Виртуальный свет. Идору. Все вечеринки завтрашнего дня Гибсон Уильям
– А кто такой этот Коди?
– Коди любит вечеринки. Коди любит эту вечеринку. Она продолжается уже несколько лет. Если не здесь, то в Лондоне, Праге, Макао…
Сквозь толпу движется парень с бокалами на подносе. Он не смотрит ни на Шеветту, ни на никого – из гостиничного, наверное, персонала. Крахмальная рубашка парня утратила все свое великолепие – смята, расстегнута до пупа, выбилась из брюк и болтается сзади, и теперь видно, что сквозь левый его сосок пропущена стальная такая хреновинка вроде маленькой гантели. А крахмальный воротничок, тоже, конечно, расстегнутый, торчит за затылком на манер соскользнувшего нимба. Женщина берет с подноса бокал белого вина и смотрит на Шеветту. Шеветта мотает головой. Кроме бокалов, на подносе есть еще белое блюдце с колесами и вроде бы с закрутками «плясуна».
Парень подмигнул Шеветте и потащил свой арсенал дальше.
– Тебе все это странно?
Женщина выпивает вино и бросает пустой бокал через плечо. Шеветта слышит звон бьющегося стекла.
– А?
– Коди с его вечеринкой.
– Да. Пожалуй. То есть я случайно зашла и…
– Где ты живешь?
– На мосту.
Шеветта ждет реакции.
Женщина улыбается:
– Правда? Он выглядит так… таинственно. Я хотела бы туда сходить, но экскурсий таких нет, и, говорят, там опасно…
– Ничего там опасного, – говорит Шеветта. – Только… – добавляет она после секундного колебания, – не одевайся… ну, вот так – вот и все. И там совсем не опасно, здесь вот, в окрестностях, и то гораздо хуже. – (Перед глазами – эти, вокруг мусорных костерков.) – На Остров Сокровищ, вот туда не надо. И не пытайся дойти до конца, до самого Окленда, держись подвесной части.
– А тебе это нравится, жить там?
– Еще как. Я бы нигде больше не хотела.
– Счастливая ты, – улыбается женщина. – Точно.
– Ну ладно. – Шеветта чувствует себя как-то неловко. – Надо мне идти.
– Меня звать Мария…
– Шеветта.
Шеветта пожимает протянутую руку. Имя – почти как ее собственное: Шеветта-Мари.
– Пока, Шеветта.
– Ну, всего тебе хорошего.
– Ничего тут хорошего нет.
Шеветта расправляет плечи, кивает Марии и начинает проталкиваться через толпу, уплотнившуюся за это время на пару порядков, – знакомые этого Коди все подходят и подходят. Много японцев, все они в очень строгих костюмах, на ихних женах, или секретаршах, или кто они уж там есть, жемчуга. Но все это ничуть не мешает им врубаться в атмосферу. Шум в комнате нарастает. Публика быстро косеет или там балдеет, кто что, Шеветта хочет убраться отсюда как можно скорее.
У двери в ванную, где эти подкуренные, только теперь дверь прикрыта, она застревает. Куча французов, они говорят по-французски, смеются, размахивают руками, а в ванной – Шеветта отлично это слышит – кого-то рвет.
– Дай-ка пройти, – говорит она седоватому, коротко остриженному французу и проталкивается мимо него. Вино из бокала француза плещет вверх, прямо ему на бабочку, он что-то говорит по-французски, но Шеветта не оборачивается.
У Шеветты самый настоящий приступ клаустрофобии, вроде как бывает у нее иногда в конторах, когда приходится ждать, пока принесут отправляемый пакет, и она смотрит, какконторские шныряют туда-сюда, туда-сюда, и не понимает, они это по делу или просто шныряют туда-сюда. А может, это от вина: Шеветта пьет редко и мало, и сейчас она чувствует вкус не вкус, но что-то такое неприятное в горле.
И тут вдруг она видит этого своего европейца сраного, со все той же нераскуренной сигарой, его вспотевшая харя нависла над туповатым, чуть обеспокоенным лицом одной из тендерлойнских девушек. Он зажал ее в угол. И в этом месте, совсем рядом с дверью, коридором и свободой, такая толчея, что Шеветту на мгновение притискивают к его спине, а он ее и не замечает, продолжает себе засирать девице мозги, только шарахнул локтем назад, прямо Шеветте под ребра, чтобы, значит, место освободила, а так – не замечает.
А из кармана табачной этой кожаной куртки что-то торчит.
А потом это «что-то» не торчит уже ни из какого кармана, а лежит в руке Шеветты, и она запихивает это за брючный ремень и выскакивает в коридор, а засранец так ничего и не заметил.
Здесь, в коридоре, шум уменьшается сразу наполовину, а по мере того, как Шеветта приближается к лифту, он становится еще слабее, почти исчезает. Ей хочется бежать. И смеяться тоже хочется, а еще ее охватывает страх.
Иди спокойно, не торопясь.
Мимо горы подносов, грязных стаканов, тарелок.
Помни об охранных хмырях внизу, в холле.
И эта штука, заткнутая за пояс.
