Малуша. Пламя северных вод Дворецкая Елизавета
Часть первая
Эти две женщины состояли между собой в родстве уже двадцать пять лет – с тех пор как юная Эльга вышла замуж за старшего сына Сванхейд. Обе они были знатного рода и каждая много лет полновластно правила в своей части великого Восточного Пути: одна в Хольмгарде над Волховом, в северной его оконечности, а другая в Киеве, где было его сердце. Но сегодня, в один из дней последнего месяца зимы, они впервые в жизни увиделись воочию. В первый раз за все эти годы Эльга киевская с дружиной отправилась на север, к реке Великой, в свои родные края. Ловать привела ее к Ильмень-озеру, и дальше обоз двинулся вдоль западного его берега, до устья другой большой реки – Шелони. Шелонь, что текла к озеру с запада, служила дорогой к Плескову. Но прежде чем повернуть на запад, Эльга, оставив дружину, обоз и челядь в Будгоще, с десятком отроков пересекла по льду Ильмень, чтобы хотя бы раз в жизни повидаться со своей старой свекровью.
Более десяти лет уже не было в живых Ингвара – сына одной из них и мужа другой, того, чья память их связывала. И, когда Эльга вошла в просторную гридницу старого хозяйского дома, когда Сванхейд сделала несколько шагов ей навстречу – редкая честь, какой старая госпожа удостаивала лишь самых почетных своих гостей, – когда они впервые взглянули друг на друга, обе сразу подумали о нем.
– А твой сын похож на тебя, – сказала Сванхейд, знавшая Святослава. – Только глаза и лоб у него от Ингвара.
«Она совсем не похожа на сына, – отметила в это время Эльга, хотя понимала, что трудно было бы отыскать сходство между семидесятилетней, морщинистой, сгорбленной старухой и мужчиной в расцвете сил, каким был Ингвар, когда она видела его в последний раз. – Разве что глаза…»
Зато большое сходство было между самой Сванхейд и ее обиталищем, Хольмгардом, самым старым и прославленным варяжским гнездом на Волхове. Полтораста лет назад площадка городца была обнесена стеной в виде дуги, что упиралась концами в берега Волхова и прикрывала поселение со стороны суши, оставляя открытым выход к воде, как многие поселения норманнов в разных частях света. Поначалу его укрепления состояли из четырех рядов бревенчатых срубов, засыпанных землей, и глубокого широкого рва. Из этого гнезда варяжске вожди вели войны, подчиняя себя ближние и дальние волости. В округе городцов было немало: и варяжских, и словенских, из-за чего этот край у варягов получил название Гарды – Города. Но уже давно укрепления Хольмгарда не подновлялись, год за годом их подмывали разливы Волхова. Сейчас от четырех рядов городней уцелели только два, тын над ними разрушился, ров заплыл, занесенный паводками, и на некоторых его участках уже выстроили хлебные клети с печами для выпечки и разные кладовки. Только на южном конце дуги, со стороны озера, над воротами, сохранилась вежа, с которой можно было видеть реку от самого истока. Такова же была и Сванхейд: мощная и прекрасная прежде башня обветшала, сохранив лишь следы былого величия. Эльга много слышала о ней в давние годы, когда это была рослая, статная, не слишком красивая лицом, но величественной повадки женщина. Как и Эльга, после смерти мужа она осталась госпожой в своем краю и много лет управляла им твердой рукой. Но годы согнули ее, лицо покрыли морщины, лишь взгляд голубых глаз, по-прежнему острый и умный, да уверенная речь выдавали, что рассудок и дух ее не понесли урона в битве со временем.
– Садись, – Сванхейд кивнула гостье на резное кресло возле своего почетного хозяйского сидения. – Обычно здесь сидит Бер, мой внук, но он охотно тебе уступит…
Эльга улыбнулась, глянув на крепкого светловолосого парня лет восемнадцати, который встретил ее на причале и проводил сюда. Это был единственный сын ее родной сестры Бериславы, и его она сегодня тоже увидела впервые.
– Или ты хочешь сесть сюда? – слегка дрожащая рука Сванхейд указала на высокое кресло хозяйки; его подлокотники были украшены резными бородатыми головами, а на сидении лежала подушка, обшитая куньим мехом. – Ты имеешь на это право. Еще когда Ингвар… – она сглотнула и перевела дух, словно от имени сына ей сушило горло, – единственный раз был здесь, я сказала ему: если бы ты привез твою княгиню, я уступила бы ей место хозяйки, потому что ты – истинный глава этого дома.
Сванхейд и правда нелегко было говорить об Ингваре. Всю жизнь она провела в разлуке с тем из своих сыновей, кто наиболее возвысил род; мать почти его не знала и теперь смотрела на его вдову, будто надеялась перенять у нее знание того, кто ушел от них навсегда.
– Нет, нет, – с улыбкой возразила Эльга. – Я ни за что не лишу тебя места, которое ты украшала целых пятьдесят лет.
– Но ты – госпожа всех земель от Варяжского моря и до Греческого. Мой сын объединил их и сделала тебя их хозяйкой.
– Теперь уже не я их госпожа. У моего сына есть жена, княгиня Прияслава. Теперь он владеет всеми нашими землями и Прияна делит с ним эту власть.
– Но я слышала, между ними неладно и она оставила его? Вернулась к родне в Свинческ, уже года два назад, разве нет? И вместе с ребенком?
– Так было. Но наконец этот разлад в прошлом. Перед Карачуном Прияна возвратилась в Киев и привезла сына. Ему уже два года. Я верю, теперь между ними все пойдет ладно.
Эльга подавила вздох. Примирение сына с невесткой стоило ей немалых трудов и было оплачено дорогой ценой.
– Так значит, мы с тобой обе теперь лишь старые вдовы, – промолвила Сванхейд и, повернувшись, побрела назад к своему престолу. Светловолосый внук подал ей руку и помог усесться. – Давай тогда сядем и поговорим, как две старые вдовы. Ради чего ты пустилась в такой долгий путь? Ведь не для того же, чтобы меня повидать?
Хоть Эльга и славилась мудростью, ответить на этот вопрос было не так легко. Почти два месяца она ехала из Киева на север, в Плесков, где родилась сорок лет назад и где жила ее кровная родня, но княгиня киевская не ездит в такую даль ради родственных свиданий.
– Ты ведь собираешься вернуться? – видя заминку, Сванхейд пристально взглянула на нее.
Быть может, с возвращением в Киев молодой княгини для старой там не осталось места?
– Куда? – Гостья не сразу поняла ее.
– В Киев.
– О да! – Эльга как будто удивилась. – Разумеется, я вернусь. Меня никто не гнал из дома. Как ты могла подумать?
– Отчего же нет? – Сванхейд повела рукой. – Твой сын, а мой внук, отличается суровым нравом. Ведь та твоя родня, что сейчас живет в Плескове, туда не по доброй воле приехала. Святослав изгнал из Киева сводного брата. Едва не убил. Это правда, слухи меня не обманули?
Эльга промолчала, не возражая.
– Я ведь знаю Святослава, – продолжала Сванхейд. – Он прожил у меня здесь два года. Те последние два года… пока Ингвар был жив. Он был еще отрок, но крутой нрав в нем уже был виден.
Эльга взглянула на Бера: тот молча усмехнулся и прикусил нижнюю губу, будто мог кое-что порассказать о крутом нраве своего двоюродного брата – киевского князя Святослава.
– Это правда, что нрав у него нелегкий, – согласилась Эльга. – Но у него, слава богу, хватает ума понять, что без советов матери собственный нрав его погубит. Он хочет жить, как Харальд Боезуб или как Ивар Широкие Объятия, завоевать все страны, какие только ему известны. Но что происходит в уже покоренных землях, его мало занимает, лишь бы ему платили дань и давали людей в войско для новых походов.
