинственным собеседником, Роуз вдруг осознала, как долго проболталась в супермаркете. Она взяла пару банок нута, в том числе оставленных Мустафой, и поспешила к кассе. Проходя мимо полок с журналами и книгами, она заметила кое-что очень нужное: «Большой атлас мира» с подзаголовком: «Флаги. Факты. Карты. Незаменимый помощник для родителей, студентов и путешественников по всему миру». Она взяла книгу, нашла в указателе слово «Стамбул», раскрыла на нужной странице и ткнула пальцем в карту.
На парковке под жарким солнцем Аризоны стоял ярко-синий джип «чероки», 1984 года выпуска, в котором сладко спала ее дочка.
– Армануш, дорогая, мамочка вернулась!
Малышка пошевелилась, но глаза так и не открыла, даже когда Роуз осыпала поцелуями все ее личико. Мягкие каштановые волосы девочки были повязаны золотым бантом размером почти с саму голову. В воздушном зеленом костюмчике, с лиловыми пуговицами и тесемками лососевого цвета, она была словно маленькая елочка, которую наряжали в состоянии умопомрачения.
– Проголодалась? Мама тебя сегодня покормит настоящей американской едой! – воскликнула Роуз, складывая пакеты на заднее сиденье.
Упаковку кокосового маршмэллоу она оставила на дорогу. Поправила прическу перед салонным зеркалом, поставила самую любимую на тот момент кассету, прихватила пару зефиринок и завела двигатель.
– Представляешь, парень, с которым я только что познакомилась в супермаркете, оказывается, из Турции, – подмигнула Роуз отражению дочки в зеркале заднего вида.
Все в девочке было практически идеально: носик кнопочкой, пухлые ручки, ножки – все, кроме имени.
Родственники мужа захотели назвать ее в честь прабабушки. Как же Роуз сожалела о том, что не решилась перечить свекрови! Не лучше ли было бы дать ей несколько менее экзотическое имя? Например, Энни, Кэти или Синди. У ребенка должно быть детское имя, а «Армануш» звучало совсем не по-детски. В нем было что-то такое холодное, зрелое. Взрослой женщине оно, вероятно, и подошло бы, но… Неужели придется ждать, пока малышка превратится в сорокалетнюю даму и тогда, может быть, свыкнется со своим именем… Роуз закатила глаза и съела еще одну зефиринку. И тут ее осенило. С сегодняшнего дня она будет называть дочку Эми! В знак крещения малютке был послан воздушный поцелуй.
Они стояли на перекрестке в ожидании зеленого света, и Роуз барабанила по рулю в такт песне Глории Эстефан.
Мне не нужна современная любовь, вся эта суета.
Что сделано, то сделано, настал мой черед веселиться.
Мустафа положил перед кассиршей скромные приобретения: оливки, замороженную пиццу со шпинатом и брынзой, по банке грибного супа, куриного супа-пюре и супа с лапшой. До переезда в Америку он, конечно, никогда не готовил. И всякий раз, пытаясь что-то соорудить на тесной кухоньке квартиры, которую снимал на пару с другим студентом, он чувствовал себя свергнутым с престола королем в изгнании. Увы, минули дни, когда его кормили и обслуживали обожавшие его бабушка, мать и четыре сестры. Теперь на него легло тяжкое бремя: надо было самому мыть посуду, убираться, гладить и, самое страшное, ходить в магазин. Возможно, было бы проще, если бы он только перестал все время думать, что выполняет чужую работу. Мустафа совсем не привык к домашним хлопотам, не больше, чем к одиночеству.
Его сосед, студент последнего курса, был родом из Индонезии. Он мало разговаривал, много работал и каждую ночь засыпал под странные записи типа «Шум горных потоков» или «Пение китов». Мустафа надеялся, что с соседом ему в Аризоне будет не так одиноко, а вышло совсем наоборот. По ночам он лежал в кровати один как перст, за сотни миль от родных, и тщетно боролся со звучавшими в голове голосами. Они обличали его и ставили под сомнение, что он вообще из себя что-то представляет.
Мустафа плохо спал. Ночь за ночью он смотрел старые комедии или сидел в Интернете. Это помогало заглушить мысли. Но днем они возвращались. По дороге в университет, на переменах между лекциями или во время перерыва на ланч Мустафа невольно начинал вспоминать Стамбул. Как бы он хотел забыть его, стереть память, перезапустить программу, удалив навсегда все хранившиеся в ней файлы!
Предполагалось, что в Аризоне Мустафа спасется от злого рока, нависшего над мужчинами рода Казанчи. Но сам он ни во что такое не верил. Он бежал от предрассудков, бусин против сглаза, гаданий на кофейной гуще и прочей принятой в его семье ворожбы, скорее следуя безотчетному импульсу, а не по осознанному выбору. Для него все это относилось к темному и запутанному женскому миру. А женщины были тайной, как ни крути. Странное дело, он вырос, окруженный множеством женщин, но всю жизнь их сторонился.
Мустафа был единственным мальчиком в семье, где мужчины умирали слишком рано и внезапно. У него появлялись сексуальные желания, а рядом были сестры, о которых нельзя было и помыслить, для его фантазий это было табу. И все же иногда он предавался грязным мыслям о женщинах. Сначала он влюблялся в девочек, которые не хотели иметь с ним дела. Испугавшись, что его могут отвергнуть, осмеять и оскорбить, Мустафа стал вожделеть женщин на расстоянии. В этом году он с ненавистью разглядывал фотографии топ-моделей в американских глянцевых журналах, словно упивался мучительным осознанием того, что никогда столь совершенная женщина его не захочет.
