Происхождение славянских наций. Домодерные идентичности в Украине и России Плохий Сергей

Сильвестр Косов

Петр Могила

Иван Самойлович

Варлаам Ясинский

К терминологии, основанной на слове «Россия», прибегали в своих латиноязычных произведениях и вышколенные в Киеве казацкие авторы. Например, составители латинских «Pacta et Соnstitutiones» (1710) для обозначения Украины и украинцев использовали такие термины, как «patriam Rossiacam», «gente Rossiaca», «filiis Rossiacis» и «liberam Rossiacam»[181]. Использование этих терминов применительно к Украине становится особенно очевидным при отсылках к Киеву как митрополитскому центру «России»: «Metropolis Urbs Rossiae, Kiiovia, caeteraeque Ucrainae civitates» (XXV). Термины «Украина» и «украинский» (Ucraina, Ucrainensibus) часто употреблялись в тексте этого документа как синонимы терминологии, базировавшейся на слове «Россия». Это же касается терминов, производных от этнонима «Roxolani»: «Roxolana patria nostra» (XXVI), «incolis Roxolanis» (XXIX), «Roxolane patriae, Matris Nostrae» (XXXII) и т. д. Термин «Parva Rossia» (Малая Русь) встречается в «Pacta» только дважды: один раз касаемо юрисдикции Церкви, второй — касаемо отечества казаков («Parva Rossia, patria nostra»). Для обозначения северного соседа авторы «Pacta» пользовались терминами Moskovitico Imperio и «iugo Moscorum»[182].

В конце XVІІ века «Россия» крепко утвердилась в киевских текстах как термин для обозначения русских земель в целом. Несмотря на влияние могилянской традиции на употребление этого термина в киевских церковных кругах, «Россия» могилянских авторов 1630—1640-х годов по географическому содержанию весьма отличалась от «России» киевских писателей последних десятилетий того же века. Как уже было сказано, к концу XVІІ века территория, которая находилась под юрисдикцией Киевской митрополии, сократилась до границ Киевской епархии. Также «Россия» киевских писателей стала ограничиваться территорией Гетманщины — это обстоятельство дало киевлянам возможность изображать гетмана Мазепу светочем «России». Речь идет о трагикомедии «Владимир» (1705) пера Феофана Прокоповича, ректора Киево-Могилянской академии и одного из главных идеологов Петровской эпохи[183]. В прологе к произведению наследником всероссийского наследства Владимира Великого названо гетмана Мазепу, а не царя Петра. Именно Мазепе, по мнению Прокоповича, «строєніє сего отчества Владимирового по царю от бога врученно єсть, і Владимировими ідяй равними єму побідами, равною в Росії ікономією, лице єго, яко отчеськоє син, на тебі показуєш»[184]. Согласно с Прокоповичем, Владимирову вотчину Бог даровал не царю, а через царя Мазепе. Поэтому не удивительно, что Прокопович причислил Мазепу к «славою цветущим российским светилам»[185].

Можно ли считать, что настоятельное использование авторами из Киевской академии терминологии, основанной на слове «Россия», отражало их желание уравнять в статусе Москву и Киев, обеспечив последнему автономию? Хотя эту возможность нельзя отбрасывать, с ретроспективной точки зрения более очевидным представляется то, что эта практика облегчила интеграцию киевского духовенства и его протонационального дискурса в имперскую церковь и дискурс. Четкое указание на это находим в проповеди, которую Прокопович провозгласил в присутствии Петра І в июле 1706 года, то есть за год до написания «Владимира», по случаю царского визита в Киев. Обращаясь к Петру, Прокопович называл его «царем и правителем всей России» и «истинным наседником» Владимира[186]. 24 июля 1709 года, через некоторое время после Полтавской битвы, Феофан Прокопович, на то время префект Киево-Могилянской академии, встречает царя-триумфатора в киевском соборе Святой Софии проповедью «Слово похвальное о преславной над войсками свейскими победе»: он поздравляет «всероссийского монарха» с великой победой, возвеличивает «воинство российское» и предостерегает Россию от таких предателей отечества, как побежденный гетман Мазепа[187].

Две «России» Феофана Прокоповича

Лучшего источника для изучения трансформации древних идентичностей и формирования новых лояльностей среди киевских элит Российской империи, чем произведения Феофана Прокоповича, одного из ведущих представителей новой России, найти трудно. Его сочинения отображали процесс формирования новой всероссийской имперской идентичности и помогали создать новые политические и культурные лояльности для ее элит.

Проповеди Прокоповича не только проливают свет на конструирование новых лояльностей, которым занимались политические элиты империи, но и привлекают внимание как особенный литературный жанр, бывший одним из самых эффективных трансляторов идей элиты широким слоям общества.

Благодаря этому мы имеем возможность делать некоторые осторожные выводы насчет их распространенности среди населения в целом[188].

Феофан Прокопович. Парсуна. Середина XVIII в.

Как «Россия» Прокоповича до Полтавской битвы отличалась от его же «России» после 1709 года? Ответить на этот вопрос можно, сопоставив то, как он использует этот термин в трагикомедии «Владимир», посвященной гетману Мазепе, и в проповеди по случаю полтавской победы, провозглашенной в присутствии Петра І в июле 1709 года. Сначала выясним географические границы России Прокоповича 1705 года. В эпилоге к трагикомедии важными центрами его России предстают Киев и Днепр, Киево-Печерская лавра и Киево-Могилянская академия, но «Россия» не ограничивается только столичным городом. Прокопович в эпилоге также выражал радость по поводу возобновления Переяславской епархии, тем самым расширяя границы своей России на этот город и епархиальный центр, который подчинялся киевской митрополии. Непрямое упоминание о митрополите Варлааме Ясинском подтверждает мысль, что, говоря о России, Прокопович фактически имел в виду территорию Киевской митрополии. Как отмечалось ранее, «российским светочем», о котором Прокопович опосредовано упоминал в пророчестве святого Андрея, был гетман Мазепа, чьи достоинства он рассмотрел более детально, чем достоинства самого митрополита. «Над всіми же сими храминами, — писал Прокопович о церквях и строениях Киева и Переяслава, — зиждитель Іоанн [Мазепа] славимий начертан зрится»[189]. Поэтому можно уверенно предполагать, что Россия Прокоповича охватывала не только пространство Киевской митрополии, которая к началу XVІІІ века существенно уменьшилась, но и остальную Гетманщину: например, Черниговскую епархию, которая была неотъемлемой частью казацкого государства. Говоря о «России», Прокопович в первую очередь имел в виду эти земли, которые были домом для «российских» церквей. В трагикомедии студенты Киевской академии названы «благородными российскими сынами», а зрителей, которые посетили спектакль «Владимир», — людьми «российского рода».

Был ли Прокопович одиноким киевским интеллектуалом, который ограничивал понятие «Россия» территорией Киевской митрополии или Гетманщины?

Сам факт, что он сделал это в трагикомедии, которую прилюдно ставили в Киеве, свидетельствует, что он употреблял этот термин и толковал его значение привычно для тогдашних образованных кругов Гетманщины. Прокопович не предлагал ничего особенно нового, как свидетельствует написанный в том же 1705 году, когда появился и «Владимир», панегирик Мазепе рукою Яна (Ивана) Орновского. Мазепа здесь назван «российским Камилом» («swego Kamilla Rossija wynosi»)[190].

Совсем иной образ России предстает в сочинениях Прокоповича, написанных после Полтавской битвы. Как и в трагикомедии «Владимир», в проповеди, посвященной победе Петра, он часто обращается к России как к своему собеседнику. Говоря о военных победах царя, Прокопович восклицает: «О силы, о славы твоея, Россие!» — и призывает ее праздновать полтавскую победу: «Торжествуй, о Россие!»[191]. Россия, начиная с полтавской проповеди, имеет другие географические границы, нежели Россия в трагикомедии. Упоминая в проповеди о победах российских войск, Прокопович заявляет: «Вся, яже многим градом и народом отъяша, дароваху России»[192]. В другом месте проповеди перечислены земли, которые Россия получила в результате военных походов. А вот как Прокопович описывает географические границы власти российского монарха:

«Начен от реки нашей Днепра до брегов Евксиновых на полудне, оттуду на восток до моря Каспийскаго или Хвалинскаго, даже до предел царства Персидскаго, и оттуду до далечаших пределов едва слухом ко нам заходящаго царства Китаехинскаго, и оттуду на глубокую полунощь до Земли новой и до брегов моря Ледовитаго, и оттуду на запад, до моря Балтицкаго, — даже паки долгим земным и водным протяжением прийдеши к помянутому Днепру. Сия бо суть пределы монарха нашего».4

В проповеди сказано, что «пределы» царства монарха — это в то же время границы «Российской монархии», «Российского государства», а значит, России. Итак, в полтавской проповеди Прокопович отходит от предыдущего толкования этого термина касаемо киевского церковно-административного образования или казацкого государственного образования и закрепляет его за территорией всего Московского государства, которая охватывает и Гетманщину.

Поскольку термин «Россия» в проповеди 1709 года закреплен за всем пространством, подвластным царю, земли, которые в трагикомедии Прокопович называет «Россией», теперь получают название «Малая Русь». Этого термина не было в пьесе[193]. Согласно проповеди, Мазепа пригласил Карла XІІ в Малую Россию: «Коварным наущением и тайным руководительством от проклятаго зменника воведен есть внутр самую Малую Россию»[194]. Саму территорию Малой Руси «служители диавольскии» собирались очистить от православной веры, введя вместо нее церковную унию — это было типичное обвинение против Мазепы в российской пропаганде 1708–1709 годов, которое Прокопович должным образом повторил в проповеди[195]. Вот так Россия трагикомедии превратилась в Малую Россию проповеди, а термины «Россия» и «российский» начали употреблять для обозначения восточнославянских образований. Проповедь называет армию Петра, которая стояла под Полтавой и в состав которой входили казацкие полки, «российским воинством», не отличая казаков от регулярных московских войск. Исход битвы стал причиной «общей всероссийской радости»[196]. Эта формулировка предполагает, что жители Малой Руси радовались победе так же, как монарх и все его царство.

Разным в сочинениях Прокоповича 1705 и 1709 годов было не только обозначение территориальных границ России, но и толкование ее связей с персоной царя. Во «Владимире» Россия предстает автономной от монарха, даже независимой, связанной с ним через гетмана. А в 1709 году — это уже государственное образование, напрямую связанное с личностью монарха. Вспоминая эпизод Полтавской битвы, когда вражеская пуля попала в царскую шляпу, Прокопович пишет, что «ея же [головы Петра] вредом вся бы повредилася Россия»[197]. По мнению Прокоповича, Россия была благословенной, потому как имела такого царя, как Петр («О благополучная о царе твоем Россия!»). Россия будто бы переживала смешанные чувства, наблюдая, как Петр непосредственно рвется в гущу боя. Она радовалась и боялась: «Возрадовася и купне вострепета Россия, узревши сие»[198]. В стихах, присоединенных к проповеди, Прокопович призывал Россию прославлять царя: «Теб же, монархо державний, / Что в дар твоя Россия принесет и кия / Воспоет псни?»[199]. Так Россия проповеди 1709 года не только изменила свои границы, но и лишилась контекстной автономии и абсолютной приоритетности в иерархии социальных, религиозных и политических лояльностей, которую имела в трагикомедии «Владимир». Измена монарху в этом контексте была равноценна предательству России. Именно в такой позорной роли Мазепа, светоч России из трагикомедии «Владимир», предстает в проповеди 1709 года. «Лжет бо, сыном себе российским нарицая, враг сий и ляхолюбец. Хранися таковых, о Россио, и отвергай от лона твоего»[200].

Стефан Яворский

Прокопович не был одиноким писателем и проповедником, который события под Полтавой рассматривал сквозь всероссийскую призму. Еще один продукт киевского образования, митрополит Стефан Яворский, приурочил к событиям 1708–1709 годов в Гетманщине не только хвалебные проповеди, но и стихотворение о предательстве Мазепы («In vituperium Mazеpae»), в котором бывший гетман изображен как ядовитый и лукавый змей-отступник. Построенное как плач матери-России, осуждающей предавшего ее сына, стихотворение написано от имени всей России, и нет никаких сомнений, какую именно Россию автор имеет в виду[201]. В еще одном произведении о событиях 1708–1709 годов, «Слове о победе над королем шведским», Яворский создает образы Православной церкви и России, которые поют гимны в честь Петра. Яворский, как и Прокопович, считал Мазепу предателем всей России, а не только малороссийской отчизны. Однако он оказался в замешательстве — чем было царево государство: «российским» или «великороссийским» образованием? Простого ответа не существовало, поэтому Яворский, говоря о царском государстве, использовал оба названия[202]. Употребляя термин «Россия», Яворский толковал его в более широком, всероссийском значении, чем также способствовал возникновению путаницы с неаккуратным использованием одного слова для обозначения и российского государства, и казацкой Украины. Если светские элиты Гетманщины, которые писали на русском, польском или российском языке, четко отличали свою родину — Украину или Малую Россию — от Московии, которую все чаще называли Великой Россией, то в киевских поэзиях и проповедях, написанных в торжественном стиле, сохранялась древняя могилянская традиция использовать термин «Россия» так, словно за пределами Киевской митрополии не было никакой другой России. Подменяя значение этого термина, Яворский, а пуще его Прокопович, открывали путь к смещению лояльности (а значит, идентичности) от Гетманщины, ее церковных и гражданских образований к российскому царю и его государству.

В течение большей части своей петербургской карьеры Прокопович настоятельно продвигал идею одной объединенной российской нации, для обозначения которой использовал термины «российский народ», «российский род», «россияне» и «российстии сынове». Как и многие его современники, Прокопович употреблял термин «народ» в двух значениях. Первое охватывает все население царских владений. Обычно Прокопович говорил и писал о «народе» как общности, которая должна быть благодарна своему правителю, потому как главными его заботами были ее счастье и процветание. Чаще всего, когда Прокопович говорил о «народе» в этом первом понимании, он имел в виду элиты общества, но иногда — и «простой народ», состоявший из низших социальный слоев[203]. Второе значение термина «народ» касалось этнокультурной и политической организации мира, который состоял из наций, государств, стран и царств. Все эти термины у Прокоповича были взаимозаменяемы (поэтому для него Казанский ханат был «народом»[204]). В отдельных случаях Прокопович для обозначения «народа» как субъекта международных отношений употреблял термин «нация»[205]. В проповедях Прокоповича попадаются упоминания о чужеземных («иностранных») и российских («российстиих») народах, но в большинстве случаев он писал все же об одном российском народе[206]. По его мнению, мир состоял из политических обществ (народов-наций), а в России был только один российский народ-нация. Славенороссийская нация автора «Синопсиса», которую неясно привязывали к более широкому славянскому миру, уступала народу-нации, который главным образом ограничивался территорией Московского государства. Такой взгляд хорошо координировался с миропониманием Самуэля Пуфендорфа, чьи сочинения в переводе киевлянина Гавриила Бужинского на весьма славянизированный русский язык хорошо знал Прокопович[207].

Самуэль Пуфендорф

В проповеди 1709 года в честь полтавской победы Прокопович использовал термин «народ» («народы», языци») только для обозначения чужеземных государств или тех, которых завоевали московские монархи. Он не упоминал ни великороссийского, ни малороссийского народов, ни российского народа-нации, вместо этого говоря о российском войске («воинство») и мощи («силы»)[208]. Если он все же использовал слово «народ» касаемо жителей царских владений, то лишь для обозначения целого общества, которое либо было объектом интриг Мазепы (подняв руку на своего господина, Мазепа «смущением поколебал народ»), либо пило «свыше данное […] вино радости» в честь полтавской виктории[209]. Это общество приобрело более выразительные этнокультурные черты в первой проповеди, которую Прокопович провозгласил после переезда в Петербург в октябре 1716 года. В «Слове похвальном», приготовленном к первому дню рождения царского сына Петра Петровича, киевский проповедник призывал «российский народ» праздновать рождение сына царя, говорил о «российском роде» Бориса Годунова и обращался к своим слушателям «россияне»[210]. Позднее Прокопович часто будет использовать эти термины в проповедях и сочинениях петербургского периода. Он не захотел рассматривать дело Мазепы как конфликт между двумя разными народами-нациями и видел его как внутреннюю российскую проблему в «Слове на похвалу… памяти Петра Великого» (июнь 1727 года), в котором подытожил главные события и приобретения царствования Петра. В этом произведении «измена» Мазепы была рассмотрена наряду с Донским и Астраханским восстаиями как внутрироссийские проблемы («терзания»)[211].

