Учитель Бронте Шарлотта
Серия «Зарубежная классика»
Перевод с английского У.В. Сапциной
Серийное оформление А.А. Кудрявцева
Компьютерный дизайн Г.В. Смирновой
Предисловие
Эта небольшая книга была написана раньше «Джейн Эйр» и «Шерли», но это не значит, что она, как первая попытка, заслуживает снисходительного отношения. Дебютом она определенно не была, так как перо, написавшее ее, к тому времени уже поистерлось от многолетних упражнений. Да, я действительно ничего не публиковала до «Учителя», но благодаря тому, что не раз решительно уничтожала едва написанное, мне удалось преодолеть свое былое пристрастие к избыточности и украшательству и предпочесть им безыскусную простоту. В то же время я взяла на вооружение ряд принципов, касающихся сюжета и прочего, которые обычно одобряют на словах, но результат применения которых на деле зачастую приносит автору больше удивления, нежели удовольствия.
Я сказала себе, что мой герой должен жить своим трудом, поскольку видела, что своим трудом живут настоящие мужчины, что у него не должно быть ни единого шиллинга, не заработанного им самим, что никакой поворот событий не должен вмиг принести ему богатство и положение, что даже самый скромный опыт должен доставаться потом и кровью, что прежде чем он найдет хотя бы беседку, чтобы присесть, он обязан одолеть не меньше половины подъема на «холм Трудностей», что он ни в коем случае не должен жениться на красавице или аристократке. Будучи сыном Адама, он должен разделить его участь и за свою жизнь испить чашу, в которой отнюдь не преобладают радости.
Однако в дальнейшем я поняла, что издатели в массе своей не одобряют подобного подхода, предпочитая ему более художественный и поэтичный, созвучный прихотливой фантазии с ее пристрастием к пафосу, к более нежным, возвышенным, неземным чувствам. В сущности, пока автор не откажется предоставлять рукописи такого рода, ему никогда не узнать, какие запасы романтичности и сентиментальности скрыты в груди, в которой он ни за что не заподозрил бы наличия подобных богатств. Принято считать, что деловые люди предпочитают действительность; на поверку это убеждение зачастую оказывается ошибочным: явное преобладание неистового, чудесного и воодушевляющего, а также ошеломляющего, душераздирающего и необычного будоражит души тех, кто хранит внешнее спокойствие и здравомыслие.
Читателю следует понимать: чтобы дойти до него в виде книги, это краткое повествование должно было выдержать некоторую борьбу, и действительно, оно немало претерпело. Между тем труднейшие испытания еще впереди, однако оно утешает, приглушает страх, опирается на посох скромных надежд и, обращаясь к читателю, негромко шепчет: «Тому, кто стоит невысоко, незачем опасаться падений».
Каррер Белл
Приведенное выше предисловие было написано моей женой для публикации романа «Учитель» вскоре после выхода в свет «Шерли». Поскольку ее отговаривали от издания первого из них, писательница воспользовалась материалами романа в последующем произведении – «Городок». Но поскольку эти два повествования разнятся во многих отношениях, мне представляется неправомерным утаивать «Учителя» от читателей. Поэтому я и согласился на публикацию.
Артур Белл Николлс
Приход Хауорт
22 сентября 1856 года
Глава 1
Вступление
Недавно, перебирая бумаги в письменном столе, я нашел черновик письма, которое год назад отправил давнему школьному приятелю:
«Любезный Чарлз, во времена учебы в Итоне ни ты, ни я, что называется, успехом не пользовались: ты был насмешливым и наблюдательным, проницательным и хладнокровным; рисовать собственный портрет я не стану и пытаться, но не припомню, чтобы он отличался особой притягательностью, ведь так? Не знаю, какой животный магнетизм сблизил нас, но я определенно никогда не испытывал к тебе ничего, подобного чувствам Пилада и Ореста, и у меня есть основания полагать, что и ты был в равной степени избавлен от какой бы то ни было романтической привязанности ко мне. Тем не менее в свободное от уроков время мы предавались совместным прогулкам и беседам: когда их темой были наши товарищи или наставники, между нами царило взаимопонимание, когда же я рассуждал о чувствах, неких туманных пристрастиях к чему-либо возвышенному или прекрасному, независимо от того, был этот предмет одушевленным или нет, твое сардоническое безразличие меня не задевало. Уже тогда я ощущал то же превосходство, что и теперь.
С тех пор как я отправил тебе предыдущее письмо, прошло немало времени, а с нашей последней встречи – еще больше. По воле случая мне в руки недавно попала газета вашего графства, и мой взгляд упал на твою фамилию. Я припомнил давние времена, перебрал в памяти события, произошедшие после нашего расставания, и наконец сел и принялся за это письмо. Не знаю, чем ты сейчас занимаешься, но если ты решишь выслушать меня, то узнаешь, как потрепала меня жизнь.
Окончив Итон, я первым делом встретился с моими дядюшками с материнской стороны, лордом Тайндейлом и достопочтенным Джоном Сикомом. Меня спросили, не хочу ли я стать священником, и мой высокородный дядя предложил приход в Сикоме, попечителем которого он был; затем другой дядя, мистер Сиком, намекнул, что, когда я стану ректором Сикома и Скайфа, мне будет позволено сделать хозяйкой своего дома и первой дамой среди прихожанок одну из шести моих кузин, его дочерей, к которым я питал лишь острую неприязнь.
Я отказался и от прихода, и от супружества. Хороший священник – это замечательно, но из меня священник получился бы сквернее некуда. А что касается женитьбы… О, каким кошмаром явилась для меня мысль о том, что я буду навеки связан с одной из моих кузин! Безусловно, они благовоспитанны и миловидны, но ни воспитание, ни обаяние этих особ не рождает отклика в моей душе. Представить не могу, как буду проводить зимние вечера у камина в гостиной дома при церкви в Сикоме, наедине с кем-нибудь из них – к примеру, с этим огромным искусным изваянием Сарой… Нет, в таком случае я буду не только плохим священником, но и никудышным мужем.
После того как я отклонил их предложения, мои дядюшки осведомились, чем же я намерен заняться. Я ответил, что должен еще подумать. Мне напомнили, что у меня нет ни состояния, ни надежды получить наследство, и лорд Тайндейл после продолжительной паузы строго спросил, уж не надумал ли я последовать примеру отца и заняться торговлей. Раньше такое мне и в голову не приходило. Вряд ли с моим складом ума можно стать толковым торговцем, у меня нет вкуса к этому делу, не лежит к нему душа, но лицо лорда Тайндейла, когда он выговорил слово «торговля», отразило столько презрения, он вложил в голос столько пренебрежения и сарказма, что я немедля принял решение. Родной отец для меня – только имя, но я не желаю слушать, как это имя произносят, усмехаясь мне в лицо. Я ответил поспешно и пылко, что лучшим для себя почитаю пойти по стопам отца, и – да, я буду торговцем. Дядюшки не стали возражать; мы с ними расстались, до отвращения недовольные друг другом. Теперь же, вспоминая эту беседу, я убеждаюсь, что правильно поступил, избавившись от бремени опеки Тайндейла, но совершил ошибку, сразу же взвалив на себя новый груз, который, будучи неизвестным, мог оказаться гораздо обременительнее.
Не мешкая, я написал Эдварду – ты знаешь Эдварда, моего единственного брата десятью годами старше меня, женатого на дочери богатого фабриканта и ныне владеющего фабрикой и делом, которое прежде принадлежало моему отцу, пока тот не разорился. Как тебе известно, мой отец, некогда богатый настолько, что его называли Крезом, разорился незадолго до смерти, а матушка пережила его на полгода, вынужденная существовать в нищете, без какой-либо помощи своих высокородных братьев, смертельно оскорбленных ее браком с энширским фабрикантом Кримсуортом. Когда эти шесть месяцев истекли, матушка произвела меня на свет и сама его покинула – думаю, без сожалений, так как уже ни на что не надеялась и ни в чем не находила утешения.
