Шестая койка и другие истории из жизни Паровозова Моторов Алексей
– И я в третий!
– И я!
– А я во второй!
– Я в третий!
И так далее.
Когда очередь дошла до меня, пришлось честно сообщить:
– Я перешел в первый класс!
Издевательский хохот был мне ответом.
Дурак, кретин, придурок, посмотрите на него, нельзя в первый класс перейти, малявка, тупица, идиот. Таким образом, мне достаточно рано пришлось узнать, что такое коллективная травля и дискриминация по возрасту и месту в стае.
Мне бы им тогда сказать, что я перешел во второй класс, но только музыкальной школы, хотя не факт, что это изменило бы их отношение.
Буквально за пару первых дней стало понятно, что в пионерлагере все дети делятся на две категории: пионеры и малыши. И не важно, в какой класс ты перешел, во второй или даже в третий. Значение имеет лишь пионерский галстук у тебя на груди. Потому как малышей – не пионеров, а в большом лагере это обычно два-три отряда – раньше всех загоняют спать, не пускают на танцы, не разрешают плавать в бассейне, не отправляют в поход, а в бане заставляют мыться в присутствии вожатых.
А мне даже больше всех этих походов с танцами хотелось красиво вздымать руку в пионерском салюте. Этот жест казался мне исполненным невероятной лихости и изящества. Когда дважды в день, на утренней и вечерней линейке, отличившихся вызывали на подъем и спуск флага, то перед тем, как взяться за тросик, к которому крепился флаг, эти ребята так эффектно отдавали салют, что просто помереть. Но право на это имели исключительно пионеры, туда принимали только в третьем классе, а я осенью лишь в первый должен был пойти. И эти три года ожиданий казались мне вечностью.
Лагерь находился рядом с селом Вороново, когда-то там родился мой прапрадед, которого с малых лет определили камердинером к графу Шереметеву. И село это долгое время было нашим родовым гнездом. И хоть в середине девятнадцатого века основная часть семьи перебралась в Москву, в усадьбу Шереметевых на Воздвиженке, мама тем не менее каждый год проводила в Воронове летние каникулы у дальней родни.
В первый же родительский день в «Орленке» мама взяла меня под расписку, и мы отправились навещать ее тетку и двоюродную сестру. Первым делом у них в избе я увидел свое отражение в старом зеркале. Зеркало стояло на полке, которая была застелена белой кружевной салфеткой, а рядом стоял большой будильник. Из зеркала на меня смотрел какой-то незнакомый мальчик, в белой рубашке, с тоненькой шейкой и с несчастными глазами.
Я тут же представил, как через три года увижу именно в этом зеркале свое другое отражение. Я буду взрослый, веселый, довольный. А главное – на моей груди будет развеваться пионерский галстук, и это будет так красиво, с ума сойти!
С той поры, неизменно летом – а в «Орленок» я потом ездил множество раз, – мы с мамой приходили в этот дом, где всякий раз я в этом зеркале придирчиво разглядывал собственное отражение. И каждый год приближал меня к заветной цели.
Короче говоря, находясь в том возрасте, когда нормальные дети мечтают о том, чтоб стать самыми лучшими, самыми смелыми и самыми сильными, я всего-навсего хотел стать таким, как все.
Но и эта моя скромная мечта чуть было не накрылась. Причем из-за моей ксенофобии.
В нашем огромном доме на Фрунзенской набережной пара подъездов были сплошь заселены иностранцами. Больше всего было индийцев, они вечно сбивались целыми таборами, и двор временами походил на Бомбей. Неслучайно первый мальчик, с кем я подрался, оказался индийцем. Жили во дворе и немцы, и корейцы, и поляки, и венгры. Первым красавчиком считался болгарин Митко Георгиев, он нравился сестре Асе и пытался отобрать у меня ножичек. А самыми колоритными были сыновья одного сирийского коммуниста, которого турнули с исторической родины за его левые убеждения. Сыновей звали Саид, Надер и Фараш. Младший из них, Саид, научил меня ругаться матом. Он еще куче народа передал эти важные знания, причем бескорыстно.
Вьетнамец Бинь жил в угловом подъезде, он был на год меня старше и учился с Асей в одном классе. Мне он сразу не понравился. Тогда на перемене все рассматривали самую любимую мою книгу «Корабли-герои», разложенную на парте, а Бинь подошел вразвалочку, руки в карманах, глянул на фотографию легендарного «Варяга» и презрительно бросил:
– Подумаешь! Вот я у американцев корабли видел! Не то что этот!
Ничего себе! Американцы же воюют с народом Вьетнама, об этом везде говорят и в газетах пишут. Лишь недавно ученики нашей школы, все до единого, принесли из дома по пятьдесят копеек. На эти деньги были куплены игрушки для вьетнамских детей и отправлены в посольство с приветственным письмом. А Бинь окопался тут в Москве и американские корабли нахваливает! Вот ведь жук!
