Дом свиданий Юзефович Леонид
© Юзефович Л. А.
© ООО «Издательство АСТ»
От автора
Первый роман о сыщике Иване Дмитриевиче Путилине я закончил в 1985 году. Поначалу он назывался «Ситуация на Балканах», потом – «Триумф Венеры», теперь – «Костюм Арлекина». Названия менялись не по моему желанию, а потому что издатели, перед которыми я тогда был абсолютно бесправен, хотели сделать вид, будто это издание – первое.
Написанному семью годами позднее второму роману из этой серии повезло больше: он сменил название всего однажды – был «Знак семи звезд», стал «Дом свиданий». Я считаю его лучшим из моих романов о Путилине, хотя он написан не по зову души, а по заказу владельца фирмы, торговавшей импортным женским бельем, – параллельно со своим основным бизнесом этот оптовик решил заняться книгоизданием. Легенда о баснословной прибыльности издательского дела в то время еще не померкла и поддерживалась воспоминаниями о недавнем книжном дефиците, когда томик какого-нибудь болгарского или венгерского детектива на черном рынке ценился раз в десять дороже, чем значилось у него на задней стороне обложки. В писательской среде была популярна байка о некоем американском издателе, который спросил своих советских коллег: «Почему вы не допечатываете тираж книги, если она пользуется спросом?» – «Потому что не хватает бумаги», – ответили ему. «Не хватает бумаги печатать деньги?» – удивился американец. Казалось, теперь все должны признать безупречность этой логики, но после 1991 года она почему-то перестала действовать.
Я был автором нескольких приключенческих повестей, и к торговцу бельем меня направил товарищ по ремеслу. В СССР сочинители детективов считались низшей кастой литературного мира и, как все отверженные, привыкли помогать друг другу. Звездный час королей и, особенно, королев этого жанра был впереди. На троне сидел Борис Николаевич Ельцин, однажды, забыв про Бориса Годунова, в шутку назвавший себя Борисом Первым, но я, сорокапятилетний оболтус, до сих пор считавшийся молодым писателем, еще не расстался с иллюзией, что в прекрасном новом мире смогу зарабатывать на жизнь пером.
Будущий издатель лучился доброжелательством, говорил о своей любви к литературе и рассказал мне притчу о том, как кто-то спускается в колодец, чтобы на дне найти истину, но кому-то приходится стоять наверху и держать веревку, страхуя храбреца. Первому достаются аплодисменты публики, второй скромно остается в тени. Под искателем истины подразумевался я, под страховщиком – он.
Его секретарша тут же составила договор. Аванса мне не полагалось, зато за готовый роман я должен был получить 2000 долларов – сумасшедшие по тем временам деньги. Ничего иного, кроме как довериться этому обещанию, мне не оставалось. Я уже перестал быть школьным учителем истории, а зарплата моей жены Наташи, преподававшей в музыкальной школе, при тогдашней инфляции стремилась к нулю.
Ни одна из моих книг не писалась так быстро, как эта, хотя я тогда работал не на компьютере, а на машинке. Я настучал роман за три летних месяца 1992 года.
Действие романа происходило в конце 1860-х, но время, когда я трудился над ним, просочилось на его страницы. Только тогда, ностальгически оглядываясь на прошлое, мой герой мог сказать, например, следующее: «Эпоха подобна женщине, с которой живешь: чтобы оценить ее по достоинству, нужно расстаться с ней навеки».
В договоре указывался точный срок представления рукописи – 1 сентября, и оговаривались серьезные штрафные санкции за каждый просроченный день, но к концу августа, когда я поставил последнюю точку, держатель веревки перестал отвечать на мои звонки. Разыскать его в обезлюдевшем НИИ на Войковской, где он арендовал под офис и склад три заставленные картонными коробками комнаты, мне тоже не удалось. Он навсегда исчез из моей жизни вместе с бюстгальтерами, колготками, трусиками и кружевными шелковыми комбинациями, которые в то время были уже не обязательным, но еще вполне обыкновенным элементом интимного женского костюма.
А роман – остался.
Пролог
На следующий день оба не могли вспомнить, с чего началось, но после ужина почему-то заговорили о женщинах.