Как и я, до девяти лет Эдвард воспитывался у родственников моего отца. Так вышло, что в то время место представителя важного округа нашего графства пустовало, мистер Сиком претендовал на него. Мой торгашески расчетливый дядя Кримсуорт не упустил случая отправить кандидату резкое письмо, заявив, что, если тот и лорд Тайндейл и впредь не станут оказывать никакой помощи осиротевшим детям своей сестры, он, Кримсуорт, разоблачит эту злонамеренную жестокость и постарается, чтобы обстоятельства на выборах сложились против избрания мистера Сикома. И кандидату, и лорду Тайндейлу были доподлинно известны неразборчивость в средствах и решительность Кримсуортов, а также их влиятельность в округе; добродетельные поневоле, они согласились оплатить мое образование. В Итоне, куда меня отослали, я пробыл десять лет, за все это время ни разу не встретившись с Эдвардом. Став взрослым, он избрал стезю торговли и стремился исполнить свое призвание с таким усердием, искусством и успехом, что теперь, на тридцатом году, обладал солидным состоянием. Об этом он извещал меня редкими и краткими письмами раза три-четыре в год, неизменно заканчивая их свидетельствами непреклонной враждебности к Сикомам и упрекая меня в том, что я, как он выражался, кормлюсь от щедрот их дома. В детстве я поначалу не понимал, почему я, круглый сирота, не должен быть благодарен дядюшкам Тайндейлу и Сикому за свое обучение, но с возрастом, постепенно наслушавшись рассказов об их стойкой неприязни, о том, какую ненависть к моему отцу они проявляли до самой его смерти, о страданиях моей матушки, короче, обо всех злоключениях нашей семьи, я устыдился своего иждивения и решил, что больше ничего не приму из рук тех, кто отказал в куске хлеба моей умирающей матери. Во власти этих чувств я и находился, когда отверг приход в Сикоме и союз с одной из высокородных кузин.
Таким образом, воздвигнув непреодолимую преграду между мной и дядюшками, я написал Эдварду, сообщил ему о случившемся и о своих намерениях последовать по его стопам и заняться торговлей. Мало того, я спросил, не найдется ли у него для меня работы. В ответном письме Эдварда я не увидел похвал моему поступку, но если бы я выразил желание приехать в Эншир, мой брат мог бы «посмотреть, нельзя ли как-нибудь подыскать мне место». Я запретил себе давать оценку его письму даже мысленно, уложил дорожный сундук и саквояж и направился прямиком на север.
Проведя в пути два дня (в то время железных дорог еще не было), дождливым октябрьским полднем я прибыл в город N. Я думал, что там и живет Эдвард, но при расспросах выяснилось, что в дымном Бигбен-Клоузе находятся только фабрика и склады мистера Кримсуорта, а живет он в четырех милях от города.
Был уже поздний вечер, когда я очутился у ворот дома, принадлежащего, как мне указали, моему брату. Шагая по аллее, я разглядывал дом сквозь сумеречные тени и сырой мрачный туман, от которого эти тени становились гуще, и видел, что он огромен, а участок земли, на котором он стоит, достаточно обширен. На лужайке перед домом я помедлил и, прислонившись спиной к дереву, возвышающемуся в самом центре, с любопытством принялся изучать Кримсуорт-Холл снаружи.
«А Эдвард, оказывается, богат», – думал я. Я знал, что дела у него идут неплохо, но и представить себе не мог его хозяином такого особняка.
Пропущу свое восхищение, догадки, домыслы и прочее. Я направился к парадной двери и позвонил. Слуга открыл мне, я назвал свое имя и был избавлен от мокрого плаща и саквояжа. Меня препроводили в комнату, которая была обставлена как библиотека, в ней жарко пылал камин и горели свечи на столе; слуга известил меня, что его хозяин еще не вернулся с N-ской биржи, но будет дома через полчаса.
Предоставленный самому себе, я занял мягкое покойное кресло, обитое красным сафьяном и придвинутое к камину, и, пока мои глаза следили за пляской огня по раскаленным углям и за тем, как время от времени сыплется зола сквозь решетку, разум строил предположения о том, какой будет встреча. В этих предположениях было немало сомнительного, но одно я знал наверняка: умеренность моих надежд избавит меня от жестокого разочарования. Я не ждал избытка проявлений братской любви; письма Эдварда не дали подобным заблуждениям зародиться или окрепнуть. И все-таки в ожидании брата я был взбудоражен, причем не на шутку, сам не знаю почему; моя рука, доныне не знавшая пожатия родственных рук, сжималась сама, усмиряя дрожь, вызванную нетерпением.
Я вспоминал своих дядюшек и гадал, будет ли равнодушие Эдварда под стать холодности и надменности, всегда исходивших от них, когда послышался скрип распахнутых ворот, потом – стук колес экипажа мистера Кримсуорта, подъезжающего к дому, а через несколько минут – краткий разговор между хозяином и слугой в холле и шаги, приближающиеся к дверям библиотеки, – шаги, возвещавшие о появлении владельца этого дома.
У меня еще сохранились воспоминания десятилетней давности об Эдварде – рослом, жилистом, еще зеленом юнце, но теперь, поднявшись и обернувшись к двери библиотеки, я увидел привлекательного мужчину со свежим цветом лица, ладно скроенного и атлетически сложенного; с первого же взгляда я заметил в его глазах, общем выражении лица быстроту и проницательность ума. После лаконичного приветствия, пока мы обменивались рукопожатием, Эдвард окинул меня внимательным взглядом с головы до пят, потом устроился в сафьяновом кресле и жестом предложил мне занять второе.
– Я ждал вас в конторе в Бигбен-Клоуза, – заметил он, и я обратил внимание на его отрывистый выговор, вероятно, ему самому привычный, а также на гортанность, которая после мелодичных голосов южан резала мне слух.
– Хозяин постоялого двора, у которого остановился дилижанс, направил меня сюда, – объяснил я. – Поначалу я не знал, стоит ли ему верить, ведь я даже не подозревал, что вы живете в таком особняке…
– Ну ладно! – прервал он. – Вот только я прождал вас лишних полчаса. Думал, вы прибудете восьмичасовым дилижансом.
Я извинился за то, что заставил его ждать, он не ответил, лишь разворошил угли в камине, словно пытаясь скрыть досаду, а потом снова оглядел меня.
Я был доволен тем, что в первую минуту встречи не выказал ни теплоты, ни воодушевления, а приветствовал этого человека спокойно и бесстрастно.
– Вы окончательно порвали с Тайндейлом и Сикомом? – порывисто спросил он.
– Не думаю, что еще когда-нибудь стану поддерживать с ними связь; видимо, отвергнутые мной предложения послужат непреодолимым препятствием к любому дальнейшему общению.
– Ну а я напомню вам с самого начала наших отношений, что «никто не может служить двум господам»[1]. Общение с лордом Тайндейлом и помощь с моей стороны несовместимы. – Закончив это предостережение, Эдвард взглянул на меня, и в его глазах показалась беспричинная угроза.
Не расположенный отвечать, я довольствовался размышлениями о различиях в складе человеческого ума. Какие выводы сделал из моего молчания мистер Кримсуорт – неизвестно: то ли счел его признаком упрямства, то ли решил, что я напуган его безапелляционностью. Задержав на мне долгий и пристальный взгляд, он вдруг поднялся со своего места.
– Об остальном поговорим завтра, – заявил он, – а теперь пора ужинать, миссис Кримсуорт ждет. Вы идете?
Он вышел из комнаты, я последовал за ними. Пересекая холл, я размышлял, какой окажется миссис Кримсуорт. «Далека ли она от всего, что мне нравится, настолько же, как Тайндейл, Сиком, барышни Сиком, как любящий родственник, за которым я сейчас иду? Или она гораздо лучше их всех? Смогу ли я в разговоре с ней дать себе волю, выказать свою истинную натуру и…» Дальнейшие домыслы закончились нашим приходом в столовую.
Лампа с абажуром из матового стекла освещала красивую комнату с дубовыми панелями; стол был накрыт к ужину, у камина, по-видимому, ожидая нас, стояла дама – молодая, высокая ростом и хорошо сложенная, в нарядном и модном платье. Все это я заметил сразу же.
Дама и мистер Кримсуорт весело поприветствовали друг друга; обиженно и вместе с тем игриво она попеняла ему за опоздание, ее голос (я всегда обращаю внимание на голос, когда сужу о характере) был звонким и, как я решил, указывал на изрядное жизнелюбие. Мистер Кримсуорт вскоре прервал бурный поток ее упреков поцелуем – поцелуем молодожена (они были женаты меньше года), и его жена в прекрасном расположении духа заняла свое место за столом. Спохватившись, она извинилась за то, что не сразу заметила меня, и пожала мне руку, как это делают дамы, когда хорошее настроение располагает их к общению даже с теми, кто им совершенно безразличен. Теперь я уже видел, что цвет лица у нее свежий, черты отчетливые, приятные, а волосы ярко-рыжие.
Супруги возобновили оживленный разговор; миссис Кримсуорт сердилась или делала вид, что сердится, на то, что в тот день Эдвард велел запрячь в свою двуколку норовистого коня, а Эдвард уверял, что ее опасения напрасны.
