Австрийские фрукты Берсенева Анна
– А ты откуда знаешь?
– Так сказали же. Эти, которые тебя побили. Сказали, у тебя пистолет был. Неужто б оставили?
– Удивительно!
– Что?
– Что ты это запомнила. Я в такой ситуации вряд ли обращал бы внимание на мелочи.
– Ничего себе мелочи! Есть пистолет или нет – это разница.
– У меня ружье еще есть, не бойся.
– Охотишься?
– Нет.
– Ну-у…
– Что – ну? – с интересом спросил он.
Танька прямо слышала в его голосе этот интерес. Она вообще различала уже все его настроения. А почему так? Непонятно.
– А то, что раз не охотишься, так ружье твое, может, и не стреляет уже, – объяснила она. – Закисло или еще что.
– Ох! – простонал он. – Не мучай ты меня! Больно мне над тобой смеяться!
– А что смешного? – обиженно пробормотала она.
– Внушаешь веру в человечество, – ответил он. – Сообразительностью, не говоря уже о других твоих качествах. Если хочешь, посиди со мной. Раз одна боишься.
«Уже не боюсь», – хотела ответить Танька.
Но поняла, что не боится как раз потому, что он рядом. А если уйдет из его комнаты, то и снова забоится, конечно.
– Может, – поколебавшись, спросила она, – мне к тебе лечь?
– Куда? – удивился он.
– Ну… В постель к тебе. Маленький, что ли, не понимаешь?
– Я-то не маленький. А вот ты маловата еще, чтобы такое предлагать.
Его голос теперь звучал сердито. Танька испугалась: сейчас прогонит! Совсем, из дому. А что она такого сказала?
– Так все делают, – оправдывающимся тоном проговорила она.
– Кто – все?
– Все мужики. Им только этого и надо.
– Кто тебе сказал?
– Все говорят.
– Заладила – все да все! Ты из зоопарка, что ли?
Теперь Танька сама рассердилась. Да она зоопарка и не видала никогда! А про то, что всем мужикам одного только и надо, мать не уставала ей повторять чуть не каждый день. И в десятом классе у них в школе в прошлом году две девчонки родили, а в этом уже четыре – еще и в девятом, и даже в восьмом. И материна жизнь, и Алкина, и многих других женщин и девчонок вокруг нее только подтверждала это. Хорошо ему рассуждать, когда у него мать – Евгения Вениаминовна! Она его небось ничему такому не учила.
– На стул сядь, – сказал он.
И она тут же перестала сердиться и села на стул, который стоял у его кровати. Левертов был по грудь укрыт одеялом. Ссадины на его лице были замазаны йодом, а одна, у виска, стянута несколькими черточками пластыря. Один глаз заплыл, другой поблескивал жаром, и волосы прилипли ко лбу. Температура, наверное.
– Ты откуда приехала? – спросил он, глядя на Таньку этим своим жарким глазом.
Весь день ей удавалось избегать ответа на этот вопрос. Просто не отвечала никому, и все. Но не отвечать ему у нее почему-то не получалось.
– Из Болхова, – нехотя проговорила она. – Орловской области.
– А фамилия твоя как?
– А тебе зачем? – огрызнулась было Танька.
– Для понимания ситуации. А вот тебе зачем ее скрывать, а? Из дому сбежала?
– Ну… да.
– Почему?
– Потому! – сердито буркнула она. И, поняв, что он уже все про нее знает, а чего еще не знает, то узнает все равно, горячо проговорила: – А что мне там делать?
– Что все в твоем возрасте делают, – забывшись, он пожал плечами и тут же поморщился от боли. – В школе учиться.
– Да плевать мне на всех! Учиться… Чтобы – что? Знаю я… Только для этого учиться-то не надо.
Он помолчал – согласился с ней, может. Потом спросил:
– Ну а в Москве ты что собиралась делать?
Танька поколебалась – говорить, нет? Но что уж теперь…
– В кино сниматься! – выпалила она. И, заметив, что он снова расхохотался бы, если бы не ребра, обиженно спросила: – А что такого?
– Ох, Таня! – поморщился он. – И в каком же кино?
А зря он дурой ее считает, между прочим!
– В каждом фильме дети снимаются, – ответила она. – И не один, не два. Много! Я не гордая, мне даже без слов какую-нибудь роль можно… для начала.