Он не мог забыть, как свирепо смотрела на него Зелиха, когда однажды обозвала «драгоценным членом». Его до сих пор обжигало стыдом. Мустафа понимал, что за его нарочитой мужественностью Зелиха видела всю историю детства. Она-то прекрасно знала, как забитая мать баловала его и кормила с ложечки, а тиран-отец порол и унижал.
«Ты просто самовлюбленный, закомплексованный!» – выпалила тогда Зелиха.
Могло ли у них с ней сложиться по-иному? Рядом всегда была толпа сестер и обожавшая его мать, а он почему-то чувствовал себя брошенным и нелюбимым. Зелиха вечно над ним издевалась, а мать постоянно восхищалась. Ему же хотелось быть как все, обычным, хорошим, но со своими слабостями, чтобы ему сопереживали и дали возможность стать лучше.
Все бы изменилось, если бы у него появилась возлюбленная. Мустафа понимал: ему нужно непременно устроиться в Америке, и не потому, что он стремился к лучшему будущему, но потому, что должен был избавиться от прошлого.
– Как дела? – улыбнулась ему молодая женщина за кассой.
К этому он еще не привык. В Америке все спрашивали, как дела, даже совершенно незнакомые люди. Он знал, что это всего лишь приветствие, а не настоящий вопрос, но не научился отвечать столь же непринужденно.
– Хорошо, спасибо, – сказал он. – А у вас?
Девушка улыбнулась:
– Вы откуда?
«Наступит день, – подумал Мустафа, – и я буду разговаривать так, что никто не задаст мне этот оскорбительный вопрос, потому что они даже на секунду не смогут предположить, что беседуют с иностранцем».
Он взял пакет и вышел из магазина.
Мимо неторопливо прошла семья мексиканских эмигрантов: она везла коляску, он вел за руку малыша. Роуз проводила их завистливым взглядом. После развода каждая встреченная ею пара казалась воплощением счастья и гармонии.
– Знаешь что? Жаль, твоя бабушка не видела, как я флиртовала с этим турком. Представляешь, в какой бы ужас она пришла? Даже не придумать большего кошмара для гордого семейства Чахмахчян. Гордого и надутого, гордого и… – Роуз недоговорила, в голову ей пришла совсем уж озорная мысль.
На светофоре загорелся зеленый свет, выстроившиеся перед ней машины рванули вперед, сзади засигналил грузовик. Но Роуз не двигалась с места, оцепенев во власти сладостной фантазии. Она упивалась картинами, одна за другой возникавшими в ее воображении, и при этом метала по сторонам яростные взгляды.
Да, это третий побочный эффект застарелой горечи после развода: ты не просто начинаешь разговаривать сама с собой и становишься упертой в отношениях с другими, ты еще и утрачиваешь адекватность. Для охваченной справедливым негодованием женщины весь мир летит вверх тормашками, а самые безумные идеи начинают казаться в высшей степени разумными.
О сладостная месть! К исцелению еще долго идти, надо немало вложить, чтобы его достичь, и еще не известно, когда все окупится. А вот возмездие – штука быстрая. Роуз порывалась сделать что-то, что угодно, лишь бы только достать бывшую свекровь. А если и было на земле что-то, что могло разозлить женщин из рода Чахмахчян еще больше, чем отар, то это, конечно, турок! Да, было бы интересно пококетничать с самым страшным врагом бывшего мужа.
Только где же найти турка посреди аризонской пустыни? Они же вроде не разводят кактусы?
Роуз и рассмеялась. Лицо ее выражало уже не признательность, а горячую благодарность. Какое чудесное совпадение, что судьба только что свела ее с турком! Или это не совпадение?
Роуз ехала вперед и подпевала кассете. Но вдруг резко вырулила налево, развернулась на сто восемьдесят градусов, заскочив на встречную полосу, и на полной скорости помчалась обратно.
Примитивная любовь, я хочу того, что было.
В два счета синий джип «чероки» оказался на парковке супермаркета «Фрайс». Машина описала дугу и подъехала к главному выходу из магазина. Роуз уже почти отчаялась найти молодого человека, когда вдруг заметила, что тот стоит на остановке с тонким полиэтиленовым пакетом и покорно ждет автобус.
Мне не нужно думать, я уже на грани.
Я прощаюсь со всем, что заставляло плакать.
– Мостафа! – крикнула Роуз, высовываясь из полуоткрытого окна. – Вас подбросить?
– О да, спасибо, – кивнул он и робко попытался поправить ее: – Мустафа, а не Мостафа.
В машине Роуз улыбнулась:
– Мустафа, познакомься с моей дочерью Армануш, но я называю ее Эми. Эми – Мустафа, Мустафа – Эми…
Молодой человек ласково улыбался спящему младенцу, а Роуз тем временем тщетно вглядывалась в его лицо, желая понять, догадался ли он. Явно не догадывался. Она решила дать еще одну подсказку, на этот раз более очевидную.
– Полное имя моей дочери – Эми Чахмахчян.
Если эти слова и пробудили в Мустафе какие-то неприятные чувства, то виду он не показал, поэтому Роуз сочла нужным повторить, на случай если с первого раза неясно:
– Ар-ма-нуш Чах-мах-чян.
Карие глаза юноши вспыхнули, но совсем не так, как ожидала Роуз.
– Чах-мак-ч… – это же звучит как-то по-турецки! – радостно воскликнул он.