– Это мы заметили! – Сванхейд прищурилась. – Вот уже десять лет как он здешний князь, но мы ни разу еще не видели его!
– Прошлым летом он собирался на угличей и дальше от них на запад, но поход сорвался, потому что к нам наконец прибыли послы от Романа…
– Да, я слышала, Константин умер. Что об этом рассказывают?
За минувший год случилось столько всяких событий, что повествование затянулось. Смерть Константина, цесаря греческого, посольство от его сына и наследника – Романа, приезд в Киев Адальберта – епископа, назначенного для руси Оттоном, королем восточных франков. Но Святослав вынудил епископа уехать, и на обратном пути на немцев напали разбойники. Вожак разбойников при этом оказался убит, и в нем узнали Володислава – бывшего князя древлян, который уже десять лет, со времен войны в земле Деревской, считался погибшим. Лишь минувшей весной вдруг выяснилось, что он жив и скрывался.
– Но теперь он несомненно мертв, его опознали несколько человек, кто хорошо знал его в лицо. В их числе Олег Предславич, – рассказывала Эльга, и Сванхейд кивала: Олега она знала, он был ее зятем. – А у меня на руках осталось двое Володиславовых детей. Они в Киеве с той зимы, когда мы разбили древлян, но поначалу жили с матерью, Предславой. А когда два года назад она уехала в Плесков, они остались у меня. Их двое, сын и дочь. Девушку мы зовем Малушей, но ее первое имя было Мальфрид – в честь бабки.
– Мальфрид? – повторила Сванхейд, и голос ее дрогнул. – Она ведь внучка моей дочери Мальфрид?
– Да, дочь Предславы, твоей внучки от Мальфрид. Она уже совсем взрослая. Я держала ее при себе, она носила мои ключи, но было немало охотников взять ее в жены. Я отослала ее во Вручий, к ее деду Олегу, но ее едва не похитил Етон плеснецкий. Оставлять ее в наших краях было слишком опасно, и я решила, что лучше ей уехать из Русской земли и жить со своей матерью. Подальше от всех наших раздоров…
– Так ты привезла ее с собой? – Сванхейд наклонилась вперед. – Эту девушку?
– Да, я хочу, чтобы она жила с Предславой.
– Где же она? Я хочу повидать мою правнучку.
– Я оставила ее в Будгоще, со всем обозом.
– Что же так? – Сванхейд явно была недовольна. – Это ведь старшая моя правнучка, и она уже совсем взрослая… При мне никого почти не осталось, вон только Бер. Я была бы рада…
– Она сейчас не совсем здорова, – сдержанно ответила Эльга, намекая, что хочет уйти от этого разговора. – Пусть отдохнет пока в Будгоще у Вояны, наберется сил. А потом у матери ей будет лучше всего.
Эльга пробыла в Хольмгарде только одну ночь, а наутро пустилась в обратный путь через озеро, к своим людям. Сванхейд сама вышла проводить ее к внутреннему причалу, где ждали сани на льду. Потом Бер повел бабку обратно в покои, придерживая под руку, чтобы не поскользнулась на утоптанном снегу. Оба поначалу молчали, пытаясь уяснить себе впечатления от этой встречи. Знаменитая киевская родственница оправдала свою славу: она была еще красива, умна, держалась просто, но в каждом движении ее, в каждом взгляде сказывалось величие. Сама она вроде бы вовсе не думала о своем высоком положении, но, видя ее, забыть о нем было невозможно. От всего ее облика исходило ощущение значимости, как тонкий дух греческих благовоний от ее одежды. Слушать ее было весьма любопытно, однако…
– Ты знаешь, – сказала Сванхейд внуку, когда он усадил ее на скамью возле очага, – я вот думаю, а не провела ли она меня?
– Провела, дроттнинг[1]? – Бер поднял светлые брови.
– Она рассказала столько всего занятного – про греков, про немцев, про древлян, про бужан… Но главного я так не поняла. Зачем все-таки она поехала в Плесков?
Когда Малуша вспоминала свой последний приезд в Киев, ей казалось, что там все время было темно. Со Святославом и гридями они добрались до города поздно вечером, почти ночью; она помнила, как сидела позади седла у Хольгера, телохранителя, а вдоль тынов теснились люди; раздавались радостные крики, огонь факелов бросал рыжие отблески на веселые лица. Потом пришел день – единственный полный день, который она тогда провела в Киеве, но этого дня она не помнила: так быстро он проскользнул и опять сменился ночью. Ведь был канун Карачуна – в эту пору почти и не рассветает. Потом настал тот тяжкий вечер, когда она ждала Святослава и заснула, не дождавшись, потом проснулась ночью и ужаснулась, что его рядом нет. Потом пришло утро, когда она видела его в последний раз… нет, в предпоследний. Он отправился на Святую гору к матери еще в темноте, а потом вернулся и сказал… что ей, Малуше, нужно уехать из города, потому что на днях приезжает Прияна, завтра или даже сегодня… Его водимая жена и молодая княгиня киевская. Она согласилась к нему вернуться.
Даже сейчас, два с лишним месяца спустя, у Малуши при этих воспоминаниях наворачивались слезы от боли в груди, от острого, режущего чувства несправедливости. Хотелось спросить у кого-то: почему с ней так обошлись? Чем она заслужила это унижение и тоску? Но кого спросить – Христа? Отец Ригор говорил, что бог кого любит, тому и испытания посылает. Но Малуша никак не могла понять, что из любви можно так мучить человека.
– Почему ты так худо за ней глядела? – почти кричала мать на Эльгу, когда они все приехали в Варягино на реке Великой и Предслава узнала, что случилось с ее дочерью. И правда вышло небывалое дело, если мать, всегда такая веселая и покладистая, возвысила голос на свою старшую родственницу, а к тому же княгиню киевскую! – Я оставила ее тебе! Я думала, ты будешь за ней смотреть как следует! А она в твоем доме осрамилась с ног до головы и нас всех опозорила!
– Ты думаешь, я хотела этого? – возмущенно отвечала Эльга. – Спроси у нее – я хотела? Я ее к Святше в постель посылала? Да я им велела и не думать, когда они мне только в первый раз сказали! Я вызвала Прияну из Свинческа! Я отослала Горяну в монастырь в землю Оттонову, к йотуну на рога, чтобы Прияна могла приехать! А Малфу я отправила к твоему отцу! Сама отвезла и с рук на руки передала! Что же дед так худо внучку стерег, что и трех месяцев не прошло, она у Святши оказалась, будто ее Встрешник перенес! Думаешь, я хотела этого позора в роду! Да я Святше сказала – не оставишь ее, прокляну! Вон, Свенельдич подтвердит!
Мать рыдала и просила прощения.
– Зачем вы меня за Володислава выдали? – причитала она. – Все беды от этого пошли!
– Твой отец вас обручил, – с досадой напоминала Эльга. – Нам осталось только тот уговор выполнить. А у нас, знаешь, в ту зиму не такие красные были дела, чтобы слово нарушать.
Про Малушу они забыли – не замечали, что она сидит в углу и все это слышит. Многого она раньше не знала. «Знать, судьба ее такая горькая!» – говорила мать потом. «Видно, так!» – с досадой отвечала Эльга, недовольная, что судьба одолела даже ее.