– Для начала? – усмехнулся он.
– Ну а что? Потом бы приладилась, могла б и со словами сыграть. Думаешь, не получится?
– Думаю, получится. А жить где будешь?
– А где все живут? У нас из Болхова многие в Москву подались. И я пристроилась бы… куда-нибудь.
– Ты мне зубы не заговаривай, – поморщился он. – Куда-нибудь!.. У тебя наверняка план имеется. Давай излагай.
Если она чувствовала его настроение, то он, похоже, просто видел ее насквозь. И правда, зубы не заговоришь такому.
– Я на «Мосфильм» пойду, – призналась Танька. – Попрошусь, чтоб на съемки взяли. Если возьмут, то общежитие дадут. Пускай даже не платят пока ничего, только чтоб в столовую ходить разрешили. По талонам. Я про «Мосфильм» передачу видела, – пояснила она. – Это ж целый город! Даже побольше, чем Болхов, может. Точно, там и столовая по талонам, и общежитие есть!
– Таня, – вздохнул он, – я думал, ты разумная. А ты вдруг такую феерическую ерунду несешь. Какая столовая по талонам, какое общежитие? Во-первых, даже если оно и есть, то с чего ты взяла, что тебе должны его дать? Ты что, режиссер, актриса, студентка хотя бы? Во-вторых, на «Мосфильм» с улицы не войдешь. Там пропускная система. В-третьих, как только ты станешь про свои планы рассказывать милиционеру, который пропуска проверяет, он тут же сдаст тебя в отделение. И правильно сделает.
Он говорил все это таким жестким тоном, что после каждого его слова Танька чувствовала, как сердце ее ухает в пустоту.
Так все и есть, как он говорит. Он ведь лучше знает. И что же ей теперь делать?
– Я не хочу! Не вернусь я туда!
Она совсем не хотела это говорить, но вырвалось само собой. Растерялась потому что.
– Тебя никто никуда и не возвращает.
Он произнес это так, что Танька мгновенно успокоилась.
– А… что ж я тогда делать буду? – шмыгнула носом она. – И… где?
– Жить будешь здесь. На «Мосфильм» я тебя свожу. Как только встану. А теперь скажи мне, пожалуйста, внятно и честно: ты от родителей сбежала? Или из детдома?
«С какой стати я тебе должна честно говорить?» – подумала было Танька.
Но как-то вяло подумала, без настоящего пыла. Потому что на самом-то деле понимала уже: придется сказать ему все, о чем он только не спросит. Непонятно, почему так, но вот так.
– Не из детдома, – снова шмыгнув носом, сказала она. – От матери. – И поспешно добавила: – Я ей не нужна!
– Ты уверена?
– А ты б не был уверен, если б тебе каждый день орали: Гиря ты пудовая у меня на шее, и зачем я, дура, тебя рожала». – Танька зло передразнила материны визгливые нотки. – И лупили бы, чуть что. Я ей не даю жизнь устроить, потому что мужикам довесок к бабе не нужен. А если нужен, то… – Танька вспомнила, как один из материных мужей подкрался однажды ночью к ее топчану и залез рукой под одеяло. Это было так противно, что она даже сейчас головой завертела, стараясь вытряхнуть оттуда воспоминание. Хорошо, что муж тот вскоре побил мать и бросил. – К тому же радиация у нас, – добавила она.
– Разве? – удивился Левертов.
– Ага. Облака же, которые из Чернобыля, у нас там посадили. Чтоб в Москву вашу не дошли. И вообще, в Болхове тоска смертная, а не жизнь, – поспешно закончила она. И важным тоном добавила: – Никаких перспектив.
– Ладно, перспективная. – Танька увидела, а больше услышала, как он улыбнулся. – Иди-ка ты все-таки к себе и выспись. Утром все страхи пройдут. Сейчас мама придет укол мне делать, – добавил он, прислушавшись. – Подумает, что ты меня разбудила, и будет недовольна.
Танька поспешно вскочила. Евгении Вениаминовны она боялась. Кажется, Левертов это понял.
– Она не злая, – сказал он.
– Может, и не злая, – вздохнула Танька. – Только строгая больно.
– Ничего. Зато она делает жизнь устойчивой. Это, знаешь ли, мало кто умеет.
