Сердце бури Мантел Хилари
– Приданое составляет сто тысяч ливров. И ценное серебро. Не смотрите на меня так. Мне пришлось немало потрудиться.
– Вы будете ей верны?
– Разумеется. – Камиль выглядел изумленным. – Что за вопрос. Я люблю ее.
– Я просто спросил. Подумал, при заключении брака не помешала бы декларация о намерениях.
Они сняли первый этаж дома на улице Кордельеров, по соседству с Дантонами, и тридцатого декабря устроили свадебный завтрак на сто персон. Промозглый сумрачный день с враждебным любопытством льнул к освещенным окнам. В час пополудни они обнаружили, что наконец-то остались одни. Люсиль была в успевшем помяться розовом свадебном платье, липком в том месте, где несколько часов назад она опрокинула на себя бокал шампанского. Она упала на синюю кушетку и сбросила туфельки.
– Что за день! Такого события не знали анналы бракосочетаний! Бог мой, люди охали и сопели, мама плакала, отец плакал, а затем старик Берардье прочел тебе назидание, и ты тоже заплакал, а другая половина парижан, та, что не хлюпала носом на церковных скамьях, выкрикивала здравицы и непристойности на улице. А еще…
Люсиль запнулась, на нее накатывали волны болезненного напряжения этого дня. Я словно плыву по морю, подумала она. Голос Камиля доносился откуда-то издалека:
– …и я никогда не думал, что буду когда-нибудь так счастлив, два года назад у меня не было ничего, а теперь есть ты, и деньги, чтобы жить в свое удовольствие, и слава…
– Я слишком много выпила, – сказала Люсиль.
Когда она вспоминала церемонию, все плыло перед ней в мутной дымке, вероятно, она перебрала уже тогда. Внезапно Люсиль похолодела: что, если из-за того, что она выпила лишнего, свадьбу признают недействительной? Пребывала ли она в здравом рассудке? А на прошлой неделе, когда они осматривали комнаты? Была ли она достаточно трезва? И где находятся эти комнаты?
– Я думал, этого никогда не случится, – сказал Камиль.
Она посмотрела на него. Ей нужно было столько сказать ему, она репетировала эту сцену долгих четыре года, а как дошло до дела, и все, на что она способна, – это выдавить жалкую улыбку. Усилием воли Люсиль открыла глаза, чтобы комната перестала вращаться, и снова закрыла, пусть себе вращается. Затем повалилась на кушетку лицом вниз, удобно поджала колени под себя и довольно всхрапнула, как та собачка в церкви Сен-Сюльпис. Люсиль спала. Какой-то добрый человек сначала подсунул ладонь ей под щеку, затем выдернул ладонь, заменив ее подушкой.
– Послушайте, кем я стану, – сказал король, если не поддержу приведение к конституционной присяге несчастных епископов.
Он надел очки и прочел:
– «…врагом общественной свободы, коварным заговорщиком, самым трусливым из клятвопреступников, правителем, у которого нет ни стыда, ни совести, самым подлым из людей…»
Король отложил газету, энергично высморкался в носовой платок с королевскими гербами – последний из платков старого образца.
– И вас с Новым годом, доктор Марат, – сказал он.
Глава 3
Дамский угодник
(1791)
1791 год.
– Лафайет, – говорит Мирабо королеве, – зашел по стопам Кромвеля дальше, чем пристало его природной скромности.
Положение критическое, говорит Марат, банда Антуанетты в сговоре с австрияками, монархи предают нацию. Необходимо отрезать двадцать тысяч голов.
Во Францию вторгнутся со стороны Рейна. К июню королевский брат Артуа встанет во главе армии в Кобленце. Давний клиент мэтра Демулена принц де Конде возглавит войска в Вормсе. Войсками в Кольмаре будет командовать младший брат Мирабо, которого из-за склонностей и размеров зовут Бочкой.
Последние месяцы Бочка преследовал Фонарного прокурора на приемах. Теперь надеется гоняться за ним по улицам с помощью вооруженных солдат. Эмигранты желают возвращения старого режима в целом, их не устроят временные послабления и возврат нескольких титулов. А еще они требуют расстрелять Лафайета. Они считают, что вправе просить помощи у европейских правителей.