Прокопович почти никогда не воспринимал Россию как многонациональное и многоэтническое государство. Он старался избегать термина «империя» для обозначения России, предпочитая слова «государство» или «монархия». Таким образом, на имперское, по сути, государство он накладывал понятие этнически и религиозно однородного российского (русского) народа, которое киевские ученые XVІІІ века применяли для обозначения своих земель. У киевской «России» не было «российского монарха», и Прокопович нашел совершенное воплощение киевской православной мечты о собственном монархе в преобразованной и переименованной Московии петровских времен. Эта стратегия подтолкнула Россию к модерному созданию нации, а Прокопович стал неутомимым строителем и распространителем национального образа Российской империи.

В поисках отчизны

В проповедях и сочинениях, написанных после Полтавской битвы, Прокопович часто называет Россию «отчизной» («отечеством»). К этому термину он прибегал и ранее: еще в трагикомедии использовал одну из его форм — «отечество» — для обозначения наследия Владимира, которое досталось Мазепе[212]. Однако после 1709 года Прокопович использует термин «отечество», чтобы передать другое понятие, основанное на латинском «patria» — термине, тесно связанном с развитием патриотизма и протонационализма в раннемодерной Европе[213].

Употребление «отечества» как синонима «patria» не было в новинку для московского политического дискурса, но Прокопович один из первых объявил преданность отчизне одной из наивысших гражданских добродетелей.

Понятие «отчизны» в произведениях Прокоповича было таким же размытым, как и понятие «Россия». Где пролегали границы «отечества» для него и для его «соотечественников» киевлян? Где оно начиналось и заканчивалось? Чтобы ответить на эти вопросы, нам стоит рассмотреть, какую роль это понятие сыграло в идеологическом противостоянии, или, словами одного исследователя этого периода, в «войне манифестов» между Мазепой и Петром, которая предшествовала Полтавской битве[214]. Царь, который до перехода Мазепы на сторону шведов осенью 1708 года редко или же никогда не использовал этот термин в официальных документах, теперь в обращениях к казачеству представал как истинный защитник их отчизны и малороссийской нации[215]. В указе от 28 октября 1708 года, изданном сразу после известия о переходе Мазепы[216], царь изображал поступок гетмана как измену присяге в личной верности. Кроме обвинения гетмана в предательстве, Петр использовал еще два аргумента. Первый касался условий установления московского протектората над Гетманщиной во времена Богдана Хмельницкого. Согласно этим условиям, царь брал на себя обязательство защищать «Малую Россию» от польской угрозы православию. Теперь же, когда польский король Станислав Лещинский помогал Карлу XII в войне против Московии, Петр сполна воспользовался этим аргументом. Он обвинил Мазепу в попытке подчинить «малороссийский край» полякам и перевести православные церкви в унию. Как защитник «малороссийского края» царь провозгласил решительное намерение предотвратить порабощение, разрушение Малой Руси и осквернение церквей Божьих. Другой аргумент, к которому прибегнул Петр, чтобы дискредитировать оппонента, касался образа московского царя как защитника «малороссийского народа» от злоупотребления властью со стороны казацкой администрации. Обвинение в предательстве царских интересов, оскорбление Войска Запорожского и «народа малороссийского» входило в перечень причин, которые приводила Москва, устраняя в 1687 году с гетманской должности предшественника Мазепы Ивана Самойловича[217]. Теперь настал черед Мазепы быть обвиненным в обложении несправедливо тяжкими податями «малороссийского народа» ради собственного обогащения. В той или иной форме все эти мотивы фигурировали и развивались в многочисленных манифестах и грамотах, которые Петр издавал в конце октября — начале ноября 1708 года[218].

Карл ХІІ

Впервые Петр употребил термин «отечество», скорее всего, в указе от 6 ноября 1708 года. Этот указ был, безусловно, самым пространным документом, в котором царь доказывал свою правоту в деле с гетманом. Он был написан как ответ на письма Карла ХІІ и Мазепы к «малороссийскому народу», перехваченные царскими войсками. В петровском указе была сделана попытка дискредитировать Карла ХІІ и Мазепу как врагов «малороссийского народа», которые намеревались эксплуатировать Украину экономически, а после отдать ее Польше или установить самодержавное правление Мазепы, ввести лютеранство и унию, чтобы уничтожить православие. Для подтверждения этих заявлений были приведены факты опустошения оккупированных территорий и грабежа православных церквей Беларуси, учиненных шведскими войсками[219]. Кроме того, Петр заверял, что древние права, которые царь предоставлял Малороссии во времена Богдана Хмельницкого, ни разу не были нарушены. Он утверждал, что Москва ничего не взяла у Малороссии и что «никоторый народ под солнцем такими свободами привилиами и лехкостию похвалитися не может, как по нашей, царского величества, милости Малороссийский». На обвинение Мазепы в том, что царь разместил войска в Украине, дабы полностью взять ее под свой контроль после войны, Петр ответил, что не имеет намерения оставлять великороссийские войска в украинских городах после окончания кампании. Он утверждал, что войска уже покинули некоторые города, а солдаты, которые бесчинствовали и вредили населению, были казнены. Наконец царь призывал свих подданных из «малороссийского народа» поддержать его усилия ради освобождения «отечества своего» — «Малороссийского края»[220].

В письме к запорожским казакам Петр не только обещал повысить ежегодную плату, которую получает каждый курень Сечи, до 1500 рублей, но и выражал надежду, что казаки «за отчизну свою и за православную веру и за нас стоять и богоотступного изменника Мазепы прелестей слушать не будете»[221]. В грамоте от 21 января 1709 года Петр совершил попытку опровергнуть утверждение Мазепы, будто бы тот хочет сделать Украину независимым государством: царь заявил, что гетман перебежал на сторону шведов не «для общей пользы народа Малороссийского и содержания вольностей их, и чтоб оному бы не быть ни под Нашею, ни под Польскою властию, но содержатися особливо свободному», а чтобы отдать Украину в руки поляков. Петр призывал своих малороссийских подданных не обращать внимания на Мазепу и шведов, а поддержать великороссийские войска в их борьбе с врагом, «видя сию явную измену богоотступника Мазепы к предательству отчизны вашей в польское несносное ярмо намереваемую»[222]. Петр явно смещал акценты, характеризуя поступок Мазепы уже не как измену царю (таким был главный мотив первой грамоты), а как измену отчизне. Не удивительно, что во всех известных нам грамотах и письмах Петр писал исключительно о «вашей» (не о «нашей») отчизне, чётко давая понять, что «отечество» в его сознании ассоциировалось с особенным характером украинского политического дискурса и не имело непосредственной связи со «всероссийской» политической культурой и лексикой[223].

Война манифестов между Петром и Мазепой в течение месяцев, предшествовавших Полтавской битве, составляет идеологический фон, на котором можно должным образом оценить значения понятий, идей и образов, использованных Прокоповичем в проповеди, провозглашенной 24 июля 1709 года в присутствии царя. Война непосредственно коснулась Киевской академии, ведь всех чужестранных (то есть рожденных за пределами Гетманщины) студентов местный московский воевода по приказу царского канцлера выслал за польско-литовскую границу[224]. Прокопович не мог не знать содержания как минимум нескольких мазепинских манифестов, ответов на них Петра и пророссийского гетмана Ивана Скоропадского, в частности, в тексте проповеди упоминается манифест Петра к запорожцам[225]. Прокопович явно развивал некоторые идеи, высказанные в манифестах, например, мотив предательства царя и отчизны, которое совершил Мазепа. Впрочем, несмотря на неоспоримые параллели между проповедью Прокоповича и манифестом царя и нового гетмана, он и его царский предшественник в идеологической войне против Мазепы существенно отличались друг от друга. Одно из важнейших отличий касалось представления об отчизне, которую будто бы предал Мазепа.

Если Петр имел в виду Малороссийскую отчизну, то Прокопович считал отечеством, которому изменил Мазепа, не Малороссию, а то, что Петр в одном из манифестов назвал «Российским государством» (Прокопович в целом называл ее «Россией»).

Понятие российской отчизны, которое сконструировал Прокопович, стало важным идеологическим нововведением, ибо не только предполагало потенциальное смещение лояльности «малороссийского народа» от Гетманщины к «всероссийскому» государству, но и вводило новый объект верности для остального населения этого государства. По мнению Прокоповича (в отличие от мнения Петра), под Полтавой не было ни малороссийских, ни великороссийских войск — там дислоцировались только российские войска; не существовало отдельных малороссийской и великороссийской наций, была лишь единая российская нация. Малая Русь и Великая Россия были не частями одного «всероссийского государства», а Малороссия становилась частью расширенной России — новой отчизны и нового объекта верности царских подданных. Этот новый источник легитимности был тесно связан со старым — особой царя, но с этого времени царь должен был делить свое место на вершине иерархии лояльностей с понятием России как отчизны. Название «отец отечества», которым киевские авторы раньше величали Мазепу, отныне, в связи со сменой политических границ отчизны, было закреплено исключительно за личностью царя. Не удивительно, что в проповеди 1709 года Прокопович обращался к Петру «отче отечества».

Был ли Прокопович одинок в этой попытке превратить Российское государство в национально определенную отчизну под названием «Россия»? Скорее всего, нет, но доказать это весьма непросто. Одно из свидетельств того, что Прокопович имел могущественного союзника и протектора в этом деле — самого царя, находим в тексте царского повеления войскам накануне Полтавской битвы. В этом документе, заметно отклоняясь от духа предыдущих манифестов, Петр называл свою страну и «Россией», и «отчизной». «Ведало бо российское воинство, — говорилось в тексте повеления, — что оной час пришел, который всего отечества состояние положал на руках их: или пропасть весма, или в лучший вид отродитися России»[226]. Проблема этого указа состоит в том, что оригинальный текст не сохранился, а известная ныне версия взята из рукописи «Истории императора Петра Великого», которую приписывают — кому бы вы думали? — тому же Феофану Прокоповичу[227]. К сожалению, мы не можем знать наверняка, так ли именно обращался к своим войскам Петр перед боем, употреблял ли слова «Россия» и «отчизна». Бытование термина «отчизна» в Московии и Российской империи еще необходимо исследовать, но оба слова выглядят вполне уместными в трудах одного из первых популяризаторов представления о России, как об общей отчизне двух народов-наций, которые до Полтавской битвы назывались Малой Россией и Великой Россией.

Понятие отчизны в сознании Прокоповича ассоциировалось с конкретным государственным образованием, которое он считал природным объектом лояльности для его «сыновей» с древних времен. Свое «отечество» было у троянцев, у римлян, а позднее — у поляков[228]. Понятное дело, границы отчизны могли меняться вместе с изменениями границ государства. Например, по мысли Прокоповича, Александр Невский «отродил Россию и сия ея члены, Ингрию, глаголю, и Карелию, уже тогда отсещися имевшия, удержал и утвердил в теле отечества своего»[229]. Таким образом, как это часто случалось в проповедях Прокоповича, представление об отчизне и России сливались в одно понятие. Как уже указывалось, представление о России имело выраженную национальную коннотацию в проповедях Прокоповича, поскольку он считал Россию «общенародным именем», часто сопоставлял ее с другими нациями и при случае называл народом[230]. Понятие России как отчизны связывало понятие российского монарха (сверхважное для Прокоповича) с понятием российского государства («государство», «держава») и российского народа-нации.

Александр Невский. Миниатюра из «Царского титулярника» 1672 г.

Новое значение таких терминов как «Россия» и «отчизна», которое Прокопович использовал в своих проповедях и сочинениях после 1709 года, свидетельствовало о возникновении новой идентичности в государстве Романовых — идентичности, которая базировалась не на лояльности к правителю или его государству, а на лояльности нового типа к протонациональному образованию. Прокопович активно распространял эти новые термины и понятия в многочисленных речах и проповедях. Тем самым он вторил протестантским проповедникам из противоположного лагеря Великой Северной войны, а также их коллегам из других частей Северной Европы. Все они своими проповедями и сочинениями активно распространяли представление об отчизне и понятие лояльности к ней[231]. Понятие России как отчизны и объекта лояльности для царских подданных имело необыкновенный успех в Московском царстве эпохи Петра, и в этом успехе несложно увидеть руку Прокоповича. Накануне провозглашения Российского государства империей Прокопович сознательно или бессознательно поощрял «национализацию» вотчины московских царей. Этот процесс усилился в XVIII веке в одно время с «империализацией» Московского государства, совпадение же этих двух тенденций внесло существенное замешательство сначала в помыслы подданных российских императоров, а стало быть, и в интерпретации исследователей русской имперской истории.

Российская империя

22 октября 1721 года в Свято-Троицком соборе Санкт-Петербурга состоялась официальная церемония, посвященная заключению Ништадтского мирного договора со Швецией, который завершил Великую Северную войну. Во время торжеств Сенат наделил Петра І титулом «императора всероссийского» и двумя формами величания: «Великий» и «отец отечества». Согласно официальной версии событий, новый титул царю предоставил Сенат, но на самом деле инициатива исходила от Святейшего Синода. Вероятнее всего, с предложением присвоить Петру І новый титул и формы величания выступил Феофан Прокопович[232]. Величание «Петр Великий» прочно закрепилось и в российской, и в западной историографии, а царствование Петра считают началом нового, имперского периода в истории государства. Не менее важным было величание российского правителя «отцом отчизны»[233]. В последнее время все больше внимания уделяется тому, что Петра провозгласили «национальным» императором, правителем Российской империи, а это отличало его от предшественников из Византийской и Священной Римской империй, чьи титулы не имели этнонациональных коннотаций[234]. Новый титул и новые формы величания царя сочетали два очень разных понятия политической лояльности, которые бытовали при дворе Петра в первой четвери XVIII века, сплетая их в сложные комбинации. Первым из них было понятие России как нации-государства, а второе — понятие России как государства-империи.

«Подписание мирного договора в Ништадте 30 августа 1721 года». Гравюра П. Шенка-младшего. 1721 г.

Попытаемся тщательнее рассмотреть все три элемента нового царского титула: «император всероссийский», «отец отечества» и «великий», — чтобы выяснить точный смысл, который Петр и его окружение вкладывали в основание того, что ныне зовется российской имперской историей. Кем они были: строителями империи или нации? И что на самом деле для них означал термин «империя»?