В конце коридора, но не этого, а поперечного она видит широко распахнутую дверь служебного лифта. В лифте – центральноазиатского вида парень со стальной тележкой, нагруженной плоскими прямоугольными хреновинами. Телевизоры, вот это что. Он внимательно оглядывает проскользнувшую в кабину Шеветту. У него выпирающие скулы, блестящие, с тяжелыми веками глаза, волосы подбриты и собраны в узкий, почти вертикальный пучок – любимая у этих ребят прическа. На груди чистой серой рубахи – значок «секьюрити», через шею переброшен красный нейлоновый шнурок, на шнурке висит виртуфакс.
– Подвал, – говорит Шеветта.
Факс негромко гудит. Парень поднимает его, нажимает на кнопку, смотрит в глазок. Эта, что за поясом, штука становится огромной, как… как что? Шеветта не находит сравнения. Парень опускает факс, подмигивает Шеветте и нажимает кнопку П-6. Двери с грохотом захлопываются, Шеветта закрывает глаза.
Она прислоняется спиной к мягкой амортизирующей стенке и страстно желает быть сейчас не здесь, а в Скиннеровой конуре, слушать, как скрипят тросы. Пол там из брусьев два дюйма на четыре, поставленных на ребро, а по самой середине из пола высовывается верхняя часть каната – конура, она не подвешена, а прямо сидит на канате, как на насесте. В нем, в канате этом, говорит Скиннер, семнадцать тысяч четыреста шестьдесят четыре жилы, стальные, в карандаш толщиной каждая. Если прижать к нему ухо, можно услышать, как мост поет, не всегда, но при подходящем ветре – можно.
Лифт останавливается на четвертом. И зря – дверь открывается, а никто не входит. Шеветте очень хочется нажать кнопку П-6, но она себя сдерживает, пусть этот, с факсом, сам. Нажал наконец-то.
П-6 – это не стоянка, куда ей так страстно хочется, а лабиринт древних, столетних наверное, бетонных туннелей, пол здесь покрыт растрескавшимся асфальтом, по потолкам тянутся толстые железные трубы. Пока парень возится со своей телегой, Шеветта выскальзывает наружу. Громадные, войти внутрь можно, холодильники, дверцы закрыты на висячие замки. Полсотни пылесосов, подзаряжающихся в нумерованных гнездах. Рулоны ковров, наваленные как бревна. Люди кто в робе, кто в белом поварском халате; Шеветта изо всех сил старается выглядеть как рассыльная – а кто же она еще, если не рассыльная, пусть думают, что она здесь по делу, на доставке.
Она находит узкую лестницу, поднимается. Воздух горячий и стоялый. Мертвый воздух. Сенсоры услужливо включают перед ней свет на каждом новом пролете. А сзади – выключают, но Шеветта этого не видит, не оборачивается. Она чувствует огромную тяжесть, словно все это древнее здание навалилось ей на плечи.
П-2, и вот он, ее байк, за щербатым бетонным столбом.
– Отойди, – говорит ей байк, когда Шеветта подходит к нему на пять футов. Не орет во весь голос, как автомобиль, но говорит оч-чень серьезно.
Строгая геометрия углеволоконной рамы, проглядывающая через имитированную ржавчину, и серебристые ленточные проводники вызывают у Шеветты обычную, почти сексуальную дрожь. Она просовывает руку в опознающую петлю.
А потом – все вроде одновременно – сдавленный щелчок снятых тормозов, Шеветта прыгает в седло и – вперед.
По раскаленному, в масляных пятнах пандусу, вверх и наружу, и этот вес свалился наконец с плеч, и никогда еще не была она такой легкой и счастливой.
4
Проблема трудоустройства
Райделлов сосед по комнате, Кевин Тарковский, работавший в виндсерфинговом магазинчике «Раздвинь пошире ноги», носил в ноздре косточку.
В понедельник утром, узнав, что Райделл не работает больше на «Интенсекьюр», Кевин предложил подыскать ему какое-нибудь место в торговле, по линии пляжной субкультуры.
– Сложен ты, в общем-то, прилично, – сказал он, оглядывая голую грудь и плечи Райделла. На Райделле все еще были те самые оранжевые шорты, в которых он ходил к Эрнандесу. Шорты принадлежали Кевину. Надувная шина, спущенная и скомканная, успела уже отправиться в пятигаллонное пластиковое ведро из-под краски, заменявшее им мусорную корзинку. Кевин украсил ведро большой самоклеящейся ромашкой. – Стоит, конечно, качать мышцу малость порегулярнее. И наколки бы тоже не помешали. Племенной обычай.
– Кевин, я ровно ничего не понимаю ни в серфинге, ни в виндсерфинге, ни в ничем. Я и в море-то, считай, не бывал. Пару раз в заливе Тампа – вот и все.
Время шло уже к десяти. У Кевина был выходной.
– Понимаешь, Берри, главное в нашей торговле – давать живое соприкосновение. Клиенту нужна информация – ты даешь информацию. Но заодно ты даешь ему живое соприкосновение. – Для иллюстрации Кевин постучал по двухдюймовой веретенообразной косточке. – И он покупает у тебя комплект.
– Да у меня и загара нет.
Глядя на Кевина, Райделл часто вспоминал коричневые мокасины, подаренные ему тетей на пятнадцать лет, – ну точно такая же кожа, что по цвету, что по текстуре. И ни при чем тут хромосомы, ни при чем ультрафиолет, вся эта роскошь получена и поддерживается уколами, таблетками и специальными лосьонами.
– Да, – согласился Кевин. – Загар – загар тебе потребуется.