– Ну, вообще-то, это армянское имя. – Ей вдруг стало не по себе. – Ее отец, ну, то есть мой бывший муж… – Роуз сглотнула, словно хотела избавиться от неприятного вкуса во рту. – Он был… то есть он есть армянин.
– Да? – спросил парень беззаботно.
«Кажется, не понял, – удивилась Роуз и прикусила губу, а потом вдруг расхохоталась, словно выдохнула долго сдерживаемую икоту. – Но он такой симпатичный, прямо красавчик! Да, он будет моей местью, моей сладкой местью».
– Слушай, не знаю, как ты относишься к мексиканскому искусству, но завтра вечером открывается выставка, – сказала Роуз. – Если у тебя нет других планов, давай сходим, а потом можем перекусить.
– Мексиканское искусство… – задумался Мустафа.
– Те, кто уже где-то его видел, говорят, что это здорово, – заверила Роуз. – Ну что, хочешь пойти со мной?
– Мексиканское искусство, – повторил он смелее. – Конечно, почему бы нет?
– Вот и отлично. Очень рада познакомиться с тобой, Мостафа.
Она снова переврала его имя, но на этот раз он не стал ее поправлять.
Глава 3
Сахар
– Это правда? Умоляю, кто-нибудь скажите, что это неправда! – воскликнул дядюшка Дикран Стамбулян, с грохотом распахивая дверь.
Он влетел в гостиную с выпученными от волнения глазами, надеясь, что найдет там утешителя в лице племянника, племянниц, да хоть кого-нибудь. Его густые усы нависали надо ртом и слегка загибались на кончиках, так что казалось, будто он всегда улыбается, даже если в этот момент он был вне себя от гнева.
– Прошу тебя, дядя, сядь и успокойся, – пробормотала, не глядя на него, тетушка Сурпун, младшая из сестер Чахмахчян.
Из всей семьи только она безоговорочно открыто поддержала Барсама, когда тот решил жениться на Роуз, и теперь чувствовала себя виноватой. А она не привыкла себя корить. Cурпун Чахмахчян, уверенная в себе ученая феминистка, преподавала на факультете гуманитарных наук в Калифорнийском университете в Беркли и была убеждена, что нет проблемы, которую нельзя было бы обсудить в режиме спокойного и разумного диалога. Бывало, что с такими вот воззрениями она чувствовала себя белой вороной среди своих темпераментных родственников.
Жуя кончики усов, Дикран Стамбулян послушно поплелся к свободному стулу. Вся семья собралась за старинным столом из красного дерева. Стол был уставлен едой, но к ней, кажется, никто не прикасался. На диване мирно спали два младенца, близнецы тетушки Варсениг. Еще здесь был их дальний родственник Кеворк Караогланян, прилетевший из Миннеаполиса на встречу, организованную Союзом армянской молодежи. На протяжении последних трех месяцев Кеворк исправно посещал все мероприятия Союза: благотворительный концерт, ежегодный пикник, празднование Рождества, вечеринку «Огни ночной пятницы», ежегодный зимний прием, воскресный бранч и гонки на плотах в поддержку экотуризма в Ереване. Дядя Дикран подозревал, что его красавец-племянник постоянно приезжал в Сан-Франциско не только потому, что жаждал попасть на все эти мероприятия. Кажется, он влюбился в девушку из молодежной группы и пока еще не признался ей в своих чувствах.
Дикран с вожделением посмотрел на накрытый стол и потянулся за кувшином с айраном, в который на американский манер бросили слишком много льда. В расписных глиняных мисках красовались его любимые блюда: пилаки из белой фасоли, котлеты кадынбуду, карныярык, чуреки. Он все еще кипел от ярости, но при виде бастурмы немного смягчился и уж совсем растаял, заметив, что по соседству с бастурмой стоит бурма, его любимый пирог.
Несмотря на то что жена всегда строжайшим образом следила за диетой дяди Дикрана, на его ставшем притчей во языцех животе ежегодно нарастал новый слой жира, как годовое кольцо на дереве. Он был коренастый и дородный мужчина и ни того ни другого нимало не стеснялся. Два года назад ему предложили сняться в рекламе макарон. Он играл развеселого повара, который сохранял отличное настроение, даже когда его бросила невеста, – главное, он оставался хозяином у себя на кухне и мог готовить свои спагетти. Не только в рекламе, но и в реальной жизни дядя Дикран был на редкость благодушным, так что знакомые всегда приводили его в пример в качестве классического веселого толстяка, как нельзя лучше подтверждавшего это расхожее представление. Вот только сегодня дядя Дикран был сам на себя не похож.
– А где Барсам? – спросил он и, протянув руку к горе котлет, взял одну. – Он вообще знает, что его жена затеяла?
– Бывшая жена, – поправила тетушка Зарухи.
Недавно начав работать учительницей младших классов, она целыми днями сражалась с непослушными детьми и теперь невольно поправляла малейшую ошибку.
– Ага, бывшая, только она-то себя бывшей не считает. Я вам говорю, эта женщина спятила. Да она все делает нам в пику. Это так же верно, как то, что меня зовут Дикран. А если я не прав, то тогда я не Дикран!
– Да нет, оставайся уж Дикраном, – успокаивала его Варсениг. – Никто не сомневается в том, что она все специально делает.
– Мы должны спасти Армануш, – вмешалась бабушка Шушан, истинная глава семьи.