Что он сказал, Танька не поняла, хотя все слова по отдельности вроде были понятные. Она пошла к двери. Хотелось, чтобы он сказал ей что-нибудь ободряющее. Даже ласковое, может. Но вместо ласкового он сказал:
– Ты себя сильно-то не оплакивай. Страдание само по себе не имеет значения. В нем ничуть не больше драмы, чем в счастье.
Танька, остановившись было у двери и обернувшись к нему, на эти слова только вздохнула. Что за человек такой? Ничего у него не понять.
– А мы где вообще? – спросила она.
– Что значит где?
– Ну, в Москве или нет? Тихо тут, – пояснила она.
– В Москве, – ответил он. – На Соколе.
– На каком соколе?
Ей представилась картинка из затрепанной книжки сказок. Когда закончился детский сад, каждому в их группе такую книжку подарили, и она долго была у Таньки единственной. В книжке была картинка: царевич летит над лесами, над лугами на огромной птице. На соколе, может.
Левертов не похож на того царевича. Или похож?
– Есть такой в Москве, – сказал он. – Поселок Сокол.
Глава 7
Таня приехала на Ваганьковское к половине второго. Гроб уже опустили в могилу.
Она в остолбенении смотрела, как летят вниз комья мерзлой земли, и не знала, что ей делать. Кричать, чтобы прекратили, чтобы открыли гроб? Спрыгнуть в яму и заколотить кулаками по крышке? Это было бессмысленно.
И все было теперь бессмысленно. Не на кладбище, а вообще. Только сейчас она это поняла.
Она подошла к краю могилы, держа обеими руками охапку разноцветных роз. Когда ей нужны бывали цветы, она всегда заказывала эти розы, французские. В каталоге их было сортов сто, и все они пахли; в цветочных магазинах Таня таких не видела.
Вчера она час или больше выбирала одну за другой – белую, алую, лиловую, цвета сакуры, античной карамели и кофе латте, так и называлась эта роза, «латте»… Она машинально листала на айпаде каталог, отмечая цветок за цветком. Сама не поняла, как остановилась.
Сегодня рано утром ей привезли букет. Он был огромный, и она подумала, что Левертов поморщился бы, увидев его, назвал бы купеческим и пожал бы плечами.
От букета шел такой сильный запах, что все стоящие у могилы косились на Таню чуть не с опаской. Ей было все равно. Она бросила цветы в могилу и шагнула назад, в толпу людей, пришедших проводить Левертова. Их было много. Он был заслуженный человек; так, кажется, говорят на похоронах. Таня не знала, кто так говорит. Сама она не могла произнести ни слова.
Но потом все-таки произнесла:
– Почему раньше времени похоронили?
Женщина, стоящая рядом с ней, посмотрела недоуменно.
– В каком смысле раньше? – спросила она.
– В прямом. В два часа должны были.
– Не знаю, кто вам что был должен, – холодно заметила та. – Мы все приехали на кладбище к часу.
Спорить было бы глупо. И с этой незнакомой женщиной, и вообще. Таня даже не знала, кто прислал ей сообщение о смерти Левертова.
Евгения Вениаминовна смотрела с овального медальона, как падают комья земли на гроб ее сына. Взгляд был спокойный, даже радостный.
«Хорошо, что не дожила, – подумала Таня. – Может, потому сейчас и радуется. А может, и еще почему-то… Кто его знает, что там и как».
Левертов терпеть не мог, когда она высказывала мысли вроде этой. Говорил, что умные люди еще в восемнадцатом веке называли такие размышления подразумевательной символистикой и относились к этому иронически. И добавлял, что склонность к идиотской многозначительности происходит у Тани от вопиющего невежества. Он никогда с ней не церемонился.
Портрет Евгении Вениаминовны был вделан в мраморный обелиск рядышком с портретом Левертова-старшего. Точно такой Таня видела на Соколе. Евгения Вениаминовна держала посуду в длинном резном серванте из красного дерева. Он стоял в большой комнате и назывался «дрессуар». Там вся мебель необычная была. У Вени в комнате вместо письменного стола была конторка, и он писал за ней стоя, как Гоголь. То есть это он сказал, что у Гоголя тоже конторка была, Танька-то этого не знала, конечно.