Те же, в свою очередь, имеют по этому вопросу собственное суждение. Вне всяких сомнений революционеры опасны, они представляют серьезнейшую угрозу. Однако Людовик жив и не в тюрьме, и, хотя убранство Тюильри не идет ни в какое сравнение с Версалем, нельзя сказать, что король в чем-то серьезно ущемлен. В лучшие времена, когда революция закончится, он, возможно, признает, что урок пошел впрок. А тем временем европейские монархи с тайным злорадством наблюдают, как богатый сосед не в силах собрать налоги, вышколенная армия переходит на сторону мятежников, а господа демократы выставляют себя на посмешище. Европейский порядок, заведенный от Бога, должен быть восстановлен, но сейчас не время золотить лилии Бурбонов.
Эмигранты советуют Людовику начать кампанию пассивного сопротивления. Проходят месяцы, но король безнадежен. Эмигранты вспоминают максиму Светоча Прованса: «Если вы можете удержать на ладони намасленные шары из слоновой кости, то сумеете вести дела с королем». Их бесит, что во всех публичных заявлениях Людовик поддерживает новый порядок, но он тут же тайно заверяет их в обратном. Они не верят, что некоторые чудовища, мерзавцы и варвары в Национальном собрании радеют за интересы короля. Не верит в это и королева: «Если я вижусь с ними или вступаю с ними в какие-то отношения, то потому лишь, что хочу их использовать. Они внушают мне такой ужас, что я не хочу иметь с ними ничего общего». Это вам на заметку, Мирабо. Вероятно, Лафайет лучше понимает, чего стоит королева. Говорят, он заявил ей в лицо, что намерен обвинить ее в супружеской измене и отослать назад в Австрию. Для этого он каждую ночь оставляет без охраны маленькую дверцу, чтобы впускать в ее покои предполагаемого любовника Акселя фон Ферзена. «Отныне примирение невозможно, – пишет Антуанетта, – только вооруженные силы исправят нанесенный ущерб».
Екатерина, царица: «Я делаю все от меня зависящее, чтобы дворы Вены и Берлина запутались во французских делах, и тогда у меня будут развязаны руки». Как всегда, руки Екатерины развязаны для того, чтобы душить Польшу. Она проведет свою контрреволюцию в Варшаве и, по ее словам, позволит немцам провернуть ее в Париже. В Австрии Леопольд занят польскими, бельгийскими и турецкими делами, Уильям Питт размышляет об Индии и финансовых реформах. Все ждут и наблюдают, как Франция (по их мнению) ослабляет себя внутренними раздорами и зашла в этом так далеко, что больше не угрожает их замыслам.
Фридрих Вильгельм Прусский думает иначе. Когда во Франции разразится война, которая, по его мнению, неизбежна, он воспользуется ситуацией. Его агенты в Париже возбуждают ненависть к Антуанетте и австриякам: убеждают действовать грубой силой, раскачивают лодку. Идею контрреволюции истово поддерживает король Швеции Густав, который намерен стереть Париж с лица земли. Густав, который при старом режиме получал полтора миллиона ливров в год, Густав и его воображаемая армия. Лихорадочные реакционные бредни из Мадрида, от глупого короля.
Эти революционеры, твердят все они, бич Божий. Я выступлю против них, если вы выступите.
Из Парижа будущее видится шатким. Марат подозревает заговорщиков во всех подряд, трехцветный флаг за королевским окном реет изменой на ветру. За этим фасадом, охраняемый национальными гвардейцами, король ест, пьет, тучнеет и не жалуется на дурное настроение. «Мой самый большой недостаток, – написал он однажды, – вялость ума, которая делает изнурительными и болезненными все мои умственные усилия».
Левая пресса отныне величает Лафайета не титулом, а по фамилии: Мотье. Людовик у них Луи Капет, королева – жена Капета.
Не забыты и религиозные разногласия. Около половины французских кюре согласились присягнуть конституции. Остальных мы зовем строптивыми священниками. Только семь епископов поддерживают новый порядок. В Париже торговки рыбой нападают на монахинь. В Сен-Сюльпис, где упрямится отец Пансемон, толпа врывается в неф, распевая песенку: «a ira, a ira, les aristocrats la Lanterne»[17]. Королевские тетки мадам Аделаида и мадам Виктория тайно отбывают в Рим. Патриоты должны удостовериться, что старые дамы не захватили дофина с собой в багаже. Папа провозглашает гражданскую конституцию еретической. В карету папского нунция бросают отрезанную голову полицейского.