Она вышла из-за стола и проследовала к своему креслу. Шушан прекрасно готовила, но сама никогда не отличалась особым аппетитом, а в последнее время, к ужасу дочерей, вообще съедала не больше чайной ложки в день. Эта маленькая, сухонькая женщина с тонкими чертами лица проявляла недюжинную силу воли и находила выход из еще более серьезных ситуаций. От нее так и веяло уверенностью в том, что она знает, что делает. Родственники не уставали поражаться ей. Ни при каких обстоятельствах она не признавала поражения; неослабно верила в то, что жизнь – всегда борьба, а для армянина – трижды борьба; умудрялась склонить на свою сторону всех, с кем ее сталкивала судьба.
– Благополучие ребенка важнее всего, – пробормотала бабушка Шушан, поглаживая серебряный образок святого Антония, который никогда не снимала. Святой покровитель, помогавший найти потерянное, не раз давал ей силы справиться с постигшими утратами.
С этими словами бабушка Шушан села вязать. Со спиц свисали первые фрагменты ярко-синего одеяльца с вывязанными по краю инициалами «А. Ш.». Какое-то время все молча наблюдали за отточенными движениями орудовавших спицами рук. Вязание бабушки Шушан действовало на семью как групповая психотерапия. Они успокаивались, глядя, как равномерно и четко нанизываются петли. Казалось, пока бабушка Шушан вяжет, можно ничего не бояться и верить, что все в конечном итоге будет хорошо.
– Ты права! Бедная малютка Армануш! – воскликнул дядя Дикран, который, как правило, во всех семейных спорах принимал сторону Шушан, понимая, что всесильной матери семейства лучше не перечить. – И что же станется с бедной овечкой? – спросил он упавшим голосом.
Никто не успел ответить. У порога зазвенели ключами и отперли входную дверь. В комнату вошел Барсам. Он был бледен, встревоженно глядел из-за очков в металлической оправе.
– Смотри-ка, кто пришел! – воскликнул дядя Дикран. – Господин Барсам, вашу дочь, похоже, будет воспитывать турок, а вы сидите сложа руки… Amot![1]
– Что же я могу поделать? – сокрушенно посетовал Барсам, поворачиваясь к дяде.
Он уставился на висевшую на стене огромную репродукцию «Натюрморта с масками» Мартироса Сарьяна, словно искал в картине ответ на свой вопрос. Но, похоже, помощи там не нашел и продолжил столь же безутешным тоном:
– Я не имею права вмешиваться. Роуз – ее мать.
– Ой, беда! И это мать? – расхохотался Дикран Стамбулян; для столь крупного мужчины у него был неестественно визгливый смех, обычно он за этим следил и сдерживался, но сейчас слишком волновался. – И что же эта невинная овечка скажет друзьям, когда вырастет? Мой отец – Барсам Чахмахчян, мой двоюродный дедушка – Дикран Стамбулян, его отец – Варвант Истанбулян, меня зовут Армануш Чахмахчян, в моей семье все фамилии заканчивались на «ян», все мои предки пережили геноцид, а всю их родню, как скот, вырезали турки в тысяча девятьсот пятнадцатом году, но мне промыли мозги и научили отрицать геноцид, потому что меня воспитывал некий турок по имени Мустафа. Смешно, да?.. – Дикран Стамбулян замолчал и внимательно посмотрел на племянника, чтобы понять, произвели ли его слова должное действие; Барсам словно окаменел. – Давай, Барсам, – продолжал дядя Дикрам громким голосом, – сегодня же лети в Тусон и останови этот фарс, пока еще не поздно. Поговори с женой.
– Бывшей женой, – поправила его тетушка Зарухи и взяла кусочек бурмы. – Ох, нельзя мне это есть, столько сахара. Столько калорий! Мама, почему бы тебе не попробовать класть искусственные заменители сахара?
– Потому что на моей кухне нет места ничему искусственному, – ответила Шушан Чахмахчян. – Ешь от души, пока молодая, вот состаришься, тогда и будет диабет, всему свое время.
– Да, ты права, я, пожалуй, еще не вышла из сахарного возраста, – подмигнула матери тетушка Зарухи, но решилась съесть только часть, оставив половинку на своей тарелке. Жуя, она обратилась к брату: – А что, вообще, Роуз делает в Аризоне?
– Она нашла там работу, – равнодушным голосом сказал Барсам.
– Да уж, тоже мне работа! – фыркнула тетушка Варсениг и постучала по горбинке своего носа. – Что она себе вообразила! Энчилады начиняет, словно у нее ни гроша нету. Знаете, она это специально. Она хочет выставить нас виноватыми перед всем светом, чтобы думали, будто мы не даем ей денег на ребенка. Доблестная мать-одиночка сражается наперекор всему. Вот роль, которую она пытается играть.
– С Армануш все будет в порядке, – пробормотал Барсам, стараясь, чтобы голос звучал не слишком безнадежно. – Роуз осталась в Аризоне, потому что собирается вернуться в колледж. Работа в студенческом клубе – это так, временная халтура. На самом деле она планирует стать учительницей, быть с детьми. В этом нет ничего плохого. Если она сама в порядке и об Армануш заботится, пускай встречается с кем хочет.
– С одной стороны, ты прав, а с другой – нет, – заговорила тетушка Сурпун, с ногами устроившись на стуле, и в глазах у нее вдруг появилось что-то жесткое и циничное. – Если бы мы жили в идеальном мире, ты мог бы сказать: да, это ее жизнь, нас она никак не касается. Да, если историческая память, наследие предков для тебя – пустой звук. Если ты живешь одним днем, тогда, конечно, можешь утверждать так. Но ты ведь знаешь, что прошлое живет в настоящем, а наши предки – в наших детях. Пока у Роуз остается твоя дочь, ты имеешь полное право вмешиваться в ее жизнь. Особенно, если она заводит роман с турком.