Как мы убедились, термины «император» и «империя» отнюдь не были популярными в политической лексике Прокоповича, который был вероятным инициатором событий октября 1721 года, но, безусловно, принадлежали к самым сокровенным в списке самого Петра. Чужеземные наблюдатели заметили, что после Полтавской битвы придворные царя, которые более всего хотели угодить ему, обращались к нему как к «императору». Елена Погосян продемонстрировала, что Петр начал забавляться идеей провозглашения себя императором в конце XVII века после Азовских походов на турок, вернулся к ней после побед над шведами в 1708–1709 годах и, наконец, решился воплотить ее около 1717 года, отсрочив официальное принятие этого титула до окончания Великой Cеверной войны со шведами[235]. Хронология интереса Петра к титулу императора показывает, что в его сознании этот титул и понятие империи было тесно связано с войной, военной победой и присоединением новых территорий. Эту же идею подчеркивало российское слово, которое в тогдашних официальных документах и изданиях употребляли, чтобы передать значение латинского понятия «imperator» — «присноприбавитель», которое можно перевести как «тот, кто постоянно прибавляет или увеличивает». Имелось в виду то, что Петр присоединил новые земли к древнему царству, которое поэтому стали считать империей. Достижения Петра на Балтике действительно имели долговременное стратегическое значение, но если судить по размерам присоединенных территорий, он занимает лишь четвертое место после трех своих предшественников: Ивана III, который захватил Тверь и Новгород; Ивана IV, который инкорпорировал волжские ханаты и «завоевал» Сибирь; и своего отца Алексея Михайловича, который «присовокупил» Киев, Смоленск и Левобережную Украину. Петр и его идеологи должны были хорошо осознавать эти факты, поэтому новый титул обосновывали призванием к давней московской традиции, которая будто бы прервалась во время Смуты. На церемонии присвоения Петру нового титула говорилось, что тот унаследовал его от предков, поскольку впервые московских царей начал так титуловать император Священной Римской империи Максимилиан I[236].

Иван III

Алексей Михайлович

Іван IV Грозный

Какие исторические реалии стали основой соображений Прокоповича, изложившего эту аргументацию в решениях Синода; Петра Шафирова, написавшего речи для церемонии; и Феодосия Яновского (еще одного киевлянина), который произнес речь с такой аргументацией? Очевидно, они придерживались исторических взглядов своего властелина и стремились предупредить желания самого царя. Еще в 1708 году, когда Петр думал, что Великая Северная война подходит к концу, и всерьез задумался над принятием императорского титула, он приказал подготовить историю «российского государства», которая бы начиналась от правления Василия ІІІ. Почему Петр считал таким важным царствование Василия ІІІ, которое в исторических нарративах обычно теряется между царствованиями куда более успешного отца Василия Ивана ІІІ и сына Василия Ивана ІV Грозного? Причина состоит в тогдашнем убеждении, что Василий III был первым правителем Московии, который принял титул царя, признанный императором Максимилианом I. Историографическая инициатива Петра дала мизерные результаты, но в 1718 году письмо Максимилиана, написанное в 1514 году, было опубликовано в Петербурге, а экземпляры разосланы в чужеземные посольства столицы[237]. В случае, когда Петр собирался принять титул, которым на то время обладал только габсбурский император, признание Максимилианом царского титула приобретало огромное значение. Никто, разумеется, не подвергал сомнению петровский титул царя, но он захотел императорский титул. Он утверждал, что эти два титула являются тождественными, и первым из них были наделены его предки (пусть даже он был Романовым, а те — Рюриковичи) в начале XVI века, но в Смутное время цари его лишились. Теперь же, вернув утраченные тогда земли (так оправдывали аннексию Ингерманландии), Петр восстанавливал не только разорванную империю, но и императорский титул. Вопреки тогдашней вестернизации российской политической мысли, главным обоснованием территориальных достижений было вотчинное право.

«Вступление крестоносцев в Константинополь 13 апреля 1204 г.». Гравюра Г. Доре. 1877 г.

Предоставление Петру титула «императора всероссийского» было еще одним реверансом в сторону московской политической традиции и отказом отречься от древнего статуса московских правителей как самодержцев всей Руси. Принятие этого титула стало сигналом возвращения царей к традиции, которая существовала до 1654 года и заключалась в величании себя самодержцами всей Руси. Ей предпочли двучленную форму (Великой и Малой Руси), а после трехчленную (Великой, Малой и Белой Руси). Теперь все Руси слились в одну, которая растягивалась на новые территориальные приобретения империи, среди которых были и прибалтийские провинции. Традиционный термин «Русь» просто-напросто заменили эллинизированной формой «Россия», которая отображала новые обычаи эпохи. Слово «Россия» звучало как иностранное, поэтому хорошо подходило к иностранному же понятию «империя», которое теперь употребляли вместо «царства» как официальное название государства. Так подле императора Священной Римской империи появился всероссийский император. Его титул был чем-то новым, ибо определял империю этнонациональным способом, но в сознании Петра имел также некоторые исторические параллели. В речи по поводу принятия титула, провозглашенной во время церемонии, Петр призывал подданных, чтобы те, надеясь на мир, готовились к войне, «смотря на примеры других государств», которые по причине «нерачительства весьма разорились, междо которыми приклад Греческого государства, яко с собою единоверных, ради своей осторожности, пред очами б имели». Примечательным здесь является упоминание о Византийской империи и отсылка к греческой государственности. Царь увлеченно читал популярные московские переводы исторических сочинений об Александре Македонском и о падении Константинополя. Обе книги, сначала распространяемые в рукописных вариантах, по его приказу были напечатаны. Вторую издавали дважды, а навеянные ею образы даже приходили к царю во снах[238].

Если говорить о величании «отец отечества», то почти нет сомнений касаемо того, какое именно отечество Петр и его окружение имели в виду. Царские идеологи, в частности Прокопович, как уже было сказано, охотно применяли этот новый термин для обозначения всего Московского государства: прошли те времена, когда царь писал казакам только об их отчизне. Прошли, но не были полностью забыты. В черновом варианте речи, которую подготовил Петр Шафиров, а провозгласил Феодосий Яновский во время церемонии предоставления нового титула, вышколенный в Киеве клирик заботливо изменил выражение «нашей отчизне», которое, видимо, напоминало ему о Киеве, на «всей отчизне»[239]. В предложении Святейшего Синода, предоставление царю такой конкретной формы величания было обосновано желанием признать вклад Петра в благополучие России. Она «из мрака невежества на театр славы целого мира» была «произведена» усилиями Петра — «аки бы из небытия в бытие порождена и во общество политических народов приобщена». В речи, провозглашенной на церемонии, утверждалось, что новую форму величания предлагают царю «по примеру древних Греческих и Римских Синклитов»[240]. Хотя ее корни видели в древнем понятии «patria», больше общего она имела с идеями, распространенными среди европейских «политических наций», в круг которых пыталась войти Россия. Понятие отчизны было одним из первых сигналов наступления в Московии эпохи раннемодерного национализма с его дискурсом «нации» и «общего добра»[241]. Царь в речи по случаю принятия титула показал свою благосклонность к этой новой риторике, призвав присутствующих «трудиться о пользе и прибытке общем, которой Бог нам пред очьми кладет, как внутрь, так и вне, от чего облегчен будет народ»[242].

Царь свободно владел языком европейских «политических наций», но имел ли он в виду именно то, что говорил, когда речь шла об общем добре? Наследуя чужеземные образцы, он приказывал своим подданным стоить триумфальные арки в честь своих побед, создавая впечатление всенародной любви к себе. Если говорить о титуле, Петр сам же и приказал Сенату предоставить его себе. В 1721 году один чужеземный дипломат написал, что царь дал Сенату такие права, какие были у римского Сената, чтобы тот мог предоставить ему титул императора, но после церемонии упразднил их. Желая, чтобы отечество прославляло его как отца и благодетеля, он умышленно планировал «стихийные» всплески любви и восторга к себе со стороны своих подданных и, безусловно, достиг некоторых успехов на этом поприще, по крайней мере, если говорить об официальной пропаганде. Прокопович возвеличивал его не только при жизни, но и после смерти. 8 марта 1725 года он провозгласил в церкви св. Петра и Павла хвалебное слово в адрес покойного императора, назвав своего бывшего покровителя виновником «бесчисленных благополучий наших и радостей»: «воскресивший аки от мертвых Россию и воздвигший в толикую силу и славу, или паче, рождший и воспитавший прямый сый отечествия своего отец»[243]. Но долгим ли и распространенным было такое восприятие императора как истинного отца отечества? Прокопович как истинный конъюнктурщик перестал восхвалять усопшего императора в течение 1730-х годов, в то время как элита в целом, мягко говоря, питала смешанные чувства к императору от самого начала. Как метко очертил противоречивую суть Петра Василий Ключевский, император «надеялся грозой власти побудить к самостоятельности в порабощенном обществе… чтобы раб, оставаясь рабом, поступал сознательно и свободно»[244].

Василий Ключевский

«Духовный регламент» Ф. Прокоповича, 1721 г.

Неоспоримость центрального места личности правителя в российской политической системе и идентичности подчеркивалась титулованием «великий», согласно речи Яновского, предоставленным Петру за его личные заслуги[245]. Новый титул и формы величания сообщили о вступлении России не только в когорту «политических наций», но и в эпоху светского абсолютизма. Ибо хотя с инициативой предоставить новый титул выступил Святейший Синод, именно Петр поручил Сенату выполнить эту задачу. Титул ратифицировала не церковь, которая короновала и помазывала каждого правителя до конца XVII века, а светский орган власти. Петр внес большой вклад в секуляризацию российской державы, отменив сан патриарха и безоговорочно подчинив Церковь государству согласно «Духовному регламенту» Ф. Прокоповича (1721). Он также приложил немалые усилия, чтобы секуляризировать свой двор и общество в целом, внедрив новый, преимущественно светский и ориентированный на династию официальный календарь вместо религиозного календаря своих предшественников.

Сам Петр был человеком набожным. Упоминания о Боге, Божьей воле и милости в равной мере присутствуют в его приватной переписке, официальных документах и заявлениях. Указы же требовали от населения посещать церковь каждое воскресенье и на великие праздники, а также регулярно исповедоваться.

С другой стороны, во время царствования Петра религия в целом и православие в частности исчезают из списка главных признаков, которые определяют российскую идентичность в сравнении с чужеземцами[246]. Петру на самом деле приходилось сдерживать своих вышколенных в Киеве идеологов, которые пытались преподносить не только дело Мазепы, но и всю войну со Швецией в религиозном свете. Он предложил правки к тексту Речи в честь Полтавской победы авторства упомянутого уже выходца из Киева Феофилакта Лопатинского, который сравнивал Петра с Константином Великим. Император заметил, что война со Швецией ведется не за веру, а за территорию («не о вере, а о мере»), и что шведы поклоняются тому же кресту, что и россияне[247]. По его мнению, протестантская Швеция принадлежала к христианской традиции, общей с его православными подданными, поэтому отказался обосновывать главное дело своей жизни языком религии. Это был радикальный отход от московской традиции, которая обрамляла религиозными терминами не только конфликты Смутного времени, но и Переяславское соглашение.

Войны внезапно перестали быть конфессиональными, а религия уже не составляла ядра официальной российской идентичности в противовес христианскому Западу. Что же заняло место религиозного дискурса XVII века, когда дошло до конструирования главного «иного» для России? В своем «Рассуждении…» (1717) о причинах войны со Швецией Петр Шафиров вспомнил желание царя вернуть утраченные земли, личное оскорбление, нанесенное царю шведским губернатором Риги, и заговор западных государств, которые хотели воспрепятствовать увеличению военного могущества России. Царь, одобряя такую интерпретацию причин войны, позже написал, что «остальные народы политику имеют, чтобы поддерживать равновесие сил между соседями, а более всего, чтобы нас не допускать к свету разума во всех делах, а в первую очередь военных»[248]. Первые две причины, которые назвал Шафиров, имеют параллели с московскими претензиями XVII века на вотчину царя и с нуждой отплатить за оскорбление его чести (обе некоторым образом фигурировали в контексте Переяславского соглашения). Третий же аргумент основывается на других рассуждениях, поскольку выдает знакомство с европейскими идеями о балансе сил и постулирует право каждой нации добывать знания и выступать против тех, кто сговаривается, чтобы препятствовать ей в этом. Понятно, что царь открывал окно в Европу и пытался принести в Россию европейское экспертное знание и мышление не для того, чтобы подчинить Россию Западу, а наоборот, чтобы сделать ее равной среди равных, рядом с другими нациями Европы. Как писал в воспоминаниях посланник Петра в Стамбул Петр Неплюев, «сей монарх отчизну нашу сделал соизмеримой другим, научил знать, что и мы люди»[249].

Петр Шафиров

Российская империя, которую задумал и строил Петр, не планировалась как многоэтническое содружество. Она должна была тешить самолюбие ее правителя, восхвалять его военные победы и территориальные приобретения, свидетельствуя о высоком статусе России в иерархии европейских наций и общем благе ее народа, который оставался бесправным подданным того же царя. Такой замысел не мешал «национализации» владений императора, даже способствовал ей. Вместе с военными знаниями Запад экспортировал в Россию понятие нации, отечества и общего блага. Московия превращалась в национально определенную империю, что отразилось в официальном дискурсе эпохи. Этот дискурс зародился в недрах опыта и мысли киевских ученых, он был приспособлен к политическим традициям Московии (которые делали акцент на династии и государстве) и отшлифован в ходе непосредственной затяжной конфронтации с Западом. Он предлагал подданным новую идентичность новопровозглашенной империи.

Раскол

Российская империя владела огромной территорией, ее общество не было однородным, а официальный имперский дискурс господствовал далеко не в каждой части царских владений. Киевская наука и элементы вестернизации, которые она содержала, вступили в конфликт с мощными силами внутри московской церкви и общества, как только их начал поддерживать двор во времена Алексея Михайловича и патриарха Никона. В институционном измерении сопротивление традиционного московского общества религиозным и культурным реформам, которые принесли с собой киевляне, проявилось в старообрядчестве, расколовшем российскую церковь и общество на два противоположных лагеря. Официальная секуляризация государства и коренная вестернизация московского общества, которая ярко выразилась в запрете Петра носить бороды и во введении западных одежд, только разбередила рану[250].

«Никита Пустосвят. Спор о вере». В. Перов. 1887 г.

Разумеется, в центре противостояния оказался Петр. Ходили слухи, что настоящего Петра при рождении подменили немецким ребенком, а значит, Россией правит немец, а не легитимный российский царь. Старообрядцы считали царя Антихристом, который изменил своей истинной природе, используя латинское имя «Peter» (царь любил писать так свое имя) вместо российского «Петр». Согласно одному старообрядческому тексту за 1710 год, «якожъ въ тайныхъ къ имени Ісусову прилогъ лукавый являетъ инаго Iисуса, тако и въ явныхъ къ имени Петрову новоприложенное его латынское имя, указующее сдящаго въ немъ и на немъ преисподняго»[251]. Петр, со своей стороны, повелся со старообрядцами с беспрецедентной мягкостью и прагматизмом, остановив кампанию гонения на них, которую развернула царевна Софья. Царь нуждался в лояльности старообрядцев во время войны, а поэтому вместо того, чтобы преследовать их, он ограничился тем, что лишь обложил старообрядческие общины двойными податями, изолировал их поселения и разрешил им носить бороды и старомодную одежду, сделав из них воплощение давней Московской Руси. Вестернизация останавливалась у ворот старообрядческих поселений[252].

«Патриарх Никон с клиром». Парсуна 1662 г.

«Суд над патриархом Никоном». С. Милорадович, 1906 г.

Царевна Софья

Кто же такие старообрядцы и почему они стали символом сопротивления, которое оказывало общество вестернизации Петра? Истоки этого движения тянутся от протеста, который вызвали реформы Патриарха Никона в середине XVII века. Цель Никона заключалась в том, чтобы внести некоторую унификацию в российские религиозные практики и приблизить их к остальному православному миру — киевскому христианству и греческой церкви. Самым заметным признаком изменения были правки, сделанные в текстах литургийных книг, и новая практика креститься не двумя пальцами, как было заведено в Московии, а тремя. Церковный собор 1666–1667 годов устранил Никона от патриаршего престола из-за его личного конфликта с царем, но и осудил тех, кто сопротивлялся его реформам. Собор постановил, что не только церковь, но и царь имеет право преследовать несогласных, которые получили название раскольников (староверов, старообрядцев). В 1681 году еще один церковный собор постановил передать всех нераскаявшихся «раскольников» под юрисдикцию государственных судов, уполномоченных осуждать их на смерть. Правительство царевны Софьи, которое придерживалось политики вестернизации, послушалось, издав в 1684 году указ, который позволял применять пытки к самым упрямым старообрядцам, а также казнить их, сжигая живьем. «Раскольники» попрятались в самые отдаленные части страны, а некоторые из них совершили самосожжение. В традиционной историографии, которая опиралась на агиографию основателей старообрядчества, считалось, что это движение было массовым и хорошо организованным, однако новейшее изучение источников опровергло существование скоординированного массового движения во второй половине XVII века. К тому времени лидеры старообрядчества смогли перенять образовательные модели своих киевских противников, которые помогли им вышколить собственных миссионеров и распространить «старую веру».