В будке в Пале-Рояле «дикарские» мужчины и женщины выставляют напоказ свою наготу. Они едят камни, что-то бормочут на неизвестном языке и за небольшую сумму готовы прилюдно совокупиться.
Барнав, лето: «Следующая ступень к свободе должна разрушить монархию, следующая ступень к равенству разрушит частную собственность».
Демулен, осень: «Наша революция 1789 года была устроена британским правительством и малой частью дворянства. Одни желали изгнать версальскую аристократию и завладеть их замками, домами и должностями, другие – навязать нам нового господина, а все вместе – дать нам две палаты и конституцию на манер английской».
1791 год: восемнадцать месяцев с начала революции, тишина и покой под пятой новой тирании.
– Я называю лжецом того, – говорит Робеспьер, – кто утверждает, что я когда-либо призывал не подчиняться закону.
Январь в Бур-ла-Рен. Аннетта Дюплесси стояла у окна, разглядывая ветки ореха, затенявшие двор. Отсюда фундамент нового домика не был виден, что к лучшему, ибо пока он напоминал унылые руины. Она вздохнула, раздраженная молчанием, которое источала комната у нее за спиной. Остальные про себя умоляли ее обернуться и сказать хоть что-нибудь. Если бы Аннетта вышла, то, вернувшись, обнаружила бы все ту же скованность. Почему совместное утреннее питье шоколада вызывает такую натянутость?
Клод с несколько демонстративным видом читал «Вестник города и двора», скандальный правый листок. Камиль, как обычно, не сводил глаз с жены. (Через два дня после свадьбы она с изумлением обнаружила, что его вынимающие душу черные глаза близоруки. «А ты не пробовал носить очки? – «Нет, я слишком тщеславен».) Люсиль рассеянно читала перевод «Клариссы». Каждые несколько минут ее глаза обращались к лицу мужа.
Аннетта гадала, не это ли погружает Клода в такую меланхолию? Столь явно исходящее от Люсиль ликование плоти, горячечный утренний румянец у нее на щеках. Ты предпочел бы, думала Аннетта, чтобы она навсегда осталась девятилетней девочкой, занятой только своими куклами. Она изучала склоненную голову мужа, идеально зачесанные и припудренные седые пряди – даже в деревне Клод не позволял себе расслабиться. Камиль, сидевший в нескольких футах от него, походил на цыгана, который оставил свою скрипку в живой изгороди, после чего долго ее там искал; он сводил на нет все усилия дорогого портного, своей небрежностью подчеркивая крах общественного устройства.
Листок выпал из рук Клода. Пробудившись от мечтательности, Камиль повернул голову.
– Что на этот раз? Я вас предупреждал, если беретесь читать такое, пеняйте на себя.
Не найдя слов, Клод показал на страницу; Аннетте послышалось тихое хныканье. Камиль потянулся к листку, Клод прижал его к груди.
– Не глупи, Клод, – сказала Аннетта, словно обращалась к ребенку. – Отдай листок Камилю.
Камиль пробежал глазами страницу:
– О, вам понравится. Лолотта, не выйдешь на минутку?
– Нет.
Где она подхватила это кошачье имя? Аннетта подозревала, что его для Люсиль придумал Дантон. В нем было что-то чересчур сокровенное, а теперь и Камиль перенял эту манеру.
– Сделай, как он просит, – сказала Аннетта.
Люсиль не сдвинулась с места. Теперь я замужем, думала она, и не обязана идти на поводу у всех и каждого.
– Оставайся, – сказал Камиль. – Я надеялся пощадить твои чувства. Если верить тому, что тут написано, ты не дочь своего отца.
– Молчите, – попросил Клод. – Сожгите это.
– Вы же знаете, как сказал Руссо, – хмуро заметила Аннетта, – сожжение не ответ.
– А чья я теперь дочь? – спросила Люсиль. – Моей матери? Или теперь я подкидыш?
– Ты определенно дочь своей матери, а твой отец аббат Терре.
Люсиль хихикнула.
– Люсиль, я тебя отшлепаю, – сказала ее мать.
– А значит, – заметил Камиль, – ты получила приданое из денег, которые аббат нажил, спекулируя зерном в голодные годы.
– Аббат не спекулировал зерном. – Покрасневший Клод не сводил с Камиля враждебного взгляда.