Не будучи искушенной в философских беседах и предпочитая простую житейскую мудрость интеллектуальным доводам, тетушка Варсениг вставила:
– Барсам, милый, ты можешь показать мне какого-нибудь турка, который говорил бы по-армянски? – Вместо ответа он искоса взглянул на старшую сестру, и, кивнув, она продолжила: – А сколько турок когда-либо выучили армянский? Ни одного! Почему наши матери учили их язык, а не наоборот? Разве не ясно, кто над кем доминировал? Из Средней Азии пришла только горстка турок, ведь так? И вдруг в мгновение ока они оказались повсюду. А куда делись миллионы армян, которые там жили раньше? Смешались с завоевателями. Зверски убиты! Осиротели! Депортированы! И ты хочешь отдать свою дочь, свою плоть и кровь тем, из-за кого нас осталось так мало, виновникам наших горестей? Месроп Маштоц[2] в гробу перевернется!
Барсам молча покачал головой.
Понимая, что племяннику несладко, дядя Дикран решил разрядить обстановку и рассказать анекдот:
– Араб приходит к парикмахеру. Парикмахер его стрижет, араб хочет заплатить, а парикмахер не берет деньги. «Никак не могу, – говорит, – это общественно полезная деятельность». Араб приятно удивлен и уходит. Наутро парикмахер отпирает свою лавку и обнаруживает под дверью благодарственную открытку и корзинку фиников… – (Одна из спавших на диване близняшек заерзала, почти захныкала, но так и не проснулась.) – На следующий день к этому же парикмахеру приходит турок. Парикмахер его стрижет, турок хочет заплатить, а парикмахер не берет деньги. «Никак не могу, – говорит, – это общественно полезная деятельность». Турок приятно удивлен и уходит. Наутро парикмахер отпирает свою лавку и обнаруживает под дверью благодарственную открытку и коробку лукума… – (Разбуженная ерзаньем сестры, заплакала вторая близняшка, и тетушка Варсениг бросилась к ней и успокоила одним легким прикосновением.) – На следующий день к этому парикмахеру приходит армянин. Парикмахер его стрижет, армянин хочет заплатить, а парикмахер не берет деньги. «Никак не могу, – говорит, – это общественно полезная деятельность». Армянин приятно удивлен и уходит. Наутро парикмахер отпирает свою лавку, и, как вы думаете, что же он обнаруживает?
– Сверток с бурмой? – предположил Кеворк.
– Нет, дюжину армян, выстроившихся в ожидании бесплатной стрижки.
– Ты намекаешь на то, что мы нация крохоборов? – спросил Кеворк.
– Нет, невежественный юноша, я просто хочу сказать, что мы, армяне, друг о друге заботимся и, если находим что-то хорошее, сразу делимся с родственниками. Именно этот коллективный дух и помог армянскому народу выжить.
– Да, но еще ведь говорят, стоит сойтись двум армянам, как они делятся на три церкви, – не отступал кузен Кеворк.
Дикран Стамбулян что-то проворчал по-армянски. Он всегда переходил на армянский, когда пытался вразумить молодежь, но в этот раз ничего у него не вышло.
Кеворк понимал только разговорный армянский, но никак не литературный язык, поэтому нервно захихикал, может быть, даже слишком нервно, чтобы никто не заметил, что он перевел только первую половину предложения.
– Не зли мальчика, – приподняв одну бровь, сказала бабушка по-турецки, как делала всегда, когда хотела, чтобы ее поняло только старшее поколение.
Услышав ее, дядя Дикран вздохнул, как мальчик, которого отчитала мать, и стал искать утешения в тарелке.
Воцарилась тишина. На улице только что зажегся фонарь, и в его сонном свете комната вдруг наполнилась сиянием. Все словно светилось изнутри, и люди, и вещи: трое мужчин, три поколения женщин, устилавшие пол коврики, старинное серебро в буфете, самовар на серванте, кассета с фильмом «Цвет граната»[3] в видеомагнитофоне, множество картин, икона святой Анны и плакат с изображением горы Арарат, увенчанной снежной шапкой. Казалось, с ними вместе здесь замерли призраки прошлого.
Перед домом остановилась машина. Ее фары, как софитом, прорезали внутреннее пространство комнаты, высветив висевшую на стене табличку в золотой рамке: «ИСТИННО ГОВОРЮ ВАМ: ВСЕ, ЧТО ВЫ СВЯЖЕТЕ НА ЗЕМЛЕ, ТО БУДЕТ СВЯЗАНО НА НЕБЕ, И ЧТО РАЗРЕШИТЕ НА ЗЕМЛЕ, ТО БУДЕТ РАЗРЕШЕНО НА НЕБЕ. МФ, 18: 18».
За окном снова прозвенел трамвай, на котором галдевшие дети и туристы перемещались из района Рашен-Хилл в аквапарк, морской музей и к рыбацкой пристани. Был час пик, шум города хлынул в комнату и заставил всех очнуться от забытья.
– Роуз в душе совсем не плохая, – набрался смелости сказать Барсам. – Ей было непросто к нам привыкнуть. Когда мы познакомились, она была такой робкой девочкой из Кентукки.
– Говорят, дорога в ад вымощена благими намерениями, – бросил дядя Дикран.