– В годы моей юности, – сказал Иван Дмитриевич, привычно заплетая в косицу правую бакенбарду, – женская хитрость вовсе не считалась пороком. Некоторые даже относили ее к числу свойственных прекрасному полу добродетелей. В конце концов, что есть добродетель, как не следование законам естества? Представьте себе, что лиса оставит в покое зайчишек и станет питаться ивовой корой; сможем ли мы тогда назвать ее добродетельной? По-моему, грешно изменять собственной природе. Не знаю, как сейчас, но в мое время это понимали. Помню, один приятель рассказывал мне про свою жену. Задолго до свадьбы утратив невинность, она утаила потерю от жениха и устроила так, что их первая брачная ночь совпала с первым днем ее месячных очищений. А приятель мой в таких делах был сущий младенец. Кровь пролилась, гордый супруг счел невесту девственницей, однако позднее каким-то образом обман раскрылся. И что думаете? Думаете, муж был оскорблен, возмущен, ударился в запой, выгнал жену из дому? Да ничего подобного! После разоблачения он проникся к обманщице таким искренним уважением, что смело доверял ей все финансовые дела семьи и вообще видел в ней чуть ли не Одиссея в юбке. Вам кажется, это недостойно мужчины? Помилуйте, когда я был в вашем возрасте, никто из настоящих мужчин не почитал позором для себя быть обманутым женщиной. Только ребенок не знает, что огонь жжется, а собаки кусаются. Мужчина вступает в поединок со стихией, отлично понимая, что можно ее победить, можно заставить служить себе, но изменить нельзя.
– Вы женофоб? – спросил Ивана Дмитриевича его собеседник.
– Ну что вы! Я лишь принимаю женщин такими, какими их создал Господь Бог, и не сомневаюсь ни в целесообразности Его замысла, ни в качестве исполнения. А вы, нынешние молодые люди, в Бога не веруете, потому и сотворили себе кумира из женщины. Все вы, конечно, прогрессисты, ниспровергатели, в церковь не ходите, но ведь и к проституткам тоже. Под красный фонарь ни ногой! Ваше поколение запугано статьями о последствиях венерических болезней, содержанки вам не по карману, а если изредка спите с какой-нибудь курсисткой, то, разумеется, видите в ней прежде всего личность. Какие уж тут экстазы! Немного воздержания при избытке воображения и недостатке религиозности – и дамская юбка уже кажется священным покровом, скрывающим под собой божественные бездны. Атеизм, страх сифилиса и поклонение женщине всегда идут рука об руку.
Собеседником Ивана Дмитриевича Путилина – недавно вышедшего в отставку легендарного начальника петербургской сыскной полиции – был второразрядный столичный литератор Сафронов. Лысоватый блондин, вежливый и аккуратный, он пребывал в том возрасте, который только человеку, одной ногой стоящему в могиле, может показаться возрастом ниспровержения основ.
– Но Ева была создана не из глины, как Адам, а из его ребра, – возразил Сафронов. – То есть из материи уже очищенной. Не обязательно быть атеистом, чтобы признавать венцом творения именно женщину.
Иван Дмитриевич улыбнулся:
– Оставим этот спор богословам. Лучше я расскажу вам одну историю.
На столе перед Сафроновым лежала тетрадь, он тут же раскрыл ее и приготовился записывать, спросив:
– В каком году это было?
– На что вам?
– Но вы же сами просили, чтобы в книге я разместил все ваши истории не в том порядке, в каком вы их мне рассказываете, а в хронологическом, – ответил Сафронов не без раздражения, поскольку вопрос о датировке того или иного преступления вставал уже не однажды и всякий раз возникала какая-то путаница.
Он приехал к Ивану Дмитриевичу, чтобы по его рассказам и от его имени написать книгу воспоминаний. Сошлись на следующих условиях: герою – две трети будущего гонорара, автору – треть. Поначалу заикнувшись о равных долях, Сафронов сразу же уступил, едва ему было сказано, что в таком случае найдется перо и подешевле.
Незадолго перед тем выйдя в отставку, Иван Дмитриевич с берегов Невы переселился на берег Волхова. Двумя или тремя годами раньше, потратив все свои сбережения, он купил в Новгородской губернии старый помещичий дом, деревянный, построенный еще при Аракчееве и с тех пор не ремонтированный, зато с верандой и чудесным яблоневым садом. Здесь Иван Дмитриевич доживал последние месяцы, отпущенные ему судьбой. Сафронов прожил с ним три недели.
Нравы в поместье царили спартанские. Гостю постелили простыни с клопиными пятнами, от недоваренной рыбы он страдал резями в желудке, от речной сырости мучился астмой, зато впоследствии ни разу не пожалел, что приехал, хотя эти три недели принес, как жертву на алтарь семейного благополучия. Денег не было, и жена заставила поехать. Литератору пришлось с болью в сердце оторваться от работы над собственным романом – аллегорическим повествованием из жизни обитателей кукольного городка, завоеванного сбежавшими от бродячего фокусника чудовищными дрессированными блохами. Этому роману Сафронов отдавал всю душу, впрочем, он так никогда и не был закончен, подобно всем прочим произведениям литератора объемом свыше двух печатных листов. Единственным исключением стали мемуары Ивана Дмитриевича. Сафронов рассчитывал, что воспоминания знаменитого сыщика будут пользоваться успехом, и не ошибся. Треть гонорара обернулась немалыми суммами, книжка выдержала несколько изданий, но сам Иван Дмитриевич умер раньше, чем вышло первое из них.
– Так в каком же году это случилось? – повторил Сафронов свой вопрос.