Вот из-за этого Биня все и приключилось. Во втором классе я начал собирать военные машинки. Маленькие, железные, защитного цвета. Иногда их продавали в «Тимуре», детском магазине, на первом этаже нашего дома. И чтобы не пропустить этот момент – а то их быстро раскупали, – приходилось забегать туда чуть ли не ежедневно. Когда машинки появлялись на прилавке, я до вечера сидел дома в засаде, набрасываясь на родителей, как только они приходили с работы, чтобы слупить с них деньжат. И в случае успеха стремглав летел в магазин вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
За неполный год у меня собралась целая коллекция из бронетранспортеров, танков, грузовиков, вездеходов, ракетных установок, и дома я разыгрывал целые баталии на паркете.
Однажды я притащил один из броневичков в школу и показал ребятам на перемене. Бинь протиснулся, посмотрел, повертел в руках и сказал:
– Давай меняться!
Вид у него был при этом не внушающий доверия, поэтому я ничего не ответил, забрал у него броневичок, но после школы он меня перехватил, и опять за свое:
– Ты мне броневик, а я тебе за него петарды!
А так как я не знал, что такое петарды, Бинь вытащил из кармана красную картонную штучку типа хлопушки, только меньше.
– Вот, гляди! У вас таких нету!
И тут же, недалеко от балетного училища, Бинь продемонстрировал петарду в деле. Он достал коробок спичек, поджег крохотный фитиль, бросил петарду на снег, и та с громким хлопком разорвалась. Бинь знал, на что меня купить. Больше всего на свете мне нравилось поджигать, а еще больше, чем поджигать, мне нравилось взрывать. А уж взорвать, запалив фитиль, как делали партизаны, поджигая бикфордов шнур динамитной шашки в фильме «По следу Тигра», – это вообще было пределом мечтаний.
Бинь это почувствовал.
– Дам десять петард за твой паршивый броневик! – сказал он с нескрываемым высокомерием. – Пошли, получишь!
И ничего не паршивый. Он был отличный, с круглой башней, с пушкой, и на восьми колесах. Конечно, больно жирно получить такой всего за десять петард, ну да ладно.
Мы дотопали до нужного подъезда, поднялись на этаж, Бинь ключом открыл дверь квартиры, приложил палец к губам и, протянув руку, шепотом приказал:
– Давай!
Я послушно отдал ему броневичок. Бинь кивнул и спиной стал отступать в темноту прихожей. Он прикрыл за собой дверь, оставив лишь небольшую щель, в которую я принялся подсматривать. В комнате, с книгой в руках, на плетеном стуле сидел старый худой человек в круглых очках с жидкой бородкой. Если бы я не знал, что Хо Ши Мин умер тремя годами ранее, я бы подумал, что Бинь – тайный сын вождя вьетнамского народа.
Я увидел, как Бинь прошмыгнул на кухню, достал из ящика большие ножницы и, подпрыгнув, ловко срезал одну из петард, что сотнями были развешаны там под потолком, будто новогодние гирлянды. Он просунул руку с этой петардой в щель и все так же шепотом произнес:
– Остальное потом! Иди, а то отец ругаться будет!
И, притворив дверь, заскрежетал замком.
Я немного постоял на площадке, в некоторой растерянности разглядывая эту одну-единственную петарду вместо обещанных десяти. Нужно было не стоять, а звонить, а еще лучше дубасить ногой в дверь, требовать полного расчета, но, чего доброго, отец Биня, так похожий на Хо Ши Мина, выйдет и действительно ругаться начнет. К тому же Бинь сказал «Потом!», значит, потом.
Петарду я тут же взорвал во дворе, не зря же я всегда с собой спички таскал. На этот раз эффект не показался мне таким сокрушительным, ну хлопнуло и хлопнуло. От копеечных новогодних хлопушек шума было и то больше. Задрав голову, я увидел, как Бинь в окне пятого этажа покрутил пальцем у виска. Да сам дурак.
Утром я подкараулил Биня перед школой, заступил ему дорогу и потребовал:
– Гони остальное!
Он спокойно меня обошел и бросил через плечо:
– С тебя и одной петарды хватит!
– Тогда отдавай броневик! – снова возникнув перед ним, задохнулся я от возмущения, вот не зря чувствовал, что не надо было с ним связываться. – Нечего обманывать!
– Хорошо, отдам! – невозмутимо ответил Бинь. – Я тебе броневик, а ты мне петарду!
Вот оно, азиатское коварство! Он ведь прекрасно видел, что я ее сразу же взорвал.
Явно наслаждаясь моей растерянностью, Бинь издевательски улыбнулся. И, понимая, что мне уже нечем крыть, я отбросил портфель и со всей силой дал ему кулаком в зубы. Бинь отлетел в сугроб, но быстро вскочил и ответил мне тем же. Он был жилистым, к тому же на год старше, поэтому справедливой и мгновенной расплаты не получилось. А тут еще старшеклассники принялись нас разнимать. Мало того что он меня так подло обманул, я еще и по морде ему толком дать не смог. И, ослепленный отчаянием, в тот момент, когда нас уже почти растащили, я напоследок лягнул Биня ногой и завопил что есть мочи:
– ах ты, вьетнамская РОЖА!
Это вырвалось у меня как-то само по себе. Да, Бинь – сволочь, но вьетнамцы тут ни при чем, а у дедушки был аспирант Лай, вьетнамец, хороший человек, он мне даже марки присылал.
Но слово, как известно, не воробей. Мой пронзительный крик услышала пионервожатая школы Надя, студентка-заочница, она как раз пробегала мимо. И ей тут же стало дурно. Она покачнулась, схватилась за ствол дерева и, оседая, медленно повернулась ко мне.