Княгиня ведь думала, что в силах одолеть судьбу. Со своей она управилась. А чужая вырвалась из рук. И, пытаясь что-то исправить, спасти род от позора и поношения, Эльга уехала из Киева в темную зимнюю пору, повлеклась с дружиной и обозом на край света, в Плесковскую землю, надеясь скрыть от людей, что ее единственный сын наградил ребенком деву своего же рода, ее, Эльги, двоюродную правнучку. А по отцовской ветви она, Малуша, происходит из князей деревских, и в этом корень ее бед. Родство с князьями деревскими еще малым ребенком привело ее в плен и в рабство, не позволило устроить жизнь как у всех. Из-за этого родства ее не отпускали замуж, пока она не попыталась помочь себе сама. Теперь она бывшая княжна деревская, бывшая полонянка и княгинина ключница, бывшая Святославова хоть[2]… А в настоящем-то она кто?
Мстислав Свенельдич, воевода, молчал, не встревая в спор женщин. Но Малуша и сейчас, после долгого совместного путешествия, бросала на него настороженные взгляды. Если княгиня и правда захочет, чтобы ее совсем не было, Свенельдич устроит это, не успеешь глазом моргнуть.
Но что там Свенельдич! Малуше казалось, что все ее родичи, даже мать, смотрят на нее откуда-то с острова Буяна и совсем-совсем не понимают, чего она хочет. Даже мать пришла в такое отчаяние, что почти накричала на княгиню, только потому, что та не помешала им со Святославом сойтись. Сама же Малуша куда сильнее гневалась на то, что их разлучили. Быть со Святославом она хотела сильнее всего. Даже сейчас. Но была не так глупа, чтобы обманывать себя, и давно уже поняла: первый виновник их разлуки – сам Святослав. Если бы он любил ее, их не разлучили бы ни Горяна, ни Прияна, ни Эльга, ни Свенельдич, ни лысый йотун. Но он больше не хотел ее видеть. Он позволил матери увезти ее на край света, чтобы убрать с глаз. И Малуше хотелось умереть – не то чтобы досадить ему, не то чтобы порадовать.
Но ничего такого она делать не собиралась. Была ведь причина, по которой ее увезли так далеко, а не отправили в село под Киевом переждать, пока слухи не улягутся.
Дитя. Ее ребенок, который ей остался на память о том месяце, когда Святослав при людях звал ее своей женой. И который должен был родиться, как Малуша высчитала, осенью, к окончанию жатвы.
Что теперь делать с глупой девчонкой? Даже мудрая княгиня Эльга не могла придумать, как поступить. Для сохранения позорной тайны лучше всего было бы отправить девушку в такое место, где ее совсем никто не знал, но Эльга не решалась отпустить ее с глаз. Она хотела обеспечить Малуше надежный присмотр и поэтому привезла ее к тем людям, кому сильнее всех доверяла: к своей сестре Уте, к брату Кетилю, к Предславе, матери Малуши, и Алдану, ее второму мужу. Но здесь, в Варягино, в полупереходе от Плескова, их род слишком хорошо знали: братья Олега Вещего и их потомки держали брод Великой уже лет тридцать. Сами князья плесковичей состояли ними в родстве: мать Эльги была плесковской княжной. Здесь семейную тайну не спрячешь.
Но в этих же краях имелась возможность найти самый лучший совет и помощь – помощь самой Нави. Эльга довольно скоро после приезда подумала об этом – едва узнала от Уты, что за годы ее отсутствия Бура-баба не сменилась, что в избушке за болотами живет все та же женщина, – но решилась не сразу. Не страх перед краем Окольного вызывал в ней дрожь и не память о своей вине перед чурами. Бура-баба… Всякий плесковский ребенок содрогался при мысли о старухе в птичьей личине, живущей в избушке с черепами на кольях, хотя никогда ее не видел. А Эльга знала ее еще в те годы, когда та была не старухой, а молодой красивой женщиной, живущей с мужем-воеводой и шестерыми детьми… Войдя в ту избушку с черепами на кольях, Эльга впервые за двадцать пять лет увидит свою мать… Тяжело ходить в Навь, но вдесятеро тяжелее – когда идешь повидаться с теми, кто был тебе близок в белом свете.
Но иного выхода Эльга не видела. Жизненная нить Малуши, ее младшей родственницы, так запуталась, что лишь Бура-баба и могла бы ее распутать. Человеческому уму это дело не под силу. Только чурам, зрящим со звезд.
В лес Эльга отправилась верхом. Провожали ее два старших племянника – Улеб и его младший брат Велерад. Тот шел впереди по узкой тропе через лес, ведя под уздцы лошадь Эльги, а Улеб с лукошком в руке замыкал маленькое шествие. Через ближний край леса было проложено немало тропок, но сестричи шли уверенно. По пути Эльга искала глазами голый ствол старой сосны с обломанной верхушкой – запомнился с детства, как первый страж навьей межи. Но точного места не помнила и не нашла: может, не сумела разглядеть среди заснеженных зарослей, а может, ствол тот рухнул и гниет в подлеске. И это удивляло: казалось, Навь должна быть неизменной, застывшей навек, как след на камне. А она тоже меняется… Как может меняться мертвое? Только двигаться в сторону жизни, нету во вселенной другого пути…
Сестричи проводили ее до ручья, а там остались стеречь лошадь. Улеб передал Эльге лукошко, потом помог сойти со склона ближнего, живого берега, но на лед не спустился – в Навь толпой не ходят. Эльга уцепилась за ветки куста и сама взобралась на тот берег. Ручей был невелик, берег невысок, а тропу еще не занесло: каждые несколько дней здесь кто-то проходил. Но было так же тревожно, как если бы ей предстояло дальше идти по дну озера.
Против своих ожиданий, на мертвом берегу Эльга успокоилась. Ничего вокруг не изменилось, и перехода в Закрадье она не ощутила. Пыталась вспомнить: а в юности ощущала? Но не помнила – кажется, в тот раз, когда они с Утой юными девушками приходили сюда, то дрожмя дрожали всю дорогу от дома.
Здесь тропинка была уже – от берега к тыну ходят по одному. Эльга шла не торопясь, осторожно пробиралась меж сугробов, чтобы не споткнуться. В одной руке несла лукошко, другой придерживала подол длинного куньего кожуха. Ута предлагала ей для этой вылазки кожух попроще, на веверице, но Эльга отказалась: зачем скрывать, кто она такая, от тех, кто и так все на свете знает?
Впереди показался знакомый серый тын. Вот уже видны коровьи и лошадиные черепа на кольях – тоже заснеженные, замерзшие. Два-три было свежих.
Эльга сама себе дивилась – совсем не страшно. Она всю дорогу ждала, когда навалится былая жуть, а той все не было. И лес, и тропка, и тын впереди казались обыденными, даже черепа на кольях не внушали прежнего трепета. Это в юности им, девчонкам с брода, мнилось, что здесь всему миру середина. А казалось – окраина. Дальний глухой закоулок, где веками ничего не меняется. И сами Буры-бабы, сменяя одна другую, носят все ту же птичью личину, одно общее на всех лицо, одно общее на всех имя.
Тропинка подводила прямо к левой стороне ворот – к той, через какую полагалось входить. Будто клюка, к ближнему бревну была прислонена длинная серая кость. Эльга огляделась. Скалили крупные зубы лошадиные черепа, к коровьим рогам прилип мелкий лесной сор. Ей по-прежнему не было страшно. Время близилось к полудню, выглянуло солнце и светило, несмотря на сугробы кругом, совсем уже по-весеннему. Даже повеяло свежим запахом подтаявшего снега, несущим бодрость и ожидание летней воли. Ведь до равноденствия седьмицы три осталось, весна скоро!