– Точно не скажу, но во времена моей молодости. Мне было примерно столько лет, сколько вам сейчас. Мой сын Ванечка уже умел читать, и у нас жил тогда ручной щегол Фомка. Забавнейшая была тварь…
За две недели Сафронов успел привыкнуть к тому, что, прежде чем начать рассказ о каком-нибудь особенно загадочном и кровавом преступлении, Иван Дмитриевич всегда предавался нежнейшим воспоминаниям о покойнице жене или обожаемом сыне.
– Если я дома что-нибудь писал, Фомка садился на бумагу и норовил склюнуть буковки, выходившие из-под моего пера. Перо, должно быть, казалось ему клювом какой-то птицы, которая чем-то лакомится с листа. Бедный Фомка тоже хотел поживиться ее добычей.
Помню, когда его задрала кошка, я впервые, может быть, открылся перед сыном не самой лучшей стороной моего характера… Вам интересно?
– Еще бы! – деликатно подтвердил Сафронов.
Он уже знал, что за вечерним чаем на веранде Иван Дмитриевич становился слезлив, сентиментален и даже зачем-то рассказывал о таких преступлениях, которые не сумел раскрыть. Всё это для мемуаров было совершенно лишним, но Сафронов понимал: хотя лирическая влага разжижает сюжет, ее можно отжать из текста лишь вместе с кровью героя. Заметим в скобках, что так он в итоге и поступил.
– Знаете, я вбежал в комнату, увидел Ванечку с мертвым щеглом на руках и закричал: «Вот сволочь! Где она?» Он поднял на меня заплаканные, непонимающие глазенки: «Кто, папенька?» – «Кошка! Сейчас я ей».
Стыдно говорить, но так оно и было. Мой сын страдал, я же первым делом подумал о мести. Сначала я должен был покарать кошку, а уж после мог пожалеть плачущего Ванечку. Увы, – не без кокетства заключил Иван Дмитриевич, – мстительность присуща моей натуре… Что же вы не записываете?
– Это не пригодится, – сказал Сафронов. – К чему вам признаваться в собственной слабости?
– В слабости? Почему – в слабости? – оскорбился Иван Дмитриевич.
Он забыл, что сам только что подвергал критике эту черту своего характера.
– Вернее будет сказать, в бессилии.
– Еще того лучше!
– Но, Иван Дмитриевич, вы же состояли на государственной службе. Причем службе особого рода, призванной поддерживать справедливость в обществе.
– Состоял. Ну так и что?
– А то, что мстительность свойственна людям, которые не верят в силу закона. Кровная месть процветает на Кавказе, но не в Англии.
– Эк вас куда занесло от моего щегла, – сказал Иван Дмитриевич, откусывая сухарик всё еще крепкими зубами, а не размачивая его в стакане с чаем, как Сафронов.
– Я жду обещанной истории, – напомнил тот, – но хорошо, если бы вы несколькими чертами обрисовали эпоху, когда всё это случилось. Исторический фон, если позволите, раз уж я не смогу назвать точной даты.
– Фон роскошный, вы себе даже представить не можете, – вздохнул Иван Дмитриевич. – В то время под словом «политика» имелись в виду исключительно события вроде войны Мехмет-султана турецкого с Мехмет-пашой египетским, все газеты были одного направления, а о евреях вспоминали только в тех случаях, когда требовалось занять денег. О, – продолжал он, – это было чудесное время! В ваших летах вы еще не знаете, что эпоха подобна женщине, с которой живешь: чтобы оценить ее по достоинству, нужно расстаться с ней навеки.
Стояла ранняя осень 1893 года. За раскрытым окном веранды на деревьях уже поредела листва, и с речного обрыва открывалась такая даль, что от простора щемило сердце. Теплый воздух был тих и прозрачен. Время закатной старческой неги, утоленных желаний и последней в жизни безумной надежды на то, что этот покой продлится теперь до самой смерти.
– Я тогда был не начальником всей сыскной полиции, – мечтательно сказал Иван Дмитриевич, – а квартальным надзирателем Спасской части…
Глава 1. Исчезновение
В тот давнишний вечер они с сыном Ванечкой после ужина сидели на полу и забавлялись игрой, которую Иван Дмитриевич сам придумал и сам же, с помощью акварельных красок на меду, воплотил в реальность бумажного листа. Этой игре он придавал большое значение в деле воспитания сына. Через лист, извиваясь, как змея в предсмертных судорогах, тянулась дорога, во всю ее длину расчерченная нумерованными квадратами. В своих немыслимых изгибах она проходила между различными соблазнами, подстерегающими на жизненном пути всякого человека, в особенности молодого. За первым поворотом путнику грозило НЕПОСЛУШАНИЕ СТАРШИХ, далее в определенной последовательности на него готовы были наброситься НЕВЕЖЕСТВО, ЛЕНЬ, МОТОВСТВО, ПЬЯНСТВО, СРЕБРОЛЮБИЕ и прочие пороки. Все они были нарисованы Иваном Дмитриевичем в виде гнусных субъектов преимущественно мужского пола, хотя попадались и женщины, и препакостные уродцы не то двуполые, не то вовсе бесполые.