– Ты!!! – Задыхаясь, она все никак не могла подобрать нужного слова. – Ты!!! Да знаешь ли ты, как мужественно сейчас сражается вьетнамский народ с американскими империалистами!
Бинь тут же приободрился, гордо вытянувшись по стойке смирно, изображая готовность к тяжелым боям с американским империализмом, будто не он нахваливал их боевые корабли.
А все остальные, окружив место действия плотным кольцом, смотрели на меня с гневом и осуждением.
– В общем, так! – немного придя в себя, отчеканила Надя. – Твое счастье! Был бы ты комсомольцем, ты уже назавтра бы вылетел из комсомола! Был бы ты пионером, с тебя бы сегодня при всех сорвали галстук!
Она подошла ко мне, хорошенько встряхнула, так что у меня лязгнули зубы, и проговорила:
– Но я тебе обещаю! Если ты и вступишь в пионеры, так только через мой труп!
И, повернувшись ко мне спиной, устремилась к школьному крыльцу, всем своим видом демонстрируя негодование. Остальные отправились следом, тут же потеряв ко мне интерес. Бинь, насмешливо оглядываясь на меня, с видом победителя поспешил за ними. А я остался один в школьном дворе, униженный и оскорбленный, в одно мгновение пустив под откос свою мечту.
Пионервожатая Надя не забыла своего обещания. Хотя меня и приняли в пионеры, безо всякого ее трупа – а тогда принимали всех подряд без разбора, – она добилась, что мое вступление в эту славную организацию состоялось в самую последнюю очередь, и это конечно же было позором.
Дело в том, что тут существовал свой табель о рангах. Первыми двадцать второго апреля, ко дню рождения Владимира Ильича, принимали самых лучших, самых достойных, отличников и общественников. Это священнодействие устраивалось в музее Ленина и проходило необычайно торжественно. По его завершении уже полноправные члены детской коммунистической организации ходили по музею и осматривали экспозицию, в том числе и костюм самого вождя мирового пролетариата, продырявленный отравленными пулями эсерки Каплан.
Во вторую очередь девятнадцатого мая, в День пионерии, принимали всех остальных. Тысячи и тысячи детей свозили на Красную площадь, где и устраивалось массовое посвящение.
И только уже после всех принимали отъявленных хулиганов, безнадежных двоечников и дебилов. Происходило это буднично, в школе, обычно в актовом зале, а то и просто в пионерской комнате.
Я стал пионером в июне, в последние дни перед каникулами. Вместе со мной в тот день принимали еще двоих. Мальчика-идиота по фамилии Покровский, с конца первого класса он находился на домашнем обучении, являясь в школу раз в четверть под конвоем мамы и бабушки для выставления в табель троек по всем предметам. К нашей парочке присовокупили еще одного парня, он с родителями недавно приехал в Москву из другого города, а по прибытии умудрился на месяц заболеть.
Что он, что Покровский не могли запомнить простой пионерской клятвы, поэтому мне пришлось отдуваться за троих. У меня это получилось хорошо, голос мой был столь звонок, сколь и искренен.
Я шел по улице, расстегнув школьную курточку, галстук трепетал на ветру. Весь путь до дома я пытался поймать заинтересованные взгляды прохожих, но всем явно было не до меня.
На следующий день мой одноклассник Игорь пригласил меня на день рождения. Это было чуть ли не первое приглашение в моей жизни, и я немного растерялся. Особенно когда мама, узнав об этом, бросила: – На день рождения обязательно нужно с подарком идти!
Действительно, хорошо бы Игорю что-то такое подарить, особенное. Может, я его и не увижу больше. Дело в том, что мы с родителями должны были переехать на новую квартиру, и наступали последние дни и в этой школе, и в этом районе. Уже и вещи были собраны.
И за десять минут до назначенного часа я вдруг понял, что именно я ему подарю.
Игорь с родителями жил в коммуналке, в соседнем доме, под самой крышей, на последнем пятнадцатом этаже. Лифт шел долго, и огромный мешок, куда я сложил всю свою коллекцию военных машинок, успел оттянуть мне руки. На какое-то мгновение мне стало жаль все эти танки, броневички и вездеходы. Все-таки два года собирать, ежедневно забегать в «Тимур», устраивать бесконечные игры. И потом, это были единственные мои ценности. Я любил эти машинки больше всего на свете. Но ведь Игорь – мой друг. А главное, у меня осталась еще одна машинка. Первая, купленная мной два года назад. Вездеход на резиновых гусеницах. И я снова именно с этого вездехода начну собирать коллекцию. Буду из новой квартиры ездить в большой «Детский мир», говорят, эти машинки там тоже бывают.
Первый человек, с кем я столкнулся в прихожей у Игоря, был Женя Барановский. Это ему я на пару дней отдал свой вездеход, пусть поиграет. Поэтому он не попал с остальными машинками в мешок. При моем появлении Женя потянул меня за рукав и зашептал в ухо: – Слушай, я твой вездеход Игорю подарил. А то у нас дома нету ничего.
Женя был двенадцатым ребенком в семье.