От ходьбы по снегу в длинном кожухе Эльга запыхалась и теперь постояла, переводя дух. Потом рукой в варежке взяла кость и постучала ее концом в воротную створку. Теперь это не казалось ей путешествием в Навь – только обрядом, к которому надо отнестись с уважением.
– Избушка, повернись в Нави задом, ко мне передом! – попросила Эльга и толкнула левую створку ворот.
Та открылась, и в проем Эльга увидела хозяйку, в буром медвежьем кожухе мехом наружу – та прошла полпути от избушки к воротам. Слишком рано она взялась за створку, не дождалась ответа – дряхлая хозяйка не успела подойти. Одновременно с этим Эльга жадно глянула, сердце оборвалось – не та! Это не могла быть ее мать – и рост не тот, и вся она какая-то усохшая, согнутая… Матушка, Домолюба Судогостевна, была красавица, рослая, румяная, русые косы в руку толщиной, как сейчас у сестры Володеи…
– Ты кто… по делу пытаешь или от дела… – чирикнула хозяйка из-под птичьей личины из бересты.
Эльга снова вздрогнула. Феотоке Парфене[3]! Йотунов ты свет, а ведь это и впрямь она! Не другая. Голос остался почти прежним, только стал слабее. Нельзя не узнать голос своей матери – тот, который научаешься распознавать еще из утробы. А что высохла и согнулась – так ведь матушке седьмой десяток! И двадцать пять лет она здесь, в Нави, и живет. Те двадцать пять лет, пока ее вторая дочь правила в далеком Киеве… И мать узнала ее скорее, чем она – мать. Оттого и дрогнул голос, покачнулась клюка в сухой морщинистой руке. Оттого она сбилась, произнося слова, которые произносила за эти годы сотни раз при виде очередного гостя.
– По делу я… – ответила Эльга, скорее сердечно, чем испуганно. – Дозволишь войти… матушка?
Главным ее чувством была жалость. Боги, какая она старая! Еле ходит. Клюка у нее для подмоги слабым ногам, а не для страху. Горшок с киселем дрожит в другой руке.
– Марушка нам всем здешним матушка… – прошамкала старуха, но это следовало понимать как позволение.
Эльга все же дождалась, пока Бура-баба дойдет до ворот и протянет ей киселя на костяной ложке. А та шагала с куда большей робостью, чем гостья – будто сама испугалась пришелицы из живого мира.
Проглотив холодный кисель, Эльга прошла за ворота и притворила за собой створку. Даже на свежем воздухе леса ощущался исходивший от старухи запах – плотный, хоть потрогать. Запах тела, которое редко моют, запах дыма, сосновой смолы и хвои. А главное – запах старости, запах внутреннего тления. Душа переворачивалась. Прими ты хоть всю мудрость Занебесья и Закрадья, а нет таких, кто неподвластен времени. Но как жутко видеть жертвой неумолимой дряхлости собственную мать – ту, что привела тебя в белый свет и уже готова показать обратную дорогу… И придется идти за ней. Поколения не властны разорвать эту цепь – за кем пришел, за темуйдешь. Что бы ни менялось в мире, этот закон нерушим. Сейчас Эльга с непреложной ясностью осознала это: как ни далеко она ушла от своей девичьей, плесковской жизни, незримая цепь потянулась за ней.
Вслед за старухой она прошла через двор. Приметила на снегу, кроме старушечьих, и еще чьи-то следы – большие, мужские. Сегодня кто-то проходил здесь в поршнях от снега, надетых поверх черевьев и набитых соломой для тепла. Не сидит ли у Буры-бабы гость?
Но в избушке было пусто. Дверь ее показалась Эльге совсем низкой, как лаз. Внутри висел густой дух старушечьего жилья. После светлого дня Эльга ничего не видела и, разогнувшись, первые два шага сделала ощупью. А когда глаза привыкли, изумилась: до чего же избушка мала! Как будто другая, не та, в какой она побывала двадцать пять лет назад… Да нет, новой изба не выглядит. Вот печка, где они с Утой варили бабке кашу, вон полати, где та, прежняя Бура-баба сидела, когда пряла ее Эльги, судьбу. А вон и столбушка[4] прислонена – орудие нынешней Буры-бабы.
– Принесла тебе гостинца, – Эльга поставила на лавку лукошко. – С поклоном от сестры моей Уты и прочих наших.
Бура-баба молчала. Но Эльга, которую годы киевской жизни наделили развитым чутьем, слышала, что это молчание не сердитое, а потрясенное, растерянное. Она сама-то где только ни побывала – до самого Царьграда добиралась, перед золотым Соломоновым троном стояла. Видела Святую Софию, Великую Церковь в Великом Городе, всю из разноцветного мрамора и золота, сама огромная, как волшебный город, глянешь под свод – голова кругом. А Бура-баба знает только свой двор, да ближний лес, да «божье поле», куда ее возят раз в год на окончание жатвы. За все двадцать пять лет в существовании ее не бывало ничего нового. Явись к ней вместо Эльги сама Марушка, и то удивила бы не сильнее.
– Видно, Сыр-Матёр-Дуб перевернулся… вниз ветвями, вверх корнями… – промолвила наконец Бура-баба. – Садись, коли пришла.
Эльга села. Еще раз огляделась. Нет, это какая-то другая избушка! Все было такое, как она запомнила – лавки, оконце на полуночную сторону – а не на полуденную, как у людей, и от этого не отпускало чувство перевернутости, иномирности. Полати, ларь, каменные жернова в бадье, ступа с пестом и метлой в углу. И хотя она отлично помнила, что это за ступа и метла, даже они, орудия Марены, не внушали ей трепета. Тем же осталось старое щербатое дерево, но дух из него ушел…
Или это она сама изменилась? Уж слишком много всего ей привелось повидать за эти двадцать пять лет. И каменных дворцов, и таких же темных, дымных землянок. Сильнее всех ее поражает именно это – осознание того, как далеко от былого увело ее время.
А может, крещение ее защищает. Дух остался в метле и ступе, но над нею старые боги не имеют власти. Поэтому ей больше не страшно здесь.
Так не напрасно ли она пришла? Малуша ведь тоже крещена. Судьба ее не во власти чуров, и чем ей поможет Бура-баба?
Но нет. Корень их общей вины так глубоко в памяти рода, что Христос до него не доберется. Только эта старуха, которая и есть корень рода.
– Рассказывай, с чем пришла? – слабый голос хозяйки прервал ее раздумья.
Бура-баба тоже села, напротив ее, поставила посох между колен и вцепилась в него обеими руками. Эльга старалась не смотреть на эти руки – боялась узнать их и вновь почувствовать режущую боль ушедшего времени.
– В роду моем беда случилась, – начала Эльга, подавляя вздох. – Большая беда, позорная…
Не настолько она позабыла обычаи, чтобы не уметь себя вести в этой избушке. Бура-баба – мать всем и никому, у нее нет имени. Никто из ныне живущих не может зваться ее родней. Эльга стала рассказывать о своей беде, и сильнее стыда ее мучила отчужденность – о родном внуке своей матери она вынуждена говорить как о чужом ей.
Да и к лучшему. За двадцать пять лет впервые до бабки дошла весть о никогда не виденном внуке – что девка из своей же родни от него дитя понесла.