Ну а дрессуар – штука такая необыкновенная, что его и вообще нигде не увидишь. Внутри, за дверцами, стояла посуда, а самая верхняя полка была открытая, и к ней, как бортик, была приделана длинная картина, которая называлась «Дары волхвов». На ней много всего интересного было нарисовано, Танька часами могла разглядывать. А под картиной на полке стояли фотографии в рамочках, и вот эта, портрет Вениного отца, тоже была. Судя по взгляду, тот тоже с людьми не церемонился и тоже таким холодом мог обдать, что у любого душа в пятки ушла бы.
Место на Ваганьковском было именно его, Левертова-старшего. Он был адвокат и в сталинское время доказал в суде, что какой-то большой начальник не является врагом народа. Это было невозможно доказать, но ему вот удалось как-то. Начальника все-таки сняли со всех постов и даже выслали в Сибирь, но хотя бы не расстреляли. А через год Сталин умер, начальник тот вернулся в Москву, снова стал начальником, даже еще большим, чем прежде, а Левертова-старшего отблагодарил потом местом на Ваганьковском.
– Алик посмеялся бы над такой благодарностью, – говорила Евгения Вениаминовна. – Но тот, я думаю, искренне полагал, что для человека не может быть ничего желаннее, чем место на престижном кладбище.
Все это она рассказывала, когда они с Танькой пекли пирог с грушами и франжипаном. То есть, конечно, пекла Евгения Вениаминовна, а Танька только сидела с открытым от изумления ртом.
Еще бы ей было не изумляться. Все здесь делалось не как у людей. Груши хранились в погребе под домом. Погреба Танька видала, конечно, да только не такие. В этот надо было спускаться по лесенке из чулана, и был он не грязный, не в паутине, а такой сухой и чистый, что Танька и сама там жила бы, не то что картошку хранить или банки-склянки. В погребе стоял большой деревянный ларь, и в нем, пересыпанные сухим песком, лежали груши и яблоки. Притом каждая груша и каждое яблоко были завернуты в несколько слоев папиросной бумаги.
А франжипан этот! Танька и слова такого никогда не слышала. И тем более никогда не видала миндальной муки, из которой делался этот крем. Даже не знала, что такая существует на белом свете.
Миндальную муку Веня привез для Евгении Вениаминовны из своей первой поездки в Париж. Если б Танька попала в Париж, да еще впервые в жизни, то уж точно не повезла бы оттуда муку, хоть бы и миндальную. Но у нее ведь и…
Таня вздрогнула. Мысли, которые ни с того ни с сего потекли у нее в голове точно так, как текли они в тринадцать лет, – оборвались на полуслове.
– Надо было и вам цветы не в могилу, а на холм положить, – сказал какой-то мужчина.
– Цветы?
Она смотрела на него и не понимала, что он говорит.
– Ну да. Такие розы землей засыпали. Жалко.
Таня поняла: он так спокойно говорит с ней о том, как лучше было обойтись с розами, потому что она не плачет. Стоит с каменным лицом. Значит, покойник не был ей близок. Наверное, оказал какую-нибудь существенную услугу, и она пришла отдать, так сказать, долг.
Она повернулась и пошла к выходу с кладбища.
Хорошо, что опоздала. Разве хотела увидеть его мертвое лицо?
Уже у памятника Высоцкому она услышала:
– Татьяна Калиновна!
Таня обернулась. Ее догонял мужчина, который пожалел розы. Шел он быстро, полы его пальто развевались, и видно было, что изнутри оно подбито черным мехом. Норкой, наверное.
Таня остановилась.
– Татьяна Калиновна! – повторил он, подойдя к ней. И, вглядевшись, сказал: – Вы замерзли? У вас лицо совершенно белое.
В его голосе послышалась тревога. С какой стати ему тревожиться за нее? Она его впервые видит.
– Не замерзла, – ответила она. – Что вам?
– Это я вам сообщил о смерти Вениамина Александровича. Извините, перепутал время похорон. Я вам должен передать письмо.
– Какое письмо?
Тане казалось, на плечах у нее лежит бетонная плита. Хотелось только одного: как-нибудь ее сбросить. Ни разговаривать с кем бы то ни было самой, ни разбираться, что ей говорит кто бы то ни было, не хотелось совсем.
– Письмо от Вениамина Александровича. – Он расстегнул пуговицу пальто и достал из-за пазухи, из блестящего меха, незаклеенный конверт. – Мы вместе вели дела. Он мне многое доверял и вот это тоже доверил. Я оказался последним, кто видел его в больнице.