Когда я вручил Игорю набитый сокровищами мешок, он малость обалдел и битый час расставлял машинки на полу, забыв про гостей и про праздничный торт. Потом после застолья все отправились гулять, а Игорь решил взять машинки с собой. И мы до самой темноты во дворе играли в войну уже его танками, броневичками и ракетными установками. На следующий день я уехал в пионерский лагерь и больше никогда Игоря не видел.
В то лето я провел в «Орленке» все три смены. За несколько дней до отъезда мне стало известно, что родители мои разводятся. В конце августа за мной приехала мама. И мы с ней отправились в Вороново навестить родственников. Зеркало в белой раме стояло на той же полке, застеленной все той же белой кружевной салфеткой. Все было именно так, как я себе представлял бесконечное число раз. Алый галстук был повязан на белой рубашке красивым узлом. Но никакой радости я почему-то не почувствовал.
Москва, январь 2021
Единичка
Много лет спустя я рассказывал, что все это случилось из-за того, что я решил прогулять контрольную, пустяковую контрольную по английскому. Хотя что мне английский.
Англичанка наша была хоть и скучная, но вовсе не зверь. Она даже третьегоднику Турочкину двоек не ставила, а ведь если Турочкин что и знал, так это цены на портвейн. Это тебе не Анна Андреевна, математичка. Анна Андреевна, та, если вцепится, живым не выпустит. Вот уж кто двойки раздавал. Мало того что она это делала с какой-то с неслыханной щедростью, так еще после обязательно дневник требовала. Ей было недостаточно просто двойку нарисовать, она еще три раза эту пару жирно обводила, чтобы родителям сразу в глаза бросилась. И никакие уловки на нее не действовали. Но всегда какой-нибудь особо наивный начинал канючить:
– Ой, а я дневник дома забыл!
С Анной Андреевной такие номера никогда не проходили, она эти хитрости на раз просекала:
– А голову ты дома не позабыл? Марш к директору!
И лично волокла к директору на первый этаж. Наверное, из-за нее я так и не полюбил математику.
Короче говоря, контрольная по английскому была лишь предлогом. На нее можно было идти смело, не боясь за успеваемость. Главное – книжка эта.
Дело в том, что дядя Вова дал мне накануне «Похитителей бриллиантов». Всего на три дня. Дядя Вова редко дает книги домой почитать, но тут вдруг сделал исключение. Правда, записал в специальную карточку, как в библиотеке, что я должен к концу недели книжку эту вернуть.
– Признайся, Алеша, ведь ты только и думаешь, как бы меня наколоть. Решил, что дядя уже ничего не соображает, даст тебе книжку, да потом забудет. А дядя твой, он не дурак. Дядя твой – доктор наук.
Книга оказалась что надо, о приключениях в Южной Африке, я ее в метро как открыл, так чуть станцию свою не проехал. Вот мне тогда и подумалось: эх, если бы не школа, можно было бы весь день читать, не отвлекаясь ни на что. А у меня еще рубль был, поэтому я уже представил, как сгоняю утром в магазин, куплю там полкило косхалвы, устрою себе пир на весь мир и книжку буду почитывать.
Рубль у меня остался с макулатурных денег. Нынче на макулатуре все просто помешались, когда за нее книжки стали давать. Двадцать кило сдашь и на талоны можешь в магазине приобрести дефицитную книжку. Меня макулатурой Исаак Наумович снабжал, сосед дедушки с бабушкой по дому на Грановского.
Исаак Наумович выписывал уйму газет, вся его квартира была завалена газетными пачками. Еще он постоянно слушал «Голос Америки» и Би-би-си, правда, когда я заходил к нему за макулатурой, Исаак Наумович приемник тут же выключал, но так как он был малость глуховат, то радио всегда орало на весь подъезд.
За пару месяцев я перетаскал все его старые газеты в пункт приема вторсырья на Арбате. Там, помимо талонов, за макулатуру еще и деньги давали, две копейки за килограмм. Деньги я честно пытался отдать Исааку Наумовичу, но тот говорил:
– Оставьте их себе, молодой человек! В вашем возрасте надо развлекаться.
Чтобы не пойти в школу, мне была необходима температура, пусть и совсем малюсенькая. Сойдет и тридцать семь ровно. Тогда я с чистой совестью сказался бы больным. Больным быть хорошо. Тебя все жалеют, вкусно кормят и дают спать сколько захочешь. И хотя я малость покашливал, в горле першило, без температуры этого было явно недостаточно, чтобы убедить маму оставить меня дома.
Но приятель мой, Андрей Фишов, лишь только я ему поведал о своем замысле, заверил, что легко поможет усугубить мое легкое недомогание. Он меня подробно проинструктировал, и я все сделал, как он велел. Андрюха был парень опытный в таких делах, мы хоть и были ровесниками, но выглядел он да и вел себя совсем как взрослый, уже вовсю курил, рассказывал, что и пиво пробовал, и часто заводил мне по телефону разную музыку, что была на магнитофоне старшего брата.
И вот после уроков я забежал домой, скинул куртку, облачился в хлипкий свитерок и отправился на улицу. Выполнять предписания. Несмотря на середину октября, холод стоял лютый, ветер сбивал с ног, и я с удовлетворением чувствовал, как коченею с каждой секундой. За полчаса, воображая себя Амундсеном, отважно шагающим к полюсу через торосы, я добрался до метро, купил, как велел мне Андрюха, мороженое, схватил негнущимися пальцами вафельный стаканчик и принялся грызть его большими кусками. От пломбира сводило зубы, и он ледяными камнями падал в холодные внутренности. И хотя Андрюха советовал слопать по крайней мере два мороженых, я решил обойтись одним, да и денег было жалко.