Но Барсам пропустил его слова мимо ушей и снова заговорил:
– Вы только подумайте: там даже спиртное не продают. Запрещено! Знаете, какое самое яркое событие в их Элизабеттауне? Это – ежегодный праздник, когда местные жители наряжаются в костюмы отцов-основателей. – Барсам воздел руки, то ли чтобы подтвердить свою правоту, то ли воззвать к Господу с отчаянной мольбой. – А потом они все шествуют в центр города, чтобы встретить там генерала Джорджа Армстронга Кастера.
– Вот именно поэтому тебе и не надо было на ней жениться, – пробормотал дядя Дикран.
Он уже выпустил всю злость и понимал, что не может больше сердиться на любимого племянника.
– Я должен донести до вас, что Роуз была с детства лишена мультикультурной среды, – заметил Барсам. – Единственная дочь типичной пары с Юга, державшей скобяную лавку, она выросла в маленьком городке, а потом вдруг – раз! – и оказалась посреди многочисленного дружного семейства армян-католиков, живущих диаспорой. Огромная семья, обремененная историческими травмами. Немудрено, что ей было трудно.
– Ну, нам тоже было нелегко… – возразила тетушка Варсениг, нацелив на брата зубья вилки, а потом вонзила их в котлетку.
Не в пример матери, она отличалась отменным аппетитом, но непостижимым образом умудрялась оставаться очень худой, хотя ежедневно поглощала огромное количество еды и к тому же совсем недавно произвела на свет близнецов.
– Да и вообще, она и готовить-то ничего не умела, кроме кошмарного барбекю из баранины с булочкой. Всякий раз, когда мы приезжали к вам в гости, она напяливала грязный фартук и жарила баранину.
Все, кроме Барсама, засмеялись.
– Но, надо отдать ей должное, – продолжила тетушка Варсениг, довольная, что все оценили ее сарказм, – она время от времени меняла соус. Бывало, нам подавали барбекю из баранины с острым соусом «Тeкс-мекс», а в другой раз – барбекю из баранины с соусом «Ранч». Кухня твоей жены была просто чудом разнообразия.
– Бывшей жены, – снова поправила ее тетушка Зарухи.
– Но вы ей тоже спуску не давали, – сказал Барсам, стараясь не глядеть ни на кого конкретно, словно обращаясь ко всем сразу. – Позвольте вам напомнить, что первое армянское слово, которое она узнала, было «отар».
– Но она и есть отар, – хлопнул племянника по спине дядюшка Дикран. – Если она чужая, почему бы ее так не называть?
Ошарашенный хлопком больше, чем вопросом, Барсам решился добавить:
– Кое-кто в этой семье даже называл ее колючкой.
– И что такого? – доедая чурек, обиженно возразила тетушка Варсениг, принявшая это замечание на свой счет. – Эта женщина должна была бы сменить имя с Розы на Колючку. Имя Роза ей совсем не подходит. Такое нежное для такой злючки. Если бы ее мама с папой хотя бы на секунду могли представить, какая она вырастет, они бы точно окрестили ее Колючкой, ты уж мне поверь, брат!
– Пошутили – и хватит! – велела Шушан Чахмахчян.
В ее словах не было ни упрека, ни угрозы, но на всех присутствующих они оказали именно такое действие. Сумерки сгустились, и в комнате стало почти темно. Бабушка Шушан встала и зажгла хрустальную люстру.
– Мы должны уберечь Армануш от беды, это единственное, что имеет значение, – сказала Шушан Чахмахчян тихим голосом; сетка морщин на ее лице и тонкие багровые вены на руках были словно высвечены ярким электрическим светом. – Мы нужны бедной овечке так же, как она нам. – Она медленно покачала головой, выражение непреклонной решимости сошло с ее лица, уступило место смирению. – Надо быть армянином, чтобы понять, каково это, когда вас становится все меньше и меньше. Мы как дерево, которому отрубили ветки. Пускай Роуз встречается с кем хочет, пускай выходит за него замуж, но ее дочь – армянка, и воспитать ее надо как армянку. – Шушан наклонилась к старшей дочери и сказала ей с улыбкой: – Дай-ка мне твою половину пирога. Диабет, не диабет, разве можно отказаться от бурмы?
Глава 4
Жареный фундук
Асия Казанчи никогда не понимала, почему некоторые люди так любят свой день рождения. Лично она его ненавидела. Всегда ненавидела. Может быть, дело в том, что с самого детства каждый день рождения ее заставляли есть один и тот же именинный торт: ужасно приторный трехслойный карамельно-яблочный бисквит, покрытый ужасно кислым кремом из взбитых сливок с лимоном. Непонятно, как это тетки вновь и вновь рассчитывали на то, что этот торт ее порадует, хотя она каждый раз отчаянно протестовала. Наверное, они забывали. Должно быть, все воспоминания о прошлогоднем дне рождения попросту стирались из их сознания. Такое возможно. В семействе Казанчи всегда помнили чужие истории, а вот собственные напрочь забывали.
В общем, каждый свой день рождения Асия ела все тот же торт и при этом понимала про себя что-то новое. Так, в три года она обнаружила, что можно добиться практически всего, если только закатить истерику. А три года спустя, в шестой день рождения, поняла, что с истериками пора завязывать, потому что взрослые хотя и выполняли ее желания, но продолжали относиться к ней как к маленькой. К восьми годам она осознала то, о чем прежде лишь смутно догадывалась: она незаконнорожденная. Теперь-то она понимала, что это открытие было вовсе не ее собственной заслугой, и она бы еще долго ничего не узнала, если бы не бабушка Гульсум.
Как-то раз волею случая бабушка и внучка остались вдвоем в гостиной. Они с головой ушли каждая в свое занятие: одна поливала цветы, другая раскрашивала клоуна в детском альбоме.