Иногда миссис Кримсуорт обращалась ко мне:
– Мистер Уильям, вы только послушайте, что говорит Эдвард! Он твердит, что не станет править никаким другим конем, кроме Джека, а этот негодник уже дважды опрокидывал его экипаж.
Она слегка шепелявила, но не противно, а по-детски. Вскоре я заметил, что это не просто женское кокетство: что-то инфантильное проглядывало в ее отнюдь не младенческих чертах. Несомненно, со своей шепелявостью и ужимками она казалась очаровательной Эдварду, и, вероятно, ее сочло бы таковой большинство других мужчин, но только не я. Глядя в ее глаза, я стремился увидеть ум, которого не заметил на лице и не услышал в разговоре; глаза были довольно малы и веселы, в них поочередно отражались живость, тщеславие, кокетство, но не было заметно ни проблеска души. Красавицы в восточном духе меня не прельщают: белой шейки, кармина губ и щек, каскадов атласных кудрей мне мало без прометеевой искры, которая уцелеет, когда увянут розы и лилии и пламя волос подернется пеплом седины. Цветение уместно в лучах солнца и преуспевания, но в жизни немало и дождливых, тягостных ноябрьских дней, когда домашний очаг холоден без чистого, радостного блеска ума.
Я изучил чистую страницу лица миссис Кримсуорт и невольно выдал разочарование глубоким вздохом, который она, однако, приняла за знак восхищения ее красотой, а Эдвард, явно гордый богатой и прелестной молодой женой, взглянул на меня отчасти насмешливо и отчасти раздраженно.
Я начал устало разглядывать комнату и заметил две картины в дубовых рамах – по одной с каждой стороны от каминной полки. Не принимая более участия в шутливой болтовне мистера и миссис Кримсуорт, я направил свои мысли на новый предмет. Это были портреты дамы и джентльмена, одетых по моде двадцатилетней давности. На изображение джентльмена падала тень, разглядеть его не удавалось. Зато даму озарял мягкий свет лампы под абажуром. Я сразу же узнал в этой даме мою матушку: картину я видел и раньше, в детстве, и вместе с парной ей она составляла все наследство, уцелевшее от распродажи отцовского имущества.
Помню, мне и в детстве нравилось матушкино лицо, но тогда я не понимал всей его прелести. Теперь же, зная, насколько редко встречаются подобные лица в мире, я сумел оценить его задумчивое и вместе с тем ласковое выражение. Взгляд серьезных серых глаз завораживал меня, черты лица свидетельствовали о глубине и нежности чувств. Жаль, что это была всего лишь картина.
Вскоре я оставил мистера и миссис Кримсуорт наедине, слуга проводил меня в спальню. Закрыв дверь отведенной мне комнаты, я отгородился от всего мира, в том числе и от тебя, Чарлз.
На этом прощаюсь,
Уильям Кримсуорт».
Это письмо так и осталось без ответа: не успев получить его, мой друг был назначен на правительственный пост в одну из колоний и уже направлялся к будущему месту службы. Дальнейшая судьба Чарлза мне неизвестна.
Досуг, которым я располагаю и который намеревался потратить ради пользы одного только друга, теперь я посвящу широкой публике. В моем повествовании нет ничего захватывающего, а тем более удивительного, однако оно может вызвать интерес у тех, кто, избрав ту же стезю, что и я, найдет в моем опыте неоднократные отражения собственного. Приведенное выше письмо служит к нему вступлением. Итак, я продолжаю.
Глава 2
За туманным вечером моего знакомства с Кримсуорт-Холлом последовало ясное октябрьское утро. Я поднялся рано и отправился прогуляться по широкой, как в парке, лужайке, окружающей дом. Под осенним солнцем, вставшим над энширскими полями, взгляду открылась живописная местность: приглушенно-темные тона лесов чередовались с пятнами убранных полей; мелькающая между деревьями река несла на поверхности холодный отсвет октябрьского солнца и неба; высокие трубы по берегам, похожие на стройные башни, указывали, что за деревьями скрыты фабрики; особняки, подобные Кримсуорт-Холлу, занимали лучшие участки на склонах холмов, и в целом местность производила впечатление активной деятельности и плодовитости. Паровые машины и торговля давно изгнали отсюда романтизм и уединенность. В пяти милях от дома, в чаше долины между холмами, находился большой город N. Плотный дым нависал, не поднимаясь, над этим местом – там располагалось предприятие Эдварда.
Я принуждал себя изучать эту перспективу, принуждал свой разум задуматься о ней, а когда убедился, что не радуюсь и не чувствую пробуждения надежд, каким полагалось бы возникнуть в сердце при виде места, где мне предстояло сделать карьеру, то сказал себе: «Уильям, ты идешь наперекор своей судьбе, ты глуп и сам не знаешь, чего хочешь; ты выбрал торговлю – значит, будешь торговцем. Смотри! – продолжал я. – Смотри на дым и копоть вон в той низине и знай, что там твое место! И там надо не витать в облаках, не размышлять и строить догадки, а работать!»
Отчитав сам себя, я вернулся в дом. Брат уже был в утренней столовой. Я поздоровался с ним сдержанно, проявить радость я просто не смог. Брат стоял на ковре спиной к камину – и как же много я прочел в его глазах, когда подошел пожелать ему доброго утра, как же это все противоречило моей натуре! «Доброе утро» он сказал отрывисто, кивнул, а потом не взял, а сгреб со стола газету и начал читать ее с начальственным видом человека, под любым предлогом стремящегося избежать скучного разговора с низшим по положению. Если бы я не дал себе наказ набраться терпения, его манеры сделали бы невыносимой неприязнь, которую я старался подавить в себе. Я смотрел на него, оценивал его крепкое и мощное телосложение, потом переводил взгляд на собственное отражение в зеркале над каминной полкой и ради развлечения сравнивал увиденное. В сущности, я был похож на брата, хотя и не так хорош собой: мои черты были не столь правильными, глаза темнее, лоб шире, а сложением я, слабый, худой, ниже ростом, значительно уступал ему. Внешне Эдвард значительно превосходил меня, и я понимал: если он выкажет не только физическое, но и умственное превосходство, мне придется довольствоваться положением раба, ибо не следовало ждать от него львиного великодушия к тем, кто слабее; холодный, алчный взгляд, строгость и неприступность свидетельствовали о неумении щадить. Хватило бы мне в то время силы разума, чтобы противостоять ему? Не знаю, я и не пытался.
На время мои мысли прервало появление миссис Кримсуорт. Она выглядела превосходно, была в белом, ее лицо и наряд блистали утренней и молодой свежестью. Я обратился к ней с той степенью легкости, на которую, казалось бы, давала право ее вчерашняя беспечность и веселость, но она ответила сдержанно и прохладно: супруг наставил ее, предостерег от фамильярностей с его подчиненным.
Сразу после завтрака мистер Кримсуорт сказал, что экипаж скоро будет у дверей и что через пять минут я должен быть готов отправиться с ним в N.
Я не задержал его, и вскоре мы уже мчались по дороге. Мистер Кримсуорт правил тем самым норовистым конем, опасения насчет которого его жена высказывала накануне вечером. Раза два Джек попытался было заупрямиться, но хозяин быстро подчинил его себе хлесткими и решительными ударами кнута в безжалостной руке. Раздувающиеся ноздри Эдварда говорили о том, что он доволен победой; за все время поездки он ни разу не обратился ко мне, а если и открывал рот, то лишь для того, чтобы побранить коня.
N. уже кипел и бурлил, когда мы въехали в него; мы миновали чистые улицы с жилыми домами, церквями, лавками и прочими заведениями, оставили их позади и свернули к фабрикам и складам, где вкатились через массивные ворота на огромный мощеный двор. Мы приехали в Бигбен-Клоуз. Фабрика перед нами изрыгала копоть из высокой трубы и тряслась толстыми кирпичными стенами от движения ее железного чрева. Рабочие сновали туда-сюда, на какую-то тележку складывая свернутые куски ткани. Мистер Кримсуорт обвел двор взглядом и, похоже, вмиг понял, что происходит; он спешился, поручил экипаж и коня заботам какого-то человека, поспешно принявшего у него поводья, и жестом велел мне следовать за ним в контору.
Мы вошли в разительно отличавшееся от комнат Кримсуорт-Холла помещение, предназначенное для дел, с голым дощатым полом, несгораемым шкафом, двумя высокими столами-конторками, табуретами и несколькими стульями. Человек, сидящий за одним из столов, при появлении мистера Кримсуорта снял шапку и уже через минуту вернулся к своему занятию – не знаю, чем он был занят, письмом или подсчетами.