Едва я двинулся в обратный путь, как по заказу началась метель. Снежная крошка летела в лицо, забивалась в глаза и свитер, от холода ломило кости, а я все пытался определить, как там у меня дела с температурой, с досадой отмечая, что вместо того, чтобы нагреться, я, наоборот, стремительно остываю.
Зато всего час спустя кашель был уже настоящий, внутри разнообразно хрипело, горло драло. Андрюха еще советовал завернуться в мокрую простыню и постоять так минут пять на балконе, но, честно говоря, было лень. И так сойдет.
Вечером при маме я старался принять максимально несчастный вид, все время надрывно кашлял, театрально прикладывая руку к груди, и с удовлетворением отмечал мамино нарастающее беспокойство. Все шло по плану.
Утром, едва продрав глаза, я набрал побольше воздуха, чтобы радостно сообщить: «Мам! А я заболел!» Но вместо этого издал какой-то странный лай. Тогда горячей рукой я пощупал горячий лоб и ничего не понял. Затем появилась мама с градусником. Сначала мы подумали, что градусник сломался, так как он показывал сорок и пять. Мама сбегала к соседям за другим градусником, но тот показал сорок и семь.
Короче говоря, я перестарался.
Потом все закрутилось-завертелось. Врачи, неотложка, скорая. Докторов было так много, что мне в моем горячечном сознании стало казаться, что они стоят в длинной очереди на лестнице, чтобы меня посмотреть и послушать. Последний доктор был с большой черной бородой и черными грустными глазами. Он сказал маме:
– Нужно его в больницу как можно быстрее. Ложный круп, тут и до асфиксии недалеко.
И хотя я был в полузабытьи, но немного встрепенулся от этого слова – «ложный». Как этот доктор догадался, что я не болею по-настоящему, а лишь прикидываюсь по рецепту Андрюхи Фишова? Но скоро сил не осталось даже думать. Только когда меня перекладывали на носилки, я было потянулся к полке, чтобы взять с собой «Похитителей бриллиантов». Но доктор мягко отвел мою руку и покачал головой:
– Ты пока отдохни от чтения!
И грустно-прегрустно вздохнул.
Тут я закрыл глаза, и когда открыл, была уже больница, я сидел на белой кушетке в белой комнате, и мне не хватало воздуха. Все бегали вокруг, но легче от этого не становилось, а мама страшно волновалась. Тогда кто-то главный распорядился:
– Срочно его в интенсивную!
В этой интенсивной бегали куда меньше, а мамы уже рядом не было, не пустили. Меня тут же стали колоть и за полчаса искололи всего. Я жуть как не любил уколы, но тут почему-то и бровью не повел. Дышать стало чуть легче, но что-то все равно мешало воздуху проходить.
Тогда тот главный, что велел меня сюда доставить, приказал остальным:
– Приготовьте все для интубации!
Те мгновенно притащили какие-то трубки из рыжей резины, жуткую металлическую штуку, похожую на серп, и разложили все это на тумбочке рядом.
Меня заставили сидеть над паром, а медсестра стояла рядом и приговаривала:
– Давай, миленький, старайся, дыши, а то будем тебе трубку засовывать.
Я старался, косил глазом на тумбочку и со страху и правда задышал.
А потом я хоть и сидя, но уснул и даже не реагировал, когда меня кололи и меняли капельницу. В этой интенсивной я пролежал еще пару дней, затем меня перевезли на первый этаж в особую палату – бокс.
В боксе я находился совсем один, посещения там были запрещены, разрешались только передачи. Со мной все оказалось не слава богу, до кучи нашли еще и воспаление легких, а посему выписывать не собирались. Тоска смертная, только и оставалось, что слоняться из угла в угол, спать да читать. Самое обидное, что «Похитителей бриллиантов», из-за которых все и случилось, мама передать не решалась, чтобы дядя Вова не переживал.
И так проходили дни, один похожий на другой, пока не появился Федя.
Это я потом узнал, что он Федя. А тогда нянька принесла после обеда какого-то малыша, плюхнула его на кроватку и отправилась по своим делам, грохнув дверью. Он сидел-сидел, растерянно моргая ей вслед, и вдруг горько заплакал.
– Эй! Чего ревешь? – спросил я, немного растерявшись. – Тебя как зовут?
Он вздрогнул от неожиданности, повернулся ко мне и тут же перестал плакать. Вопрос мой остался без ответа, еще бы, совсем маленький паренек, ему, наверное, год был, ну или чуть больше.
Я совсем не знал, как разговаривать с такими карапузами, и на всякий случай решил его развлечь. Надул щеки и вытаращил глаза. Он вытер рукой слезы и с большим интересом уставился на меня сквозь прутья кроватки.
Затем я показал ему язык. Он улыбнулся и потянулся ко мне. Я встал, подошел к кроватке и взял его на руки. Он потрогал меня ладошкой и вдруг засмеялся. Так мы подружились с Федей.