Стремления рядовых духовных бунтарей частенько расходились со взглядами лидеров старообрядчества, которое стало внушительной силой только в первой половине XVIII века, отчасти благодаря запрету Петра на его открытое преследование.

Традиционные трактовки старообрядчества варьируются от восприятия раскола как «тяжкого духовного недуга», по Георгию Флоровскому, до советской оценки его как социального движения под религиозной маской[253]. Георг Михельс убедительно показал, что раскол был реакцией на беспрецедентное вмешательство органов центральной власти в церковную жизнь. В этой роли старообрядчество стало общей оболочкой для целого спектра религиозных течений и разновидностей народного неповиновения[254]. Также можно утверждать, что это была реакция со стороны части традиционного общества на программу конфессионализации религиозной жизни, которая сформировалась на Западе, пришла в Украину с церковной унией и получила поддержку Москвы в середине XVII века. Конфессионализация влекла за собой стандартизацию литургии и религиозных практик, введение центрального контроля над приходской жизнью и повышение образовательного уровня духовенства. Средитех, кто вынес эти вопросы на повестку дня в Московии, были и представители киевского клира: их церковь начала конфессионализацию еще во времена Петра Могилы, и теперь они стремились навязать эти новые модели церковной жизни своим православным братьям. Поэтому, наверное, не случайно, что на церковном соборе 1666–1667 годов, который оказался невероятно важным для исхода полемики касаемо старообрядчества, позицию официальной церкви во время диспута с лидером старообрядцев протопопом Аввакумом представлял Симеон Полоцкий. Именно Симеон Полоцкий дал этому явлению официальное название. В киевской митрополии термин «раскол» («схизма») использовали в адрес тех, кто покидал православную церковь, чтобы перейти в унию. Симеон использовал его для обозначения всех (реальных и воображаемых) проявлений оппозиции к религиозной политике центра, тем самым создав образ могущественного централизованного движения. По мысли Георгия Флоровского, киевляне, осевшие в Московии, делились на две фракции: сторонники «латинизации», главными представителями которых были Симеон Полоцкий и Стефан Яворский, боролись против сторонников протестантизма клириков вроде Феофана Прокоповича. Впрочем, не вызывает сомнений то, что все киевляне объединились в жестоком неприятии старообрядчества. Одного из них — Димитрия Туптало, которого Петр вызвал из Украины и назначил сначала на Тобольский, а после на вакантный Ростовский престол — Церковь со временем канонизировала именно за его усилия в борьбе против старообрядцев.

Димитрий Туптало

Если старообрядчество конца XVII — начала XVIII века не было хорошо организованным массовым движением, то что же оно из себя представляло? Роберт Крами обратил внимание на сложную культурную систему в старообрядческом мире, которую формировали и поддерживали тексты, продуцировавшиеся в главных центрах движения, таких как Выговская община на севере России[255]. Эта «текстуальная община», которая переписывала эти же тексты, делилась и обменивалась ими, создала дискурс, который помогал найти альтернативу официальной культуре и идентичности. Особенный интерес представляет трактовка, которую Борис Успенский дал старообрядчеству как проявлению конфликта между двумя культурными системами: одну воплощали киевляне, бывшие на имперской службе, а другую отстаивали поборники старомосковских обычаев. По мнению Успенского, это был конфликт между суровым, негибким восприятием священных знаков и священного текста как полученных от Бога (таков был взгляд старообрядцев) и конвенциональным отношением к священным текстам и знакам, которое отстаивали киевляне. Вот что писал по этому поводу Успенский: «Старообрядцы при этом сохраняют то отношение к знаку, которое устоялось в Московской Руси. В то время как новообрядцы подпадают под влияние польской барочной культуры (так как среди новообрядцев много выходцев из Юго-Западной Руси). Стало быть, конфликт между старообрядцами и новообрядцами предстает как конфликт между восточной и западной культурными традициями»[256].

«Грамматика» М. Смотрицкого. Издание 1721 г.

Как засвидетельствовала дискуссия вокруг «Евангелия учительного» Кирилла Транквиллиона-Ставровецкого, которая произошла в 1627 году в Москве, конфликт между этими двумя подходами имел долгую предысторию. Книгу осудили и сожгли отчасти из-за присутствия украинизмов в церковнославянском тексте Кирилла, ибо московиты считали, что такие вещи искажают не только библейский текст, но и слова самого Христа. Так же само старообрядцы относились к изменению грамматических форм, правописания, даже произношения слов, которые ввел в литургийные тексты патриарх Никон, руководствуясь грамматикой старославянского языка, которую составил Мелетий Смотрицкий. Симеон Полоцкий призывал своих оппонентов почитать грамматику, прежде чем выражать недовольство новыми текстами, но грамматические аргументы не произвели впечатления на старообрядцев, тем более что сам Симеон пользовался правилами латинской грамматики. Лидеры старообрядчества также категорически выступали против метафорического употребления слов, а особенно тех, которые имели священное значение. Потому они отвергли элементы барочной культуры, которые занесли в Московию киевляне, как святотатство. В контексте традиционной московской культуры изменения формы напрямую связывали с изменениями смысла[257], поэтому именно дискуссия о форме христианского учения, а не его содержании вызвала самый большой церковный раскол со времен разделения христианства на восточную и западную церкви в XI веке.[258]

Если лидеры старообрядчества придерживались такого «неконвенционального» взгляда на церковнославянские тексты, то что же они могли думать об иностранных переводах? Конечно же, их отношение было неприязненным, особенно, когда речь шла о латинском языке. Как мы знаем, многим из них было достаточно одного латинского имени Петра, чтобы объявить его Антихристом. А когда правительство занялось созданием славяно-греко-латинской школы (по инициативе Симеона Полоцкого), лидеры старообрядчества осудили латынь как еретический язык, который искажает не только форму, но и смысл христианского учения. Ненависть к латинскому Западу, конечно же, не была открытием старообрядчества. В этом случае, как и во многих других, они просто-напросто придерживались глубоко впечатанной в их сознание традиции Московии[259]. Они было твердо убеждены, что истины, а особенно истины веры, нельзя передать ни на каком другом языке, кроме церковнославянского. Придерживаясь такого взгляда, они брали пример из сочинений Иоанна Вишенского, написанных в конце XVI — начале XVII века. Полемизируя с польским иезуитом Петром Скаргой, который доказывал, что церковнославянский не может быть языком религиозной дискуссии, Вишенский утверждал, что спасение возможно только посредством церковнославянского письма. Со времен Вишенского русское православие, несомненно, переняло значительную часть западной науки и вывело церковнославянский язык на уровень, на котором он стал пригоден для раннемодерной религиозной дискуссии, однако старообрядцам была ближе русская культура начала XVII века, чувствовавшая отвращение к западным образцам, в отличие от ее более самоуверенной версии конца этого века.

Икона прп. Иоанна Вишенского

Яркий пример характерной антизападной ориентации старообрядчества дает его самый выдающийся ранний лидер протопоп Аввакум[260] в комментариях насчет новых тенденций в московской иконописи. Под влиянием Киева и прямых контактов с Западом в последние десятилетия XVII века московская иконопись претерпела существенные изменения. Среди жителей Москвы приобрели популярность реалистические изображения иконописных персонажей. По иронии судьбы, одно из первых проявлений общественного недовольства «стандартизацией» церковных практик, которую начал Никон, возникло именно вследствие его указа конфисковать у московитов западные священные образы и написанные под западным влиянием иконы. Со временем и патриарх, и царский двор сами подверглись западному влиянию. Оружейная палата стала центром новой иконописи, где работали такие светочи нового российского искусства, как Симон Ушаков[261]. Настал черед оппонентов Никона протестовать против «пагубного» влияния Запада. Аввакум порицал новые тенденции, указывая на их чужеземное происхождение:

«Пишут спасов образ Еммануила, лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лишо сабли той при бедре не писано. <…> А все то кобель борзой Никон, враг, умыслил, будто живыя писать, устрояет все по фряжьскому, сиречь по немецкому. <…> Ох, ох, бедная Русь, чего-то тебе захотелося немецких поступов и обычаев!»[262]

Русская идентичность для старообрядцев в большей степени сохраняла тот религиозный наряд, которым ее покрывали во времена Филарета, когда ранние лидеры старообрядчества начинали свою карьеру. Им был чужд ориентированный на Запад национализм Петра, который предлагал воспринять западные знания и обычаи, чтобы сделать Россию конкурентоспособной в Европе. Во многих смыслах старообрядчество воплощало не только старые формы московского религиозного культа, но и старые способы обозначать российскую идентичность. Если в Украине и Беларуси религиозная полемика, вызванная Брестской унией, поспособствовала созданию дискурса, который мобилизовал русскую идентичность, то дискуссия по поводу старообрядчества разделила московское общество. Один лагерь сочетал киевскую церковную культуру с культурой московских элит, тогда как второй продолжал придерживаться домодерных московских религиозных и культурных практик, ревностно отмежевываясь от внешнего мира. Забавно то, что именно этот второй лагерь разработал более демократическую модель российской идентичности. Один из лидеров старообрядчества Семен Денисов предложил в своих сочинениях альтернативную версию не только российской веры, но и российского общества и идентичности. Эта идентичность уже не сосредоточивалась на царе и официальной церкви, потому как те предали истинную веру. Вместо этого в ее центре очутился образ российской земли и ее общин[263]. Петр изолировал эту альтернативную идентичность в «резервациях», выделенных для старообрядцев.

Был ли Петр первым?

Что нового Петр и его эпоха принесли на строительную площадку, где происходило становление российской идентичности? Рассматривая вклад Петра в формирование российской идентичности, мало что на идеологическом поле его творческих инициатив можно считать «первым». Ища признаки «первенства», Вера Тольц, скажем, причисляет к его достижениям «революционную <…> идею, принесенную из Европы, согласно которой государство было отделено от персоны царя и поставлено над ним». Она обращает внимание на возвышение Запада как будущего конститутивного «иного» для формирования российской национальной идентичности и упоминает как еще один фактор географического расширения империи, которую осуществил Петр[264]. Однако если учесть московский опыт XVII века, ни один из этих факторов нельзя рассматривать как уникальный вклад в российский процесс творения нации. Ведь, как было отмечено в предыдущем разделе книги, идея отделения государства от личности правителя впервые появилась в российских политических трактатах во время Смуты. Тогда же московиты начали обозначать себя с помощью противопоставления католическому и протестантскому Западу, пусть тогда его и воплощали поляки и литовцы, а не западные и центральные европейцы. Если говорить о расширении империи, то вклад Ивана IV в «империализацию» российской психики заметно превышает вклад Петра I. Также сомнительными представляются тезисы Лии Гринфельд о смене значения слова «государство» с «господства» и «царства» на «державу», которая якобы осуществилась во время правления Петра. Есть основания считать, что такое изменение произошло в московских текстах после Смутного времени, даже раньше. Кроме того, как отметила Гринфельд, Петр продолжал воспринимать свое государство как часть себя[265]. К этому следует добавить, что в панегириках, посвященных Петру, вроде тех, которые вышли из-под пера Феофана Прокоповича, Россию не представляли без ее славного «pater patriae». Если Петр I (или его эпоха) не имели первенства во всех этих аспектах, каково их значение для нашего исследования? Несомненным представляется то, что все эти идеи, впервые очутившись в официальном московском дискурсе в XVI веке, во времена Петра стали по-новому значимы и весомы.

«Петр Великий». П. Деларош, 1838 г

Бесспорные идеологические инновации Петра, которые выделяют его достижения на фоне достижений более раннего периода, касаются секуляризации государства (Тольц) и «национализации» официального дискурса (Гринфельд). Тольц считает, что российская светская элита прекратила противопоставлять себя Западу главным образом в религиозном русле. Гринфельд отмечает, что пока российская элита искала пути к обозначению себя с помощью светской терминологии, она развила лексический запас, который был необходим для проговаривания ее новой идентичности не только в контексте лояльности к правителю, но и к таким конструктам, как государство и отечество. Особенно важно для нас то, что оба процесса трудно вообразить без активного участия вышколенного в Киеве духовенства. Киевляне основательно взялись за первый из этих проектов, обозначив наиболее антисекулярные и антизападные элементы московского общества как «раскольничьи» (это клеймо поставил на них Симеон Полоцкий), а после подчинив Церковь государству с помощью «духовного регламента» 1721 года, который составил Феофан Прокопович с другими киевлянами, например, Гавриилом Бужинским. Своими переводами сочинений Пуфендорфа Бужинский ввёл в российский политический дискурс такие понятия, как «гражданин» и «общество»[266]. Киевляне также стали первопроходцами «национализированного» дискурса, хотя идентичность, которую они создали таким способом, была не «великороссийской», как считает Гринфельд[267], а «всероссийской», или имперской. Как показано выше, они взяли понятия нации и отечества, разработанные ранее в Киеве для обозначения Гетманщины, и, не мудрствуя лукаво, без колебаний приложили их ко всей многоэтнической и многоконфессинальной империи. Тем самым они сильнее размыли границу между славянским православным ядром царства/империи и неславянской и нехристианской (или, по крайней мере, неправославной) периферией. Новую российскую идентичность, которую помогли развить киевляне, задумывали так, чтобы она охватывала малороссийскую и московскую элиты, а также чужестранцев с Запада, которые поступали на имперскую службу. Однако она не могла охватить русинов, которые жили за пределами западной границы Российской империи, а также неславян, очутившихся на ее территории.

Гавриил Бужинский

«Путешествие Аввакума по Сибири». C. Милорадович, 1898 г

Анна Иоанновна

И власть, и раскольники из старообрядцев называли нехристианское население Востока чужестранцами. Один из первых политических ссыльных Сибири протопоп Аввакум, вспоминая тамошний край, писал: «страна варварская, иноземцы немирные». Он не считал Сибирь Русью, ибо, когда его позвали обратно в Москву, он радовался возвращению в «русские грады»[268]. Как и старообрядцы в целом, Аввакум не чувствовал потребности проповедовать «варварам». Его позиция очень отличалась от той, которой придерживалось царское правительство, охотно обращая «чужеземцев» в христианство, а значит, в подданство царю с помощью вышколенного в Киеве духовенства[269]. Царь считал свою империю унитарным государством, возникшим в результате завоеваний, а не разнообразным скоплением земель, народов и религий. Не все его современники разделяли эту точку зрения. Через «окно», которое Петр прорубил в Европу, в Россию вошли новые идеи, касающиеся империи как многонационального образования. В 1730-х годах Анна Иоанновна уже почтила «многоэтничность» своей империи, собирая в столице для участия в праздничных парадах представителей подвластных народов (в частности и казаков) в традиционных строях[270]. Времена все-таки менялись. Впрочем, сколько бы внимания правители империи ни уделяли внутренним «чужакам», те долгое время оставались за пределами российской имперской идентичности.