Райделл знал, что Кевин не серфует и никогда не серфовал, зато он регулярно приносит из своего магазина диски и проигрывает их на гляделку, совершая одновременно полагающиеся телодвижения, а потому может предоставить клиенту любую информацию в наилучшем виде. Ну и конечно же, живое соприкосновение. Дубленая кожа, накачанные в зале мышцы и эта самая кость в носу привлекали к Кевину много внимания, особенно со стороны женского пола, другой бы на его месте истаскался по бабам, а этот вроде воспринимает все спокойно.
Основным в магазинчике товаром была одежда. Дорогая, которая, считается, защищает и от ультрафиолета, и ото всякой дряни в воде. На нижних полках стенного шкафа стояли две картонки, битком набитые этим барахлом; Райделлу, оставившему в Ноксвилле почти весь свой гардероб, позволялось копаться в коробках и брать оттуда все, что угодно. Выбор был не ахти – виндсерфинговые модельеры тяготели к люминесцентным тканям, черной нанопоре и зеркальной пленке. Некоторые костюмы, прикольные, имели чувствительную к ультрафиолету надпись: «РАЗДВИНЬ ПОШИРЕ НОГИ». Стоило озоновому слою скиснуть посильнее обычного, как невидимая при нормальных условиях надпись начинала полыхать ярким оранжевым светом – в чем Райделл убедился во время вчерашнего похода на овощной рынок.
Они с Кевином занимали одну из двух спален маленького, в шестидесятых еще годах построенного домика. Располагался этот домик на Мар Виста; говоря нормальным языком, это значит «Вид на море», только никакого вида здесь не было, и моря – тоже. Кто-то когда-то разгородил спальню пополам листами сухой штукатурки. С Райделловой стороны перегородка была сплошь залеплена такими же, как на ведре, самоклеящимися ромашками и сувенирными стикерами из местечек вроде Мэджик Маунтин, Ниссан Каунти, Диснейленд и Скайуокер-парк. В доме было еще двое постояльцев – трое, если считать и китайскую девицу, но она жила малость на отшибе, в гараже, и ванная у нее тоже была там, отдельная.
Большую часть первой своей интенсекьюровской зарплаты Райделл истратил на надувной диван. Купил он его на рынке, в ларьке; там диваны были дешевле, к тому же ларек назывался «Надуйте нас» – смешно. Надувальная продавщица рассказала Райделлу, что надо в метро сунуть дежурному по платформе двадцатку и тогда он пустит тебя в вагон со свернутым диваном. Диван был запакован в зеленый пластиковый мешок, вроде тех, которые для трупов.
Позднее, когда на руке у Райделла была эта самая шина, он провел на диване уйму времени – просто лежал и смотрел на стикеры. И думал: а вот тот парень, который их сюда прилепил, он и вправду бывал во всех этих местах? Эрнандес как-то предлагал Райделлу работу в Ниссан Каунти, у «Интенсекьюра» была лицензия на эту зону. А Диснейленд – там провели свой медовый месяц родители. Скайуокер-парк – это в Сан-Франциско, раньше он назывался Голден-гейт. Райделл видел когда-то по телевизору, как его приватизировали – мордобой был, но небольшой.
– А ты пробовал какое-нибудь бюро по трудоустройству?
Райделл помотал головой.
– Этот звонок за мой счет, – сказал Кевин, подавая ему гляделку; белый шлем, какими пользуются дети для игр, и отдаленно не напоминал маленькие изящные очки Карен. – Надень, номер я сам наберу.
– Спасибо, – кивнул Райделл, – только зря ты беспокоишься, мне даже как-то неловко.
– Ну-у… – Кевин потрогал свою кость, – я же тоже заинтересован. А то чем ты за квартиру платить будешь?
И то верно. Райделл надел шлем.
– Итак, – вздернула носик Соня, – согласно нашим данным, вы закончили высшие курсы…
– Академию, – поправил Райделл. – Полицейскую.
– Правильно, Берри. Так вот, согласно тем же нашим данным, вы проработали затем всего восемнадцать дней и были отстранены от несения службы.
Соня выглядела как хорошенькая девушка из мультфильма. Ни единой поры на коже. Никакой текстуры, нигде. Зубы у нее были очень белые и казались монолитным объектом, чем-то, что можно вынуть целиком для серьезного изучения. Ни в коем случае не для прочистки – двумерные картинки не едят. И потрясающая грудь – именно такие сиськи и нарисовал бы ей Райделл, будь он гением мультипликации.
– Понимаете, – сказал Райделл, вспомнив невменяемые глаза Кеннета Терви, – я патрулировал и попал в неприятную историю.
– Понимаю, – бодро кивнула Соня.
И что же это она такое понимает? – подумал Райделл. А вернее – что может тут понять экспертная программа, использующая ее как балаганную куклу? А еще вернее – как она это понимает? Как выглядит такой вот, вроде Райделла, тип в глазах компьютерной системы бюро по трудоустройству? Хреново, наверное, выглядит.
– Затем вы переехали в Лос-Анджелес, и здесь, Берри, согласно нашим данным, вы проработали десять недель в корпорации «Интенсекьюр», отдел вооруженной охраны жилых кварталов. Водитель, имеющий опыт обращения с оружием.
Райделл вспомнил набитые ракетами обтекатели под брюхом полицейской вертушки. У них же, надо думать, и пушка была – эта, которая пятьсот снарядов в секунду.
– Да, – кивнул он.
– А затем вы уволились по собственному желанию.