– Я и не говорю, что спекулировал. Я цитирую вашу газету.
– Да, да. – Клод с несчастным видом отвел глаза.
– Вы когда-нибудь встречались с аббатом? – спросил Камиль тещу.
– Один раз, обменялись парой фраз.
– А вы знали, – обратился Камиль к Клоду, – что аббат был ценителем женских прелестей?
– Это не его вина, – снова вспыхнул Клод. – Он никогда не хотел быть священником. Семья его заставила.
– Успокойся, – сказала ему Аннетта.
Клод подался вперед, зажав ладони между коленями.
– Терре был нашей единственной надеждой. Он трудился, не жалея себя. В нем была внутренняя сила. Люди его боялись.
Клод замолчал, кажется осознав, что впервые за долгие годы добавил к своим рассуждениям об аббате что-то новое, своего рода коду.
– Вы его боялись? – полюбопытствовал Камиль без всякой задней мысли.
Клод задумался:
– Возможно.
– Я часто боюсь людей, – сказал Камиль. – Ужасное признание, не правда ли?
– Каких людей? – спросила Люсиль.
– В основном Фабра. Когда я заикаюсь, он встряхивает меня, хватает за волосы и начинает колотить головой об стену.
– Аннетта, там были и другие обвинения. В других газетах. – Клод украдкой взглянул на Камиля. – Я постарался выкинуть их из головы.
Аннетта промолчала. Камиль отшвырнул «Вестник города и двора».
– Я предъявлю им иск.
Клод поднял голову:
– Что вы сделаете?
– Я обвиню их в клевете.
Клод встал.
– Вы предъявите им иск, – промолвил он. – Вы. Обвините их в клевете.
Он вышел из комнаты, и они услышали на лестнице его глухой смех.
Февраль. Люсиль обставляла комнаты. Подушки заказали из розового шелка. Камиль гадал, во что они превратятся спустя несколько месяцев, помятые не отличающимися опрятностью кордельерами. Однако он ограничился немым проклятием при виде ее нового цикла гравюр «Жизнь и смерть Марии Стюарт». Камиль терпеть их не мог. Безжалостный, воинственный взгляд Босуэлла напоминал ему взгляд Сен-Жюста. Грузные вассалы в грубых пледах махали палашами, джентльмены в килтах, сверкая пухлыми коленками, помогали несчастной шотландской королеве сесть в лодку. Во время казни нарядная Мария выставляла напоказ свои прелести и выглядела года на двадцать три.
– Это невыносимо романтично, – сказала Люсиль, – не правда ли?
С тех пор как они переехали, над «Революциями» можно было трудиться из дома. Перепачканные чернилами люди, вспыльчивые и любящие крепкое словцо, сновали по лестнице туда-сюда с вопросами, на которые ждали от нее ответов. Неправленые корректуры валялись под ножками стола. Курьеры с повестками сидели на улице перед входной дверью, иногда перекидываясь в карты или кости, чтобы убить время. Их квартира стала напоминать квартиру Дантонов в том же зании за углом, незнакомцы вламывались к ним в любое время дня и ночи, в столовой строчили статьи, спальню превратили в переполненную гостиную и проходной двор.
– Нам следует заказать еще книжные шкафы, – сказала Люсиль. – Ты не можешь складывать все в стопки на полу, я спотыкаюсь о них каждое утро. Тебе действительно необходимы эти старые газеты, Камиль?
– Разумеется. Они содержат доказательства непоследовательности моих противников, и мне не составит труда уличить их в том, что они поменяли свои взгляды.
Люсиль вытащила газету из стопки.
– Эбер, – промолвила она. – Что за унылый хлам.
Ныне Рене Эбер проталкивал свои идеи под маской человека из народа, грубоватого печника с трубкой по имени Папаша Дюшен. Газетка была вульгарной во всех смыслах: простодушная проза, пересыпанная непристойностями.
– Папаша Дюшен – большой роялист. – Камиль отметил пассаж. – Я могу использовать это против тебя, Эбер.
– Он на самом деле похож на Папашу Дюшена? Курит трубку и сквернословит?
– Ни в коей мере. Изнеженный маленький человечек. У него странные руки, которые все время мельтешат. Они похожи на существ, которые живут под камнями. Скажи, Лолотта, ты счастлива?
– Абсолютно.