Таня смотрела на письмо в его руке. Конверт был из какого-то отеля. Веня отовсюду их привозил, они всегда лежали у него на столе и в портфеле – ему нравились причудливые вензеля на таких конвертах. Это была его слабость. Других Таня за ним не знала.
Она взяла конверт и хотела вынуть письмо.
– Может быть, вам лучше сделать это дома? – сказал Венин посланник.
– Да. – Она кивнула. – Так и сделаю.
Хорошо, что подсказал. Она плохо соображала. Ей не хотелось ни-че-го. Даже читать Венино письмо. Его больше нет. И к чему тогда какие-то письма? Что в них может быть такого, чтобы изменилось это бессмысленное положение – что его нет на свете?
Она положила письмо в карман шубы и пошла дальше по дорожке.
– Может быть, вы хотите что-нибудь у меня узнать? – произнес он ей вслед. – Я вам позвоню!
Она не ответила, даже не обернулась. Ничего она не хотела узнавать.
Он был всегда. Она его любила, ненавидела, забыла. Но все равно он был. Был! А теперь его нет. И это уже никогда не станет иначе.
Глава 8
– Сколько надо, столько и подождете.
Охранник в камуфляже смотрел Тане не в глаза, а в переносицу. Обычный же дуболом, а таким штучкам обучен!
– Мне нисколько не надо, – зло бросила она.
– Девушка, сядьте обратно в машину. Это в ваших интересах.
Разговаривать с ним было бессмысленно, а бессмысленных разговоров Таня не вела никогда. Она села за руль и захлопнула дверцу. Прошла минута, три, пять… Наконец ворота открылись, из них вышли такие же дуболомы, как и тот, что дежурил на улице – точно Урфин Джюс из поленьев их понаделал! – выстроились в две шеренги, держа автоматы на изготовку. Из ворот величественно выплыл «Майбах». За ним появился «Гелендваген». Машины повернули на улицу и, мгновенно ускорившись, скрылись за поворотом. Дуболомы с автоматами ушли обратно во двор, ворота закрылись. Тот, который остановил уличное движение, махнул рукой. Движение возобновилось.
Все это выглядело такой дешевкой, что Таня глазам своим не верила. Даже в девяностые годы она такого здесь не видала, а сейчас, ей казалось, подобное представление уже невозможно просто потому, что никому не нужно.
Правда, в девяностые и не было на Соколе таких идиотских строений, которые она краем глаза видела сейчас, проезжая по улицам поселка. На Шишкина, где раньше стоял дом из розового туфа, высилось теперь нечто, напоминающее советский Дворец пионеров из красного кирпича. Еще один особняк, тоже новехонький, сверкал зеркальными окнами, как дорогой бордель.
После спектакля с автоматчиками Таня ожидала, что и на Сурикова увидит что-нибудь в этом духе. Но здесь все было то же.
Липы, безлиственные сейчас, но все равно густые. Зеленый штакетник, сквозь который виден двухэтажный дом, обшитый зеленым же тесом. Заснеженный двор. Окна с белыми наличниками. На крыше слуховое окошко, похожее на треугольный домик. В тринадцать лет она сидела на чердаке, смотрела через это окошко на улицу, засыпанную листьями лип, слушала, как стучат по крыше дождевые капли, и думала: пусть бы разрешили остаться, даже в дом бы не заходила, здесь бы на чердаке и жила, только б разрешили, только бы не выгнали!..
Таня вышла из машины, подошла к забору, просунула руку между штакетинами и отодвинула засов калитки. Прошла, увязая в снегу, по нерасчищенной дорожке к дому. Поднялась по ступенькам. Вспомнила, спустилась обратно. Попыталась сдвинуть тесовую доску справа от крыльца. Доска не поддалась. Нажала посильнее, и она легко, словно вспомнив ее руку, заскользила вправо. Таня достала ключи из открывшейся щели, задвинула доску обратно и поднялась на крыльцо снова.
Никогда здесь не бывало так тихо. Дом был деревянный, поэтому в нем все время что-то скрипело, шуршало, потрескивало. Под лестницей, ведущей на второй этаж, жил сверчок, как в книжке про Буратино. Книжку про Буратино Таня увидела здесь впервые, раньше только фильм смотрела.