Они с Ванечкой по очереди выкидывали кости, затем передвигали свои фишки на столько шагов, сколько выпало зерен. Путь был опасен. Если фишка вставала на квадратик, отмеченный тенью какого-либо из пороков, то, смотря по его тяжести, приходилось пропускать ход или два, или даже возвращаться назад, чтобы искупить грех под сенью соответствующей добродетели. Они также встречались вдоль этой тернистой тропы, правда, не в таком изобилии, как соблазны. Их было меньше отчасти по соображениям воспитательного порядка, отчасти просто потому, что Ивану Дмитриевичу плохо удавались положительные персонажи. Как у многих авторов, отрицательные выходили у него гораздо выразительнее.
В конце пути победителя ждал нарисованный женой ангел. В руках он держал перевязанную лентой коробку, какие много лет спустя террористы приспособились кидать под кареты императоров, губернаторов, министров и обер-прокуроров Святейшего Синода. Что лежало внутри коробки, Иван Дмитриевич предпочитал не уточнять. Ее содержимое оставалось для Ванечки загадкой – лучшей гарантией от неизбежного при любом ответе разочарования.
Ванечка бросил кости и дрожащей ручонкой взялся за фишку. От огорчения у него отвисла губа. Он уже мысленно сосчитал ходы и предвидел, что ему теперь придется пропустить три хода. Его фишка должна была остановиться на желтом, как билет проститутки, квадратике, возле которого Иван Дмитриевич изобразил мерзкую патлатую бабищу – и написал огненными буквами: СЛАСТОЛЮБИЕ. Это, пожалуй, было самое опасное препятствие на пути к ангелу с бонбоньеркой. Почему так, Ванечка не в силах был понять. Лохматая толстая тетя в детской пелеринке казалась ему олицетворением преступной любви к шоколаду и малиновому варенью – страсти, конечно, роковой, но не настолько же, чтобы пропускать целых три хода.
Он еще сильнее отвесил нижнюю губу, потом в ярости смахнул с листа обе фишки и заревел.
В этот момент позвонили у дверей. Жена пошла открывать и вернулась вместе с Евлампием, доверенным лакеем купца Куколева, нанимавшего квартиру в том же доме и в том же подъезде. Иван Дмитриевич жил на третьем этаже, а Куколев на первом.
– Яков Семенович покорнейше просят вас пожаловать к нему по важному делу, – сказал Евлампий.
Ванечка горько рыдал на груди у матери, метавшей на Ивана Дмитриевича холодные молнии из-под соболиных бровей, так что он даже и обрадовался возможности улизнуть из дому. В другое время Иван Дмитриевич не преминул бы соблюсти достоинство и попросить уважаемого Якова Семеновича самому пожаловать в гости.
На площадке, поворачивая ключ в замке, стоял Гнеточкин, гравер Академии художеств, тоже сосед. Иван Дмитриевич квартировал с ним дверь в дверь.
– Прогуляться? – спросил Гнеточкин. – Надо, надо по такой погоде. Благодать! Последние деньки лета. Чем-чем, а теплом нас Господь в этом году не обделил.
Ниже попались навстречу другие соседи: акцизный чиновник Зайцев с супругой и двумя дочерьми на выданье, унылыми девицами, чего никак нельзя было сказать об их матери. Это была пухлая болтливая дамочка лет под сорок. Она постоянно строила Ивану Дмитриевичу глазки, на лестнице норовила зацепить турнюром, а с его женой разговаривала, как с прислугой.
– Погодка-то, а? – сказал Зайцев. – Прямо шепчет.
– Что шепчет? – спросил Иван Дмитриевич.
– Кому что, – загадочно улыбнулась мадам Зайцева. – Каждому по его годам.
Когда спустились на первый этаж, Иван Дмитриевич поинтересовался:
– Что у вас там стряслось?
– Про то вам Яков Семенович сами доложат, – отвечал Евлампий. – Нам не велено.
– А если я тебе двугривенный дам?
Вопрос был задан почти машинально. После нескольких лет службы в полицейских агентах Иван Дмитриевич приобрел привычку на всякий случай испытывать, насколько преданы хозяину его слуги, можно ли из них что-либо вытянуть.
– Нам не велено говорить, что старая барыня пропала, – тут же и раскололся верный Евлампий.
– Марфа Никитична?
– Она… Двугривенный-то у вас при себе? Или ворочаться будем?
Теперь Ивану Дмитриевичу стало жаль денег. Тайна того не стоила. Чего, спрашивается, не утерпел? Через пять минут и так бы узнал, бесплатно.
– Двугривенный? – удивился он.
– Обещали дать, ежели скажу.
– А-а! Молодец, что напомнил. Вот жалованье получу, тогда и дам.