– Ты уверена? Тебе нравятся эти комнаты? Не хочешь ли их поменять?
– Нет, мне здесь нравится. Мне все нравится. И я очень счастлива. – Чувства, готовые перелиться через край, скреблись под нежной кожей, готовясь вылупиться. – Только я боюсь, как бы чего не случилось.
– Что может случиться? – Он знал, чего она боится.
– Придут австрияки и убьют тебя. Двор подошлет наемных убийц. Тебя похитят, чтобы держать в заточении, и я не буду знать, где ты.
Она прикрыла рот ладонью, словно хотела остановить льющийся поток страхов.
– Ты преувеличиваешь мою важность, – сказал он. – Им есть чем заняться вместо того, чтобы подсылать ко мне наемных убийц.
– Я видела письмо, в котором тебя угрожали убить.
– Вот что бывает, когда читаешь чужие письма. Узнаешь то, чего лучше не знать.
– Кто заставляет нас так жить? – Она уткнулась ему в плечо, голос звучал приглушенно. – Когда-нибудь мы поселимся в подвале, как Марат.
– Вытри слезы, у нас гости.
Робеспьер смущенно замер на пороге.
– Ваша экономка сказала, что я могу войти, – сказал он.
– Входите. – Люсиль обвела рукой комнату. – Не слишком похоже на любовное гнездышко. Садитесь на кровать, чувствуйте себя как дома. С утра, пока я пытаюсь одеться, здесь перебывала половина Парижа.
– После переезда я ничего не могу найти, – пожаловался Камиль. – Знали бы вы, сколько времени отнимает брак. Нужно задумываться над такими непостижимыми вещами, как покраска потолка. Я всегда считал, что краска прорастает на нем сама собой, а вы?
Робеспьер отказался присесть.
– Я ненадолго, зашел узнать, готова ли ваша статья о моем памфлете, посвященном Национальной гвардии. Я надеялся увидеть ее в последнем номере.
– Господи, – сказал Камиль, – ваш памфлет. Он может быть где угодно. Вы не захватили с собой копию? Послушайте, почему бы вам не написать самому? Так будет быстрее.
– Камиль, мне нравится мысль познакомить ваших читателей с кратким изложением моих идей, но я хочу большего: вы могли бы написать, насколько они обоснованы, насколько логичны и четко изложены. Я же не могу хвалить сам себя.
– Не вижу разницы.
– Не будьте так легкомысленны. Я не могу тратить на это время.
– Простите. – Камиль откинул волосы со лба и улыбнулся. – Но на вас основана наша редакционная политика. Вы наш герой. – Он пересек комнату и кончиком среднего пальца слегка коснулся плеча Робеспьера. – Мы восхищаемся вашими принципами в целом, поддерживаем ваши выступления и статьи в частности и никогда не отказываемся продвигать ваши идеи.
– Только не в этот раз. – Робеспьер возмущенно отпрянул. – Вы не должны пускать дело на самотек. Вы так беспечны, так ненадежны.
– Простите.
Люсиль ощутила укол раздражения:
– Макс, он не школьник.
– Я сегодня же закончу статью, – сказал Камиль.
– А вечером будете на собрании якобинцев.
– Разумеется.
– У вас замашки диктатора, – сказала она.
– Вы не правы, Люсиль. – Робеспьер серьезно посмотрел на нее, и неожиданно его голос смягчился. – Кто-то должен время от времени подталкивать Камиля, он такой расхлябанный. Будь я вашим мужем, – он опустил глаза, – я бы тоже не устоял перед искушением проводить с вами все время, забросив работу. А Камиль никогда не умел противиться искушениям. Но я не диктатор, не говорите так.
– Хорошо, – сказала она, – вас извиняет долгое знакомство. Но ваш тон, ваши манеры! Оставьте их для правых. Ступайте и заставьте их дрожать перед вами.
Его лицо застыло: досада, огорчение. Люсиль видела, почему Камиль всегда перед ним извиняется.
– Камиль любит, когда его подталкивают, – сказал Робеспьер. – Он такой от природы. И Дантон так говорит. Прощайте. Сегодня допишете? – мягко добавил он напоследок.
– Что ж, – промолвила Люсиль, обменявшись взглядами с мужем, – это было резко. Чего он хотел добиться?
– Ничего. Твоя критика его потрясла.
– Его нельзя критиковать?