– Ну, вроде.
Соня расплылась в радостной улыбке, словно Райделл стеснялся, стеснялся, а потом взял да и рассказал, что имеет докторскую степень и получил недавно приглашение работать в аппарате конгресса.
– Ну что ж, Берри, – сказала она, – дайте-ка я секунду пораскину мозгами, – а затем подмигнула и закрыла огромные мультяшные глаза.
Ох, господи, подумал Райделл. Он попробовал посмотреть в сторону, но Кевинов шлем не давал периферийного зрения, так что ничего там, в стороне, не было. Только Соня, да голый прямоугольник ее стола, да всякая мелочь, долженствующая изображать интерьер кабинета, да стена, украшенная логотипом бюро по трудоустройству. С этим логотипом за спиной Соня напоминала ведущую телеканала, который передает только очень хорошие новости.
Соня открыла глаза. Теперь ее улыбка не просто лучилась, а ослепляла.
– Ведь вы родом с Юга.
– Ага, – кивнул Райделл.
– Плантации, Берри. Акации. Традиции. Но кроме того – некоторая сумеречность. Готический оттенок. Фолкнер.
– Фолк?.. Как?
– «Фольклорный КошмАрт», Берри, вот что вам нужно. Бульвар Вентура. Шерман-Оукс.
Кевин внимательно смотрел, как Райделл снимает шлем, как он пишет адрес и телефон на обложке последнего номера «Пипл». Журнал принадлежал Монике, китаянке из гаража, она неизменно печатала все свои газеты и журналы таким образом, что в них не было никаких скандалов и бедствий, но зато тройная порция описаний красивой жизни. С особым упором на быт и нравы британской аристократии.
– Ну как, Берри, – с надеждой спросил Кевин, – есть что-нибудь?
– Может, и есть, – пожал плечами Райделл. – Место одно такое, в Шерман-Оукс. Зайду посмотрю.
Кевин задумчиво потрогал свой бивень.
– Если хочешь, я тебя подвезу.
В витрине «Фольклорного КошмАрта» было выставлено большое «Отрешение от скорбей земных». Такие картины Райделл видел чуть не каждый день, чуть не у каждого торгового центра: христианские проповедники украшали ими свои фургоны. Уйма автомобильных катастроф и прочих несчастий, уйма крови, души спасенных устремляются в небо, к Иисусу, чьи глаза, это уж правило, сверкают излишне ярко, смотришь на них, и вроде как мурашки по коже. Но эта картина, фольклорно-кошмарная, была написана с большими подробностями, чем все, какие он видел прежде. Каждая из спасенных душ имела свое, индивидуальное лицо, похоже даже не просто из головы придуманное, а чье-то, реального какого-то человека – вон, тут же и знаменитости разные попадаются, кого по телевизору видишь. Жуткая картина и вроде как, ну, детская, что ли, неумелая. Вроде как рисовал все эти ужасы то ли пятнадцатилетний ребенок, то ли некая почтенная леди, возомнившая себя на старости лет художницей.
Райделл попросил Кевина остановиться на углу Сепульведы и прошел два квартала назад, высматривая магазин. Рабочие в широкополых касках заливали основания для пальм. Райделл не знал, были тут до вируса настоящие пальмы или нет. Имитации вошли в моду, их теперь тыкали везде, где надо и не надо, может, и на Вентуре тоже так.
Вентура – одна из этих лос-анджелесских магистралей, у которых нет ни начала, ни конца. Райделл наверняка проезжал на «Громиле» мимо «Фольклорного КошмАрта» бессчетное число раз, но когда по улице идешь пешком, она выглядит совсем иначе. Во-первых, ты находишься в полном, считай, одиночестве; кроме того, так вот, на малой скорости, начинаешь замечать, сколько здесь обшарпанных, потрескавшихся зданий, сколько на них грязи.
За пыльными стеклами – пустота, груды пожелтевшей рекламной макулатуры, лужи, очень подозрительные лужи, ведь дождю туда не попасть. Минуешь пару таких развалюх, и на тебе пожалуйста – заведение, предлагающее солнечные очки по цене всего-то чуть большей, чем полугодовая квартплата за райделловские полкомнаты на Мар Виста. Судя по всему, очковая лавочка охранялась рентакопом.
«Фольклорный КошмАрт» располагался между почившим в бозе салоном по наращиванию волос и еле живой риелтинговой конторой, прирабатывавшей заодно и страховкой. Белая по черному вывеска: «ФОЛЬКЛОРНЫЙ КОШМАРТ – ЮЖНАЯ ГОТИКА» – явно написана от руки, буквы бугристые и волосатые, как лапки комара в мультфильме. Однако перед магазином стоят две очень неслабые машины – серебристо-серый «рейнджровер», нечто вроде «Громилы», приодевшегося для школьной вечеринки, и антикварный двухместный «порше», сильно смахивающий на жестяную игрушку, из которой вывалился заводной ключик. Райделл обогнул «порше» по широкой дуге – такие хреновины чаще всего оборудованы сверхчувствительными охранными системами. Сверхчувствительными и сверхагрессивными.
Сквозь армированное стекло двери на него смотрел рентакоп – не интенсекьюровский, а какой-то другой фирмы. Райделл одолжил у Кевина плотные хлопчатобумажные брюки цвета хаки, тесноватые, но зато во сто раз более приличные, чем те оранжевые шорты. Еще на нем была черная интенсекьюровская рубашка с еле заметными следами от споротых нашивок, стетсон и штурмовые ботинки. Райделл не был уверен, что черный с хаки – такое уж гармоничное сочетание. Он нажал кнопку. Рентакоп открыл дверь.