Мистер Кримсуорт снял макинтош и присел к огню. Я стоял возле камина, пока он не произнес:
– Стейтон, выйдите, мне надо обсудить дела с этим джентльменом. Вернетесь, когда услышите звонок.
Человек, которого он назвал Стейтоном, оставил свою работу и вышел, притворив за собой дверь. Мистер Кримсуорт разворошил угли в камине, скрестил руки на груди и некоторое время сидел, задумавшись, сжав губы и нахмурив брови. Мне не оставалось ничего другого, кроме как разглядывать его: как отчетливы и точны его черты! Как он хорош собой! Откуда же тогда эти признаки ограниченности – в узком и тяжелом лбе, во всем его лице?
Обернувшись ко мне, он начал без предисловий:
– Вы прибыли в Эншир, чтобы научиться торговому делу?
– Да.
– Это решение вы приняли окончательно? Прошу сказать мне об этом сразу.
– Да.
– Так вот, помогать вам я не обязан, но вакантное место у меня есть – конечно, если вы годитесь для такой работы. Я беру вас на пробу. Что вы умеете? Что знаете, кроме бесполезной чепухи, которой вас напичкали за годы учебы, – латыни, греческого и тому подобного?
– Я изучал математику…
– Чушь! Именно что «изучал».
– Умею читать и писать по-французски и по-немецки.
– Хм… – Подумав, он открыл ящик ближайшего к нему стола, вынул какое-то письмо и протянул мне. – Можете прочесть?
Письмо оказалось коммерческим, написанным по-немецки. Я перевел его, но так и не понял, остался доволен брат или нет – его лицо было непроницаемо.
– Хорошо, что вас научили хоть чему-то полезному, – помолчав, сказал он, – тому, что поможет вам заработать себе на жилье и стол. Поскольку вы знаете французский и немецкий, я возьму вас вторым клерком и поручу вести переписку с заграницей. Вам будет назначено недурное жалованье – девяносто фунтов в год. И вот еще что… – продолжал он, повысив голос, – выслушайте и запомните раз и навсегда насчет нашего родства и прочей ерунды. До нее мне никогда не было дела, она не в моих правилах. Я ничего не спущу вам только потому, что вы мой брат, и если окажется, что вы глупы, небрежны, рассеянны, ленивы, если вам свойственны другие недостатки, способные причинить ущерб предприятию, я выставлю вас вон так же, как любого другого клерка. Свои девяносто фунтов вам предстоит усердно отрабатывать; помните, что здесь уместно лишь то, что имеет практическую ценность, – привычки, чувства, мысли, способствующие делу. Понятно?
– Отчасти, – подтвердил я. – Полагаю, вы имеете в виду, что жалованье я буду получать только за работу и что мне лучше не рассчитывать ни на ваши милости, ни на какую-либо помощь, помимо заработанного. Все это меня устраивает, на таких условиях я согласен быть вашим клерком.
Я повернулся и отошел к окну; на этот раз я не стал изучать выражение лица моего собеседника, да и не имел такого желания.
Помолчав несколько минут, он продолжал:
– Видимо, вы рассчитываете жить в Кримсуорт-Холле и ездить в контору вместе со мной. Однако я считаю необходимым известить вас, что это доставит мне немало неудобств. На случай если мне понадобится привезти к себе в гости кого-нибудь из деловых партнеров, второе место в моей двуколке должно оставаться свободным. Так что подыщите себе жилье в N…
Я вернулся от окна к камину.
– Разумеется, подыщу, – ответил я. – Мне самому было бы неудобно жить в Кримсуорт-Холле.
Мой голос, как всегда, звучал спокойно. Но голубые глаза мистера Кримсуорта вспыхнули, и он попытался взять реванш странным образом. Глядя на меня, он без обиняков заявил:
– Вы наверняка бедны. Как же вы рассчитываете жить, пока не получите жалованье за три месяца?
– Как-нибудь.
– Как вы намерены жить? – еще раз спросил он, повысив голос.
– Как получится, мистер Кримсуорт.
– Влезете в долги – выпутывайтесь сами, и точка, – заключил он. – Вы, должно быть, привыкли жить на широкую ногу; если так, отвыкайте. Такого я не потерплю, и как бы вы ни погрязли в долгах, я не дам ни шиллинга сверх того, что вам причитается, имейте в виду.
– Да, мистер Кримсуорт, вы увидите, что у меня хорошая память.
Больше я ничего не добавил, считая, что время для затяжных разговоров еще не пришло. У меня создалось отчетливое впечатление, что часто выводить из себя такого человека, как Эдвард, было бы глупо. И я сказал себе: «Я подставлю чашу моего терпения под эту неустанную капель, и пусть стоит она на этом месте неизменно, пока не переполнится, а там будет видно. Две вещи несомненны: я способен выполнять работу, порученную мне мистером Кримсуортом, и могу честным трудом заработать столько, что мне хватит на жизнь. А в том, что моему брату вздумалось держаться со мной, как подобает надменному и суровому хозяину, нет моей вины. Но заставит ли меня это несправедливое, дурное обращение свернуть с избранного пути? Нет, а если я и сойду с него, то прежде успею пройти столько, чтобы увидеть, как складывается моя карьера. А пока я жмусь к вратам – довольно тесным вратам, – стало быть, цель стоит того, чтобы в них войти».
Пока я предавался этим рассуждениям, мистер Кримсуорт позвонил, призывая вернуться первого конторщика, высланного из комнаты перед началом нашего разговора.
– Мистер Стейтон, – обратился к нему мой брат, – покажите мистеру Уильяму письма от «Братьев Восс» и дайте ему копии ответов на английском, он их переведет.
Мистер Стейтон, человек лет тридцати пяти, с лицом лисьим и в то же время одутловатым, поспешно подчинился, выложил письма на конторку, за которую я сел, сразу же взявшись переводить ответы с английского на немецкий. Ни с чем не сравнимое удовольствие, которое доставила мне эта первая попытка заработать себе на хлеб, не было отравлено даже присутствием моего работодателя и не ослабело от того, что он пристально следил, как я пишу. Похоже, он пытался раскусить меня, но для его испытующего взгляда я был неуязвим, словно в шлеме с опущенным забралом; или, скорее, разглядывать меня я давал ему с тем же непоколебимым спокойствием, с каким показывал бы неграмотному письмо, написанное на греческом языке: тот видел бы линии, мог бы скопировать буквы, но ничего в этом письме не понял бы; так и натура моя ничуть не была похожа на натуру наблюдателя, и ее знаки были для него письмом на незнакомом языке. Вскоре Стейтон резко отвернулся, словно озадачившись, и покинул контору, но в тот день еще дважды возвращался, оба раза смешивал в стакане бренди с водой, доставая все необходимое для этого из буфета сбоку от камина, выпивал приготовленный напиток, заглядывал в мои переводы – он читал по-французски и по-немецки – и молча уходил.
Глава 3
Вторым клерком у Эдварда я служил верой и правдой, проявляя усердие и методичность. Мне хватало и сил, и решимости справляться с порученным делом. Мистер Кримсуорт не спускал с меня глаз в ожидании хоть какого-нибудь промаха, но тщетно; он велел также приглядывать за мной Тимоти Стейтону, своему любимцу и моему начальнику. Тим недоумевал: в точности я не уступал ему, а проворством превосходил. Мистер Кримсуорт расспрашивал о том, как я живу, не наделал ли долгов – но нет, с домовладелицей, у которой я снял жилье, мы всегда были в расчете. Я подыскал себе скромное жилье, оплачивать которое умудрялся благодаря остаткам сэкономленных еще во время учебы в Итоне карманных денег; клянчить денежную помощь мне настолько претило, что я рано приобрел привычку экономить, ограничивая себя во всем. Месячное содержание я расходовал скупо, чтобы в дальнейшем даже в случае острой нужды не пришлось молить о помощи. В то время многие упрекали меня в жадности, а я в ответ утешался мыслью: лучше быть превратно понятым, чем отвергнутым. Награду за свою предусмотрительность я получал не только теперь, но и прежде, когда расставался с моими рассерженными дядюшками: я мог позволить себе не взять банкноту в пять фунтов, которую один из них бросил на стол передо мной, и заявить, что уже позаботился об оплате дорожных расходов. Мистер Кримсуорт через Тима пытался выяснить, не жалуется ли квартирная хозяйка на мой нравственный облик. Она ответила, что я произвел на нее впечатление в высшей степени набожного человека, и, в свою очередь, спросила Тима, не знает ли он, случайно, нет ли у меня намерений когда-нибудь стать священником, пояснив, что помощники приходских священников, ранее квартировавшие у нее, не могли сравниться со мной спокойствием и уравновешенностью. Тиму, также «набожному» приверженцу методистской церкви, это обстоятельство, как и следовало ожидать, ничуть не мешало быть прожженным негодяем, потому уверения в моем благочестии весьма озадачили его. Он поделился услышанным с мистером Кримсуортом, и тот, будучи в храме редким гостем, поклонявшимся разве что маммоне, обратил полученные сведения в оружие, решив вывести меня из равновесия. Мистер Кримсуорт начал с издевательских намеков, а я не понимал, к чему он клонит, пока моя хозяйка не обмолвилась случайно о беседе, которая состоялась у нее с мистером Стейтоном, и положение сразу прояснилось. Впредь я приходил в контору подготовленным, а когда в меня были направлены очередные кощунственные издевки моего работодателя, умел отразить их щитом непроницаемого равнодушия. Тратить стрелы на истукана ему вскоре наскучило, однако он не выбросил их, а приберег в колчане.