Русь, Малороссия, Украина

Казацкое государство, образовавшееся в первые месяцы восстания Хмельницкого и получившее международное признание летом 1649 года во время зборовских переговоров, в историографии называется Гетманщиной. В нашей книге также используется именно это название. Однако в XVII и в первые десятилетия XVIII века его обычно называли Войском Запорожским. Само название «Войско Запорожское» фигурирует как официальная сторона в сделках, которые во второй половине XVII века казацкие гетманы заключали с Россией, Османской империей и Речью Посполитой. Оно стало юридическим названием украинского государства и его территории, имевшим, кроме того, ряд других обозначений, соответствовавших различным социальным и национальным проектам, на протяжении XVII–XVIII веков развивавшимся в казацком обществе. Одним из таких названий было «Украина», которому отдавала предпочтение казацкая старшина и казацкие массы в целом. Другим — «Россия». Его использовали в литературных произведениях киевского духовенства. Кроме того, бытовало еще и название «Малороссия», которое казацкие и церковные элиты использовали в переписке с Москвой и, все чаще, в своей среде. Название «Великое княжество Русское» обозначало еще одну политическую инициативу, которую сформировала казацкая старшина благородного происхождения, ориентированная на Речь Посполитую. Каждое из этих названий отвечало особому политическому понятию, особому общественному и культурному видению, а также, потенциально, особой идентичности. Все это и будет предметом нашего рассмотрения в этой части.

Украина или Малороссия?

Произведение с таким названием вышло в 1920-х годах из-под пера этнического россиянина Николая Фитилева, ставшего выдающимся украинским публицистом, известным под псевдонимом Мыкола Хвылёвый. Вскоре после написания чекисты конфисковали рукопись; более полувека она пролежала в архивах госбезопасности и только за год до распада СССР стала доступна широкой общественности. Какую же опасность узрел большевистский режим в этом памфлете? Прежде всего, ответ на вопрос, поставленный в заголовке. Выбирая между Украиной и Малороссией, автор остановился на Украине. В тогдашнем контексте это не означало, что Хвылёвый представлял Украину независимой от России, но он считал, что Украина имеет (или хотя бы имеет право на) собственную литературу и культуру. С точки зрения поколения Хвылёвого, термин «Малороссия» воплощал традицию отношения к украинскому народу, языку и культуре как к отрасли русской нации, языка и культуры, тогда как «Украина» символизировала культурную независимость их родины от России [271].

Мыкола Хвылёвый

Хвылёвый критиковал «малороссийство» в русле работ Михаила Драгоманова, Сергея Шелухина и Вячеслава Липинского, а также произведений других украинских деятелей, которые находились за пределами Российской империи и СССР и видели причины малороссийской ментальности в веках российского политического и культурного контроля над Украиной[272]. Однако существовала и другая интеллектуальная традиция. Сам заголовок памфлета Хвылёвого был перевертышем названия статьи Андрея Стороженко «Малая Русь или Украина?» (1918). Этот искренний малоросс считал Украину неотъемлемой частью более широкого российского политического и культурного пространства. Истоки спора он выводил из конца XVIII — начала XIX века. По мнению Стороженко, использование термина «Украина» для обозначения того, что на самом деле было Русью или Малороссией, — это всего-навсего попытка польских интеллектуалов преподнести губительные для поляков последствия раздела Польши. Поляки, якобы, выбрали такую стратегию: доказать, что русские земли на самом деле принадлежали не Руси, а стране, которую они считали отдельной от России и называли «Украиной». Стороженко считал, что первым против таких заявлений выступил анонимный автор «Истории русов» — исторического трактата, который в рукописной форме бытовал в Украине начиная с 1820-х годов. Автор выступил против привычки (якобы польской) называть Приднепровье «Украиной», предоставив взамен преимущество термину «Малороссия»[273].

Сергей Шелухин

Иван Линниченко

Взгляды Стороженко на «Украину» как подрывной польский термин, перед которым ставилась задача расшатать единство российской нации, были отнюдь не оригинальными. Дискуссия по поводу политически корректного названия для Украины в Российской империи усилилась во время революции 1905 года. В Австро-Венгрии этот вопрос всплыл на поверхность в 1907 году, когда русофилы-депутаты австрийского парламента в Вене решили назвать русскую фракцию «малороссийским клубом». Они отбрасывали название «Украина» как польское изобретение, которым обозначалось пограничье бывшей Речи Посполитой. В 1908 году на Археологическом съезде в Чернигове украинский активист из Одессы Сергей Шелухин прочитал доклад о происхождении термина «Украина», в котором доказывал, что это было первоначальное название края. Это выступление вызвало дискуссию в российской прессе, во время которой профессор Иван Линниченко из Новороссийского университета в Одессе противопоставил Шелухину теорию, которой придерживалось большинство украинских историков: якобы «Украина» означает «пограничье»[274].

Тезис Шелухина о том, что название «Украина» предшествовало термину «Русь», привлек внимание ученых и широкой общественности к позднесредневековому употреблению термина «Украина», но не убедил специалистов. Большинство из них пошли по пути Михаила Грушевского (часто критикуемого в публикациях Шелухина), который был уверен, что термин «Украина» происходил от понятия пограничья. Слова «Малороссия» Грушевский избегал. В конце XIX — начале XX века он часто употреблял составной термин «Украина-Русь», чтобы подчеркнуть непрерывность украинской истории со времен Киевской Руси до настоящего времени, а также единство украинских земель, к которым относилась и Галиция, где терминами «Русь» и «русины» часто обозначали украинскую территорию и ее население[275]. Грушевский утверждал, что термин «Малая Русь», который впервые приняли в XIV веке для обозначения Галицко-Волынского княжества, позже вышел из употребления, но вернулся в официальный дискурс в XVII веке, когда стал обозначать украинские земли под московским покровительством. Согласно Грушевскому, этот термин не произвел резонанса среди общественности, пожелавшей называть свою землю «Украина». Начиная с XVI века, этот термин употребляли для обозначения среднего Поднепровья, а в XIX веке лидеры украинского литературного возрождения выбрали его как национальное название[276].

Титульный лист первого номера журнала «Малая Русь». 1918 г. (под ред. В. Шульгина)

Взрыв Первой мировой войны навлек на украинских предводителей в Российской империи обвинения в измене. Революция 1917 года их усилила. Намеки на польское происхождение названия «Украина» подпитывали представление о том, что украинское движение — не более чем плод иностранных интриг. Дискуссия Шелухина и Линниченко дала толчок появлению многих статей в журнале «Малая Русь», который опубликовал статью Стороженко «Малая Россия или Украина?» Эта статья, в свою очередь, вызвала ответ Шелухина, который дальше развивал тему в своих эмигрантских публикациях междувоенного периода[277]. Советская эпоха положила конец использованию термина «Малая Русь» для обозначения Украины, но он возродился вместе с оживлением российского национализма после 1991 года. Российский публицист Михаил Смолин, который в 1998 году переиздал в Москве статью Стороженко и другие антиукраинские произведения того периода, выступил за восстановление «малороссийской» терминологии, осуждая использование терминов «Украина» и «украинцы» как попытки «расчленить всероссийское тело, отняв от него малороссов, своевольно назвав «украинцами», которых не знала история»[278]. Сейчас совершенно очевидно, что термины «Украина» и «Малороссия» олицетворяют очень разные восточнославянские идентичности. Но есть ли основания полагать, что они обозначали разные идентичности также в раннемодерные времена?

Судьба Руси

Взрыв восстания Хмельницкого потряс Речь Посполитую до самых основ, проложив путь для чужеземной интервенции, которую сначала осуществила Московия при поддержке казаков, а затем и Трансильвания со Швецией. Шведское вторжение 1655 года, известное в историографии как «Потоп», создало возможность раздела Речи Посполитой ее соседями, но Московия, опасаясь укрепления Швеции, изменила свою позицию, тем самым дав польско-литовскому государству возможность выжить, а впоследствии даже вернуть большую часть утраченного. На востоке поляки сумели отодвинуть линию фронта ото Львова и Вильно — самых западных городов, до которых в 1654–1655 годах дошли московско-казацкие войска — назад к границам Смоленского воеводства и берегов Днепра. Согласно положениям Андрусовского перемирия (1667), Речь Посполитая уступала Московии Смоленск и Левобережную Украину. Это вовсе не было катастрофой такого масштаба, которого можно было ожидать при Потопе: Речь Посполитая всего-навсего вернулась к своей восточной границе начала XVII века, когда Смоленск и Чернигов принадлежали Московии, а Левобережье не было полностью заселенным. Единственным примечательным исключением был Киев, который временно оставался под контролем Московии, а через два года должен был вернуться в состав Польши. Этого не произошло. Согласно Вечному миру 1686 года, Киев оставался под Московией. После опустошительной войны страна, ныне называемая Беларусью, вернулась в состав Великого княжества Литовского. Большая часть Украины находилась под властью Польского королевства. То есть обе страны остались в составе польско-литовской Речи Посполитой[279].

На момент заключения Вечного мира 1686 года русский народ-нация Речи Посполитой превратился в бледную тень того, каким он был раньше. Главными причинами этого были постоянные войны, которые шли на территории Украины и Беларуси, а также упадок казачества как политической, социальной и военной силы, которая защищала православную церковь и права русской нации по всей Речи Посполитой. Этот упадок начался после смерти Богдана Хмельницкого в 1657 году. Преемник Хмельницкого, гетман Иван Выговский, разочаровавшись в московской политике, в сентябре 1658 года в Гадяче подписал договор с Речью Посполитой, который вызвал недовольство казачества. Согласно его положениям, «русский народ» стал третьим партнером Речи Посполитой рядом с поляками и литовцами. Такой вариант устраивал украинскую шляхту, которая хотела подобного еще с 1620-х годов, но не удовлетворял казацкую старшину и рядовое казачество, над которыми нависла угроза потери многих достижений в том случае, если социальное устройство, предусмотренное Гадячской унией, вступит в силу. Да и сами поляки не были готовы принять мятежных русинов как равных себе. Оба фактора привели к тому, что Гадячский договор потерпел поражение, а Выговский в 1659 году потерял гетманскую булаву[280].

Нового гетмана, сына Богдана Хмельницкого Юрия, выбрали по согласию Москвы, но в 1660 году он перешел на сторону Речи Посполитой. Такая внезапная смена курса расколола казацкую старшину, часть которой под предводительством полковника Якима Сомко сохранила верность царю. Поэтому наступил период, известный в украинской историографии как Руина. Московские войска воевали с польско-литовскими за контроль над Приднепровьем. И тем и другим помогали противоборствующие группы казацкой старшины — каждая во главе со своим гетманом. Андрусовское перемирие (1667) между Московией и Речью Посполитой поделило Гетманщину на две части: земли Левобережья вместе с Киевом (сначала временно, а потом на длительный срок) отошли в состав Московии, а остальные казацкие земли остались под польской властью. Попытку казачества восстановить контроль над обеими частями Гетманщины возглавил гетман Петр Дорошенко (1665–1676), опираясь на турецкую помощь. Несмотря на обещания Стамбула оказать военную помощь, она оказалась недостаточно сильной, чтобы разбить московское войско и левобережные полки, которые его поддерживали. В 1676 году Дорошенко был вынужден сдаться левобережному гетману и отправиться в ссылку в Московию[281].

Десятилетия непрерывных войн опустошили Приднепровье, а слишком малонаселенное Правобережье никому не принадлежало и считалось нейтральной зоной между двумя враждебными государствами и казацкими группировками.

Заключение Вечного мира в 1686 году стало для русских элит четким сигналом того, что период непрерывных войн между Варшавой и Москвой подходил к концу, а следовательно, граница вдоль Днепра задержится надолго. Потому казацкие элиты должны были приспосабливаться к новым обстоятельствам или перебираться на левобережную Гетманщину. Когда в 1620-х годах православная шляхта начала требовать для русинов равных прав с польским и литовским народами — якобы нациями-основателями Речи Посполитой, — она ввела в политический дискурс того времени очень особую модель нации. В документах, касающихся Люблинской унии (1569), «народом», точнее, «двумя народами», называли «благородное» население двух государств, заключивших унию — Польского королевства и Великого княжества Литовского. Из этого двойственного государства русские дворяне пытались выкроить третью нацию, которая определялась не через государственную структуру, а через культуру, религию и язык. Во время восстания Хмельницкого гремучая смесь казацкой военной мощи, русской солидарности и православной набожности потрясла основы Речи Посполитой, лишив ее ценных владений на востоке. Неудивительно, что после окончания восстания русская культура, религия и язык стали объектом гонений. Отмена казачества на Правобережье, обращение русских православных к унии и непрерывный упадок русского языка и культуры вели к постепенной полонизации русских элит. Лидеры польско-литовского государства, конечно, даже не думали разрабатывать какую-нибудь положительную программу для русских элит, наоборот, надеялись их устранить, чтобы они снова не выступили против Речи Посполитой на стороне ее могучего московского соседа.

На протяжении большей части периода полонизация проходила «естественным» способом в том смысле, что пустоту, которая образовалась из-за уничтожения одной культуры и традиций, заполняла другая. Первые программы, направленные на полонизацию русских масс, были сформулированы только в конце XVIII века.

Самой уязвимой группой русского общества оказалась та, которая составляла ее костяк в предыдущий период, — шляхта. Прошли те времена, когда православные магнаты и их клиенты-шляхтичи отстаивали русский политико-культурный порядок на местных и общегосударственных сеймах. Если говорить о политическом мировоззрении, культуре и религии новой когорты магнатов, то между ними следовало еще поискать ревнителей русского дела. После смерти в 1667 году православного трокского кастеляна Александра Огинского в сенате Речи Посполитой не осталось защитников прав русинов[282]. Потомки русских княжеских и благородных семей, в отличие от князя Константина Острожского, в XVII веке уже не пытались выводить свой род от св. Владимира. Вместо этого потомки Сапиг, Полубинских, Сангушков, Оранских, Войн, Тризн и других некогда православных семей предпочитали связывать себя с древними римлянами и литовскими князьями из рода Гедиминовичей. В русских элитах Польского королевства и Великого княжества Литовского складывалась новая лояльность к их польскому или литовскому отечеству, но не к русской нации[283].

Этнографическая карта, составленная Д. Н. Вергуном. 1915 г.

Русская православная шляхта, которая к тому же была частью политического класса Речи Посполитой и в целом разделяла образ жизни и идеалы благородного сословия, часто проявляла готовность отречься от веры своих предков, когда дело доходило до дискриминации на религиозной почве. В 1673 году православное население Речи Посполитой потеряло право получать благородный статус. В 1717 и 1733 годах религиозным инакомыслящим — не католикам — запретили избираться в Сейм. При таких обстоятельствах православные шляхтичи предпочитали переходить в лоно господствующей католической церкви. Они перепрыгивали через униатское «чистилище», оставляя страдать в нем неблагородные сегменты русского общества. Понятие русского народа-нации как сообщества шляхты, духовенства, мещан и казаков, объединенного общей лояльностью к православной церкви, которое выступило на главный план во время восстания Хмельницкого и сохраняло статус важного параметра национальной идентичности Гетманщины, не нашло себе места в Речи Посполитой XVIII века. Идентичность русской шляхты этого периода нужно исследовать более подробно, но и так ясно, что в течение XVIII века большинство ее представителей перешли в ряды польско-литовского «народа-нации» не только в политическом, но и в религиозном, языковом и культурном смыслах. Они продемонстрировали настоящий польский патриотизм во время разделов Польши, например, русские участники ультракатолической Барской конфедерации 1768 года или лидер восстания 1794 года Тадеуш Костюшко — уроженец белорусской Берестейщины. Их региональный патриотизм (литовский или украинский в узком смысле этого слова) не помешал им стать полноценными членами и новой польской нации[284].