– У меня назначена беседа с Джастин Купер, – сказал Райделл, снимая солнечные очки.
– У нее клиент.
Рентакоп, плотный мужик лет тридцати, выглядел как фермер из Канзаса или еще откуда. Райделл посмотрел через его плечо и увидел костлявую женщину с темными волосами. Женщина разговаривала с толстым мужчиной, не имевшим вообще никаких волос. Пыталась ему что-то продать. Наверное.
– Я подожду, – сказал Райделл.
Ноль реакции. На поясе неразговорчивого фермера болталась мощная электрошоковая дубинка в потертом пластиковом чехле, законы штата запрещали ему иметь более серьезное оружие. И все-таки есть у красавчика ствол, как пить дать есть. Ну, скажем, эта самая гуманитарная помощь России американским хулиганам – маленький такой пистолетик с диким калибром и еще более дикой убойной силой, предназначенный, по идее, для борьбы с танками. Русское оружие, не слишком безопасное в обращении, но зато простое, дешевое и эффективное, буквально затопило черный рынок.
Райделл огляделся по сторонам. Похоже, это самое «Отрешение» было главным коньком «Фольклорного КошмАрта». Такие вот христиане, говорил всегда Райделлов папаша, их же просто жалко. Ждали-ждали конца тысячелетия, а оно кончилось, и новое наступило, и никаких тебе особенных отрешений не произошло, а эти все долдонят свое, все лупят во все тот же старый, дырявый барабан. То ли дело соплеменники Саблетта – сидят себе в техасском трейлерном поселке и глазеют под водительством преподобного Фаллона в телевизор; над ними хоть посмеяться можно.
Он хотел посмотреть, что же это такое втюхивает дамочка своему жиряге, но встретился с ней глазами, смутился и начал слоняться по магазину, вроде как изучать товар. Да уж, товар… Целую секцию занимали тошнотворные веночки, сплетенные то ли из паутины, то ли из седых волос; вся эта мерзость была прикрыта стеклышками и помещена в овальные золоченые, сильно потертые рамки. Рядом – широкий ассортимент проржавевших детских гробиков, из одного такого, наполовину наполненного землей, свешивались плети плюща. Кофейные столики, изготовленные из могильных плит – очень старых, с едва различимыми следами букв. Райделл задержался у кровати со столбиками из четырех железных негритят – в Ноксвилле такие, прости господи, статуи стояли когда-то перед многими домами, но потом их запретили. На черных, словно ваксой надраенных, лицах намалеваны широкие красногубые улыбки, лоскутное покрывало сшито в виде конфедератского флага. Ценника Райделл не нашел, одну из негритянских задниц украшала желтоватая наклейка: «ПРОДАНО».
– Мистер Райделл? Ничего, если я буду называть вас Берри?
Узкий, как карандаш, подбородок, крошечный ротик, заставляющий серьезно задуматься: да сколько же у этой дамы зубов? Нормальный, в тридцать две штуки, комплект не забьешь туда никакой йогической силой. Коротко остриженные волосы похожи на коричневую, до блеска начищенную каску, черный просторный костюм, не слишком успешно скрывающий насекомое телосложение. На Юге таких не встретишь – да чего там, они вообще не водятся к югу от чего бы то ни было. А уж напряжена-то, напряжена-то, прямо как рояльная струна.
Жирный вышел из магазина и остановился. Ну да, дезактивирует защиту своего «ровера».
– Ради бога.
– Вы из Ноксвилла. – Джастин Купер дышала медленно и размеренно, словно опасаясь гипервентиляции легких.
– Да.
– У вас почти нет акцента.
– Хорошо бы все так думали. – Райделл улыбнулся, ожидая встречной улыбки. И не дождался.
– А ваши родители, они тоже из Ноксвилла, мистер Райделл?
(Кой хрен, так что же ты не называешь меня Берри?)
– Отец вроде да, а мать откуда-то из-под Бристоля.
Выглядела Джастин Купер лет на сорок с небольшим; ее темные, почти без белков, глаза глядели прямо на Райделла, но как-то странно, безо всякого выражения, было даже не понять, видит она его или не видит.
– Миссис Купер?
Миссис Купер дернулась, словно в задницу укушенная.
– Миссис Купер, а что это за штуки такие, в старых рамках, ну, которые вроде венков?
– Памятные венки. Юго-Западная Виргиния, конец девятнадцатого – начало двадцатого века.
Пусть, подумал Райделл, поговорит о своем товаре, может, в чувство придет. Он подошел к венкам и стал их рассматривать.
– Похоже на волосы.
– Конечно волосы, – дернула костлявым плечиком Джастин. – А что же еще?
– Человеческие волосы?
– Конечно.
– Так это что же, волосы умерших?
Теперь он заметил, что волосы разделены на пряди, завязаны крошечными, на манер цветочков, узелками. Тусклые, неопределенного цвета волосы…
– Боюсь, мистер Райделл, что я напрасно трачу ваше время. – Джастин осторожно шагнула в его сторону. – Беседуя с вами по телефону, я находилась под впечатлением, что в вас… ну, как бы это получше сказать… больше южного.