И жизнь моя сразу поменялась. Утром Федя просыпался с петухами, вставал в своей кроватке и караулил, прямо как собачка. Смотрел на меня не отрываясь и лишь только замечал, что я открыл глаза, тут же радостно улыбался, демонстрируя два нижних зуба и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
Я подхватывал его на руки и тащил умываться. Потом подносил к окну, он любил смотреть в окно, а когда видел ворону или голубя, тыкал в стекло пальчиком. Мы играли без устали, я много читал ему вслух, все подряд, от Жюля Верна до Конан Дойля. Я даже организовал кукольный театр. Натягивал вдоль койки простыню, а куклами служили скомканные наволочки. В репертуаре нашего театра были сказки, проверенные временем, – «Три медведя», «Репка», «Теремок». К тому же я отчаянно импровизировал, у меня там то Карлсон появлялся, то Чиполлино, то Дед Мороз.
Честно говоря, Федю сюжет интересовал мало. Больше всего ему нравилось, когда я скрывался за простыней, а потом вдруг неожиданно показывался. Тогда он хохотал и шлепал ладошками по кроватке.
Федя меня тоже постоянно развлекал. Однажды, например, увидел фотографию лимона на обложке журнала «Юный натуралист». Лимон был большой, красивый, желтый. Федя все пытался его схватить. Он и гладил картинку, и ногтями царапал, и заглядывал под журнал. Пока полностью не измочалил обложку и тогда виновато развел руками.
Я смеялся и говорил ему:
– Эх, Федя-Федя, какой же ты дурень!
А он, видя, как я веселюсь, тут же сам начинал заливаться.
И вообще у меня никак не получалось его постоянно не тискать. У Феди были толстые щеки, огромные карие глаза, и сам он был упругий, словно мячик. А главное – Федя был веселый. Даже не скажешь, что он чем-то серьезным болел. Еще он был хоть и маленьким, но терпеливым. И когда ему делали уколы, лишь минутку-другую плакал и сразу успокаивался. Мне стало неудобно при нем показывать боль, и всякий раз я делано улыбался, демонстрируя, какая ерунда эти уколы, хотя к тому времени я уже просто в решето превратился.
У меня ни младших братьев, ни сестер, но с Федей я как-то быстро приноровился. Стоило одной из нянек показать, как его нужно кормить, и мы стали управляться без нее. К тому же няньки вечно куда-то торопились, закидывая Феде по десять ложек в секунду. А нам спешить было некуда. Кормить Федю оказалось одно удовольствие. Он отличался отменным аппетитом, послушно открывал рот и смешно чмокал.
После еды я мыл ему физиономию, а он в этот момент высовывал язык, лизал мою мокрую ладонь, и мне было щекотно. А ночью, когда Федя спал, я по несколько раз вставал, подходил к нему, поправлял подушку и накрывал одеялом.
Я даже пеленать его научился. Няньки к нам заходили редко, поэтому первое время Федя почти всегда был мокрый. Я караулил нянек у дверей в бокс, когда те проносились по коридору будто курьерский поезд. У них всегда были какие-то неотложные дела. Няньки были очень недовольны, и всякий раз какая-нибудь из них злобно ворчала:
– Здоровый лоб! Давно бы уже сам научился!
Наверняка в свои двенадцать я им казался ленивым бугаем, симулянтом.
И как-то раз я сказал:
– Хорошо, научите!
Нянька немного смутилась, но я повторил. Тогда она вдруг перестала торопиться и, невероятно воодушевившись, начала мне показывать, как нужно Федю мыть под краном в нашей ванной, как сушить, присыпать и мастерить из пеленки подгузник. Затем она притащила изрядный запас пеленок и с легким сердцем отправилась по своим делам.
Врать не буду, идеальной няньки из меня не получилось, зато с тех пор Федя был всегда сухой и чистый.
Однажды за занятием этим меня застукали его родители. Посещения в боксе были запрещены, вот они час бегали вокруг корпуса, искали, где лежит Федя, приспособили какой-то ящик, чтобы заглянуть в наше наполовину закрашенное окно. А так как стены в боксе даже в ванной стеклянные, они увидели, как я Федю мою, вытираю его, колдую с пеленками. Их так это впечатлило, что в следующий свой приезд они попросили открыть фрамугу и закинули мне шоколадку.
Они стали приезжать часто, я им всякий раз подробно сообщал, как Федя себя чувствует, как он кушает, как играет, есть ли у него температура. Брал его на руки и подносил к окну. Федина мама тут же плакала, а папа смеялся. И хотя он был молодой, зубов у него было немногим больше, чем у самого Феди. А Федя обнимал меня за шею ручонками, смотрел на папу с мамой, отчаянно веселился и крутил головой.
А потом Федю взяли и выписали. Мы только позавтракали, как тут неожиданно заявилась нянька с каким-то тюком, в секунду облачила Федю в домашнюю одежду, надела сверху шубку и унесла. Его так несколько раз забирали в другой корпус на исследования, а тут оказалось, что домой. Я ему даже «до свидания» сказать не успел.
Весь день, до самого вечера мне не читалось, не лежалось, я бесцельно бродил по палате, смотрел в окно, в который раз все перелистывал изодранный «Юный натуралист».