Русское мещанство также не избежало дискриминации со стороны польско-литовского государства и общества. С 1699 года православным горожанам запретили входить в состав магистратов королевских городов. Впрочем, статус русских горожан был различным в каждом отдельном городе. На территории нынешней Беларуси русины составляли около 80 % городского населения, поэтому дискриминировать их было трудно. Там существовали общие цеха, которые возглавляли цехмейстеры «римского», «русского» и протестантского вероисповеданий[285]. Тяжелее было положение русских горожан в таких важных центрах международной торговли, как Львов, где к середине XVIII века русинам не позволяли иметь своих представителей в магистрате. Магистрат пренебрег королевским указом, который давал львовским русинам равные права с поляками католического вероисповедания, объясняя это тем, что указ противоречил правам и привилегиям их города. Казалось, что, обратившись в 1709 году к унии, львовская православная община преодолеет запрет занимать правительственные должности, поскольку решение Сейма 1699 года вполне определенно гарантировало такое право униатам. Но этот шаг ничего не изменил. Вероисповедание (а точнее, обряд) и далее препятствовало львовским русинам получать правительственные должности. Русинов, как и раньше, называли «нацией» («natio») в королевских привилегиях и постановлениях городских властей. Такое название обычно оставляло их за пределами польско-католического большинства и, по их мнению, влекло за собой дискриминацию. В 1749 году русские члены тогда уже униатского братства жаловались, что магистрат, отказывая им в праве занимать правительственные должности, «отталкивает себя от нас, называя нас “нацией”, а не инкорпорированными в равенстве с собой»[286].

По иронии судьбы, дискриминация, на которую жаловалась русская община Львова (в ее состав входили как мещане, так и шляхтичи), помогла сохранить прочное чувство обособленной русской идентичности, которую угрожающе быстро теряли русские дворяне, не принадлежавшие к религиозным братствам.

Казаки оказались тем слоем русского общества, который оказывал стойкое сопротивление полонизации. Казацкие предводители второй половины XVII века по-прежнему прибегали к геополитическому балансированию, становясь, время от времени то на сторону Речи Посполитой, то турок или Крыма, то Молдавии или, как, например, гетман Петр Дорошенко, пытались взять на себя роль объединителей Украины по оба берега Днепра. Те, кто остался жить в Речи Посполитой, не оставляли мечты об установлении западной границы казацкого государства вдоль реки Случь, а себя считали защитниками всей русской нации. Однако условия, на которые польские власти согласились в 1658 году в Гадяче, оставались недостижимым идеалом для новых поколений казацких властей на территории Речи Посполитой. Несмотря на то что на левобережной Гетманщине казаки и дальше были мощной общественной группой, стремительный упадок казачества на Правобережье сделал его в Речи Посполитой пережитком прошлого. Сумерки казацкого могущества знаменовало правление на Правобережье гетмана Дорошенко. Не сумев сохранить контроль над левобережной Гетманщиной, он начал искать выход из своего бедственного положения через союз с турками. Признание им сюзеренитета султана привело к прямому вмешательству Османской империи в украинские дела. В 1672 году, после взятия турками Каменца, Речь Посполитая должна была заключить Бучацкий договор, который вводил османский протекторат над Подольем и Правобережьем.

Договор вызвал массовое бегство народа с этих территорий, которое длилось до середины 1680-х годов, когда новый польский король Ян III Собеский начал заселять их заново, возродив на Правобережье казачество. Король назначал казацких полковников, успешно привлекавших новых поселенцев на земли, которые Речь Посполитая не имела законного права заселять. Они действовали в серой зоне между Речью Посполитой и турками, оказывая неоценимую услугу польско-литовскому государству. Однако после 1699 года, когда турки отказались от претензий на Правобережье, а поляки получили возможность уже открыто его заселять, правительство приказало распустить правобережное казачество. Казаки под руководством уроженца Гетманщины полковника Семена Палия (Гурко) отказались подчиниться и начали восстание, которое продлилось до 1704 года, когда регион заняли левобережные казаки, воспользовавшись вторжением российских войск на территорию Речи Посполитой в ходе Северной войны. Движения населения, вызванные войнами и переходами региона из рук в руки между Речью Посполитой, Россией и Османской империей, лишили правобережное казачество собственной элиты. Только попутные восстания свидетельствовали, что жители Правобережной Украины сохранили казацкие идеалы и стремились к такому самоуправлению, которое имели казаки Гетманщины. Однако им не хватало таких авторитетных лидеров, какие были в XVII веке, ибо русская шляхта раз и навсегда бросила их на произвол судьбы[287].

Карта военных действий. Северная война 1701–1721 гг.

К перечню главных факторов, которые повлияли на полонизациию русских элит, принадлежит снижение употребления русского языка. В 1696 году, когда Сейм одобрил решение об обязательном использовании польского языка в юриспруденции и администрировании, шляхта Великого княжества Литовского обратилась в Сейм с предложением сделать польский язык вместо русского официальным языком местного судопроизводства. Это была одна из многочисленных петиций, имевших целью распространить права, которыми пользовалась шляхта Польского королевства, на шляхту Великого княжества Литовского[288]. Такое уравнивание прав в Речи Посполитой шло бок о бок с языковой и культурной полонизацией. Этот процесс был «добровольным» в том смысле, что к началу XVIII века не хватало компетентных людей для производства и протоколирования судебных заседаний на русском языке. К концу XVII века высшее и начальное образование детей русской шляхты и мещанства находилось в основном в руках иезуитов. В их школах ученики изучали латынь, польский язык, но не русский. Православным русинам не запрещали посещать иезуитские коллегии, но, учась в таких заведениях, им было нелегко сохранять свое вероисповедание. Подобной была ситуация во Львовском университете, где в конце XVII века православным разрешалось пройти лишь один год философской программы, а на любые другие курсы принимали только в случае обращения к унии. В 1725 году университет отказал православным студентам в предоставлении жилья. Аналогичные порядки внедрялись в других образовательных заведениях региона. К середине XVIII века русские земли Речи Посполитой покрывала сеть иезуитских коллегий и школ, которая на востоке простиралась до Овруча и Житомира. Примерно в то же время иезуиты начали преподавать в коллегиях польскую историю. Они не только давали образование молодым русинам, но и превращали их в поляков в политическом, религиозном и культурном смыслах[289].

Главный корпус Львовского университета. 1851 г.

По мере того как русскую речь вытесняли из публичной сферы, ее использование ограничивалось стенами православных и униатских церквей. Однако даже там ей приходилось бороться за право на дальнейшее существование. Униатское духовенство поощряло проповедование прихожанам на их языке, но в униатских школах преподавался язык церковной литургии — церковнославянский, а не русский. Латынь и церковнославянский были обязательными предметами в монастырских школах, а в василианских светских школах упор делали на латынь, польский и немецкий язык, тогда как церковнославянский имел статус факультативного предмета. Положение печати было не лучшим. Отцы василиане развернули активную издательскую деятельность в Уневской и Почаевской лаврах. Большая часть их публикаций выходила на церковнославянском языке, лишь небольшая щепотка увидела свет на языке, близком к разговорному русскому[290]. Однако даже среди василиан языковая и культурная полонизация набирала ход.

Униатский Янус

Начиная со второй половины XVII и до конца XVIII века тесное переплетение религиозной и этнонациональной идентичностей было определяющим для проведения границы между «нами» и «ними» на украинских и белорусских землях Речи Посполитой. Главный раздел шел между поляками (католиками и протестантами) и русинами (православными и униатами). Как и в первой половине XVII века, разделение русинов на православных и униатов вызвало наибольшее замешательство. Русинов (преимущественно шляхту и представителей городской элиты), перешедших в католичество напрямую или при посредничестве унии, современники воспринимали как поляков, а потому не принимали их во внимание, когда доходило до обсуждения русских вопросов. Такая тенденция была довольно заметной уже в источниках предыдущего периода, а под конец XVII — начало ХVIII века стала особенно выраженной. С первых десятилетий XVIII века термин «русский» все больше ассоциировался с унией, ибо католичество в униатской форме постоянно превращалось в господствующую религию для большей части украинского и белорусского населения. Однако его путь к триумфу был непростым.

Речь Посполитая в XVII веке (с наложением на современную карту Европы)

Взрыв восстания под предводительством Богдана Хмельницкого нанес сильный удар по униатской церкви по всей Речи Посполитой. Особенно сильным он был в Украине и на территории Восточной Беларуси, которую после Переяславского договора 1654 года заняли московские и казацкие войска. Униатская церковь как институт стала одной из жертв казацкого восстания и была впоследствии запрещена на территории Гетманщины. Зборовское соглашение 1649 года обязывало короля вернуть православным ряд епархий, лежащих далеко за пределами территории, которую контролировало казацкое войско. Гадячский договор 1658 года, возвращавший казачество назад под юрисдикцию Речи Посполитой, имел целью положить конец унии на всей территории польско-литовского государства. Согласно его положениям, православный митрополит и епископы получали места в Сенате, а православной церкви возвращалось все церковное имущество, принадлежавшее ей до 1596 года. Мало того, соглашение запрещало финансировать открытие новых униатских церквей и монастырей. Польско-литовские власти так и не внедрили в жизнь положения соглашения, но униатская церковь, которая оставалась без митрополита в течение 1655–1665 годов, казалось, так или иначе, была уже на смертном одре. Если перед 1648 годом шли дискуссии об «универсальной унии» униатов и православных под эгидой Рима, то теперь лидеры униатской церкви искали хоть какой-нибудь способ объединиться с православием. Уменьшение количества униатских приходов свидетельствует о глубине кризиса, в котором оказалась к середине 1660-х годов эта церковь. В Луцкой епархии на Волыни униаты остались только с сотней приходов, которые составляли 10 % всех восточнохристианских общин региона. Не лучше шли дела униатской церкви в некоторых частях Беларуси: например, в Пинской парафии сохранилось всего-навсего десять униатских приходов. Православные тогда располагали двумя третьими или, согласно другим оценкам, тремя четвертыми всех восточнохристианских приходов Речи Посполитой[291].

Ситуация улучшилась для униатов только после заключения Андрусовского перемирия между Московией и Речью Посполитой, поделившими Украину вдоль Днепра, а все белорусские епархии, за исключением Смоленской, оставили в составе польско-литовского государства. Униатской церкви было разрешено выбрать нового митрополита, король вернул ему права в Польше и Литве, а отделение Киева и Левобережья от остальных русских земель подорвало влияние православия на территории Речи Посполитой. Подчинение Киевской митрополии московскому патриарху в 1686 году совпало с заключением Вечного мира между Московией и Речью Посполитой. Одно из положений соглашения давало киевскому митрополиту право осуществлять надзор над православными приходами Речи Посполитой, что в конечном итоге дало польской власти основания поддерживать униатскую церковь как альтернативу контролируемой из Москвы православной церкви. Власть Речи Посполитой также не устраивало подчинение собственного православного населения константинопольскому патриарху, который находился под контролем еще одного врага Варшавы — османской Порты. Такие мощные православные епархии Украины, как Львовская, Перемышльская и Луцкая, казались государству особо опасными. Во время правления Яна III Собеского (1674–1696) православные испытали мощное официальное давление, склоняющее к переходу в унию. Коронационный Сейм 1676 года запретил православному клиру контактировать с константинопольским патриархом. Кроме того, король использовал в своих целях конфликты между православными епископами, поддерживая тех, кто был способен перейти в унию. Одного из таких епископов — Иосифа Шумлянского — он в 1675 году назначил управляющим той частью Киевской митрополии, которая осталась в составе Речи Посполитой. В том же году Шумлянский тайно принял унию. Так же в 1679 году поступил перемышльский епископ Иннокентий Винницкий, который в 1691–1693 годах первым среди иерархов перевел свою епархию в унию. Его пути в 1700 году последовала Львовская епархия, а в 1702 — Луцкая. Через десять лет монахи крупнейшего православного монастыря региона — Почаевской лавры — также перешли в унию. Поэтому на территории Речи Посполитой уцелела единственная православная епархия — Могилевская, которая также имела юрисдикцию над православным населением бывшей полоцкой епархии. Однако даже Могилевская епархия по состоянию на 1777 год владела всего-навсего 22 % церквей, не принадлежавших протестантам. Униатские приходы составляли 68 %, а католические — 10 %. К концу 1780-х годов православие исповедовали лишь 3,5 % всего населения Речи Посполитой[292].

В первые десятилетия XVIII века униатские епархии и приходы Речи Посполитой мало отличались от православных. Главное отличие заключалось в юрисдикции, благодаря чему переход в унию был относительно легким процессом. Реформирование новообращенных приходов в соответствии с принципами Контрреформации началось на Синоде 1720 года в Замостье. Его решения требовали не только, чтобы униатские священники и верующие приняли «filioque» к своему новому символу веры и вспоминали папу римского во время богослужений, но и запрещали принимать таинства от православных священников. Вместо этого им разрешалось принимать таинства от католического духовенства[293]. Синод в Замостье провел четкую конфессиональную границу между униатами и православными, которые продолжали практиковать тот же обряд и пользовались тем же языком богослужения. По мнению многих ученых, Замойский синод направил униатскую церковь на путь латинизации, внедрив в ее практику многочисленные католические обряды и традиции. Латинизация означала культурную полонизацию униатской иерархии, в частности епископов и монахов, которых в 1743 году объединили в один управляемый из Рима орден василиан. Как уже было отмечено, василиане занимались книгопечатанием и образованием, способствуя сохранению традиционной книжной культуры и церковнославянского языка. Однако и их не обошла культурная полонизация, они даже были ведущими в принятии латинских практик. Особенно это касается Беларуси, где уния закрепилась намного раньше, чем в Украине, и то обе тенденции отчетливо проявились у василиан. Когда в 1636 году виленские василиане постановили, что будут проводить богослужения на русском языке, именно это решение они записали на польском языке[294]. В 1684 году монахи Жировичского монастыря в Беларуси попросили разрешения проводить латинские мессы. Немалую долю белорусских василиан составляли бывшие католики. Среди них были не только русины, но и поляки и литовцы. Неудивительно, что в отчетах о посещении белорусских монастырей середины XVIII века пришлось ввести отдельную графу о знании монахами русского языка. Многие им полностью не овладели[295].

Постепенная полонизация униатского духовенства вместе с его латинизацией не могла не внушать горстке уцелевших православных верующих впечатление, что униатская Церковь — это учреждение «католическое» и «польское».

Излишне говорить, что униаты возражали против такой категоризации своей церкви, считая себя русинами; с этим соглашались и сами поляки. К середине XVII века во всех украинских и белорусских землях Речи Посполитой укоренилась русская идентичность, закаленная в течение полемики, вызванной Брестской унией. Она прочно закрепилась в формах самоидентификации русского населения этого государства, к какому бы вероисповеданию, воеводству или социальной группе оно ни принадлежало. Восточный обряд, которого придерживались православные и униаты, служил четким индикатором национальности, и наоборот. Конечно, между двумя подгруппами не прекращалась давняя борьба за эксклюзивные права на русский «бренд». Судя по документам второй половины XVII века, православные продолжали считать себя единственными легитимными обладателями названия «Русь» и русской идентичности. Создатели Гадячской унии с казацкого стороны позаботились, чтобы соглашение гарантировало свободу православной религии «аж куди мова руського народу сягає»[296]. Авторы православных трактатов объединяли униатов и католиков под общей рубрикой «римлян», «латинян» или «ляхов», таким образом вытесняя сторонников унии за пределы русской идентичности, определяемой с помощью конфессиональной терминологии. Однако даже православные полемисты должны были признавать существование еще одной, неправославной Руси — хотя бы потому, что поляки по-разному относились к православным и униатам. Вот как описал этот неопровержимый факт один тогдашний православный писатель: «Ляхи униатов русью, греками зовут, хоть униаты римскую веру держат, а нас православных русь и греков, за язычников, схизматиков, неверных, отщепенцов от папижа и от православия менують непрестанно»[297].