Евлампий надулся, но промолчал. Он открыл дверь, Иван Дмитриевич вошел уверенно, как званый и желанный гость, но вопреки ожиданиям Куколев встретил его не в прихожей, а в гостиной, причем и там-то не у порога. Правда, на ногах, не сидя, что в данной ситуации было бы хамством уже совершенно непростительным.
– Присаживайтесь куда хотите, – предложил он, быстрым жестом предоставляя на выбор кресло, диван и два ряда стульев у противоположных стен, справа и слева от себя.
Во время этого жеста Иван Дмитриевич обратил внимание, что правая кисть у него забинтована, из-под повязки торчат лишь кончики пальцев.
– Кипятком обварился, – отвечал Куколев на вопрос, что у него с рукой.
– Хорошо еще, что кипятком, а не бульоном или кипящим маслом, – утешил его Иван Дмитриевич. – Масло страшней всего. Жена у меня в прошлом году…
– Садитесь, садитесь, – нетерпеливо перебил Куколев.
Иван Дмитриевич секунду помедлил, выбирая между диваном и двумя шеренгами стульев, и сел на стул. Попутно он успел оглядеться, отметив бронзу, хрусталь, дорогие обои, гравюры на стенах, чей-то портрет в богатой раме. О том, что хозяин происходит из династии заволжских староверов, свидетельствовало разве что отсутствие пепельниц на столах и столиках. В ранней юности отрекшись от веры предков, Куколев унаследовал от них ненависть к табачному зелью.
– Я к вам по-соседски, – сказал он. – Выручайте, голубчик, а то прямо не знаю, что и делать. Пропала моя родительница. Вчера после обеда вышла подышать воздухом – и с той поры не возвращалась.
– Марфа Никитична? – уточнил Иван Дмитриевич.
– У меня одна мать.
– И вы всё еще не обратились в полицию?
– В этом нет нужды. Я думаю, мы с вами столкуемся по-соседски. По правде говоря, я не боюсь, что моя мать стала жертвой грабителей. Кому нужна старуха на седьмом десятке! Драгоценностей она не носит, если не считать обручального кольца, и одевается, сами знаете, как простая мещанка. Моя дочь стесняется ходить рядом с бабушкой по улице. Носит всякое старье, а заставить ее надеть приличную вещь совершенно невозможно. И в комнате у нее одна рухлядь. А попробуй выброси! Крик, скандал.
– У меня с тещей та же история, – кивнул Иван Дмитриевич.
– Значит, вы меня понимаете. А то вон Зайцева всем рассказывает, будто я свою мать держу в черном теле.
– Что ее слушать! Известное колоколо.
– Так вот, после исчезновения Марфы Никитичны я обнаружил, что она зачем-то взяла с собой пуховый платок и надела теплый салоп, который я подарил ей два года назад. Заметьте, все эти годы она его ни разу не надевала, донашивала старый. Этот был презираем за какие-то еретические пуговицы и лежал у нее в сундуке, как в могиле. А вчера вдруг понадобился! Кроме того, она прихватила из моего бюро бумажник с деньгами.
– И много там было денег?
– Много не много, а рублей сто пятьдесят было.
– Иными словами, вы думаете, что Марфа Никитична не пропала, а сбежала. Я вас правильно понял?
– Абсолютно! Видите ли, у меня есть старший брат Семен. Он, как и я, после смерти отца перешел в православие, окончил Демидовский лицей и служит сейчас по Министерству финансов. Но дело в том, что мы с ним не поддерживаем никаких отношений. Почему так случилось, история длинная и, поверьте, скучная. Однако Марфа Никитична частенько бывала у него, я этому не препятствовал. А теперь она, видимо, назло мне решила поехать к старшему сыну.
– Почему вдруг?
– Вообще-то у моей матери всё и всегда – вдруг. Но на днях у нее вышло недоразумение с Шарлоттой Генриховной.
Это была жена Куколева, тощая экзальтированная особа годков этак под тридцать пять. Разница в возрасте между супругами составляла добрый десяток лет, но оба казались ровесниками. Шарлотта Генриховна была женщиной непредсказуемой. Встречая жену Ивана Дмитриевича, она то надменно смотрела мимо и неделями даже не раскланивалась, то в один прекрасный день налетала на нее с объятиями, поцелуями, предложениями, чтобы ее Оленька непременно дружила с Ванечкой, он чудесный мальчик, чудесный. Впрочем, единственной настоящей ровней себе во всём доме она признавала только барона и баронессу Нейгардт, живших в соседнем подъезде.
– Они с Марфой Никитичной нередко ссорились из-за разных домашних пустяков, – пояснил Куколев. – На сей раз причиной послужила новая скатерть. Одна хотела застелить ею один стол, другая – другой. Кто за какой стоял, я так и не разобрался.
– И что же вы от меня хотите? – спросил Иван Дмитриевич.