Бура-баба слушала молча, не перебивая. Под личиной Эльга не видела ее глаз, но улавливала напряженное внимание. Рассказала обо всем – как впервые узнала, что Святослав хочет взять Малфу в жены, как запретила им об этом и думать, как пыталась помешать, отправила девушку за леса и реки, аж во Вручий. И как узнала за пару дней до Карачуна, что ушедший в полюдье Святослав уже месяц возит Малушу с собой по земле Полянской и называет своей женой…
– Я сюда ее привезла. Она сейчас в Варягине. Здесь мать за ней будет смотреть, и сестра моя. Но боюсь я… сумеем ли избыть беду? Не скажется ли еще? Что с тем дитем будет? Я думаю Малушу выдать замуж поскорее, чтобы дитя у молодухи родилось, как у людей водится. Но тревожно мне… уж если прицепилось лихо, от него не убежишь. Как бы хуже не сделать.
– Эх, матушки… – старуха покачала головой. – Княжьим столом ты владеешь, дружинами ратными повелеваешь, все земли обошла, все хитрости превзошла… А в своей семье, за своим сыном не доглядела!
– Он не дитя. Я десять лет за ним доглядываю, как он, отрок на четырнадцатом году, на стол отцовский сел. А теперь он зрелый муж, своих детей имеет, ему своя воля. Он меня выслушает, а сделает по-своему.
– Роды и земли, стало быть, тебе покоряются, а сын родной нет?
– Он князь русский.
Эльге не хотелось оправдываться. Она сделала что могла, но ни княгиня, ни родная мать не может управлять человеком, будто соломенной лелёшкой[5]. Противниками ее были упрямство сына и то неудержимое стремление юной девы к жениху, что пробьет даже каменные горы. Ей ли не знать? Двадцать пять лет назад и самой этой бабе – тогда еще Домолюбе Судогостевне – люди могли бы подать упрек: что же за дочерью не доглядела, позволила ей с чужими отроками в Киев бежать?
Бура-баба помолчала. Эльга вглядывалась в нее сквозь полутьму, пытаясь вновь почувствовать изначальную связь, голос родной крови. Ведь это ее мать, единственный человек на свете, кого она мысленно видела стоящим выше себя, хоть и привыкла числить ее в мертвых. Но ведь здесь – не белый свет, это рубеж Нави, и сидящая перед ней – не живая женщина, а стражница. У нее даже имя не свое, а то, что носят эти стражницы одна за другой многими веками. Эльга напоминала себе об этом, глядя в птичью клювастую личину из бересты, но за этими мыслями стояли другие: это та же самая женщина, что когда-то со слезами проводила ее, Эльгу, в лес к медведю. А теперь Эльга пришла к ней в это самый лес. И вот они сидят напротив, чуть дальше вытянутой руки. Но чувство родственной близости не приходило, не откликалось на зов рассудка. Уж слишком различную жизнь они вели эти двадцать пять лет. Дороги их лежали в противоположные стороны, и каждая ушла по своей очень, очень далеко. Теперь они дальше друг от друга, чем небо и земля. Чем эта затхлая, темная избенка – и Мега Палатион в Царьграде, с мараморяными полами и золотыми столпами.
Эльга покосилась на столбушку. Та самая, на какой ее судьбу спряли? Что там было-то? Она постаралась припомнить. Обещала ей прежняя Бура-баба долгую жизнь… потом что-то о дереве… один корень, три ствола… Она тогда поняла, что у нее будет всего один сын – потому и сбежала, чтобы сын ее не стал волхвом лесным. Это Святша. Он, выходит, тот ствол? А три ростка? У него два сына. Будет еще один? Бура-баба тогда предрекла ей вдовство – это сбылось. Эльга пыталась вспомнить еще что-нибудь важное, но не могла. Тот давний поход подвел ее к решению бежать от родных. А сделав это, она так погрузилась в новую жизнь, что причина, это пророчество, испарилось из памяти. Чуры оставили себе ее память, не позволили строптивой внучке взять с собой их самый дорогой дар.
– Не в его норове дело, – подала голос Бура-баба. – Твоя вина на детях сказалась. Ты знаешь, как ты из дома ушла, – голос ее дрогнул, и впервые она дала понять, что все знает и помнит не хуже самой Эльги. – Чуров ты обидела. Кровь их священную пролила. И куда бы ни пошла, проклятье их ты волочешь за собою, как тень свою. Оттого сын у тебя всего один, да и тот горе тебе несет, не радость.
Голос старухи дрожал. Но не от гнева – от горя. Она помнила, что речь идет о родном ее внуке. У Эльги мелькнуло в мыслях: а будь они, как все кривичи, живи одним родом под властью старейшин, вырасти Святослав на руках у ее матери – он стал бы другим? Не тем, каким вырос, повитый кольчугой вместо пелен, вскормленный с конца копья, баюканный песнями о победах дедов? Приученный считать за честь свою готовность идти вперед, прокладывая путь себе своим мечом и не оглядываясь назад? Ценить не дедовы обычаи, а свою доблесть? Не древние предания о чужих подвигах, а будущие – те, что сложат потомки о нем? Уж тогда бы он не смог…
«Да ну ладно!» – мысленно оборвала Эльга сама себя. Как будто в родах, что без совета стариков шагу не ступят, не бывает, чтобы дитя со своей кровью зачали от зимней тоски. Бывает. Случается. Вот только не часто родственный блуд ставит под угрозу божьего гнева целую державу от моря до моря.
Но насчет проклятья мать права. Эльга отчасти свыклась с этой мыслью за прошедшие месяцы, но услышать о нем из чужих уст было по-новому больно. И каких уст! Самой души материнского рода. Последней судьи и спасительницы.
– Как горю помочь? – прямо спросила Эльга. – Ты знаешь, мати. Научи меня. Что смогу, сделаю. Не хочу, чтобы проклятье мое детям и внукам передалось.
– Не спасти уж тех, кто под проклятьем родился. А кто не родился еще… Чтобы не родилось от сына твоего проклятое дитя, надо чуров просить. Авось помогут судьбу его перепечь.
– Попроси, – Эльга кротко взглянула в личину из бересты, как в живое лицо. – Кому, как не тебе? Ведь и в сыне моем, и в его чаде – твоя кровь.
Но Бура-баба отмахнулась рукой, в которой держала клюку: не хотела слушать о том, что для нее осталось на давно скрывшемся живом берегу.
– Судьбу его мне посмотреть надо. Пусть она придет… эта дева, что дитя носит. Может, выйдет из него навье дитя, а может, божье дитя…
У Эльги что-то дрогнуло внутри. Божье дитя – иначе медвежье дитя. Тот ребенок, который рождается у девы, живущей с медведем в его лесном дому. Но кто здесь будет этой девой? Малуша уже тяжела…
Блеснула в голове догадка, вспыхнула молнией надежда. Даже дух перехватило, но Эльга не позволила себе радоваться. Ничего еще не решилось.
– Я пришлю ее, – Эльга кивнула и встала. – Пойду, коли позволишь. За науку благодарю.
Свое дело как княгиня она сделала, а до родной своей матери ей не добраться – уж слишком та глубоко ушла. Она низко поклонилась, удивляясь этому ощущению. Даже цесарю Константину в его золотой палате она не кланялась – только кивнула. Но то было другое дело. Там она не желала признать себя дочерью надменного грека, чтобы не уронить честь своей земли. А здесь ей нужно было, напротив, вновь заручиться материнским покровительством этот жуткой женщины без лица, в изорванной и грязной одежде.
Эльга двинулась к двери. Протянула руку, ощутив, как здесь душно и как хочется скорее на волю к свету, свежему лесному воздуху и простору. Заснеженная чаща отсюда, из этой избы, как из могильной ямы, казалась желанной, будто цветущий луг.
– Не обидела бы ты чуров, – донесся вслед ей голос, в котором звучала не чурова, а своя, живая обида, – не ушла бы, не сгубила бы…
Речь старухи прервалась, голос иссяк.