– Что вы имеете в виду?
– Мы продаем людям не только товар, но и определенное видение. А также некий мрак, тьму. Готическую атмосферу.
Мать твою так и разэтак. Ну точно как та кукла резиновая из бюро, то же самое дерьмо собачье, чуть не слово в слово.
– Скорее всего, вы не читали Фолкнера. – Она резко взмахнула рукой, отмахиваясь от чего-то невидимого, пролетевшего, похоже, мимо самого ее носа.
(Ну вот, опять за рыбу деньги!)
– Нет.
– Как я и думала. Понимаете, мистер Райделл, я пытаюсь найти человека, способного передать ощущение этой атмосферы, этой тьмы. Самую суть Юга. Лихорадочный бред сенсуальности.
Райделл недоуменно сморгнул.
– К сожалению, вы не внушаете мне такого ощущения.
И снова – охота на невидимую паутинку. Или зеленого чертика?
Райделл взглянул на рентакопа, но тот ничего не видел и не слышал. Кой хрен, он там что, совсем уснул?
– Леди, – осторожно начал Райделл, – да из вас же торговый менеджер, как из моей жопы – соловей. У вас же совсем крыша съехала.
Брови Джастин Купер взлетели на середину лба.
– Вот!
– Ну что – вот?
– Краски, мистер Райделл. Жар. Сумеречная полифония, вербальное многоцветие немыслимых глубин распада.
Вот это, наверное, и называется «лихорадочный бред». Взгляд Райделла снова остановился на негрокойке.
– У вас же тут, думаю, и черные тоже бывают. Они как, не жалуются на такие вот штуки?
– Отнюдь! – Сумеречная Джастин презрительно дернула плечиком. – Наши клиенты, в числе которых есть несколько весьма богатых афроамериканцев, прекрасно понимают, что такое ирония. А куда им без этого деться.
Интересно, какая тут ближайшая станция метро – и сколько до нее тащиться, до этой «ближайшей»? А Кевину Тарковскому так все и объясним – не вышел я, значит, рылом. Хреновый я южанин, не южный какой-то.
Рентакоп открыл дверь.
– Простите, миссис Купер, но не могли бы вы сказать, откуда вы такая родом? – обернулся напоследок Райделл.
– Нью-Гэмпшир.
Дверь за его спиной закрылась.
– Долбаные янки, – сказал Райделл жестяному «порше». Любимое папашино выражение неожиданно заиграло свежими, яркими красками. Такое вот, давись оно конем, вербальное многоцветие.
Мимо прополз немецкий грузовик, длинный и суставчатый, словно гусеница. Только что не мохнатый. Райделл ненавидел эти машины, ходившие на растительном масле, – ну как это можно, чтобы выхлопные газы воняли жареной курицей?!
5
Бессонница
Сны курьера состоят из обжигающего металла, вопящих и мечущихся теней, тусклых, как бетонные надолбы, гор. Склон холма, похороны. Сироты лежат в пластиковых светло-синих гробах. Цилиндр священника. Первая мина была полной неожиданностью, никто не заметил, как она прилетела с бетонных гор. Мина пробила все – холм, небо, синий гроб, женское лицо.
Звук слишком огромен, чтобы вообще считаться звуком, и все же он не мешает им слышать запоздалые, только теперь долетевшие хлопки минометов; они смотрят на серую гору, там вспухают белые, аккуратные шарики дыма.
Словно подброшенный пружиной, курьер садится посреди широкой, как поле, кровати, в его горле застрял немой оглушительный крик, слова языка, на котором он давно запретил себе говорить.
Голова раскалывается от боли. Он берет с тумбочки стальной графин и пьет тепловатую безвкусную воду. Комната качается, расплывается, снова становится резкой. Курьер заставляет себя встать, идет, не одеваясь, к высокому старомодному окну. Раздвигает тяжелые занавески. Сан-Франциско. Рассвет, похожий на старое, потемневшее серебро. Сегодня вторник. Это не Мехико.
В белой ванной он жмурится от неожиданной вспышки света, плещет на онемевшее лицо холодной водой, трет глаза. Сон отступает, но оставляет после себя какой-то мерзкий осадок. Курьер зябко подергивает плечами, кафельный пол неприятно холодит босые ноги. Пьянка, шлюха. Ну уж этот Харвуд! Декадент. Курьер осуждает декаданс. По роду работы он соприкасается с настоящим богатством, настоящей властью. Он встречается со значительными людьми. Харвуд – богатство, лишенное значительности.
Он выключает свет и бредет к кровати, все его внимание поглощено пульсирующей в голове болью.
Подтянув полосатое покрывало к подбородку, он вспоминает вчерашний вечер. В цепи событий обнаруживаются неприятные провалы. Вседозволенность. Курьер не любит вседозволенности. Вечеринка. Голос в телефонной трубке, инструкция, нужно идти к Харвуду. Он успел уже выпить несколько порций. Лицо девушки. Ярость, презрение. Короткие темные волосы скручены в острые, вздернутые кверху шипы.
Глаза стали огромными, не помещаются в глазницы. Курьер трет их и сразу же тонет в море ярких тошнотворно-зеленых вспышек. В желудке перекатывается холодный ком воды.