В доме было холодно. Надо было пойти в комнатку, которую Веня называл котельной, и отрегулировать отопление. Но Таня не понимала, стоит ли ей это делать.
Дверь из прихожей в большую комнату была открыта. Да, ведь Веню увезли отсюда на «Скорой», и все осталось как было… На круглом столе лежали какие-то бумаги, стоял открытый ноутбук. Почему он не работал у себя в кабинете наверху? Уже не узнать. Хотя он же написал, что живет на Остоженке. То есть жил. Да, жил, жил! Сколько можно это повторять? Она рассердилась, что так себя заводит. Он жил в другом месте, сюда приезжал лишь время от времени. Поэтому все здесь выглядит так музейно, без знаков повседневности, кроме вот этих бумаг на столе.
Звуков в доме не было только до той минуты, пока Таня не сделала по нему первые шаги. А как только она вошла в комнату, сразу же начался переполох в стенах и половицах – что-то заскрипело, зашуршало, защелкало. Разве что сверчок не запел. Нет его здесь уже, наверное. А может, спит.
Она села к столу, сдвинула бумаги на край. Потом их рассмотрит. Если вообще станет смотреть. Непонятно ей, станет ли.
Веня так ошеломил ее своим письмом, что даже боль от его смерти как-то отошла. Это вообще был его способ – ошеломить так, чтобы отошли на второй план заботы, которые казались всеобъемлющими. Его смерть была как раз такой заботой, и как раз таким своим излюбленным способом он и на этот раз сумел ошеломить Таню.
Она достала из сумки и положила перед собой конверт с вензелями. Он был из отеля в Монте-Карло, вчера вечером разглядела. Вчера же прочитала и письмо, поэтому все ее сегодняшние действия выглядели глупо. Как будто приехала для того, чтобы именно здесь убедиться, что поняла это письмо правильно. А как его можно было понять неправильно? Веня всегда излагал свои мысли внятно, а в письме для пущей ясности еще и пронумеровал каждую.
В самом начале было краткое вступление: «Таня, нет сейчас возможности объясняться. Я перед тобой виноват, ты это понимаешь и знаешь, что это понимаю я. Но если ты читаешь это письмо, значит, мое предчувствие сбылось и меня нет. Таким образом, отпадает необходимость в несущественных объяснениях. К тому же коллега ждет, я должен поторопиться».
А после этих слов, холодных и кратких, шла уже нумерация.
«1. После первого инфаркта, который случился полтора года назад, я привел в порядок дела. Родственников, которым я обязан был бы оставить имущество, у меня нет. Квартиру на Остоженке я снимаю. Этот дом я завещал тебе. С предположением, что ты станешь в нем жить. Не знаю, как ты к этому отнесешься – жить здесь хлопотно, ты знаешь. Если не захочешь лишних хлопот, продай. Но меня утешала мысль, что ты оставишь его себе.
2. Составляя полтора года назад завещание, я не знал одного обстоятельства, которое сейчас является главным. Несколько месяцев назад выяснилось, что у меня есть сын. Это известие в духе индийского кино произвело на меня неожиданно сильное впечатление. Вероятно, дело в возрасте. На шестом десятке узнать, что у тебя имеется ребенок, – новость не из ординарных. Но этому неожиданно открывшемуся неординарному факту сопутствуют и другие неординарные же обстоятельства. Изложу их, чтобы ты представляла ситуацию в целом.
3. Отношения с его матерью у меня были краткими и с моей стороны непристойными. Не могу определить их иначе, поскольку не испытывал к ней никаких существенных чувств, и этого должно было бы быть для меня достаточно, чтобы не давать ей оснований думать, что она может испытывать существенные чувства ко мне».
Таня улыбнулась. Веня всегда был ужасно умный и логичный, но всегда же, несмотря на свой ум и логику, не понимал простых вещей. Как будто можно разрешить или запретить испытывать чувства! Ну, полюбила она его, наверное. И дело тут не в том, давал он ей для этого основания или просто с ней переспал. Дело в нем самом, какой он есть. Уж Тане ли не знать!
«4. Что после нашего расставания она родила, я действительно не знал. Но должен был предполагать, что это возможно, и, соответственно, принять меры, чтобы этого не произошло. Женщина она была как раз такого типа, который мне глубоко неприятен: без царя в голове, со склонностью к эффектным жестам и при этом с полной неспособностью к повседневным рутинным усилиям. Таким женщинам, полагаю, детей иметь не нужно. Но бессмысленно рассуждать о свершившемся факте.