Эльга обернулась, уже положив руку на дверь. Помолчала, потом все же сказала:
– Я не могла остаться. Если бы я осталась… сейчас эта твоя избушка ждала бы меня. А я не хочу… быть как ты. И я не жалею.
Она дернула дверь, скользнула, низко склонившись, наружу и закрыла дверь за собой, жмурясь от яркого света.
Может быть, не стоило говорить эти слова своей матери, она тоже не по своей воле сюда вселилась. Но Эльга должна была сказать это своей судьбе и всему роду кривичей, чья душа жила в этой избушке. Она приняла свое проклятье не напрасно. И она ни о чем не жалела.
По пути через лес двое провожатых косились на Малушу, будто она злым духом одержима. Обоих сыновей Уты она хорошо знала по Киеву – лет восемь на одном дворе росли. Однако теперь они держались так, будто она испорченная, и только тронь ее, скажи слово – порча на тебя перескочит. Понести дитя без мужа еще почти не беда рядом с тем, что случилось с ней – понести от родича в пятом колене. Это – проклятье. Теперь у нее в жилах как будто грязь вместо крови, а во чреве зреет змееныш.
Малуше тоже предлагали лошадь, но она отказалась. Братья сказали, что тропа хорошо натоптана, а ей нужно было запомнить обратную дорогу – назад она пойдет одна. Улеб шел впереди, она за ним, стараясь не оступиться и не заставить их вытаскивать ее из снега. Раза два останавливались, чтобы дать ей передохнуть. Улеб снимал с плеча свой толстый плащ, Велерад расчищал от снега поваленный ствол, и она усаживалась. Тяжелой она ходила конец третьего месяца – было еще незаметно. И легко носила – тошноты у нее почти не было, не болело ничего. Только есть хотелось все время. Ута как-то оборонила, что хоть в этом ей повезло. Ута знает – она носила то ли семь, то ли восемь раз.
Но даже на этих привалах братья с Малушей не разговаривали и не смотрели в лицо, будто боялись заразиться позором беззаконной похоти, в которой ее винили. Хотя уж чему-чему, а этому делу они у своего отца, Мстислава Свенельдича, научатся не хуже. Несколько лет прожившая в доме княгини, Малуша знала все Эльгины тайны, в том числе не самые приглядные. Ута когда-то родила старшего сына от Ингвара – мужа Эльги, а Эльга уже давно живет с мужем Уты, как со своим. А они сестры! Почему же ее-то, Малушу, в лес послали?
Ой! От мелькнувшей мысли стало холодно под кожухом. А что если сыновьям Уты велено завести ее в чащу и там бросить? Сиди, жди, пока придет Сивый Дед и станет расспрашивать: тепло ли тебе, девица?
– Ну, пойдемте, хватит мешкать! – воскликнула она и вскочила, отгоняя страх.
Парни молча двинулись дальше. Малуша брела за Улебом, успокаивая себя: да нет, не может быть. Если бы ее хотели оставить в лесу, то не собирали бы вчерашнего веча. На самом деле княгиня просто назвала в Варягино гостей из-за реки, но Малуше это показалось каким-то судилищем. Никто о ней дурного слова не сказал, но все так на нее посматривали… Оценивающе. Будто прикидывали, сколько девка стоит.
– Им сказали, что ты тяжела, – накануне вечером поведала ей мать. – О таком умолчать – потом хуже будет, нас обманщиками ославят. Сказали, будто с Карачуна понесла, с игрищ. И ты смотри, потом не проболтайся. Если будут спрашивать, скажи, не знаю, под личиной парень был.
Малуша молчала в ответ. Глупо было возражать: родные, пусть и сердились, хотели ее спасти. На игрищах в Купалии и Карачун случается, что девкам подол задирают. С игрища понести, когда деды возвращаются, беды нет. Чуры, значит, любят тебя. Таких девок даже охотно замуж берут, а в чьем дому дитя родится, тот и отец.
Воевода Кетиль, родной брат Уты, на днях вместе с Алданом ездил за реку, в Выбуты, в Видолюбье и еще куда-то. Толковали там со старейшинами, объясняли дело, звали в гости – невесту посмотреть.
– Мой отец у вас, Доброзоровичей, невесту взял и всю жизнь благодарил, – говорил им Кетиль, – теперь хотим долг отдать. Сия девица, Малуша, с моей сестрой и с княгиней киевской в родстве, самому Олегу Вещему праправнучка. Мать ее – Предслава Олеговна, дочь Олега Предславича, а тот сын Венцеславы, Олеговой дочери.
Об отцовском роде Малуши они умолчали, хотя здесь, на северном краю подвластных русам земель, о князьях деревских никто не думал и знать их не хотел. Другое дело – Эльга. Она плесковичам была своя, приходясь двоюродной сестрой нынешнему князю Судимеру Воиславичу. Эльга давала за Малушей хорошее приданое, и Свенельдич обещал, что старики еще подерутся за честь взять Малфу в род. Ее одели в крашеное платье, повесили на очелье серебряные заушницы, на грудь снизки разноцветных бусин, перстни, обручья – целое приданое на себе, а то ли еще будет! Велели угощать гостей. Уж это Малуша умела, как никто – года три подносила ковши в княгининой гриднице. Только улыбаться не могла себя заставить. Бросала короткие взгляды на незнакомые бородатые лица. Где-то среди них ее будущий свекор – родной батюшка, лютый медведушко… Малуша и не хотела знать, который – на вид они все одинаковые, почтенные. Сыновей-женихов даже не привели – не их ума дело. Ей до свадьбы и не покажут. Кого дадут – с тем и живи.
Малуша с трудом сглатывала, поднося гостям пироги, но тоска не отступала, душила. На глаза просились слезы, и спасало ее только приобретенная в киевской гриднице привычка сохранять невозмутимый вид, что бы ни происходило. Доносился голос Свенельдича: он расспрашивал старейшин о семьях, много ли сыновей, внуков, какое у кого хозяйство, сколько где засевают, сколько притереба, сколько пала[6], хороши ли были приметы на урожай озимых… Малуша знал, что он за человек – все это на самом деле занимает его не более, чем возня козявок под корягой. Но в его серых глазах светилось живое внимание, и весняки[7] отвечали охотно, уже веря, что киевский воевода – им лучший друг. К концу вечера они и правда подерутся за честь с ним породниться. Для успеха дела Свенельдич называл Малушу своей племянницей, хотя кровной родней она приходилась не ему, а его жене.
Вот-вот у нее появится жених. Какой-нибудь отрок вроде Велерада, остриженный в кружок, в беленой рубахе с тканым поясом… Или вдовец – как там эти старики рассудят, еще высватают ее за старого хрена… Вон тот, щуплый дед с коротковатой бородой все косится на нее своими глазками из чащи морщин – не с любопытством, как к будущей невестке, а с иным влечением, которое Малуша в гриднице тоже научилась с тринадцати лет отличать. Но в гриднице кто бы ее тронул, а здесь посватает ее дед за себя – и отдадут.
О Святославе Малуша старалась не вспоминать, но в этот вечер, для всех веселый, а для нее тяжкий, впервые подумала о нем не с тоской разлуки, а с гневом. Это он обрек ее на все это! И пусть она пошла с ним по доброй воле – он взял ее к себе, обещал сделать женой, а потом обманул и не смог защитить от позора и поношения! Вернее, не захотел. Натешился и выбросил из головы. Живет там со своей Прияной, будто Малуши и на свете нет, раз она ему больше не нужна.