Он вспоминает себя за широким, красного дерева столом со стаканом под рукой. Это еще до вечеринки. До звонка по телефону. На столе лежат два футляра. Открытые, почти одинаковые. В одном хранится она. Другой – для того, что ему доверили. Дорогой способ, но ведь хранящаяся в кассете информация просто бесценна, это курьер знает с абсолютной достоверностью. Он складывает графитовые наушники и защелкивает футляр. Затем трогает пальцем футляр, хранящий все ее тайны, – и белый дом в горах, и блаженное, пусть и недолгое спокойствие. Он рассовывает футляры по карманам куртки…
Курьер вздрогнул и напрягся, его желудок стянуло тугим узлом.
Он ходил в этой куртке к Харвуду. На вечеринку, почти не отложившуюся в памяти. Нет, отложившуюся, но с большими провалами.
Почти забыв о болезненных ударах в голове, он слезает с кровати, ищет куртку, находит ее на полу, скомканную.
Бешено стучит сердце.
Вот. Тот, который нужно доставить. Во внутреннем, застегнутом на молнию кармане. Остальные карманы, остальные карманы… Пусто.
Она исчезла. Курьер роется в одежде. Едва не теряя сознания от головной боли, он становится на четвереньки, заглядывает под кресло. Исчезла.
Ничего, утешает он себя, эта потеря восполнима. Он стоит на коленях, комкая в руках куртку. Нужно только найти дилера, специализирующегося на подобном софте. К тому же последнее время она стала терять резкость.
Думая о ней, он смотрит на свои руки, расстегивающие внутренний карман, вынимающие футляр. В этом футляре хранится их собственность. Они доверили эту собственность ему. Он должен ее доставить.
Он открывает футляр.
Черная поцарапанная пластиковая оправа, кассета со стертым до полной неразборчивости ярлыком, желтые полупрозрачные наушники.
Курьер слышит, как в глубине его гортани образуется высокий, почти свистящий звук. Такой же, как много-много лет назад, когда упала первая мина.
6
Мост
Ямадзаки аккуратно отсчитал тридцать процентов чаевых, расплатился, открыл заднюю дверцу машины и с облегчением покинул бугристое, продавленное сиденье. Таксер, прекрасно знавший, какие они богатые, эти японцы, мрачно пересчитал грязные, потрепанные купюры, а затем опустил три пятидолларовые монетки в треснутый термос, примотанный скотчем к облезлой приборной доске. Ямадзаки, никогда не бывший богачом, вскинул сумку на плечо, повернулся и зашагал к мосту. Лучи утреннего солнца косо прорезали прихотливое сплетение вторичных конструкций – картина, неизменно заставлявшая его сердце сжиматься.
Структура пролетов была строгой и гармоничной, как современная компьютерная программа, но на ней выросла иная реальность, ставившая перед собой иные задачи. Реальность эта образовалась по кусочку, без единого плана, с использованием всех, какие только можно себе представить, техник и материалов. В результате получилось нечто аморфное, расплывчатое, поразительно органичное. Ночью эти строения, освещенные цветными лампочками, факелами и старыми неоновыми трубками, обретшими в руках местных умельцев вторую жизнь, клубились какой-то странной средневековой энергией. Днем, издалека, они напоминали Англию, развалины Брайтонского пирса, перемешанные в некоем треснутом калейдоскопе местного стиля.
Стальной костяк моста, его туго напряженные сухожилия полностью терялись в коралловом нагромождении горячечных снов. Татуировочные салоны, игорные ряды, тускло освещенные лотки, торгующие пожелтевшими, рассыпающимися на листки журналами, лавки с рыболовной наживкой и лавки с пиротехникой, крошечные, безо всяких лицензий работающие ломбарды, лекари-травники, парикмахерские, бары. Сны о коммерции затопили уровни моста, по которым двигались когда-то транспортные потоки. Выше, поднимаясь до самых вершин вантовых устоев, повисло невообразимое в своем разнообразии хитросплетение баррио[10], птичьи гнезда никем не исчисленных, да, пожалуй, и неисчислимых людей.
Первое знакомство Ямадзаки с мостом произошло ночью, три недели назад. Он стоял в тумане, среди торговцев, среди фруктов и овощей, разложенных на одеялах, стоял и с гулко бьющимся сердцем смотрел в широкий зев пещеры. Рваная, скособоченная арка неоновых ламп окрашивала пар, поднимающийся над котлами торговцев супом, в адские огненные тона. Туман размывал все очертания, люди и предметы плавно переходили друг в друга, сплавлялись воедино. Телеприсутствие лишь в очень малой степени передавало магию, необычность, невозможность этого места; полный благоговения, Ямадзаки медленно углубился в неоновый лабиринт, в безудержный карнавал неведомо где найденных – или украденных – поверхностей, слепленных в калейдоскопически пестрое одеяло. Волшебная страна. Высеребренная дождями фанера, обломки мрамора со стен давно позабытых банков, покореженный пластик, сверкающая бронза, раскрашенный холст, зеркала, хромированный металл, потускневший и облезший в соленом воздухе. Так много всего, роскошный пир для ненасытных глаз; путешествие сюда не было напрасным.
Во всем мире нет и не может быть более великолепного томассона.
Сегодня утром он снова вступил в этот мир, в знакомую уже толчею тележек с мороженым и жареной рыбой, оглашаемую столь же знакомым дребезгом машины, пекущей мексиканские лепешки, и пробрался к кофейной лавке, напоминающей своим интерьером древний паром – темный исцарапанный лак по гладкому массивному дереву, словно кто-то и вправду отпилил эту лавку целиком от заброшенного корабля. Что совсем не исключено, подумал Ямадзаки, садясь за длинную стойку. Подальше, к Окленду, за этим опасным островом, в бесконечной туше «Боинга-747» дружно обосновались кухни девяти таиландских ресторанчиков.