– Нет. Он принимает все близко к сердцу, его легко обидеть. А кроме того, он прав. Мне не следовало забывать о памфлете. Не будь к нему так строга. Он резок от застенчивости.
– Пусть учится ее преодолевать. Никому другому такое с рук не сойдет. К тому же, ты говорил, у него нет слабостей.
– Мелкие, возможно, и есть, но в главном ему не в чем себя упрекнуть.
– Ты можешь бросить меня, – внезапно сказала она. – Ради другой.
– Что заставляет тебя так думать?
– Сегодня я весь день размышляю. Размышляю о том, что может случиться. Потому что я никогда не предполагала, что можно быть такой счастливой, что все будет благополучно.
– Ты считаешь свою жизнь несчастной?
И хотя все свидетельствовало о противоположном, Люсиль честно ответила:
– Да.
– Я тоже. Но только не теперь.
– Тебя могут убить в уличной стычке. Ты можешь умереть. Твоя сестра Генриетта умерла от чахотки. – Она вглядывалась в него, словно хотела проникнуть взглядом под кожу, уберечь от любой случайности.
Камиль отвернулся, не в силах этого вынести. Он всегда боялся, что счастье может быть привычкой, свойством характера. Что оно словно язык, труднее латыни или греческого, которым надо хорошо овладеть к семи годам. А если не овладел? Если ты глух и слеп к счастью? Есть люди, которые стыдятся неграмотности и старательно делают вид, будто умеют читать. Рано или поздно их обман раскроется, но всегда есть надежда, что, пока ты отважно притворяешься, тебя внезапно настигнет истинное понимание и ты будешь спасен. Возможно также, что, пока ты, несчастный, пытаешься освоить расхожие фразы из разговорников, грамматика и синтаксис забытого языка внезапно поднимутся из глубин твоей души. Все это чудесно, думал он, но может занять годы. Он понимал, что тревожит Люсиль: можно ведь и не дожить до поры, когда свободно заговоришь на этом языке.
«Друг народа» номер 497, Ж.-П. Марат, редактор:
…немедленно назначить военный трибунал, верховного диктатора… вы погибнете, если вы станете и дальше слушать нынешних вождей, которые будут льстить вам и убаюкивать вас, пока враги не окажутся у ваших стен… Время снести головы Мотье, Байи… всем предателям в Национальном собрании… еще несколько дней, и Людовик XVI выступит во главе оппозиционеров и австрийских легионов… Сотня яростных жерл будет угрожать разрушить ваш город калеными ядрами, если вы окажете малейшее сопротивление… все патриоты будут арестованы, журналистов бросят в застенки… еще несколько дней нерешительности, и будет поздно сбрасывать апатию, смерть настигнет вас во сне.
Дантон в доме Мирабо.
– Как поживаете? – спросил граф.
Дантон кивнул.
– Я действительно хочу знать. – Мирабо рассмеялся. – Вы законченный циник, Дантон, или втайне лелеете жалкие идеалы? Какова ваша позиция? Мне не терпится знать. Кого вы видите королем: Людовика или Филиппа?
Дантон промолчал.
– Возможно, ни того ни другого. Вы республиканец, Дантон?
– Робеспьер говорит, не важно, какой ярлык навесить на правительство, важна суть, важно, чем оно занимается, действует ли в интересах народа. Республика Кромвеля, к слову, не была народным правлением. Я согласен с Робеспьером. Для меня не имеет значения, называть это монархией или республикой.
– Вы говорите, что важна суть, но не признаетесь, какую суть выбираете вы.
– Я делаю это умышленно.
– Не сомневаюсь. За лозунгами может скрываться много всего. Свобода, равенство, братство.
– От этого лозунга я не отказываюсь.
– Я слышал, это вы его придумали. Однако свобода подразумевает… что?
– Вы хотите, чтобы я дал определение? Это то, что чувствуешь изнутри.
– Какая сентиментальность, – заметил Мирабо.
– Я знаю. Сентиментальность так же важна в политике, как в спальне.
Граф поднял глаза:
– Спальни мы обсудим позже. Что ж, перейдем к практической стороне? В Коммуне грядут перестановки, назначены выборы. Мэру будут подчиняться управляющие, числом шестнадцать. Вы утверждаете, что хотите стать одним из них. Могу я спросить ради чего, Дантон?