Свято-Успенский Жировичский монастырь. Гравюраc рисунка Н. Орды. 1865 год

Переход в конце XVII — начале XVIII века епископов, большинства православного духовенства и верующих Речи Посполитой в унию ощутимо ослабил спор между православными и униатами за право называться русинами. Задачу представлять русскую традицию унаследовала от православных униатская церковь, которая стала крупнейшим русским институтом этого региона. Обращение в унию, которое произошло настолько безболезненно отчасти благодаря обещанию православным, что «праздники, посты и обряды останутся у вас по-старому, и никакого изменения ни в чем не будет (как некоторые выдумывают)»[298], означало, что польские элиты продолжали воспринимать новообращенных как членов по сути русской, или «греческой», церкви. Означало оно и то, что новообращенные униаты и далее воспринимали католическую церковь как польскую. Собственно, в этом плане ничего не изменилось с 1680 года, когда один русин заявлял католическому священнику: «Так як мій батько не кланявся ляському богові, так і я не буду»[299]. В глазах униатов католичество тесно связывалось не только с польской идентичностью, а еще и с благородным сословием, поскольку именно польская или полонизированная шляхта часто поощряла переход в католичество своих русских подданных, что влекло за собой замену русской идентичности польской. «Андрей Басий в Острове, — сообщал в 1763 году один униатский священник, — принят к барскому двору, по наущению людей с барского двора стал [из русина] поляком. Илья Пекара в Чернице по барскому приказу стал [из русина] поляком»[300].

В свою очередь, польские элиты не только тесно связывали унию с русинами в целом, но и сомневались в лояльности как православных, так и униатских русинов. Учитывая все большее вмешательство Московии, а впоследствии Российской империи, во внутренние дела польско-литовского государства, польские элиты считали униатских русинов потенциальной пятой колонной, несмотря на то, что Петербург поддерживал православных, а к униатам относился враждебно, видя в них еще больших врагов, чем католики. Автор анонимного памфлета, увидевшего свет около 1717 года, призывавшего униатских русинов обращаться в католичество, завершил свое произведение таким заявлением: «В конце следует принять во внимание и ту аксиому, что оставленная в своем обряде Русь, на случай… присоединения этой схизмы к унии, стала бы угрозой падения Польши. Итак, когда превратим ее в римско-католическую, то прежде всего отберем у москалей надежду на ее присоединение и впоследствии, тесно объединившись с нами, сделаем из нее [Руси] враждебную и непобедимую для Москвы страну»[301]. Мысля религиозными и социальными категориями, автор памфлета доказывал, что надо ликвидировать русский обряд «простых людей», потому что он враждебный для польского католичества. Он выступал за проведение публичной кампании запугивания и высмеивания русинов, чтобы сложилась атмосфера, в которой «любой скорее захочет сменить вероисповедание и отречься от того, что он русин, чем терпеть на протяжении всей жизни столько тоски и горя, что лучше умереть»[302]. Русинам следует запретить занимать правительственные должности, а их священникам не давать возможности получать образование и покупать «схизматические книги»; сыновей священников следует закрепостить, а крестьян оставить неграмотными. Согласно этому плану, чтобы расшатать экономическое положение русских горожан, надо использовать евреев, а против населения Правобережья, Подолья и Волыни, если оно восстанет в защиту веры, следует использовать татар. Затем опустошенную землю заселят переселенцы из Польши.

С точки зрения сегодняшнего читателя памфлет звучит как настоящий клад для сторонника конспирологических теорий, поскольку «доказывает», что существовал польский заговор против русской нации. Он также звучит как максимально радикальное выражение религиозной ненависти, отражающее взаимное недоверие между поляками-католиками и русинами, которые недавно обратились в унию. Объединения церквей было явно недостаточно, чтобы запрудить глубокий раскол общества Речи Посполитой на католический (поляки и литовцы) и православный (русины) лагеря.

Становление Украины

Левобережная Украина, попав под контроль Московии, избежала полонизации политической и культурной жизни, которая шла полным ходом на Правобережье. В левобережной Гетманщине казацкие институты сохранились гораздо лучше, чем на Правобережье, а относительная политико-экономическая стабильность региона позволила элитам консолидировать власть. В то же время интеллектуалы создали новую модель русской идентичности, главной приметой которой был термин «Украина», привлекший особое внимание в исторических, политических и культурных дискуссиях современности. На Западе широкая общественность впервые столкнулась с названием «Украина» и понятием, которое стояло за ним, в 1660 году, когда в Руане вышел «Description d’Vkranie» Гийома Левасёра де Боплана. Длинный заголовок книги объяснял читателю, что Украина состоит из «нескольких провинций Польского королевства, которые тянутся от границ Московии до границ Трансильвании»[303]. «Description d’Vkranie» — это название второго издания книги, впервые увидевшей свет в 1651 году тиражом 100 экземпляров и без названия «Украина» в заголовке (вместо этого в нем говорилось о земле Польского королевства). Очевидно, за девять лет, прошедших между первым и вторым изданием, «Украина» стала более узнаваемой для французской публики. По крайней мере, так можно сказать о читателях «Gazette de France», на страницах которой отводилось немало места освещению тогдашних казацких войн. Книга де Боплана привлекла внимание публики, поэтому она была переиздана в 1661, 1662 и 1663 годах. В 1662 году она была издана на латыни, в 1664 — на голландском, в 1665 и 1672 — на испанском, а в 1680 — на английском. Все эти разноязычные издания еще по многу раз перепечатывались в течение конца XVII — всего XVIII века[304]. В то время мало кто мог написать об Украине компетентнее Боплана — военного инженера и архитектора, который провел 1630-е годы в украинских землях, строя фортификационные сооружения и разрабатывая планы дворцов и укреплений от Каменца на западе до крепости Кодак на юго-востоке. Кроме того, он создал ряд подробных карт Украины, которые, как и его книгу, часто перепечатывали до конца XVIII века.

Титульная страница 2-го издания «Описания Украины» Г. де Боплана, 1660 г.

«Gazett de France» от 26 декабря 1786 г. Первая полоса

Г. де Боплан. «Общий план Диких полей, проще говоря Украины». 1648 г. Фрагменты карты

Какую же «Украину» Боплан представил западной общественности в своих произведениях и на своих картах? Хотя в названии 1660 года Украина описана как совокупность польских провинций от Трансильвании до московской границы, нарратив Боплана был сосредоточен на Приднепровье: от Киева на севере до Запорожья и земель, контролируемых крымскими татарами на юге. Поэтому большинство репринтов и переводов книги выходили под заголовками, в которых выделены запорожские казаки, крымские татары и Днепр — главные приметы «Украины» Боплана. Более широкое определение Украины отражено на картах французского инженера, ведь в каждой из них использовано это название. На карте 1650 года, которая называлась «Delineatio Specialis et Accurata Ukrainae», показано Киевское, Брацлавское, Подольское, Волынское и частично Русское (Покутское) воеводства. Другая карта, датированная 1658 годом, называется «Typus Generalis Ukrainae sive Palatinatuum Podoliae, Kioviensis et Braczlaviensis terras nova delineatione exhibens». На ней показаны территории трех воеводств, перечисленных в названии[305]. Почему Боплан считал их частями Украины? Возможный ответ находим в другой его карте, изготовленной в 1648 году под названием «Delineatio Generalis Camporum Desertorum vulgo Ukraina. Cum adjacentibus Provinciis»[306]. Итак, Боплан использовал термин «Украина» для обозначения всех провинций Польского королевства, которые так или иначе граничили с незаселенным или малозаселенным степным регионом («campus desertorum») и образовывали степное пограничье Речи Посполитой. В этом смысле термин «Украина» использовался в официальных польских документах приблизительно с 1580 года, когда король Стефан Баторий издал указ, в котором упомянуто Русскую, Киевскую, Волынскую, Подольскую и Брацлавскую Украину. Король, в свою очередь, следовал традиции, которая тянулась, по меньшей мере, с XII века, когда русский летописец сделал запись за 1187 год о Переяславской Украине[307].

Термин «украина» приобрел значение «степное пограничье» не только в украинс ком и польском языках, но и в русском, ведь московиты называли «украиной» только свое степное пограничье, пользуясь другими названиями для обозначения земель, граничащих с заселенными регионами Великого княжества Литовского и Польского королевства.

Такими были исторические истоки термина «Украина», который пользовался популярностью в Западной Европе благодаря многочисленным репринтам и изданиям книги Боплана и его карт. Сам Боплан использовал его на основе собственных знаний и опыта, полученных в течение 1630-х годов, но в какой степени этот термин отражал новые реалии, стремительно меняющиеся после восстания Хмельницкого? В 1660 году, когда книга готовилась к печати в Руане, новый гетман Войска Запорожского Юрий Хмельницкий решил определить географические границы Украины в письме к московскому царю[308]. Такой вопрос возник в связи с мирными переговорами между Швецией и Речью Посполитой, когда царь захотел узнать точные границы зависимого от него казацкого государства. В инструкциях, данных казацким послам, направившимся на встречу с делегацией Речи Посполитой в мае 1660 года, Юрий Хмельницкий так определил стартовую позицию для переговоров: «Украина е. ц. в-ва… делитися могла от Коруны Польской… от реки Богу [Западного Буга]». А запасным минимальным вариантом для переговоров была граница, проведенная по итогам Зборовского соглашения — именно ее описал гетман в письме царю[309].

Термин «Украина» для обозначения Гетманщины все чаще использовался в казацкой переписке с Россией, начиная со времен Богдана Хмельницького[310]. Судя по письму Хмельницкого-младшего, казацкая старшина представляла Украину прежде всего как Казацкое государство в границах, очерченных Зборовским соглашением 1649 года. К этой Украине не принадлежали Русское, Волынское и часть Подольского (вокруг Каменец-Подольского) воеводств, хотя они также граничили со степью. Вместо этого она охватывала Черниговское воеводство, которое не считалось частью Украины с точки зрения Боплана и польской традиции, повлиявшей на него. Важнейшим отдельно взятым фактором, повлиявшим на такое изменение понятия «Украина», было, конечно, восстание Хмельницкого и признание Зборовским соглашением Войска Запорожского отдельным государственным образованием. Несмотря на то что польская сторона, безусловно, воспринимала это соглашение как временную уступку и вообще отказывалась признавать зборовские границы (Белоцерковское соглашение 1651 года уменьшило казацкую территорию до Киевского воеводства), казачество продолжало настаивать на зборовском разграничении. Той же позиции придерживались его союзники: московские послы на переговорах с Речью Посполитой летом 1653 года и с крымским ханом у Жванца осенью того же года. В конце концов, полякам также пришлось относиться к зборовской линии как к официальной границе казацкого государства. Гадячский договор между гетманом Иваном Выговским и представителями Речи Посполитой (1658) предусматривал создание Русского княжества под руководством казачества в пределах, обусловленных Зборовским соглашением 1649 года[311].

Из термина, который до 1648 года употребляли для обозначения степного пограничья Польского королевства, «Украина» превратилась в название казацкой державы, образованной на землях трех восточных воеводств Королевства: Киевского, Брацлавского и Черниговского. Несмотря на большое значение, приписываемое в течение 1650-х годов зборовской линии как «естественной» границе между Речью Посполитой и казацкой Украиной, эта линия появилась в результате попытки достичь компромисса на переговорах. К концу 1648 года Богдан Хмельницкий получил контроль над большинством украинских этнических земель, дойдя на западе до Замостья. Именно на эту территорию он претендовал в феврале 1649 года во время переговоров с комиссарами Речи Посполитой в Переяславе. Позже он согласился на меньшую территорию, которая ограничивалась Припятью на севере и Горынью и Каменец-Подольським на западе. Под Зборовом казаки начали переговоры, предложив передвинуть эту границу восточнее: от Горыни до Случи и от Каменца до Бара и Староконстантинова, — но конечный вариант соглашения переместил границу еще дальше на восток — до Винницы и Брацлава[312]. Казакам также пришлось отречься от своих претензий на правый берег Припяти, находящийся на территории Великого княжества Литовського[313]. Таким было происхождение «зборовской границы», которую описал в письме к царю от 1660 года Юрий Хмельницкий. Его инструкции по поводу западно-бужской границы с Речью Посполитой свидетельствуют о том, что казацкие элиты все еще не отказались от претензий, которые они имели в начале восстания.

«Переговоры Б. Хмельницкого с польским послом Я. Смяровским в Замостье в 1648 году». Картина неизвестного художника XVII век

Петр Дорошенко

Как в насмешку, в следующее десятилетие Войско Запорожское и его земли были разделены вдоль Днепра, согласно Андрусовскому перемирию (1667). Реакция казацкой элиты на это соглашение свидетельствует, что за относительно короткое время (1649–1667) зборовская граница и связанное с ней название «Украина» превратились в центральный компонент казацкой идентичности и основной объект политической лояльности. Когда правобережный гетман Петр Дорошенко взялся объединить Украину по границам, определенным в Зборове, левобережный гетман Иван Брюховецкий после определенных колебаний поддержал эту идею, призвав восстановить единство казацкой Украины, которое нарушили Москва и Варшава. В феврале 1668 года он обратился универсалом к жителям Новгорода-Северского, призвав казацкую старшину и население в целом «такожъ отчизн своей Украйн цлости желати и объ ней попеченіе имти в куп съ нами»[314]. Тот же мотив прослеживался в письмах Петра Дорошенко, который прославлял объединение Украины в январском универсале 1669 года: «Напряму обрадував було Господь Бог нашу Україну, що упадає, тож з’єдналися знову до першої згоди та любовного братського об’єднання обидва боки Дніпра, під стародавній регімент гетьманства нашого»[315]. К тому моменту, когда Дорошенко издал этот универсал, левобережная казацкая старшина уже нарушила недолговечное единство казацкой Украины, выбрав нового левобережного гетмана Демьяна Многогрешного.

Однако идея единства Войска Запорожского обоих берегов Днепра, которая играла весьма заметную роль в событиях и дискурсе 1667–1669 годов, не погибла вместе с бесплодными усилиями Дорошенко, а осталась на повестке дня казацкой политической жизни второй половины XVIII века.

Оценивая изменения в применении термина «Украина» во второй половине XVII века по сравнению с русскими проектами 1648 года, важно отметить, что все эти нереализованные проекты: церкви, князя и шляхты, — оказали свое влияние на новый казацко-украинский проект. Как и русские князья, Хмельницкий в начале 1649 года предъявлял претензии на украинские этнические земли до Замостья на западе. Элементы православно-церковных представлений о Руси проступают и в претензиях Хмельницкого на белорусские земли, расположенные к югу от Припяти, и в требованиях правобережных гетманов по обеспечению прав православной церкви на всей территории Речи Посполитой[316]. Если же говорить о проектах шляхты, то казацкая Украина охватывала Черниговское воеводство, которое было частью Руси, как ее в начале 1640-х годов представлял Адам Кисель. Зато в ее состав не входила Волынь, которая была узловой частью русского проекта Киселя.

Казацкая Украина больше всего отличалась от всех предыдущих проектов тем, что охватывала Запорожье — крайнее степное пограничье, которое играло символическую роль колыбели и мнимой столицы всего казацкого края. Однако важнейшее отличие заключалось в другом: если все русские проекты до 1648 года существовали только в воображении, то новый украинский проект был очень реальным, подкрепленным существованием отдельного государственного образования, административного порядка и войска.

Между Украиной и Русью

Образование казацкого государства дало начало новой украинской идентичности, которая не отменяла старую русскую, созданную православными публицистами до 1648 года. У казацких элит, которые попали под польскую власть, русская идентичность осталась господствующей. Еще в 1668 году Петр Дорошенко задумывал распространить казацкую власть до Вислы, как было при Богдане Хмельницком. На переговорах с турками Дорошенко обозначил западную границу казацкого государства с помощью религиозного фактора (как крайний предел распространения православного вероисповедания), а восточные границы — с помощью фактора социального (как крайний предел расселения казаков)[317]. Дорошенко осознавал единство русского этнического пространства, пусть даже ему не хватало современной лексики, чтобы очертить границы этого народа-нации.