– А почему ты разговариваешь с растениями? – полюбопытствовала Асия.
– Потому что от этого они расцветают.
– Правда? – улыбнулась во весь рот девочка.
– Конечно! Надо им сказать, что земля – их мать, а вода – отец, и тогда они сразу воспрянут и расцветут.
Асия больше вопросов не задавала и снова принялась за клоуна. Костюм его она сделала оранжевым, зубы – зелеными и хотела уже раскрасить ботинки ярко-красным, но вдруг прервалась и стала подражать бабушке: «Ты моя милочка, ты моя лапочка, земля – твоя мамочка, водичка – твой папочка». Гульсум не подала виду, что слышит. И Асия – как это на нее не обращают внимания? – совсем раскуражилась, затянула громче одно и то же.
Гульсум собиралась поливать свою любимицу – африканскую фиалку.
– Как поживаешь, милая? – ворковала она с цветком.
Асия передразнила ее:
– Как поживаешь, милая?
Бабушка нахмурилась и прикусила губу, но все же не замолчала:
– Какая же ты красивая, такая пурпурная.
– Какая же ты красивая, такая пурпурная, – кривлялась Асия.
И тут Гульсум жестко сжала рот и тихо выдавила из себя:
– Приблудная.
Она произнесла это так спокойно, что Асия сначала даже не поняла, что слово адресовано ей, а не цветку.
Что это значит, Асия узнала только через год, ближе к девятому дню рождения, когда ее обозвали… в школе. Потом, в десять лет, до нее вдруг дошло, что, в отличие от одноклассниц, у нее дома нет ни одного мужчины. Еще три года ушло на то, чтобы осознать все последствия этого факта. В четырнадцатый, пятнадцатый и шестнадцатый дни рождения она сделала еще по открытию. Первое: другие семьи не похожи на ее семью, иногда они даже нормальные. Второе: у нее в роду как-то слишком много женщин, а с мужчинами связано как-то слишком много секретов, а еще они куда-то исчезали, как-то слишком рано и слишком уж странным образом. И наконец, третье. Она может хоть из кожи вон лезть, но никогда не станет красивой. К семнадцати годам Асия поняла еще, что ее связь со Стамбулом не глубже, чем у временно выставленных городскими властями знаков «РЕМОНТ ДОРОГИ» или «ВЕДЕТСЯ РЕСТАВРАЦИЯ» или чем у тумана, нависавшего над городом в ненастные ночи лишь для того, чтобы бесследно рассеяться на рассвете.
Уже на следующий год, за два дня до восемнадцатилетия, Асия ограбила домашнюю аптечку и проглотила все найденные таблетки. Она очнулась в постели, над ней стояли четыре тетки и обе бабушки – Гульсум и Петит-Ма. Сначала они заставили ее вытошнить все до последней капли, а потом отпаивали какими-то мутными вонючими травяными отварами. В восемнадцатый год своей жизни Асия вступила с осознанием, увенчавшим все ее прежние открытия: в этом дурацком мире право на самоубийство было редкой роскошью, и ты точно не войдешь в число счастливых обладателей этого права, если живешь в такой семейке, как у нее.
Не совсем понятно, было ли это умозаключение как-то связано с последующими событиями, но именно тогда началось ее страстное увлечение музыкой. Это была не абстрактная всеядная любовь к музыке вообще и даже не одержимость определенными жанрами, нет. Это была настоящая фиксация на одном-единственном певце – Джонни Кэше[4]. Она подробнейшим образом изучила и знала все, что его касалось: перемещения от Арканзаса до Мемфиса, взлеты и падения, собутыльников и жен, все фотографии, привычки и, конечно, тексты песен. В восемнадцать лет она избрала слова песни «Thirteen» девизом на всю оставшуюся жизнь и решила, что и ей на роду написано всюду приносить беду.
Сегодня ей исполнилось девятнадцать, то есть ровно столько, сколько было матери в момент ее рождения. Отметив это обстоятельство, Асия сразу почувствовала себя куда более взрослой, но еще не вполне понимала, что делать с этим открытием. Одно она знала наверняка: отныне никто не смеет обращаться с ней как с ребенком, и она фыркнула:
– Предупреждаю! В этом году никакого торта!
Она расправила плечи и подбоченилась, забыв на секунду, что так выпячивает огромную грудь, иначе сгорбилась бы снова. Асия ненавидела свой пышный бюст и тяготилась этим материнским наследством.
Иногда она сравнивала себя с упоминавшимся в Коране таинственным существом по имени Даббат аль-ард, чудовищным великаном, который явится в Судный день. Подобно этому фантастическому гибриду, состоящему из разных реальных животных, она унаследовала от родственниц отдельные части тела, кои странным образом в ней сочетались. Асия была очень высокая, гораздо выше большинства стамбульских женщин, этим она пошла в мать Зелиху, которую, кстати, тоже называла тетушкой. У нее были костлявые, в тонких жилках пальцы тетушки Севрие, дурацкий острый подбородок тетушки Фериде и слоновьи уши тетушки Бану. А нос у нее был до того горбатый, что даже неприлично. Такой нос имел лишь два аналога в истории: у султана Мехмеда Завоевателя и у тетушки Зелихи. Султан Мехмед покорил Константинополь; относиться к этому можно как угодно, но историческое значение данного факта поневоле заставляло забыть о форме носа. А у тетушки Зелихи была такая харизма и столь пленительное тело, что взиравшие на нее не видели никакого изъяна и все в ней, даже нос, считали совершенством. Но Асия не могла похвастать великодержавными победами и была начисто лишена природного очарования, поэтому просто не знала, как жить с таким носом.