– В это время года, пока еще тепло, мой брат обычно живет с семьей на даче за Охтинской заставой. Где в точности, не скажу, я у него там никогда не бывал. Но мать рассказывала, так что примерно представляю. Проезжаете заставу… Нет, надежнее будет нарисовать планчик. Посидите, я принесу бумагу и карандаш.
Слегка припадая на правую ногу (он был хром от рождения), Куколев пересек гостиную и вышел в коридор, откуда донеслось шипение Шарлотты Генриховны:
– Почему ты не сказал этому сыщику, что твоя мать кидалась на меня с горячим утюгом?
– Тише! Лотточка, я тебя прошу…
Двойной шепот передвинулся куда-то в глубину квартиры. Иван Дмитриевич прошелся по комнате, перебрал стопку книг на маленьком столике у окна. Всё это были сочинения по коммерции. От нечего делать он взял одно из них, томик под названием «Таможенные пошлины во Франции при Людовике XVIII», небрежно полистал и ахнул: в конце книжки имелись вклеенные страницы с дамочками в непристойных позах.
Кровь быстрее побежала по жилам. Воровато поглядывая на дверь и прислушиваясь, не идет ли Куколев, Иван Дмитриевич начал рассматривать картинки. Одна дамочка опускала с плеча лямку бюстгальтера, другая игриво поднимала край пеньюара, третья натягивала чулок, четвертая, в спущенных, как у дитяти, чулочках, нежно баюкала у груди собственные подвязки. Пятая, шестая… Все были пухленькие, чернявенькие, как мадам Зайцева.
Иван Дмитриевич с некоторым сожалением отметил, что позиции, в которых за ними подсмотрел художник, еще достаточно невинны, словно это не развратные женщины, не куртизанки, а всего лишь девицы, донельзя истомленные своим целомудрием и страстно мечтающие от него избавиться. Казалось, они не перед мужчиной раздеваются, а репетируют, чтобы впоследствии не оплошать, перед зеркалом в девичьей спаленке. Да и то под такой обложкой им можно было позволить себе несравненно большие вольности.
Иван Дмитриевич положил книжку на место и обратился к тем картинкам, что украшали стены.
С большого и единственного здесь портрета взирал писанный маслом по грудь калмыковатый старик с пронзительными глазами, с каменной лепкой скул и губ, упрямо проступающих сквозь жидкую азиатскую растительность. Он висел в красном углу, почти вровень с иконами, из чего Иван Дмитриевич заключил, что перед ним супруг Марфы Никитичны, он же отец Якова Семеновича и дед Оленьки, умерший задолго до ее рождения. Художник запечатлел его во всей красе древнего благочестия – при бороде, в кафтане времен стрелецких казней, с кожаными раскольничьими четками в руках, чье название Иван Дмитриевич вспомнил лишь на следующий день: лестовка.
Фоном для портрета этого праведника с капиталом в десятки тысяч рублей служил дивный град, сплошь утыканный пожарными каланчами, осененный одновременно солнцем и луной, сияющий золотом и киноварью. Нетрудно было догадаться, что это Иерусалим. Все соседи не по одному разу слышали от Марфы Никитичны, что ее покойный муж совершил паломничество в Святую землю и привез ей оттуда иорданской воды. С той поры началось его коммерческое процветание.
Что касается гравюр, их можно было разнести по двум классам: на одних изображены были руины, на других – кораблекрушения. Независимо от класса каждая гравюра имела в углу скромный росчерк Гнеточкина, оптом, видимо, сбывшего свои изделия богатому соседу.
Отдельно висели две картинки: литография и акварель. Первая, исполненная в народном духе, изображала ватагу чертей, которые ворвались в трактир, зацепили пожарными крючьями пропившегося догола человека и тащат его к подполу с откинутой крышкой, откуда, надо полагать, подземный ход вел прямо к котлам с кипящей смолой. Поодаль, с нательным крестом в руке, полученным, как понял Иван Дмитриевич, от голого уже пьяницы в уплату за последнюю чарку водки, стоял трактирщик. С двумя крестами, своим собственным и благоприобретенным, он чувствовал себя в полной безопасности и наблюдал происходящее с таким видом, словно не знал за собой никакой вины.
Подобные картинки вывешивались обычно в тех заведениях, где посетителям не подают крепких напитков. Иван Дмитриевич давно заметил, что чем нравоучительнее полотно, тем меньше видна в нем забота о подражании природе. Здесь эта закономерность проявила себя в полной мере: руки у бедного пьяницы росли локтями вперед, одна нога была короче другой, а число пальцев на каждой из верхних и нижних конечностей колебалось вокруг цифры «пять», ни разу в точности с ней не совпадая. Черти, включая самого главного, который руководил этой лихой вылазкой, тоже имели различные изъяны, но тут художника можно было извинить отсутствием у них общепринятой анатомической нормы. Лишь взятые ими на вооружение пожарные крючья были списаны с натуры.