Однажды меня пригласили в Кримсуорт-Холл, где по случаю дня рождения хозяина устроили пышный прием. Мистер Кримсуорт давно завел обычай приглашать своих клерков на подобные празднования, поэтому не позвать меня не мог, но бдительно следил, чтобы я поменьше попадался на глаза гостям. Разодетая в атлас и кружево, блистающая молодостью и красотой, миссис Кримсуорт удостоила меня неопределенного жеста издалека; мистер Кримсуорт, конечно, ни разу не обратился ко мне; меня не представили ни одной из юных леди, которые, окутанные серебристыми облачками белой кисеи и муслина, сидели рядком у противоположной стены просторной длинной комнаты. Отделенный, по сути дела, от всех, я мог лишь наблюдать за небожителями издали, а когда устал от этого блеска, принялся для разнообразия изучать рисунок ковра.
Стоя на этом ковре и опираясь локтем на мраморную каминную полку, мистер Кримсуорт собрал вокруг себя самых хорошеньких девушек, весело беседовал с ними и с высоты своего положения поглядывал на меня – я выглядел усталым, одиноким, пришибленным, как какой-нибудь незадачливый репетитор или гувернантка, и он остался доволен.
Начались танцы; я был бы не прочь познакомиться с какой-нибудь привлекательной и умной девушкой и, воспользовавшись шансом, доказать, что и мне не чужда радость общения, словом, что я не чурбан, не предмет мебели, а деятельный, мыслящий и чувствующий человек. Мимо меня проплывали в танце улыбающиеся лица и грациозные фигурки, но эти улыбки предназначались другим, и не мои, а чужие руки обнимали эти талии. Не выдержав танталовых мук, я отвернулся от танцующих и побрел в обшитую дубом столовую. Ни одна живая душа в этом доме не вызывала у меня ни толики симпатии; осмотревшись, я остановил взгляд на портрете моей матери, вынул из шандала восковую свечу и поднес ближе к картине. Я всматривался долго и внимательно, прикипая к этому изображению всем сердцем, и убедился, что унаследовал от матушки выразительность лица и его цвет, мне достались также ее лоб и ее глаза. Признанная красота никогда не льстит эгоистичной человеческой натуре так, как ее собственное смягченное и усовершенствованное подобие, потому отцы и вглядываются с таким самодовольством в лица дочерей, замечая, как выигрывает их внешность благодаря нежности оттенков и мягкости очертаний. Я как раз пытался представить себе, какое впечатление эта картина, столь примечательная для меня, производит на беспристрастного зрителя, когда за моей спиной кто-то произнес:
– Хм, на этом лице виден ум.
Я обернулся: рядом со мной стоял рослый мужчина, пятью-шестью годами старше меня, обладатель далеко не заурядной внешности, но поскольку сейчас я не расположен подробно описывать его, читателю придется удовлетвориться теми сведениями, которые я только что сообщил. В тот момент я сам больше не успел ничего заметить – ни к его бровям, ни к глазам я не присматривался, увидел лишь осанку, очертания фигуры, да еще приметный retrousse[2] нос. Этого оказалось достаточно, чтобы я узнал подошедшего.
– Добрый вечер, мистер Хансден, – с поклоном пробормотал я и со свойственной мне робостью начал отступать – и почему? Потому что мистер Хансден – промышленник, фабрикант, а я всего-навсего клерк, которому чутье предписывало держаться в стороне от тех, кто выше по положению. Хансдена я часто видел в Бигбен-Клоузе, куда он чуть ли не каждую неделю приезжал по делам к мистеру Кримсуорту, но я ни разу не обращался к нему, как и он ко мне. Невольно я даже затаил на него обиду, так как мистер Хансден не раз становился молчаливым свидетелем оскорблений, которые наносил мне Эдвард. Я не сомневался в том, что мистер Хансден считает меня трусливым рабом, и потому спешил удалиться, чтобы избежать разговора с ним.
– Вы куда? – спросил он, заметив, что я намереваюсь уйти.
Я уже знал за ним привычку к резким выражениям и строптиво сказал себе: «Он считает, что с бедным клерком можно не церемониться, но что бы он ни думал, я не настолько уступчив, и его грубые вольности мне совсем не по душе».
Я что-то ответил, скорее безразлично, чем учтиво, но не остановился.
Мистер Хансден преспокойно встал на моем пути.
– Побудьте здесь, – велел он. – В зале жарко, и потом, вы не танцуете – у вас же нет пары.
Он был прав, вдобавок не вызвал у меня неприязни ни своим видом, ни тоном, ни обхождением; мое уязвленное amour-propre[3] смягчилось, ведь он не снизошел до меня, а просто, выйдя освежиться в прохладную столовую, захотел развлечься разговором хоть с кем-нибудь. Чужой снисходительности я не терпел, но был не прочь сделать одолжение, потому и остался.
– А картина хороша, – продолжал он, возвращаясь к портрету.
– Это лицо вам кажется приятным? – спросил я.
– Приятным? С этими запавшими глазами и худыми щеками? Нет, какое там, но в нем есть исключительность, видна мысль. Будь эта женщина жива, побеседовать с ней можно было бы не только о нарядах, визитах и комплиментах.
Я согласился с ним, но мысленно, а он продолжал:
– Это не значит, что я восхищаюсь подобными лицами: в них мало силы и характера и слишком уж много де-ли-кат-ности (он произнес это слово с расстановкой, округляя губы) в очертаниях этого рта; и потом, здесь на лбу написано «аристократка», а этих ваших аристократов я не выношу.
– Стало быть, вы полагаете, мистер Хансден, что благородство происхождения можно распознать по характерным особенностям лица и фигуры?
– К чертям благородство происхождения! Разве кто-то сомневается, что у отпрысков знатных семейств есть свои «характерные особенности лица и фигуры», как у нас, энширских коммерсантов, есть свои? Вот только чьи лучше? Ясно, что не их. А что до их женщин, разница невелика: они с детства лелеют свою красоту и могут благодаря уходу и воспитанию достичь известных успехов, совсем как восточные одалиски. Но даже это преимущество сомнительно. Сравните даму, изображенную на этом портрете, с миссис Эдвард Кримсуорт – какое животное породистее?
Я невозмутимо ответил:
– Сравните себя и мистера Эдварда Кримсуорта, мистер Хансден.
– О, я знаю, что Кримсуорт крепче сложен, вдобавок его украшают прямой нос, выгнутые дугой брови и так далее, но все эти достоинства, если считать их таковыми, достались ему не от матери-аристократки, а от отца, старого Кримсуорта, который, по словам моего отца, был искуснейшим энширским красильщиком из всех, кто когда-либо закладывал в чан индиго, и к тому же славился красотой на три ближайших округа. В вашем семействе аристократ вы, Уильям, а вам далеко до своего брата-плебея.
Как ни странно, прямота мистера Хансдена пришлась мне по душе, поскольку успокаивала меня и ободряла. Разговор принимал любопытный оборот.
– Как же вышло, что вам известно о том, что я брат мистера Кримсуорта? Я думал, все вокруг считают меня бедным клерком.
– Верно, так мы и считаем, а кто же вы, если не бедный клерк? Вы работаете на Кримсуорта, а он вам платит, причем жалкие гроши.
Я молчал. Хансден дошел до грани дерзости, но я нисколько не чувствовал себя оскорбленным – скорее во мне разыгралось любопытство, мне хотелось, чтобы он продолжал, что он и сделал немного погодя.
– Бессмысленно устроен мир, – сказал он.