Конечно, она унаследовала от родственниц и кое-что хорошее, хотя бы волосы. Они у нее были черные как смоль и вились буйными кудрями. По идее, такие волосы были у всех женщин в семье, а на деле – только у тетушки Зелихи. Строгая учительница Севрие, например, закалывала их в тугой пучок, а тетушка Бану вообще в счет не шла, потому что практически не снимала платка. Тетушка Фериде неистово меняла прически и цвет волос по настроению. Бабушка Гульсум считала, что старухе неприлично закрашивать седину, и ее голова напоминала ватный шарик. А Петит-Ma была ярой поклонницей рыжего цвета. Прогрессировавший «альцгеймер» приводил к тому, что она забывала множество вещей, включая имена родных, но еще ни разу не забыла покрасить волосы хной.
В списке положительных наследственных черт были также миндалевидные газельи глаза (от тетушки Бану), высокий лоб (от тетушки Севрие) и взрывной темперамент, который странным образом давал ей силы жить (от тетушки Фериде). И все же ей было тошно видеть, как она с каждым годом становится все больше похожа на них. Во всем, кроме одного – их склонности к безрассудству. Все женщины семейства Казанчи были совершенно непредсказуемы. Не желая им уподобляться, Асия какое-то время назад поклялась никогда не сворачивать с пути рационального аналитического мышления.
К девятнадцати годам страстное стремление отстоять свою индивидуальность придало Асии невиданные силы, чтобы бунтовать по самым необычным поводам. У нее действительно были серьезные основания гневаться, поэтому она запротестовала еще отчаяннее и яростнее:
– Больше никаких идиотских тортов!
– Поздно, милочка, он уже готов. – Тетушка Бану сверкнула на нее очами поверх только что перевернутой карты «Восьмерки пентаклей». Разложенная на столе колода Таро не предвещала ничего хорошего, разве что следующие три карты окажутся особенно счастливыми. – Только не подавай виду, что знаешь, а то твоя бедная мама расстроится, мы же хотели сделать тебе сюрприз.
– Сюрприз… Я думала, сюрприз – это что-то менее предсказуемое, – проворчала Асия.
Она уже успела понять, что быть членом семьи Казанчи значило, что ты, помимо всего прочего, должна уверовать в магическую силу абсурда и постоянно находить какую-то логику в самых несуразных вещах, логику, которая будет убеждать окружающих и, если немного постараться, даже тебя.
– В этом доме я отвечаю за предсказания и пророчества, – подмигнула тетушка Бану.
И в ее словах была известная доля правды. Тетушка Бану годами упражнялась и разрабатывала свои способности к ясновидению, а потом начала принимать посетителей и брать с них деньги. В одночасье гадалка стала стамбульской знаменитостью. Это вопрос везения: надо только удачно погадать кому-нибудь, а там не успеешь оглянуться – и это уже твоя главная клиентка. А с ее подачи ветер и чайки разнесут весть о тебе по всему городу, так что не пройдет и недели, как у крыльца выстроится целая шеренга клиентов. Таким образом, тетушка Бану окончательно посвятила себя искусству гадания и начала триумфальное восхождение по профессиональной лестнице, причем с каждой ступенью слава ее росла. Со всего города к ней спешили девицы и вдовы, юные девушки и беззубые старухи, бедные и богатые, каждая со своими тревогами. Всем им не терпелось узнать, что же уготовила им Фортуна, эта легкомысленная и непостоянная богиня. Они приходили с уймой вопросов и уходили домой с новыми вопросами. Иные щедро платили в надежде подкупить Фортуну, другие не давали ни гроша. Они были очень разные, но их объединяло главное: это были женщины. Официально объявив себя гадалкой, тетушка Бану зареклась принимать мужчин.
Между тем c самой тетушкой Бану произошли решительные перемены, и в первую очередь они коснулись ее внешности. Только вступив на поприще гадалки, она стала живописно драпироваться в ярко-алые пышно расшитые шали. Вскоре их сменили кашемировые платки, платки – пашминовые палантины, палантины – небрежно повязанные шелковые тюрбаны, причем все красных оттенков. Затем тетушка Бану вдруг сообщила, что решилась исполнить свое давнишнее тайное желание: отречься от всего земного и без остатка посвятить себя служению Всевышнему. Она торжественно объявила, что на пути к этой высокой цели намерена предаться покаянию и отрешиться от мирской суеты подобно дервишам и аскетам былых времен.
– Но ты не дервиш!
Ехидные сестры были как одна полны решимости отговорить ее от такого неслыханного во всей истории семейства Казанчи святотатства. И все три принялись перечислять аргументы против, причем каждая старалась говорить самым дружелюбным тоном.
– Ты только подумай, – ужаснулась самая чувствительная из сестер, тетушка Севрие, – дервиши носили жесткую дерюгу или рубище из грубой шерсти, а вовсе не кашемировые шали.
Тетушка Бану смущенно сглотнула, ей было явно не по себе, как-то неловко в собственной одежде и теле.
– А еще дервиши спали на соломе, а вовсе не на огромных пуховых перинах, – подхватила тетушка Фериде, главная чудачка.
Тетушка Бану стояла неподвижно, как на допросе, уставившись в противоположный угол комнаты и не смея поднять глаз на своих мучительниц. Разве она виновата, что у нее так ужасно болит спина и ей непременно нужно спать на особом матрасе?