Федя стал самым близким моим другом за эти полтора месяца. А мне даже попрощаться с ним не дали. И теперь, когда я остался один, то почувствовал, как же мне его не хватает. Некого кормить, некого развлекать, не с кем разговаривать, некого щипать за щеки.
Видимо от тоски, на второй день у меня начался рецидив. Озабоченные врачи прибегали, слушали своими трубками, качали головами. Меня отвезли на рентген и поставили капельницу. Опять стали колоть четыре раза в день. К тому же я вдруг непонятно зачем потребовал, чтобы кололи не в задницу, а в ноги – они и без того были тонкие как спички, а я еще и похудел.
Очень скоро у меня едва получалось доковылять до ванной, к концу недели ноги совсем перестали меня держать, их постоянно сводило, а болели они так, что терпеть не было никаких сил.
И когда пришло время очередных вечерних уколов, я сдался. Мало того что я подставил под шприц задницу, я еще пожаловался на эту нестерпимую боль. Мне уже не перед кем было изображать стойкость.
Ночная медсестра, совсем молоденькая, оказалась девушкой душевной, недаром она мне больше всех здесь нравилась. Тут же нарисовала мне йодом сетку, пообещав грелку перед сном. И действительно, через полчаса принесла. Она погасила верхний свет, включила ночник, присела на свободную койку и принялась линовать какие-то бумаги, разложив их перед собой.
Я лежал, смотрел на нее, прикрыв глаза, она сидела и что-то писала, свет лампы падал ей на лицо, на белый колпак, было хорошо и уютно, от грелки шло приятное тепло, боль отступила. Очень хотелось, чтобы она посидела так подольше. Было странно тихо, даже столь обычный здесь детский плач не доносился из коридора.
Я почти заснул, когда дверь приоткрылась и другая медсестра бесшумно вошла внутрь. Тоже молодая, ну может чуть старше той. Они всегда работали в одну смену.
– Вот ты где! – произнесла она шепотом. – А то я тебя обыскалась. Пойдем, вроде все спокойно, я уж и чай заварила.
Они думали, что я сплю, но я смотрел на них сквозь ресницы.
– Да у меня сводка на единичку не сходится, – с досадой сказала подружка. – Всю голову себе сломала.
– Ну-ка давай посмотрим, – попросила та и, подойдя ближе, склонилась над бумагами, – что у тебя там за единичка.
И через полминуты, довольная собой, сообщила:
– Смотри! Сорок пять было, шестеро поступили, трое выписались, двое переведены, один умер. Сорок пять и осталось. Вот.
Первая стукнула себя ладонью по лбу:
– Точно, умер же один!
– Ну все, пошли чай пить, – сказала вторая.
И они обе вышли, стараясь не шуметь, только стекло в двери несильно задрожало.
Кровь застучала в висках, и тут же заболело в солнечном сплетении. Умер??? Ведь здесь кроме меня почти все малыши. Малыши ведь не могут умирать в больнице. Их тут лечат, кругом врачи, медсестры. Как же они позволили этому случиться?
А ведь у этого малыша мама с папой. Те, что любили его больше всех на свете, сказки рассказывали, книжки читали, про репку, про Карлсона. И когда он заболел, наверняка они места себе не находили, бегали вокруг корпуса, в окна заглядывали. Как они теперь жить будут?
А эти двое сейчас говорили о смерти ребенка так буднично, так равнодушно. Они ведь добрые были всегда, хорошие. Что с ними вдруг произошло, если они могут сейчас чай пить? Да они переживать должны, плакать! А их лишь цифры в сводках занимают. Сидят, складывают, вычитают! Они здесь работают, значит, уже привыкли. Но как можно привыкнуть к такому?
Ужас охватил меня, и стало трудно дышать. Я никогда раньше не задумывался о смерти. А она, оказывается, совсем близко. И это не кино, не книжка. Этот малыш умер где-то рядом, может, в соседней палате. Пока я непонятно чем занимался и ныл из-за какой-то ерундовой боли от уколов, тут рядом со мной умер ребенок.
И если бы умер я, они бы так же спокойно пошли пить чай, и мир бы не перевернулся.
Но что, если бы Федя мой? Для них и Федя тоже был бы лишь цифрой в сводке? Вот этот смешной маленький мальчик, к которому я так привязался? Как они там сказали? Единичка!!!
И тут я завыл, кусая подушку, чтобы не было слышно. Но они услышали. Прибежали, распахнули дверь, включили яркий свет.
– Ну ты чего? Неужели так ноги болят?
Вот оно, спасительное. Не говорить же им.
– Да. Болят.
– Ну подожди, сейчас мы тебе еще грелку принесем!
– Не надо, – проговорил я, глядя в стену перед собой. – Не надо больше грелку приносить. Все уже прошло.
Меня выписали перед самым Новым годом. В школу я пошел лишь в середине февраля. «Похитители бриллиантов» показались мне совсем детской книжкой. Я много занимался дома и даже умудрился не отстать ни по одному из предметов. Только с математикой у меня было не очень. Математику я так и не полюбил.
Москва, июнь 2019
Сертификат с желтой полосой
Л. А.
Вернувшись из Сирии, дядя Леня первым делом решил развестись.
– Ну уж нет! – узнав об этом, сказала мама. – Больше я в нашей семье безотцовщины не допущу!