– Отчего же, мистер Хансден?
– Странно, что об этом спрашиваете вы – наглядное свидетельство той самой бессмыслицы, о которой я говорю.
Я считал, что объясниться он должен по своему почину, без моих расспросов, и продолжал молчать.
– Так вы намерены стать торговцем? – наконец спросил он.
– Да, я твердо принял это решение три месяца назад.
– Ха, вот глупость с вашей стороны… Какой из вас торговец? Разве это лицо прирожденного торговца?
– Мое лицо выглядит таким, каким его сотворил Господь, мистер Хансден.
– Господь сотворил ваше лицо и голову вовсе не для N. Что проку здесь в ваших достоинствах и совестливости? Но если в Бигбен-Клоузе вам нравится, – оставайтесь, это ваше дело, а не мое.
– А если у меня нет выбора?
– Ну а мне-то что? Занимайтесь чем вздумаете, живите где хотите, – мне все равно. А я уже отдышался, хочу еще потанцевать. Вон там, в углу дивана, рядом с мамашей сидит одна милашка – сейчас возьму да и приглашу ее на танец! Уже и Уэдди, Сэм Уэдди, на нее нацелился. Неужто я да не отобью?
И мистер Хансден удалился. В распахнутые двери я видел, как он опередил Уэдди, подал девушке руку и с видом триумфатора повел ее танцевать.
Его избранница была рослой, хорошо сложенной, статной и пышно разодетой, во многом похожей на миссис Кримсуорт; воодушевленный Хансден закружил ее в вальсе, потом весь вечер не отходил от нее, и, судя по оживленному и довольному лицу его собеседницы, он сумел произвести на нее выгодное впечатление. Ее мамашу, полнотелую даму в тюрбане, носившую фамилию Лаптон, происходящее вполне устраивало; вероятно, ей уже представлялись самые заманчивые картины. Хансдены – старинный род, и, несмотря на все пренебрежение Йорка (так звали моего недавнего собеседника) к преимуществам, достающимся по праву рождения, в глубине души он наверняка знал и ценил выгоду, которую принадлежность к древнему, хоть и незнатному роду обеспечивала ему в быстро растущем N., где, как говорится, разве что один из тысячи знал своего деда. Более того, некогда богатые Хансдены по-прежнему считались состоятельными, и Йорк, которому сопутствовала удача в делах, по слухам, намеревался возвратить прежнее процветание своему отчасти обедневшему дому. Потому на широком лице миссис Лаптон и застыла довольная улыбка при созерцании наследника Хансден-Вуда, несомненно, имеющего виды на ее душечку Сару Марту. Но мои наблюдения, менее беспокойные и потому более точные, вскоре указали на то, что матери рановато поздравлять себя с победой: на мой взгляд, кавалер ее дочери был не столько под впечатлением, сколько сам стремился произвести таковое. Почему-то мистер Хансден, за которым я наблюдал за неимением других занятий, время от времени казался мне иностранцем. С виду он был англичанином, хоть и с примесью чего-то галльского, но английской скромностью не обладал: каким-то образом он усвоил искусство непринужденности и не позволял нерешительности становиться препятствием между ним и его удобством или удовольствием. Далеко не изысканный, он не был и вульгарным, чудаком или оригиналом. Людей, подобных ему, я прежде не встречал; в целом его манеры выдавали полное, безграничное самодовольство. Однако временами неопределенная тень набегала, как при затмении, на его лицо и казалась мне знаком внезапного и острого сомнения в себе, своих словах и поступках, сильной неудовлетворенностью своей жизнью или положением в обществе, своими перспективами или знаниями – не знаю, чем именно; возможно, виной всему были просто его прихоти и непостоянство.
Глава 4
Никто не любит признаваться в том, что ошибся в выборе своего дела; каждый уважающий себя человек будет долго бороться с ветром и течением, прежде чем позволит себе воскликнуть «Сдаюсь!» – и подчиниться волнам, уносящим его обратно к берегу. Моя работа стала досаждать мне с первой недели жизни в N. Само по себе снятие копий и перевод деловых писем дело достаточно утомительное и однообразное, но если бы этим и ограничивалось, я давным-давно примирился бы с подобным неудобством. К беспокойным натурам я не принадлежу, и под влиянием двойного стремления заработать на хлеб и доказать себе и окружающим, что я способен заниматься коммерцией, я молча терпел бы, теряя от бездействия свои лучшие способности, не признаваясь даже самому себе, как меня манит свобода; сдерживал бы каждый вздох, свидетельствующий о том, как томится моя душа в тесной, дымной, однообразной и безрадостной суете Бигбен-Клоуза, как недостает ей вольности и свежести. В маленькой спальне, снятой у миссис Кинг, я воздвиг бы алтарь Долга и кумирню Упорства, которые стали бы хранителями моего очага, и мое драгоценное, лелеемое в тайне, хрупкое и могущественное Воображение никогда не отвратило бы меня от них ни мягкостью, ни силой. Но это было не все: неприязнь, вспыхнувшая между мной и моим работодателем, пускала корни все глубже, ее тень с каждым днем сгущалась, надежно закрывая от меня солнечный проблеск жизни, и я начал чувствовать себя растением в сырой темноте, в окружении скользких стенок колодца.
Неприязнь – единственное слово, способное выразить чувство Эдварда Кримсуорта ко мне, чувство безотчетное, возбуждаемое каждым моим движением, взглядом и словом, какими бы ничтожными они ни были. Его раздражали мой южный акцент, моя образованность, проявляющаяся в речи, а моя пунктуальность, усердие и точность подкрепляли неприязнь и придавали ей сильный и едкий привкус зависти; он боялся, что и я когда-нибудь преуспею на коммерческом поприще. Если бы я уступал ему хоть в чем-то, его ненависть ко мне не была бы такой полной, однако мне было известно то же, что и ему, мало того: он догадывался, что на замок молчания я запираю богатства разума, которых он сам лишен. Сумев однажды поставить меня в смешное или унизительное положение, он многое простил бы мне, но меня хранили три дара: Осторожность, Тактичность и Наблюдательность, – и какую бы изворотливость ни проявляла злоба Эдварда, ей не удавалось ускользнуть от зорких глаз трех от природы присущих мне стражников. Эта злоба день за днем подстерегала мою тактичность, надеясь коварно напасть на нее, как только та задремлет, но если тактичность истинна, она никогда не спит.
Получив жалованье за три первых проработанных месяца, я возвращался к себе домой с отрадным чувством, что хозяин, расплатившийся со мной, теперь сожалеет о каждом отданном мне пенни. Я давно перестал считать мистера Кримсуорта своим братом – суровый и требовательный, он стремился быть безжалостным тираном, и больше никем. Меня посещали не слишком разнообразные, но настойчивые мысли, два голоса вели во мне разговор, повторяя одни и те же фразы. Один твердил: «Уильям, твоя жизнь невыносима». Другой: «Чем ты можешь изменить ее?» Я шагал быстро, так как был морозный январский вечер; приближаясь к дому, я отвлекся от размышлений о своем положении и задумался о том, разведен ли у меня огонь, но в окне гостиной не заметил приветливого красного отблеска.
«Как всегда, негодница-служанка пренебрегла своими обязанностями, – решил я. – Меня ждет лишь остывшая зола. А вечер чудесный и звездный – лучше я еще пройдусь».
Действительно, вечер был чудесным, улицы сухими и даже чистыми для N., над приходской церковью висел месяц, и сотни звезд ярко сияли повсюду на небе.
Незаметно для себя я повернул к окраине, вышел на Гроув-стрит и уже обрадовался, завидев неясные очертания деревьев в конце улицы, возле какого-то дома, когда некий человек, перегнувшись через чугунную калитку небольшого сада перед опрятным жилым домом на этой улице, обратился ко мне, пока я быстро проходил мимо:
– Какого дьявола так спешить? Прямо Лот, покидающий Содом, на который с небес вот-вот прольются дождем сера и огонь!
Я застыл как вкопанный и повернул голову к неизвестному. Запахло дымом, вспыхнула алая искра на конце сигары, темный мужской силуэт наклонился ко мне через калитку.
– Я, видите ли, люблю вечером выйти в поле поразмыслить, – продолжал мой собеседник. – Бог свидетель, славное занятие! Особенно если вместо Ревекки верхом на верблюде, с браслетами на руках и кольцом в носу Судьба посылает мне конторского клерка в сером твиде.
Этот голос был мне знаком; когда он зазвучал во второй раз, я понял, кто ко мне обратился.
– Мистер Хансден! Добрый вечер.