На запястьях официантки (хозяйки?) ярко синели татуированные браслеты в виде стилизованных ящериц. Кофе здесь подавали в чашках из толстого, тяжелого фаянса. Все чашки были разные. Ямадзаки вынул из сумки записную книжку, включил ее и бегло набросал свою чашку; сетка трещин на белой глазури напоминала миниатюрную кафельную мозаику. Отхлебывая кофе, он просмотрел вчерашние заметки. Сознание человека по фамилии Скиннер удивительно напоминало мост. К некоему изначальному каркасу постепенно прилипали посторонние разношерстные и неожиданные элементы; в конце концов критическая точка была пройдена, и появилась совершенно новая программа. Новая – но какая?
Ямадзаки попросил Скиннера объяснить, каким образом происходило обрастание моста, создавшее вторичную структуру. Чем мотивировался каждый конкретный, индивидуальный строитель? Записная книжка зафиксировала, транскрибировала и перевела на японский язык путаные, невнятные объяснения.
Вот тут этот мужик, он раз рыбу ловил, ну и крючок вроде как зацепился. Тянул-тянул, вытащил мотоцикл. Весь ракушками обросший. Люди смеялись. А он взял этот мотоцикл и построил закусочную. Бульон из ракушек, холодные вареные мидии. Мексиканское пиво. Повесил мотоцикл над стойкой. Всего три табуретки и стойка, и он выставил свою халупу футов на восемь за край, закрепил суперклеем и скобами. Стенки внутри заклеил открытками, вроде как дранкой. Тут же и спал, за стойкой. Раз утром смотрим, а его нет. Только и осталось что лопнувшая скоба да на стене цирюльни – несколько щепок приклеены. У него там хорошо было, можно было смотреть вниз и видеть воду. Вот только слишком уж далеко он высунулся.
Ямадзаки смотрел на поднимающийся от кофе пар и пытался представить себе обросший ракушками мотоцикл – тоже, кстати сказать, весьма примечательный томассон. «А что это такое – томассон?» – заинтересовался Скиннер; пришлось объяснить американцу происхождение, современный смысл и область применения этого термина, что и было зафиксировано записной книжкой.
Исходный Томассон был игроком в бейсбол. Американец, очень сильный и красивый. В 1982 году он перешел в «Йомиури Джайантс», за огромные деньги. Вскоре выяснилось, что он не может попасть битой по мячу. Писатель и художник Гемпей Акасегава стал использовать его фамилию для обозначения определенного класса бесполезных и непонятных сооружений, бессмысленных элементов городского пейзажа, странным образом превращающихся в произведения искусства. Позднее термин приобрел и другие значения, заметно отличающиеся от первоначального. Если хотите, я могу войти в справочник «Гэндай Його Кисогисики», то есть «Основы понимания современной терминологии», и перевести на английский полный набор определений.
Однако Скиннер – седой, небритый, с красными пятнышками лопнувших сосудов на пожелтевших белках ярко-синих глаз – равнодушно пожал плечами. Ямадзаки успел уже проинтервьюировать троих местных, все они единодушно называли Скиннера старожилом, одним из первопоселенцев моста. Само расположение его комнаты свидетельствовало об определенном статусе – факт, мягко говоря, странный: неужели найдется много охотников жить у самой верхушки одного из устоев? До установки электрического лифта подъем на такую высоту мог вымотать кого угодно. Теперь, с поврежденным бедром, старик превратился в беспомощного инвалида, полностью зависел от соседей и этой девушки. Они приносили ему еду, воду, следили, чтобы работал химический туалет. Девушка получала за свои хлопоты крышу над головой, но было в ее отношениях со Скиннером и нечто более сложное, глубокое.
Трудно понять Скиннера, очень трудно, это связано с его возрастом, либо со складом личности, либо и с тем и с другим одновременно, а вот девушка, живущая в его комнате, просто хмурая и неразговорчивая. Ямадзаки уже привык, что почти все молодые американцы хмурые и неразговорчивые, возможно, они просто не хотят раскрываться перед иностранцем, японцем, который к тому же задает слишком много вопросов.
Он посмотрел вдоль стойки, на профили других посетителей. Американцы. То, что он действительно сидит здесь, пьет кофе рядом с этими людьми, казалось чудом. Необыкновенное ощущение. Ямадзаки начал писать в записной книжке, кончик карандаша негромко постукивал по экрану.
Квартира в высоком викторианском доме, построенном из дерева и тщательно покрашенном; все улицы этого района названы в честь американских политиков девятнадцатого века. Клей, Скотт, Пирс, Джексон. Сегодня утром, во вторник, покидая квартиру, я заметил на верхнем столбике лестничных перил следы снятых петель. Я думаю, что к этим петлям была когда-то подвешена калитка, преграждавшая путь детям. Затем я шел по улице Скотта, ловил такси и увидел на тротуаре мокрую от дождя почтовую открытку. Узкое лицо великомученика Шейпли, ВИЧ-святого, покрылось неприятными пузырями. Очень печальное зрелище.
– Зря они так говорят, не нужно бы так. Это я, в смысле, насчет Годзиллы.