Насчет безотцовщины – она имела в виду меня.
Мама развелась годом раньше и поэтому решила встать на защиту целостности семьи младшего брата. – Люся, не переживай! Никуда он не денется! – подбадривала она жену дяди Лени. – Ленька просто давно тебя не видел! Отвык за год от дома.
Мне-то, наоборот, казалось, что разводиться стоит тогда, когда видишь тетю Люсю ежедневно.
– Представляешь, Ленька там встретил женщину! – рассказывала кому-то мама по телефону о сирийских приключениях дяди. – Она, как и Ленька, геодезист. Ее зовут Венера!
– Интересно, у нее руки на месте? – тем же вечером поинтересовался я. – У Венеры этой?
– Руки? – удивилась мама, она забыла о моем увлечении античной скульптурой. – Не знаю. Говорят, у нее ноги толстые.
У тети Люси ноги тоже были будь здоров. В далекой Сирии дядя Леня решил не изменять своим пристрастиям.
– Люся! – в очередной раз говорила мама. – Делай вид, что ничего не происходит! Нужно жить, как жили, тогда Ленька точно никуда не уйдет!
По моим наблюдениям, дядя Леня особо и не спешил. Прямо из аэропорта он прибыл в свою квартиру и вот уже вторую неделю покидать ее не собирался. Дядя Леня невероятно гордился, что именно с его балкона сняли тот вид на Крымский мост, который показывали в самом конце программы «Время», когда под красивую мелодию там шел прогноз погоды. Вряд ли у Венеры с толстыми ногами открывался такой вид из окна.
– Представляешь, у этой Венеры, оказывается, есть муж! – говорила по телефону мама. – Это очень хорошо! Надеюсь, он не даст ей развода!
Действительно, пауза затягивалась. И хотя дядя Леня продолжал настаивать, что его уход к Венере дело решенное, дни шли, но ничего не менялось. Он торчал дома и с Венерой общался лишь посредством телефона. А в один из выходных дядя Леня и тетя Люся нас с мамой пригласили в гости.
Дядя Леня с гордым видом водил нас по трем комнатам квартиры, где на всех кроватях штабелями были разложены его сирийские трофеи. Мама брала в руки многочисленные блестящие вещи с нерусскими буквами, охала и ахала. Я тоже вежливо трогал все подряд, больше всего меня поразила огромная стопка фломастеров от пола до подоконника, в каждой упаковке по двадцать четыре цвета. Таких в нашем классе не было ни у кого. На месте дяди Лени я бы подарил мне именно эти фломастеры, тем более вот у него их сколько.
Затем нас усадили за накрытый стол. Главным блюдом была югославская ветчина из большой жестяной банки. Ее недавно начали кругом продавать, и за ней сразу выстраивалась очередь.
За обедом сначала долго обсуждали эту ветчину, затем сравнивали ее с микояновским окороком, затем стали говорить про колбасу «сервелат» и буженину, а потом перешли на говядину и свинину.
То, что про еду можно говорить бесконечно, я узнал лишь недавно. Раньше, когда мы жили с отцом и его родителями – бабушкой Людой и дедушкой Яшей, там все больше говорили про книги и фильмы. И мама тогда тоже говорила про книги и фильмы. А сейчас, видимо делая приятное дяде Лене и тете Люсе, она решила говорить исключительно про еду.
Тем временем дядя Леня принялся рассказывать, что в Сирии он каждый день ел мясо. И если перевести на наши деньги, то в день он тратил на мясо не менее трех рублей.
Мама качала головой, а тетя Люся ахала и прикладывала руку к груди. Дядя Леня, воодушевившись, продолжал, что если бы он экономил на еде, как остальные в их группе, то привез бы не только вдвое больше барахла, но и сертификатов для покупок в магазине «Березка».
– Зачем же так было транжирить, Ленька! – воскликнула мама. – Сдалось тебе это мясо!
Тетя Люся за спиной дяди Лени подошла к шкафу и принялась крутить пальцем у виска и капать себе в рюмку валокордин.
После чая я все ждал, что дядя Леня начнет вручать нам с мамой подарки, так всегда делал, приезжая из-за границы, старший брат моего отца дядя Вова. Но вместо этого дядя Леня уселся перед телевизором смотреть хоккей, то и дело покрикивая на маму с тетей Люсей:
– Тише, не видите разве, «Спартак» проигрывает!
Тетя Люся делала страшные глаза, зажимала ладонью рот и громким шепотом сквозь пальцы его успокаивала:
– Хорошо, хорошо, папусик! Мы молчим, молчим, ты, главное, не волнуйся.
И, подмигивая, кивала маме. Мама кивала в ответ. Я понимал их бессловесный диалог: пусть делает что угодно, лишь бы это отвлекло его от Венеры и ее толстых ног.
В доме дяди Лени команда «Спартак» занимала второе место в разговорах после еды. За «Спартак» в знак солидарности болели и тетя Люся, и их сын Денис. Они даже знали по именам и по номерам всех игроков, и мне было неловко перед ними за свое невежество. Ничего, я тоже со временем все буду знать. Просто раньше мы ни о чем таком не говорили, а дед Яша и баба Люда наверняка ни о каком «Спартаке» и не слышали, ну кроме романа Джованьоли и балета Хачатуряна.