Акварель висела рядом с литографией, однако принадлежала совсем иному направлению в искусстве. Народностью здесь и не пахло: местом действия художник избрал не дешевый трактир, а вестибюль парадного подъезда в очень хорошем доме. Ковровая дорожка спускалась по ступеням, на тумбе возвышалась мраморная ваза с рельефом. Бронзовая наяда, потупившись, держала в поднятой руке светильник, только что, вероятно, потухший. Над ним еще курилась тонкая струйка дыма.
На переднем плане стояли двое: явившийся с улицы громадный рыцарь в доспехах от шеи до пят, в шлеме с опущенным забралом, и сошедший ему навстречу по лестнице средних лет господин в котелке, в модном длиннополом пальто, какое жена мечтала увидеть на Иване Дмитриевиче. Оба стояли на площадке вестибюля между нижними ступенями лестницы и открытыми дверями парадного, их ладони уже встретились, рукопожатие вступило в ту фазу, когда взаимное пожимание рук вот-вот перейдет в легкое их потрясывание, после чего они будут расцеплены. Лицо рыцаря скрыто было под забралом, а на отвернутой немного вбок физиономии господина в котелке застыла вымученная, почти страдальческая улыбка. В то же время чувствовалось, что всего мгновение назад он улыбался вполне радушно, а мгновение спустя эта улыбка превратится в искажающую черты гримасу ужаса и невыразимой муки. Невозможно было понять, каким приемом или суммой приемов достигалось это впечатление, достаточно, кстати, неприятное. В итоге Иван Дмитриевич счел его не заслугой мастера, а случайностью своего собственного настроения. Увы, впоследствии пришлось убедиться, что настроение тут ни при чем: именно на такой эффект художник и рассчитывал.
Странный сюжет! По несовместимости фигур, относящихся к разным эпохам, расстояние между которыми составляло три или четыре столетия, рисунок мог сойти за карикатуру, но тяжелый колорит с преобладанием серого и черного, на контурах размытого потусторонней призрачной синевой, и отсутствие пояснительных надписей говорили о том, что едва ли рисовальщик ставил перед собой задачу откликнуться на какую-нибудь злобу дня. К тому же карикатуры не вставляют в рамки и не вешают в гостиных.
Иван Дмитриевич разглядывал эту акварель минуты две, тем не менее позже все-таки не мог вспомнить, тогда ли он отметил или уже задним числом восстановил в памяти, что за спиной рыцаря в доспехах двери дома распахнуты в ночь, в мрачное небо с грозно полыхающими созвездиями, среди которых бросались в глаза семь звезд Большой Медведицы.
– Извините, что так долго, – входя и помахивая уже готовым планчиком, сказал Куколев. – Правая рука, сами видите, по болезни в отпуску, рисовал левой, а она у меня с детства бесталанная, даже ногти на правой руке остричь не умеет. Приходится просить жену.
В ответ Иван Дмитриевич указал на литографию с чертями:
– По-моему, такие картинки вешают в чайных. Зачем вы ее здесь держите?
– Мать подарила.
– Вам?
– Мне. Что вас удивляет?
– Чертяки эти. С какой стати вздумалось ей дарить сыну этих шишиг?
– С намеком, – объяснил Куколев. – Мол, вон оно что с людьми делает, вино-то!
– Вы разве пьете?
– Нет, но раньше бывало.
– А это что? – перешел Иван Дмитриевич от литографии к акварели.
– Это? А-а, пустяки.
– Тоже чей-то подарок?
– Да, одного приятеля.
– И тоже с намеком?
– Сейчас не время. Давайте к делу, – сказал Куколев. – Подсаживайтесь поближе, сейчас я вам всё покажу.
Он, ясное дело, торопился, и все-таки уже тогда возникло смутное подозрение, что говорить об этой акварели ему не только некогда, но и не хочется.
Здоровой рукой Куколев разложил на столе свой планчик, сели его изучать.
– Сделайте одолжение, – попросил он, покончив с маршрутом, – поезжайте к моему брату в качестве официального лица, как-нибудь припугните его полицией и узнайте, там ли Марфа Никитична. Еще лучше, если вы сумеете вернуть ее домой. Может быть, вам это и удастся. Братец у меня всегда был трусоват, а вы, насколько мне известно, человек находчивый… Заранее благодарен.
С этими словами Куколев достал из кармана и положил поверх планчика десятирублевую ассигнацию.
– Что, – не прикасаясь к ней, спросил Иван Дмитриевич, – прямо сейчас?
– Да, голубчик.
– Отчего такая срочность, если вашей матушке ничто не угрожает?
– Моя Оленька сегодня весь день проплакала. Она без бабушки жить не может.
– Извините, Яков Семенович, но за десять рублей я в это поверить не могу.
– А за сколько можете?
– По крайней мере, за половину той суммы, которую унесла Марфа Никитична.
– Хорошо, – вздохнул Куколев, – признаюсь вам честно. В бумажнике вместе с деньгами лежала одна вещица, не предназначенная для посторонних глаз.