– Я хочу служить городу.
– Не сомневаюсь. Что до меня, то я уверен, что получу этот пост. Среди ваших коллег я назвал бы еще Сийеса и Талейрана. Судя по выражению вашего лица, вы полагаете, что в этой компании ренегатов вы будете на своем месте. Однако, если я поддержу вас, я хотел бы получить гарантии, что вы будете вести себя сдержанно.
– Считайте, что они у вас есть.
– Умеренность и сдержанность. Вы меня понимаете?
– Да.
– Уверены?
– Да.
– Дантон, я вас знаю. Вы похожи на меня. Иначе отчего бы вас называли «Мирабо для бедных»? В вас нет ни капли сдержанности.
– Думаю, наше сходство весьма поверхностное.
– Вы полагаете себя человеком умеренным?
– Не знаю. Может быть. Все может статься.
– Вы можете хотеть примирения, но оно противно вашей натуре. Вы не рядом с людьми, вы над ними.
Дантон кивнул, признавая его правоту.
– Я двигаю ими по своему усмотрению, – сказал он. – Могу сдвинуть в сторону умеренности, могу в сторону крайностей.
– Однако трудность состоит в том, что умеренность часто путают со слабостью, не так ли? Уж мне-то поверьте, я был здесь раньше вас, и мне пришлось ощутить это на собственной шкуре. Кстати, о крайностях, мне не по душе нападки в мой адрес со стороны журналистов-кордельеров.
– У нас свободная пресса. В моем округе я не вправе указывать журналистам, о чем писать.
– Даже тому, кто живет за соседней дверью? А я думаю, вы ему указываете.
– Камилю приходится опережать общественное мнение.
– Я помню времена, – сказал Мирабо, – когда никакого общественного мнения не было и в помине. Никто о такой штуке даже не слышал. – Он потер щеку, уйдя в раздумья. – Что ж, Дантон, допустим, вас изберут. Я буду рассчитывать на ваше обещание умеренности и вашу поддержку. А теперь давайте посплетничаем. Как молодожены?
Люсиль разглядывала ковер. Он был хороший, и в конечном счете она не жалела, что на него потратилась. Впрочем, сейчас ее меньше всего волновала красота узора, она просто не доверяла выражению своего лица.
– Каро, – сказала она, – я правда не понимаю, зачем вы мне об этом рассказываете.
Каролина Реми закинула ноги на синюю кушетку. Красивая молодая женщина, она служила актрисой в театральной компании Монтансье, где играла в двух пьесах: Фабра д’Эглантина и Эро де Сешеля.
– Чтобы об этом вам не рассказали люди черствые, которым доставит удовольствие ваше смущение и насмешит ваше простодушие. – Каролина склонила головку набок и намотала локон на палец. – Дайте-ка угадаю… сколько вам лет, Люсиль?
– Двадцать.
– О Боже, – сказала Каролина. – Двадцать!
Едва ли она намного меня старше, подумала Люсиль. Впрочем, вид у гостьи был предсказуемо потасканный.
– Боюсь, дорогая моя, вы ровно ничего не знаете об этом мире.
– В последнее время люди постоянно мне об этом твердят. Полагаю, они правы.
(Постыдная капитуляция. На прошлой неделе Камиль пытался ее вразумить: «Лолотта, от частого повторения слова не становятся правдой». Но как сохранять вежливость под таким давлением?)
– Я удивлена, что ваша мать не сочла нужным вас предупредить, – сказала Каро. – Уверена, она знает все, что следует знать о Камиле. Но если бы я набралась смелости – и, поверьте, я жалею, что не осмелилась, – прийти к вам до Рождества и рассказать, к примеру, о мэтре Перрене, что бы вы почувствовали?
Люсиль подняла глаза на гостью:
– Каро, я бы остолбенела.
Это был не тот ответ, которого ожидала гостья.
– Вы странная женщина, – промолвила она. На ее лице ясно читалось: странность не окупается. – Вы должны приготовиться к той лжи, что вас ожидает.
– Могу себе представить.
Люсиль хотелось, чтобы дверь внезапно распахнулась и в комнату влетел кто-нибудь из помощников Камиля и начал сыпать вопросами или рыться в бумагах. Но в кои-то веки дом был пуст и тих; раздавался только хорошо поставленный голос Каро с легким надрывом и намеком на хрипотцу.