– И верно, добрый! Но если бы я не проявил воспитанность и не заговорил первым, вы прошли бы мимо как ни в чем не бывало.
– Я вас не узнал.
– Извечная отговорка! Должны были узнать, ведь я же узнал вас, хоть вы и неслись, как паровая машина. За вами гонится полиция?
– Ей это ни к чему: для нее я мелкая сошка.
– Увы, бедный пастырь! Увы и ах! Обстоятельство, достойное сожалений, и судя по вашему голосу, как же вы пали духом! Но если не от полиции, тогда от кого же вы бежите? От сатаны?
– Наоборот, спешу к нему.
– Тем лучше, стало быть, вам повезло: сегодня вторник, вечером с базара в Диннефорд возвращаются вереницы телег и повозок, и в какой-нибудь из них наверняка занял место либо он сам, либо кто-нибудь из его свиты, так что если вы зайдете на полчаса в мою холостяцкую гостиную, то вскоре дождетесь, когда он будет проезжать мимо. Но думаю, вам будет лучше оставить его сегодня в покое – ему и без вас хватает забот: по вторникам он страшно занят в N. и Диннефорде… Словом, заходите.
С этими словами он открыл калитку.
– Вы вправду хотите, чтобы я зашел? – спросил я.
– Как вам будет угодно – я одинок, не откажусь провести в вашем обществе час-другой, а не хотите сделать мне одолжение, настаивать не стану. Докучать кому-нибудь – это не по мне.
Принять приглашение я был так же не прочь, как Хансден – высказать его. Я вошел в калитку и последовал за ним к дверям дома, которые он открыл передо мной, далее мы пересекли коридор и ступили в гостиную. Закрыв дверь, Хансден указал мне на кресло возле камина, я сел и осмотрелся.
Комната была уютная, одновременно удобная и красивая, за каминной решеткой пылал настоящий энширский огонь – алый, чистый, жаркий, а не скупая южноанглийская кучка углей в углу. Лампа под абажуром на столе давала мягкий, приятный, ровный свет; мебель казалась почти роскошной для молодого холостяка и состояла из дивана и двух удобнейших кресел; книжные полки заполняли ниши по обе стороны от камина; мебель содержалась в полном порядке. Опрятность гостиной пришлась мне по вкусу, беспорядка и небрежности я не терплю. То, что я видел, свидетельствовало, что в этом вопросе наши с Хансденом взгляды совпадают.
Пока Хансден убирал со стола на буфет несколько брошюр и журналов, я оглядел ближайшие ко мне книжные полки. На них преобладали французские и немецкие книги: старые французские драматурги и разнообразные современные авторы – Тьер, Вильмен, Поль де Кок, Жорж Санд, Эжен Сю, из немецких – Гете, Шиллер, Цшокке, Жан Поль, из английских – сочинения по политэкономии. На этом мое беглое знакомство с библиотекой прервалось: меня отвлек мистер Хансден.
– Непременно выпейте что-нибудь, – заговорил он, – это вам не повредит после неизвестно насколько долгой прогулки в столь холодную ночь. Только не разбавленного коньяка, не портвейна и не хереса – такой отравы у меня нет. Сам я пью рейнвейн, а вы можете выбрать между ним и кофе.
И в этом Хансден сумел угодить мне: если и существует общепринятый обычай, который ненавистен мне более всех прочих, так это употребление крепкого спиртного и вина. Кислый немецкий напиток меня не прельщал, а кофе я любил, поэтому ответил:
– Позвольте мне кофе, мистер Хансден.
Я заметил, что он остался доволен моим ответом: несомненно, он рассчитывал вызвать у меня досаду, объявив, что не даст мне ни крепкого спиртного, ни вина, и на всякий случай испытующе взглянул мне в лицо, выясняя, искренне я говорю или только притворяюсь учтивым. Я улыбнулся, потому что понял его, и если его непреклонность вызвала у меня прилив уважения, то недоверчивость позабавила. Удовлетворившись, Хансден позвонил и велел принести кофе мне, а ему – гроздь винограда и полпинты напитка покислей. Кофе оказался превосходным, о чем я заявил и признался, что скромный стол хозяина вызвал у меня прилив сочувствия. Хансден не ответил и, похоже, не услышал меня. Как раз в тот момент по его лицу прошла тень, погасила улыбку, а обычно проницательный и насмешливый взгляд стал отрешенным и рассеянным. Я воспользовался молчанием, чтобы наскоро рассмотреть лицо Хансдена. Вблизи я еще ни разу не видел его, и поскольку я близорук, то имел лишь общее смутное представление о том, как он выглядит. Теперь же, присмотревшись, я поразился его мелким и даже женственным чертам, его рост, длинные темные волосы, голос, манера держаться, казалось бы, внушали мысли о властности и силе, но нет – даже мои собственные черты лица были отлиты в форме с более резкими и угловатыми очертаниями. Я рассудил, что в нем сосуществуют два разных человека, и не просто сосуществуют, но и спорят, причем силы воли и честолюбия в нем больше, чем мускулов и жил в его теле. Возможно, причиной его приступов мрачности и была несочетаемость «физического» и «нравственного»; он и хотел бы, да не мог, и его развитый ум презирал своего слабосильного соседа. Чтобы судить о привлекательности, мне следовало обратиться к мнению женщины: по-видимому, на дам его лицо должно было производить такое же впечатление, как пикантное, необычное, хотя едва ли миловидное женское лицо – на мужчин. Его темные волосы я уже упоминал – разделенные на косой пробор, они открывали белый, весьма широкий лоб; румянец на щеках казался несколько лихорадочным; его черты лица неплохо смотрелись бы на полотне, посредственно – в мраморе: они были податливы, характер наложил отпечаток на каждую, выражение лица меняло их по своему желанию, и эти странные метаморфозы придавали ему вид то угрюмого быка, то лукавой и проказливой девчонки, но чаще они сливались, образуя причудливое, неопределенное среднее.
Очнувшись от задумчивости, он заявил:
– Уильям, глупо это с вашей стороны – ютиться в конуре у миссис Кинг, когда можно снять комнаты здесь, на Гроув-стрит, и жить в доме с садом, как у меня!
– Отсюда слишком далеко до фабрики.
– И что с того? Вам полезно прогуляться туда-сюда два-три раза в день. Или вы уже ископаемое и вам не в радость смотреть на цветы и листву?
– Я не ископаемое.
– А кто же еще? Вы просиживаете в конторе у Кримсуорта день за днем, неделю за неделей, скребете пером по бумаге, как механизм, не вставая с места, никогда не жалуетесь на усталость и не просите отпуска, не меняете занятий и не отдыхаете, даже по вечерам не даете себе воли, вас не увидишь в веселой компании, вы не пьете спиртного.
– В отличие от вас, мистер Хансден?
– Не надейтесь отделаться встречными вопросами, наши с вами случаи прямо противоположны, сравнивать их попросту нелепо. И действительно: когда человек покорно терпит то, что вытерпеть нельзя, он окаменел, как ископаемое.
– Откуда такие познания о моем терпении?
– А вы что же, возомнили себя загадкой? В гостях удивились, что я знаю, из какой вы семьи, теперь удивляетесь, что я назвал вас терпеливым. Думаете, у меня нет ни глаз, ни ушей? Я не раз видел у вас в конторе, как Кримсуорт помыкает вами: просит, к примеру, подать книгу, а если вы ошиблись или если ему угодно считать, что вы ошиблись, швыряет книгу вам в лицо, гоняет открывать или закрывать двери, словно прислугу; не говоря уже о том, в какое положение поставил вас на званом вечере месяц назад, где вам не нашлось ни места, ни пары и где вы маялись, как незваный гость. А вы ни разу не потеряли терпения!
– Что же дальше, мистер Хансден?
– Этого я вам не скажу; выводы о вашем характере можно сделать, зная, чем вы руководствуетесь в своем поведении. Если вы терпите потому, что надеетесь в конце концов извлечь пользу из работы на Кримсуорта, несмотря на его деспотизм, а может, и благодаря ему, – весь мир назовет вас корыстным и меркантильным, но, возможно, на редкость умным человеком; если вы терпите потому, что считаете своим долгом покорно сносить оскорбления, – вы безнадежный болван и никчемный человечишка; если же вы терпите потому, что по натуре флегматичны, вялы, равнодушны и вообще не способны сопротивляться, значит, Бог сотворил вас, чтобы уничтожить, так что лежите себе, лежите и ждите, когда вас раздавит слепая сила!