– Что же это такое?
– Для вас не имеет значения. Для нее, впрочем, тоже. Я не хочу, чтобы вещица попала в руки моего брата.
Такая секретность подействовала на Ивана Дмитриевича едва ли не сильнее, чем соблазнительно красневшая на столике десятка. Наряду с мстительностью, любопытство лежало в основе его характера, как замковый камень.
– Ладно, – сдался он. – Еще одну красненькую накиньте, и я к вашим услугам.
Просьба исполнена была немедленно: поверх десятирублевой ассигнации легла вторая такая же.
– И на извозчика, – велел Иван Дмитриевич.
– Прошу.
Куколев добавил к двадцати рублям еще полтинник, два двугривенных и гривенник.
– Ой, хватит ли? Ваньки обнаглели, дерут, ироды.
– Не сомневайтесь. Достанет два раза туда и обратно съездить.
– Верю, верю. Давайте еще пять рублей, и я готов ехать.
– Не многовато? Пять рублей-то на что?
– Так. Для ровного счета.
– Десять, десять, рубль мелочью и пять, – сосчитал Куколев. – Получается двадцать шесть рублей. По-вашему, это круглая сумма? Тогда уж давайте мелочь назад. Или нет, возвращайте мне всё, а я вам выдам четвертную, и дело с концом.
– Нет, оставим как есть, – твердо сказал Иван Дмитриевич. – Мне приносят удачу те числа, что делятся на тринадцать.
В прихожей он незаметно сунул двугривенный Евлампию, исполнив тем самым свое обещание, и вышел.
Жена терпеть не могла, когда Иван Дмитриевич по вечерам отлучался из дому. Даже пятнадцать рублей не смягчили ее сердце и не вырвали у нее прощальный поцелуй. Десятку он утаил, оставив себе на расходы. Всё равно она ничего не изменила бы. Жена была из тех женщин, чью любовь и прощение нельзя купить ни за какие деньги.
Иван Дмитриевич сошел на улицу, дошагал до людного перекрестка, там кликнул извозчика и часов около девяти, сверившись по планчику, уже стучал под воротами опрятного деревянного домика за Охтинской заставой. Не открывали долго. Наконец неласковый женский голос спросил из-за ограды:
– Кто?
– Полиция, – традиционно ответил Иван Дмитриевич.
Калитка отворилась, он увидел высокую, статную даму в домашнем капоте. Возраст ее в глубоких сумерках определить было трудно.
– У вас что, прислуги нет? – поинтересовался он, предъявляя свой жетон полицейского агента.
– Сегодня суббота. В субботние вечера наша прислуга пользуется полной свободой.
Сказано было тем тоном, каким высказываются заветные политические убеждения, не вполне согласные с линией правительства.
– Ваша фамилия, мадам? Или, простите, мадемуазель?
– Мадам Куколева. Как же так? Стучитесь в дом и не знаете фамилии хозяев?
– Какая приятная неожиданность! – воскликнул Иван Дмитриевич. – Неужели вы супруга Семена Семеновича Куколева?
– Да…
– Того самого?
– Вы знакомы с моим мужем?
– Лично – нет, но весьма наслышан. Он ведь служит по Министерству финансов?
– Да.
– В наше время вопросы государственной экономии касаются всех. Надеюсь, вы не думаете, что в полиции служат сплошь невежды?
– Вот уж не знала, что мой муж пользуется такой известностью среди полицейских.
Иван Дмитриевич кивнул в сторону освещенных окон:
– И он сейчас там?
– Где же ему быть? Час поздний.
– А кто с вами еще?
– Больше никого.
– Деток не имеете?
– Они с горничной на городской квартире.
– Да-а, худо дело.
– А что, собственно, случилось? Что вам нужно?
Иван Дмитриевич понизил голос:
– По нашим сведениям, где-то неподалеку скрывается бежавший из-под караула арестант. Убийца! Страшное, потерявшее человеческий облик существо.
– Господи! – ужаснулась Куколева.
– Мы проверяем все дома вблизи Охтинской заставы, а у вас, я вижу, ни собаки, ни прислуги. Он мог перелезть через забор и спрятаться в вашем саду или в погребе.
– Входите, входите. Я позову мужа.
Через минуту появился Куколев-старший. Это была копия младшего брата, но уменьшенная и как бы усушенная. В руке он держал зажженный фонарь. Иван Дмитриевич двинулся вперед, супруги за ним. Пошарили в кустах сирени у забора, заглянули в надворную кухоньку, в погреб. При этом Семен Семенович старался держаться поближе к дому и время от времени говорил:
– Эх вы, полиция! Взятки берете, а разбойники у вас бегают. Пропьянствовали небось!
Жена его, надо отдать ей должное, вела себя с несравненно большей отвагой.
– Ч-черт! – хлопнул Иван Дмитриевич себя по макушке. – Как же я не предусмотрел!
– Что такое? – забеспокоился Куколев.