5. Ребенка она воспитывала до пяти лет. Потом у нее случилась очередная любовь с предсказуемым финалом. Она снова была беременна и собиралась рожать, но передумала и сделала аборт на позднем сроке вне медицинского учреждения, после чего умерла от сепсиса. С родителями у нее никаких отношений не было. Забрать внука они отказались, и он попал в детдом».
Читая этот пункт, Таня слышала его голос. То есть она и по всему письму его слышала, но здесь особенно отчетливо. Слышала, как Веня старается говорить холодно и кратко, чтобы никто не заметил, что с ним при этом происходит.
Зря он, конечно, попытался проделать с ней этот свой фокус. Веня видел ее насквозь, но и она его тоже. В нем было много для нее непонятного, а того, что занимало его ум, она не понимала почти совсем, но сам он был ей понятен весь. Такая вот странность.
«6. Я прошу тебя его забрать. Это не требование – я ничего не могу требовать от тебя, да и ни от кого не могу, так сложилось. Это не условие получения наследства. Я прошу об этом тебя, потому что больше мне просить об этом некого. А быть мертвым, понимая, что мой сын брошен на произвол судьбы, будет для меня невыносимо. Я никогда не верил в бессмертие души, загробную жизнь и прочие подобные вещи, и сейчас не верю, и ничего этого для себя не жду. Но мне почему-то не все равно, что будет с ним после моей смерти. Такой парадокс».
И вчера, когда она читала это письмо впервые, и сейчас Таня почувствовала острую обиду из-за того, что он написал это только о каком-то неведомом ребенке. Ей хотелось, чтобы ему было не все равно, что будет с нею.
Но, конечно, глупо этого хотеть. Она взрослый человек, способный справиться с любыми обстоятельствами жизни, он это знает. Он и сам приложил усилие для того, чтобы она стала такая. Что-что, а прикладывать усилие он умел, и всегда правильно.
Она вздохнула и продолжила читать. Хотя вообще-то видела это письмо перед собой даже с закрытыми глазами, и не было у нее никакой нужды поверять его этими стенами. Да и ничем ей не нужно было его поверять.
«7. Не знаю, что ты решишь. На всякий случай вот сведения о нем. Зовут Александр Вениаминович Левертов. Фамилия и отчество мои, так как вчера я наконец получил документы об усыновлении. И тут этот бессмысленный приступ, который непонятно чем кончится. То есть теперь это тебе уже понятно. А имя его совпало с именем моего отца просто удивительным образом. Это та еврейская традиция, которая соблюдалась в нашей семье, – называть детей в память об умерших. Но его назвали так случайно. Если считать, что случайности бывают. Я думал, что на мне оборвались все традиции. Вернее, что я их оборвал в силу бессмысленного устройства своей жизни. Но вот как вышло. Я приложил все усилия, чтобы усыновление было оформлено максимально быстро. Но пока документы не были готовы, я не мог забрать Алика. Мне разрешали с ним видеться только в детдоме, и то нечасто. Таким образом я мало его знаю. Ему одиннадцать лет. Это переходный возраст или еще нет, понятия не имею. Большую часть своей жизни он провел в детдоме, и это чувствуется, хотя внешне заметно гораздо меньше, чем можно было ожидать. Никому, кроме тебя, я не решился бы предложить такого ребенка. Сомнительное для тебя преимущество, понимаю. Но обстоятельства, если иметь в виду его будущее, в связи с моей смертью складываются отчаянные.
8. На всякий случай я только что оформил документ, которым доверяю опеку над ребенком тебе. Если ты решишь этим воспользоваться, то Всеволод Решетов тебе поможет. Он грамотный юрист и порядочный человек. Передаст тебе это письмо в случае необходимости».
Вот она, необходимость.