Нетрудно заметить, что ни гладким, ни угодливым красноречие мистера Хансдена не было. Чем дольше он рассуждал, тем меньше мне это нравилось. Пожалуй, он принадлежал к тем натурам, которые, будучи достаточно ранимыми, в своем эгоизме безжалостно ранят чужие чувства. Более того, ни на Кримсуорта, ни на лорда Тайндейла он не походил, тем не менее был язвителен и, как мне казалось, высокомерен: деспотизм чувствовался даже в настойчивости упреков, с помощью которых он побуждал угнетенного взбунтоваться против угнетателя. Впервые за все время присмотревшись к нему как следует, я разглядел в его глазах и выражении лица решимость посягать на свободу без границ, вплоть до ущемления свободы ближнего. Все эти мысли, промелькнувшие в голове, и сделанный благодаря им вывод о людской непоследовательности невольно вызвали у меня негромкий смех. Дальше все вышло так, как я и предвидел: Хансден, который ожидал, что я безропотно снесу его несправедливые и оскорбительные предположения, его резкие и высокомерные попреки, сам был уязвлен этим смешком не громче шепота.
Он помрачнел, раздувая тонкие ноздри.
– Да, – продолжал он, – я уже говорил вам, что вы аристократ – кто, как не аристократ, способен на такой смех и такой взгляд? Смех холодный и язвительный, взгляд томно-своевольный – ирония джентльмена, негодование патриция. Какой сановник вышел бы из вас, Уильям Кримсуорт! Для того вы и созданы; жаль, что Фортуна воспрепятствовала Природе! Взгляните только на эти черты, фигуру, даже на руки – отличие во всем, неприглядное отличие! О, будь у вас только поместье и особняк, и парк при нем, и титул, как бы вы кичились своей исключительностью и отстаивали права своего сословия, как прививали бы своим арендаторам почтение к знати и препятствовали на каждом шагу стремлению народа к власти, как поддерживали бы свой прогнивший порядок и были готовы ради него по колено утопать в крови простолюдинов! Но власти у вас нет, вы ни на что не способны, вы – обломок кораблекрушения, прибитый к берегам коммерции и вынужденный иметь дело с практичными людьми, с которыми вам не совладать, ибо коммерсантом вы не станете никогда.
Поначалу речь Хансдена нисколько не задела меня, а если и задела, то лишь удивив прихотливым поворотом, который придала предвзятость его суждениям о моем характере, но заключительная фраза меня потрясла. Она нанесла сокрушительный удар, поскольку стала оружием в руках Истины. Если я и улыбался в тот момент, то лишь от презрения к себе.
Хансден заметил свое преимущество и не преминул ухватиться за него.
– Этим ремеслом вы ничего не наживете, – продолжал он, – ничего, кроме сухой корки хлеба и воды, которыми довольствуетесь теперь; ваш единственный шанс обрести достаток – жениться на богатой вдове или сбежать с наследницей.
– Пусть этими уловками пользуются те, кто их выдумывает, – ответил я и поднялся.
– Но и на такой исход надежды мало, – невозмутимо продолжал он. – Какая вдова на вас польстится? А тем более наследница? Для одной вы недостаточно смелы и предприимчивы, для второй – не настолько обаятельны и хороши собой. А если вы рассчитываете на свой лощеный и ученый вид, отнесите свою утонченность и образованность на рынок, только не забудьте сообщить мне потом, сколько за них дали.
Мистер Хансден задал тон вечеру; струна, которую он дергал, звучала фальшиво, но к другим он не прикасался. Испытывая отвращение к разладу, с которым и без того приходилось мириться изо дня в день, я наконец решил, что молчание и одиночество предпочтительнее режущих слух речей, и пожелал хозяину дома спокойной ночи.
– А, уходите, юноша? Ну что ж, спокойной ночи: дверь ищите сами.
Он остался у камина, а я покинул комнату и дом. Я уже преодолел часть обратного пути, прежде чем заметил, что иду слишком быстро, дышу с трудом, сжимаю кулаки, впиваясь ногтями в ладони, и стискиваю зубы; обнаружив все это, я замедлил шаг, расслабил кулаки и челюсти, но так же быстро остановить нарастающий прилив сожалений не удалось. Зачем я занялся коммерцией? Почему зашел к Хансдену сегодня вечером? Ради чего завтра рано утром мне опять идти на фабрику к Кримсуорту? Всю ночь я задавался этими вопросами, всю ночь настойчиво требовал от себя ответа. Я так и не уснул, голова горела, ноги стыли; едва зазвонил фабричный колокол, я вскочил, подобно другим рабам.
Глава 5
Во всем есть своя наивысшая точка, во всяком состоянии, чувстве и жизненных обстоятельствах. Об этой прописной истине я задумался, пока ранним морозным январским утром спешил по заледеневшей улице, круто спускавшейся от дома миссис Кинг к Бигбен-Клоузу. Фабричный люд опередил меня почти на час, и к тому времени, как я достиг конторы, фабрика уже была ярко освещена, работа шла полным ходом. Как обычно, я занял свое место в конторе; огонь там был разожжен, но еще не разгорелся, а только дымил; Стейтон пока не появлялся. Я закрыл дверь и сел за конторку; руки, недавно вымытые ледяной водой, еще не согрелись, писать я пока был не в силах, поэтому продолжал думать о все той же наивысшей точке. Острое недовольство собой нарушало течение моих мыслей.
«Итак, Уильям Кримсуорт, – сказала мне совесть – или иной голос, который звучит в нас, призывая к ответу, – итак, разберись наконец, чего тебе хотелось бы и чего не хочется. Кстати, о наивысшей точке: скажи на милость, неужели твоя стойкость ее уже достигла? А ведь не прошло и четырех месяцев. Как ты гордился собой, когда объявил Тайндейлу, что намерен пойти по стопам отца, каким славным представлялся тебе этот путь! Как нравится тебе в N.! Сколько приятных воспоминаний уже связано у тебя с его улицами, лавками, складами и фабриками! Как радует тебя предстоящий день! Копии писем до обеда, обед в пустой комнате, копии писем до вечера, одиночество, ибо общество Брауна, Смита, Николла и Экклса не доставляет тебе удовольствия, а что касается Хансдена, тебе уже представился случай лишиться его общества – хе-хе! И каким он показался тебе на вкус вчера вечером? Сладким? Даже этому одаренному, незаурядно мыслящему человеку ты неприятен, а тебе мешает испытывать к нему симпатию твое самолюбие; он всегда замечал твои недостатки и будет замечать их впредь; вы в неравном положении, и даже если бы вы стояли на одной ступени, вам никогда не стать единомышленниками – следовательно, не надейся собрать мед дружбы с этого колючего кустарника. Э-э, Кримсуорт, куда это тебя занесло? От воспоминаний о Хансдене ты полетишь, как пчела от камня, как птица из пустыни, твои стремления радостно расправят крылья, обратившись к стране мечтаний, где в разгорающемся – здесь, в N., – свете дня ты смеешь грезить о душевном родстве, покое, единении. Как и ангелов, в этом мире их не увидишь. Возможно, духи праведников, достигших совершенства[4], и обретут их на небесах, но твоему духу совершенства никогда не достичь. Восемь часов! Руки согрелись, приступай к работе!»
«К работе? Но зачем? – угрюмо возразил я. – Я никого не обрадую даже каторжным трудом».
«Работай, работай!» – подгонял внутренний голос.
«Можно и поработать, только толку от этого не будет», – проворчал я, но все-таки достал кипу писем и занялся своим делом, столь же неблагодарным и горьким, как труд сынов Израилевых, ползавших по выжженным солнцем полям Египта в поисках соломы и жнива, дабы сделать урочное число кирпичей[5].
Часов в десять я услышал, как во двор въехала двуколка мистера Кримсуорта, через минуту он вошел в контору. Обычно он, взглянув на Стейтона и на меня, вешал свой макинтош, некоторое время грелся у огня, повернувшись к нему спиной, а потом уходил. Этим привычкам он не изменил и сегодня, только взгляд, направленный на меня, был другим, не холодным, а яростным, брови не просто сведены, а мрачно насуплены. На меня он смотрел дольше, чем обычно, но ушел, не сказав ни слова.
Пробило двенадцать, колокол возвестил перерыв, рабочие разошлись обедать. Ушел и Стейтон, поручив мне запереть контору и забрать ключи с собой. Я перевязывал пачку бумаг и убирал их на место, готовясь запереть конторку, когда в дверях вновь появился Кримсуорт. Он вошел и прикрыл дверь за собой.
– Задержитесь на минуту! – грубо бросил он мне, раздувая ноздри. В его глазах горел зловещий огонек.