Но она не исчезла. Святослав забыл ее, но ей еще жить и жить. Малуша понимала, что родные пытаются устроить ее дальнейшую жизнь как можно лучше. Даже Свенельдич разливается соловьем перед скучными и ненужными ему стариками, повествуя о своем давнем походе по царству Греческому, чтобы выторговать ей долю подобрее. Однако ей так тошно было думать, что Выбуты на том берегу, за бродом, отныне ее дом навсегда, а какой-то из этих весняков – ее судьба вместо Святослава, что она почти с надеждой подумала – может, она родов не переживет? Это ведь со многими случается…
После того дня Малуша отправилась в лес если не с радостью, то с надеждой. Может, эта таинственная, страшная Бура-баба, о которой говорили вполголоса, предречет ей что-то совсем другое? Не велит выдавать ее за сына Острислава Доброзоровича, или братанича Любомира Хорька, или внука Милонега Жилы. И что будет тогда… Этого Малуша не знала, даже вообразить не могла.
К Святославу ей не вернуться. Но может ведь быть, что у богов и судьбы припасено для нее нечто такое, чего ей и на ум не приходило?
– Запомнила, что сказать надо? – в пятый раз спросил Улеб, когда они остановились на берегу ручья.
Снегопадов в последние дни не было, и тут еще виднелись следы ног и копыт – с тех пор как здесь побывала Эльга.
– Да что я вам, дитя? – возмутилась Малуша. – Все я помню! Сорок раз слушала, как ваша мать рассказывала…
– Не перепутаешь? Стучи в левую створку и в нее же заходи. А выходить будешь из правой. И не шагай за ворота, пока Бура-баба тебе не даст киселя на ложке. За ложку сама руками не хватайся.
– И кость не бери голой рукой, – добавил Велерад. – Через варежку. Летом через рукав берут или через подол.
– Какие вы мудрые оба стали! – фыркнула Малуша. – Хоть сейчас в волхвы!
– Мы крещеные, нам нельзя в волхвы, – без улыбки ответил Велерад.
Улеб вздохнул и наконец прикоснулся к плечу Малуши – первый знак приязни, что она от них получила со дня приезда. Она поймала его взгляд: в нем было не презрение, как у некоторых, а скорее жалость. Уж Улеб-то знает, как играет человеком судьба и как может сломить и опозорить без вины. Велерад и сейчас на нее не посмотрел, храня хмурый вид. В свои семнадцать средний сын Мистины держался очень надменно, как никто в семье. Малуша была на два года его моложе, а ей казалось, что старше лет на десять. Молодые бывают строже стариков к чужим проступкам: кто сам в жизни еще обжечься не успел, всегда думает, что успеет отдернуть руку. Год-другой назад она и сама в душе презирала девок, приносивших в подоле, и была уверена, что сумеет остеречься. Но когда ее впервые потянуло к Святославу, когда она задумалась о нем как о своей судьбе, ей и в голову не приходило, будто надо чего-то «остерегаться!»
Малуша отвернулась от братьев, взяла собранное Утой лукошко и, придерживая подол, решительно полезла вниз, на лед ручья. С таким чувством, что оставляет позади всю свою злополучную прежнюю жизнь. Ах, если бы можно было!
Узкая тропа уводила в глубь ельника и скрывалась за развесистыми зелеными лапами. Малуша продвигалась вперед осторожно, прислушиваясь к звукам леса. Не так уж часто ей, почти всю жизнь проведшей в Киеве, приходилось бывать в лесу. Что это за птица стрекочет, щелкает? На глаза ей попался бараний череп на сучке дерева; Малуша вздрогнула и забыла о птицах. Это же навья тропа! Здесь, может, и не птицы вовсе голос подают…
Она шла, с каждым шагом углубляясь в жуткую сказку. Повесть о Буре-бабе была одной из первых, что ей довелось услышать. Еще пока она была совсем маленькая, лет трех-четырех, и пока они всей семьей жили в Искоростене, мать рассказывала им с Добрыней, как Эльга и Ута ходили к Буре-бабе. Потом Малуша еще не раз слушала эту повесть и могла рассказать не хуже самой Уты. Про то, как знатные девы плесковской волости перед замужеством ходят к Буре-бабе в лес узнавать свою судьбу, а потом к Князю-Медведю – за благословением и освящением. Одних он быстро назад отпускает, дня через три, а иные и по году с ним в лесу живут. Эльге предстояло идти туда – родичи хотели выдать ее за ловацкого князя Дивислава. На Ловати в те годы был свой князь. Но Эльга не желала ни за Дивислава выходить, ни у медведя жить. Молодой Ингвар из Киева хотел взять ее в жены и прислал Мистину Свенельдича, своего побратима. И когда Князь-Медведь явился за Эльгой, она притворилась покорной и пошла с ним. А следом Ута провела Мистину с четырьмя отроками. Они убили старого Князя-Медведя и увели Эльгу с собой. А Ута осталась ухаживать за Бурой-бабой – та умирала. Ута смеялась, когда рассказывала: дескать, думала, не выпустят меня, заставят вместо Буры-бабы Навь стеречь[8]. В те дни-то ей было не до смеха!
И вот сейчас та жутковатая сказка ждала Малушу наяву. Или все это снится ей – ельник, тропа, лукошко, оттягивающее руку… серый тын за дальними стволами… белые черепа на кольях…
Ноги отяжелели, но неведомая сила будто толкала Малушу в спину: иди, иди! Ее вел сам обряд – ступив на эту тропу, свернуть в сторону или оборотиться вспять уже нельзя. На обрядах держится равновесие мира, и каждый, смертный или бессмертный, выполняет свою долю этой работы.
Малуша медленно приблизилась к левой створке ворот. Поставила лукошко на снег, взяла рукой в варежке длинную кость и постучала. Стук показался ей глухим и слишком тихим. Однако постучать еще раз она сочла дерзостью и стала просто ждать. Кому надо – те услышат.
Полагается ждать отклика. А когда ее с той стороны спросят, зачем пришла, надо сказать…
Створка ворот скрипнула и отворилась. Позади стояла старуха – невысокая, щуплая, одетая в какую-то рванину и кожух мехом наружу. Из-под грязноватого красного платка свисали тонкие седые пряди, а глаза из гущи морщин пристально смотрели на гостью.
Малуша опешила: она ждала увидеть птичью личину и заранее готовилась не испугаться. Но хозяйка была без всякой личины, и только красный платок – знак принадлежности к Окольному, – отличал ее от обычных старух.
– Ты кто, девица? – тихим голосом спросила она. Будто здесь самая обычная изба.
– М-ма… Я – княжна древлянская, дочь Володислава и Предславы, – несмотря на растерянность, Малуша все же выцепила из памяти заготовленный ответ. – Пришла о судьбе моей спросить.
– Сколько лет не слышали мы тут русского духа, – хозяйка качнула головой, – а теперь что ни день зачастил…
– Я – не русь! – Малуша мятежно вскинула голову. – Я – древлянского рода, от корня Дулебова.
Она произнесла эти слова, будто в прорубь прыгнула. В Киеве она не посмела бы так сказать – даже так подумать. Ее мать считала себя русью, даже когда была древлянской княгиней и жила в Искоростене. Овдовев и вскоре выйдя за Алдана, она забыла о той жизни, как о неприятном сне. Но ее детям от Володислава отцовская кровь не давала забыть – эта кровь обрекла их на участь вечных пленников, рабов. Им тоже предписывалось забыть свой истинный род, но и забвение не сделало бы их свободными.
А здесь, в этом лесу, перед очами старухи, которую звали корнем рода и владычицей судьбы, Малуша вдруг ощутила неведомую ей никогда прежде свободу. Сама судьба вышла к ней навстречу с открытым лицом – так могла ли она лукавить с нею?