Наверное, Вене не хватило бумаги, ведь он писал в больнице. Окончание письма, уже без нумерации обстоятельств, было написано на обороте последнего листа. Таня перевернула его и прочитала:
«Не знаю, должен ли я просить у тебя прощения. Судя по тому, как сложилась моя жизнь, надо только радоваться, что я поступил так, как поступил, и твоя жизнь пошла от моей отдельно. Но все-таки я хочу, чтобы ты знала: ни о чем я не жалею сейчас так сильно, как об этой отдельности. Мои чувства обострены труднообъяснимой, но отчетливой тревогой. И в тревоге этой я вспоминаю тебя той девочкой, которая кричала «он же живой», вцепившись в ствол автомата. Мне кажется, я помню это и сейчас, когда ты читаешь мое письмо, хотя такого не может быть, раз ты его читаешь.
Прости меня, Таня».
Она положила письмо в конверт. Все-таки хорошо, что перечитала его здесь. Вчера только просидела над ним без толку весь вечер, не думая ни о чем, а теперь мысли выстроились в объективном порядке, как железные опилки под воздействием магнита.
Разумеется, она переедет сюда. Веня слишком высокого мнения о ее чувствительности – уж как-нибудь не захлебнется она в потоке местных воспоминаний. Да и возня с отоплением, необходимость ремонтировать то крышу, то крыльцо и чисить двор от снега – все, что он назвал хлопотностью здешней жизни, – ей таковой не представляется. А хоть бы и представлялась – ребенку все равно лучше расти здесь, чем в панельной много-этажке на Петушках. Сокол и Петушки!.. Таня улыбнулась.
И тут же, как будто улыбка их отомкнула, слезы хлынули из ее глаз ручьями. Да, именно так – двумя широкими ручьями. Они и на стол капали, и в нос затекали, и в рот. Тане казалось, слезы не иссякнут никогда. Они лились и лились, и она не вытирала их, а стряхивала руками со щек.
Но иссякли, конечно. Таня шмыгнула носом, потом попыталась глубоко вдохнуть. Вчера ей весь день не удавалось это сделать, и ночью не удавалось, и сегодня с утра тоже. И вот удалось наконец.
Отдышавшись, она огляделась. Комната была пронизана неярким светом так, будто на все предметы упала прозрачная поблескивающая ткань. А просто, пока Таня плакала, солнце выглянуло из сплошного зимнего марева. Дары волхвов засверкали тем же тусклым золотом, каким сверкали они пятнадцать лет назад, когда Таня последний раз видела эту картину.
Она подошла к дрессуару. На его открытой полке стояли старые фотографии в рамках, те самые, которые она вспоминала вчера. Одна фотография была без рамки и выглядела новой. Таня взяла ее, чтобы рассмотреть получше.
Сходство было такое, что сердце ее, уж было успокоившееся, сжалось снова и в носу опять закололо. Еще бы известие о существовании этого ребенка не произвело на Веню сильного впечатления! Те же тонкие черты, и брови вразлет, и лоб высокий, и все это создает облик – то, как человек внешне явлен. Это Веня ей когда-то объяснял, что такое облик. Она тогда только-только поступила в колледж и была увлечена изучением макияжа. Надо сначала понять облик, говорил он. То, как сущность человека проявлена внешне. А потом уже макияж подбирать.
Если судить по облику, то сущность у этого мальчика в точности Венина. Но опыт ежедневного общения с людьми подсказывал Тане: сущность-то, может, и самая распрекрасная, а пока до нее доберешься, иной человек тебе весь мозг вынесет. Взгляд этого пацана как раз позволял предполагать, что так оно и может оказаться.
Ладно, что толку рассуждать о каких-то абстрактных вещах. И конкретных более чем достаточно.
Таня полистала сообщения в айфоне, нашла среди них нужное и позвонила его отправителю.
– Всеволод, здравствуйте, – сказала она. – Это Татьяна Алифанова. Вашего отчества не знаю, извините. Хочу с вами встретиться, желательно сегодня. Можем?
Видно, Всеволод Решетов ожидал ее звонка, потому что не удивился ни ему самому, ни тому, что она сразу перешла к делу.
– Да, Татьяна Калиновна, – ответил он. – Можем встретиться сегодня. Где и когда?
– Я приеду куда скажете.
– Где вы находитесь? – поинтересовался он. – Чтобы я мог прикинуть время.
– На Соколе, – ответила она. И зачем-то уточнила: – В поселке Сокол.
Хотя, учитывая обстоятельства, он и сам, надо думать, это сообразит.
– Я буду у вас через полчаса, – сказал Решетов.
Сразу понятно, человек толковый. Хорошо. Ну и ей нечего зря бродить по комнате, разглядывая фотографии.