– Коли так, заходи, – старуха посторонилась и подняла небольшой самолепный горшок, который держала в другой руке. – Угощайся – без того нет тебе ходу в мой предел.
Малуша наклонилась и взяла в рот ложку овсяного киселя. В словах старухи слышалось обещание – шагнуть в ее предел означало обрести силу.
– Ты пойми: я должна была стать княгиней! – втолковывала Малуша старухе, что сидела напротив нее. – Но как иначе я могла того добиться? В ту войну Святослав меня всего лишил – рода, дома, земли родной, даже воли! И он один мог все это мне воротить. И… – она набрала в грудь воздуху, будто собиралась кричать, однако сказала очень тихо, – он такой… его как видишь, ни о чем больше не думаешь. Только чтобы быть с ним и делать так, чтобы ему было хорошо. И мнится, все, чего он хочет – оно так и должно быть. Даже если он тебя не любит…
– А он любил тебя? Ласков с тобою был?
– Он… я не знаю. – Малуша задумалась, пытаясь вспомнить. – Ему как будто нравилось, что я с ним. Он не обижал меня, нет. Подарки дарил. Веселый был со мной. Я так радовалась, что он меня в жены взял, что не думала…
Она запнулась, не зная, как выразить и ей самой не до конца понятное. Когда все решилось между нею и Святославом, она была так счастлива, достигнув своей цели, что о любви почти не думала. Казалось, если Святослав назовет ее своей женой, то с этим к ней придет все – любовь, честь, почет, богатство, неизменное счастье. Испытывала ли она это счастье? Скорее сознавала. Телом Святослав был рядом с ней, но мыслями и душой – далеко. Для нее не находилось места в его сердце, там все уже было полно. И не только Прияной. Прияна занимала в его душе все место, отведенное для женщин, но было его немного. Самой главной женой и возлюбленной этого человека была слава. Ради нее он был готов на все, к ней устремлялись его помыслы днем и ночью, и о собственной дружине он думал больше, чем обо всех на свете женщинах. Поэтому дружина обожала своего вождя, а вот женщины к Святославу не слишком-то влеклись, несмотря на его молодость, молодецкую внешность, знатный род, удаль и власть. На них от него веяло холодом, но Малуша в те дни была так полна своим огнем, что этого не заметила. Юность и наивное честолюбие ослепили ее, но она в его глазах значила слишком мало, чтобы отвлечь его от важных мыслей. А ей казалось, что если они вместе, то и она важна для него так же, как он для нее.
В избушке было почти темно, но светильник стоял на краю стола возле хозяйки, и Малуша хорошо видела ее лицо. В глазах старухи мерещилось нечто настолько знакомое, что от этого неосознанного узнавания Малушу пробирала дрожь. Уж лучше бы она в личине вышла, как положено! Ряженых Малуша не видала, что ли? Каждую зиму на Карачун такое вытворяют…
Ведь Бура-баба, к которой ходили Эльга и Ута, умерла. Прямо тогда, сразу после побега Эльги. Откуда же взялась эта, другая? И почему в ней мерещится нечто знакомое?
В ней и правда живет душа рода. Поэтому ее глаза на морщинистом лице кажутся виденными тысячу раз, хотя Малуша никогда с ней не встречалась. И она слушала гостью без гнева, без осуждения, даже головой не качала. Только всматривалась в лицо Малуши, будто хотела увидеть все то, что та не умела рассказать. Иногда посматривала на ее стан, и Малуша трепетала: а что если Бура-баба уже может разглядеть того, кто живет в ней, но внешне пока никак себя не выказывает? И это волновало Малушу всего сильнее. Что Бура-баба видит в ее чреве? Ведь ей открыто то, чего никто не может увидеть! Счастье или горе? Славу и честь или позор и поношение?
– Ты, говорят, можешь судьбу спрясть? – спросила Малуша, изложив все, что с нею приключилось.
– Ты уже спряла себе судьбу, – Бура-баба кивнула на тонкий белый поясок, обвивший еще совсем тонкий стан гостьи. – Два раза такое дело не делают. Не дождалась ты подмоги от кого постарее да помудрее, сам взялась… Что напряла себе, по той нити и пойдешь. Переменить я уже не могу.
Малуша со стыдом опустила глаза. Это правда – она взялась за дело не по своему уму. Ворожбе ее совсем не учили – кто бы стал, да и зачем? Об устройстве мира она только то и знала, что успел ей рассказать тот старый дед на Горине, хранитель веретена Зари. Но от кого ей было ждать подмоги? Только от самой себя.
– Чего же ты хочешь теперь? – спросила Бура-баба.
– Откуда мне знать? Я думала, ты меня на ум наставишь…
– Тебя замуж ладят за жениха из Выбут, да?
– Да, – Малуша отвернулась.
– Не по нраву тот жених?
– Я и не знаю, кто он будет. Они не столковались еще.
– Боишься, родня худого подберет?
– Они… нет, – Малуша мотнула головой. – Кетиль всех знает в отчине[9]. А Свенельдич… он такой, что в синем море золотую рыбу голыми руками выловит. Ему в родню худого не всучишь. Подберет самого лучшего.
– Так чего же тебе не житье? Или ждешь, что князь твой воротится?
Малуша подумала. Нет, этого она не ждала. Слишком далекие дали протянулись между нею и Святославом. Он остался будто за гранью того света – и она для него тоже. Не сойтись им, как двум берегам речным.
– Если я замуж выйду, – тихо начала она, не поднимая глаз, – и дитя мое у мужа в дому родится, там его нарекут, вырастят, и будет оно рода Любомирова или Милонегова. А оно… рода княжа. От Дулебова корня, от Олегова. Это будет дитя князя киевского. И я хочу ему… не простой доли, а высокой и яркой… как заря.
Она коснулась своего узкого белого пояска. Сотканный неровно, тот обладал скрытой волшебной силой. Недаром Малуша спряла нити для него на золотом веретене самой Зари-Зареницы. И под этим поясом ее дитя зрело, как солнце в бездне подземельной, чтобы в свой срок выйти на небосклон.
– Такую долю боги даром не дают.
– А я даром и не прошу, – тихо, но с упрямством ответила Малуша.
– Для такой судьбы дитяте надо особых сил набраться. А тебе – особую службу понести.
– Какую? – Малуша подняла глаза к лицу старухи.
– Такую судьбу не в белом свете вынашивают. А там, где самый корень сил земных и небесных живет.
– Где же это? – чуть слышно прошептала Малуша.
Но старуха не ответила. Помолчала, потом поднялась.
– Идем.
Малуша запахнула кожух и пошла за ней, на ходу затягивая верхний пояс. Бура-баба вывела ее из дома, но не повела к воротам, а завернула за угол. «Куда мы?» – хотела спросить Малуша, но прикусила язык. Она и так задала здесь слишком много вопросов. Теперь, после беседы, она точно знала: здесь не простая земля, а то поле, где зреют судьбы.
Позади избы в тыне обнаружилась еще одна калитка. Бура-баба подошла и толкнула ее.
– Вот туда ступай! – Она показала на узкую тропку, уводящую за ели.
– Но что… там? – не удержалась от вопроса Малуша. – Я же не с той стороны пришла!
– Забыла ты сказать, чтобы избушка к тебе передом повернулась, – Бура-баба улыбнулась, показав три уцелевших зуба, к удивлению Малуши, не ждавшей, что хранительница рубежа может улыбаться. – Теперь, чтобы на прежнюю дорогу попасть, с другой стороны выйти надо.
Малуша сперва поверила ей, потом усомнилась. Но делать было нечего: здесь не ее воля. Делай, что сказали.