Красноречивое доказательство того, что русская идентичность в московской части Гетманщины не исчезла, находим в летописи игумена Михайловского Златоверхого монастыря в Киеве Феодосия Софоновича. Этот уроженец Киева и выпускник Киево-Могилянской коллегии написал свой труд, «абым вдал самъ и иншимъ руским сномъ сказал, отколь Русъ почалася и якъ панство Руское, за початку ставши, до сего часу идетъ. Кождому бовмъ потребная есть речъ о своеи отчизн знати и иншимъ пытаючимъ сказати»[318]. Географический размах русского отечества Софоновича становится очевидным по его вниманию к русским землям Речи Посполитой. Летопись заканчивается описанием событий 1672 года, и хотя в заключительных частях все больше говорилось о Гетманщине, а «Украина» упоминалась чаще чем «Русь», Русь все-таки доминировала в тексте в целом, а польский исторический контекст оставался для Софоновича важнейшим. В частности он рассматривал Гетманщину в третьей части летописи, которая называлась «Кройніка о землі Полской», а также в разделах о правлении польских королей Владислава IV и Яна II Казимира[319]. В изложении прошлого он совсем забывает Московию. Как отметил Франк Сысын, Софонович разделил летопись на разделы, посвященные Руси, Литве и Польше, но не Московии, так как считал московскую власть недостаточно древней или недостаточно утвержденной[320]. Возможно, так же он думал о казацких гетманах — слишком молоды и слишком нестабильны. Несмотря на поразительные политические изменения 1648–1672 годов, мировоззрение Софоновича продолжала опираться на политико-культурные реалии, которые предшествовали Хмельнитчине.

Лазарь Баранович

Так же отставали от тогдашних политических изменений взгляды одного из товарищей Софоновича по студенческой скамье Киево-Могилянской коллегии архиепископа Черниговского Лазаря Барановича. Живя в Гетьманщине и ища защиты у московского царя, этот «экс-русин», как назвал его Дэвид Фрик, «продолжал искать ответы на давние вопросы, порожденные польско-литовско-русским сожительством в одной Речи Посполитой»[321]. Когда в начале 1670-х годов Софонович завершал свою летопись, в которой историю Гетманщины истолковывал как часть развития Польского королевства, Баранович написал на польском языке стихотворение («Nie bdzie, jako wiat wiatem, Rusin Poliakowi bratem» из цикла «О войне»), в котором описывал свою родину как общий дом Леха и Руса. Поляков и русинов он называл «сарматскими сыновьями», вторя русскому благородному проекту трансформации Речи Посполитой из государства двух в государство трех народов и демонстрируя влияние польского сарматизма на свое мировоззрение. В произведениях, изданных в 1680 году, он отстаивал польско-русское сотрудничество в борьбе против турок — ту самую идею, которую поддерживал и автор «Синопсиса».

Отношение Барановича к Московии в основном определялось аудиторией, для которой он писал свои произведения. В панегириках в адрес московского царя он восхищался православным правителем — защитником его отечества от мусульманской и католической угроз. Но произведения Барановича, адресованные русской аудитории, оставляют впечатление, что не Московия получила контроль над частью Руси, а Русь поглотила Московию и таким образом продолжила свою давнюю борьбу с Польшей. Баранович разделял польский комплекс неполноценности перед Западом (особенно перед Италией) и чувство превосходства над «варварской» Московией; кроме того, он отмечал общие черты Польши и Руси. Впрочем, свою русскую идентичность он все-таки конструировал в противопоставлении польскому «другому». Чувствуя себя «своим» в польской культуре, Баранович шутливо заметил, что польская речь не настолько чужая Руси, как латынь, но в то же время повторял (в заголовке уже цитированного выше стиха) давнюю поговорку: «Поки свят святом, не буде русин полякові братом»[322]. Представляя свою Русь политически связанной то с Россией, то с польско-литовским государством, Баранович в обоих случаях хотел, чтобы эта связь была федеративной, вроде польско-литовского содружества. Баранович, бесспорно, беспокоился о своей украинской родине и желал ей мира и процветания, но до конца своих дней оставался русином речепосполитского периода, хотя его настоящий мир уменьшился до границ казацкой Гетманщины. Несмотря на то что время от времени Баранович называл своих соотечественников «украинцами», обычно он использовал слово «русины». Значение терминов «Русь» и «русины» в его произведениях стало постепенно ограничиваться территорией, подконтрольной левобережному казацкому гетману.

Для образованной элиты Гетманщины термин «русин» и продолжал служить первостепенным этнокультурным маркером. Но какие термины и понятия стали популярными среди широкой общественности? Источники с обоих берегов Днепра указывают на то, что для людей, которые не получали образования в Киево-Могилянской коллегии, воспитанной на ренессансных образцах, местные идентичности и лояльности (среди которых была «украинская», или пограничная, идентичность) играли более важную роль, чем русская идентичность, которую сконструировало православное духовенство после Брестской унии. Именно такое впечатление складывается после чтения летописи-дневника русского дворянина Иоахима Ерлича — политического сторонника Речи Посполитой, который весьма критично относился к восстанию Хмельницкого и к казацкой политической жизни в целом. В тексте Ерлича «Украина» фигурирует гораздо чаще, чем «Русь», которая появляется только в связи с православными церковными делами. Украина и Волынь находятся в центре внимания Ерлича и задают географическую основу его идентичности. Ерлич взялся за написание летописи, скрываясь в Киево-Печерской лавре после вспышки восстания Хмельницкого, но его мировоззрение сформировалось задолго до казацкого выступления (он родился в 1598 году, а умер после 1673) и содержало образ Украины, знакомый нам из трудов и карт Боплана. Судя по лтописи Ерлича, в сознании русской шляхты, которая привыкла мыслить локальными терминами, в течение XVII века появилась Украина как новое географическое образование, сравнимое с такими историческими регионами, как Русское воеводство и Волынь. Однако, в отличие от этих регионов, оно охватывало приграничья целого ряда воеводств[323]. Трактовка Украины как конкретного региона открывала путь для развития связанных с ним локальной лояльности и идентичности, а утверждение отдельного государственного образования на части традиционных «украинских» земель помогло эту возможность воплотить в жизнь.

Киево-Печерская лавра. Современный вид

Становление обособленной украинской идентичности можно реконструировать на основе Летописи Самовидца, которая охватывает казацкую историю с 1648 года до начала XVIII века. Считается, что эту летопись написал выходец из казацкой старшины Роман Ракушка-Романовский, который впоследствии стал православным священником. Этот труд представляет немалый интерес для историков как первый образец казацкой историографии. Для нас летопись еще ценнее тем, что после 1670-х годов ее дописывали год за годом, а не ретроспективно. Существенная часть летописи написана в городе Стародубе, где Ракушка провел последние десятилетия жизни (умер в 1703 году). Он был активным участником многих событий того времени, в том числе участвовал в восстании Хмельницкого и некоторое время исполнял обязанности приказного полковника Войска Запорожского. При гетмане Иване Брюховецком он занимал должность генерального казначея, а после устранения гетмана от власти провел несколько лет на Правобережье, в частности ездил в Стамбул в составе посольства гетмана Павла Тетери. Насколько нам известно из биографии Ракушки-Романовского, он не учился в Киево-Могилянской академии, поэтому его взгляды претерпели разве что минимальное «искажение» под влиянием гуманистического образования и идей той эпохи. Его летопись отличается своеобразием в изложении событий описываемого периода, предоставляя нам довольно полное представление о взглядах и идентичностях казацкой старшины по обе стороны Днепра[324].

Летопись Самовидца. Титульный лист издания 1878 г.

Летопись Самовидца не оставляет сомнений, что к началу 1670-х годов (когда Ракушка стал делать ежегодные записи, а Московия и Речь Посполитая поделили казацкую Украину) понятия Украины и украинской идентичности уже прочно укоренились в сознании казацкой старшины — мало того, они устранили почти все внешние элементы русской идентичности. Ракушка использует слова «Русь» и «русский» даже реже Ерлича. В его случае эти термины ограничиваются сферой Православной церкви и таких связанных с ней тем, как календарь богослужений. Зато в тексте наблюдаются неопровержимые проявления казацкой идентичности и прочной привязанности к Украине как к земле казаков. Границы Украины (как в ретросперспективном описании событий 1648–1671 годов, так и в записях за 1672–1702 годы) четко согласуются со Зборовским соглашением 1649 года. Автор ни разу не употребляет термин «Украина» для обозначения любых земель за пределами зборовских границ и четко различает Украину, с одной стороны, и Волынь и Подолье, с другой. Выглядит это так, словно казацкая элита Гетманщины почти полностью стерла из памяти значение, которое этот термин имел до 1648 года, охватывая все пограничные воеводства Польского королевства. Единство казацкой Украины выступает одним из первоочередных приоритетов среди лояльностей и ценностей автора. Ракушка откровенно не одобрял условия Андрусовского перемирия, согласно которому Правобережье оставалось под контролем Польши, благосклонно отзываясь о протесте своего покойного предводителя гетмана Ивана Брюховецкого против перемирия. Согласно Летописи Самовидца, гетмана соблазнило обещание Дорошенко «цале уступити гетманство усего, толко жеби вкупі зоставало козацтво». Поэтому, продолжал летописец, «Бруховецкий гетман дался намовити и почал брати ненависть на Москву»[325].

Правобережье продолжало оставаться частью Украины, но в широком смысле этого термина, тогда как в летописи главное место занимает узкое значение, которое касалось только левобережной Гетманщины.

Разделение Украины вдоль Днепра не помешало Ракушке-Романовскому воспользоваться названием «Украина» для обозначения обеих частей казацкой территории. Однако опустошение Правобережья в течение 1670-х годов и начало Руины, которая побудила многих казаков (к ним принадлежал и сам Ракушка) переселиться на Левобережье, не могли не повлиять на его восприятие событий. Описывая судьбу Правобережья в записи от 1675 года, он отметил: «И так тая Украина стала пустая, потому что остаток тех людей Побужа и торговичане зашли на Заднепровье»[326]. Иногда Ракушка писал о «всей Украине», но чаще всего употреблял термин «Украина» без уточнений для обозначения Левобережной Украины, которую также называл «Задніпря» и «сегобочна Україна». Кроме того, «Украина» Ракушки-Романовского охватывала Северщину с центром в Стародубе и Запорожье с казацким центром — Сечью, а значит, постепенно смещалась на восток — на земли, которые оказались под царским протекторатом.

Смещение территориальной идентичности хорошо иллюстрируется тем, как Ракушка употребляет слова «наш» и «наши». Если в первых записях, которые касаются 1649, 1662 и 1663 годов, летописец употребляет выражения «наша земля» и «наш народ», говоря о территории и населении всей казацкой Украины, в более поздних записях он в основном только этими фразами называет население и казацкие войска Левобережной Украины. К примеру, в записи за 1692 год он четко разграничивает левобережных и правобережных казаков, используя слово «наши» только касательно первых: «И разделившись надвое, [Семен] Палий своих послал к королю, а наше войско к их царским величествам»[327]. Обычно Ракушка использует различные термины для обозначения московских сил (которые упоминаются в летописи как «Москва», «войска Московскіе» или «люде царскіе») и казаков, которых называет «наши войска», «войска козацкіе» или «войска наши козацкіе». Он также различает казацко-украинскую и московскую культуру. Вот как он комментирует в 1682 году кончину царя Федора Алексеевича: «[Царь] великую любов до нашого народу міл, бо и набоженства на Москві нашим напівом по церквах и по монастирах отправовати приказал, и одежу московскую отмінено, але понашому носити позволил»[328]. Впрочем, стоит заметить, что Ракушка все чаще называет московские войска «нашими», в частности, когда левобережное казачество и царские силы участвовали в совместном походе против турок или татар. Начиная с 1680-х годов летописец дополняет свой нарратив описанием событий в Москве, тогда как Варшава полностью исчезает из его поля зрения. По меньшей мере один раз он говорит о правителях Московии как о «монархах наших московских»[329].

При тщательном прочтении Летописи Самовидца становится заметно, что центр внимания, даже лояльность автора смещается каждый раз дальше на восток, в конце концов почти полностью привязываясь к левобережной Гетманщине. Но поскольку Ракушка-Романовский сформировался как личность, когда Украину воспринимали как единую казацкую страну, охватывающую оба берега Днепра, он не высказывал особого желания отмечать новые реалии. Мало того, не имея за плечами гуманистической подготовки, которую давали Киево-Могилянская коллегия и польские школы или академии, он не описывал мир с помощью национальной терминологии (в частности, в его понимании, «народ» означал любую группу людей, а не нацию). Господствующая идентичность, которой придерживался Ракушка-Романовский, была прежде всего социальной (казачество), а не национальной. Эта идентичность выполняла важную для казацкой самоидентификации функцию, отделяя элиты Гетманщины от русских элит Речи Посполитой, с одной стороны, и от жителей Московского государства, с другой.

Малая Русь

От русской традиции казацкая Украина унаследовала понятие «русского народа», а также прочную привязку к православию. Если эти компоненты отличали левобережное казачество от поляков, то в отношении московитов, также исповедовавших православие и осознававших свои русские корни, им такую функцию выполнять не удавалось. Московское православие, конечно, отличалось от киевского православия, а московская идентичность не была тождественна русской идентичности в Речи Посполитой, но новая политическая ситуация все-таки создавала проблемы для нациеобразующего проекта в Гетманщине, основанного на русских истоках и православии. «Малороссийская» терминология, которую впервые разработало киевское духовенство в 1620-е годы, предлагала решение проблем, с которыми столкнулись образованные элиты Гетманщины. Применяя эту терминологию, украинские светские и духовные элиты могли артикулировать свою идентичность по отношению к Москве, избегая крайностей опирающегося на понятие «Россия» дискурса Феофана Прокоповича, который почти не оставлял возможностей отделить русинов от московитов. Мало того, эта терминология прокладывала путь к компромиссу между украинской идентичностью казаков и русской идентичностью киевских интеллектуалов, накладывая ограничения на украинский дискурс казачества, которое отдавало предпочтение социальным категориям перед национальными.

Вероятнее всего, московская власть воспринимала Малую Русь в ее «зборовских границах» 1649 года. Даже официальным поводом для вступления Московии в военные действия с Речью Посполитой в 1654 году было требование восстановить Зборовский договор.

Как уже отмечалось в предыдущих разделах книги, термин «Малая Русь» вернулся в восточнославянский публичный дискурс в связи с интенсификацией отношений между преследуемым православным духовенством и верующими Речи Посполитой, с одной стороны, и православным царем в Москве — с другой. Его употребляли, чтобы отличать польско-литовскую Русь и Киевскую митрополию от московской Руси и московской митрополии (позже — патриархата), которая в этом контексте называлась Великой Россией или Великой Русью. Эту терминологию церковного происхождения, которую Богдан Хмельницкий и его соратники использовали в 1654 году в Переяславе, с такой охотой приняла московская сторона, что вскоре короткий титул царя «всея Руси самодержец» заменили новым «Великой и Малой России самодержец». При этом если территориальные границы Великой России были понятны и совпадали с границами Московии до 1654 года (за исключением Смоленска), границы Малой Руси оставались открытыми для интерпретаций. Они были такими же неопределенными, как западная и северная границы казацкого государства. Не дали им четкости ни Переяславское соглашение, ни дальнейшие «Статьи Богдана Хмельницкого».

В Гетманщине использовался иной взгляд на границы Малой Руси. Митрополит Киевский, который титуловал себя митрополитом Малой Руси в отношениях с Россией, считал, что его юрисдикция распространяется на все русские земли Речи Посполитой. В течение 1654–1655 годов казацкие отряды вторглись в Великое княжество Литовское, которое Московия считала своим. Московские власти решили внести ясность в вопросы, не только уточнив таким образом титул царя, чтобы называть его князем Волынским и Подольским, но и добавив «Белую Россию» к его короткому титулу, который отныне звучал как «Большой и Малой и Белой России самодержец»[330]. Все это мероприятие имело целью обуздать амбиции Хмельницкого и подчеркнуть, что Беларусь — то есть русские земли Великого княжества Литовского, захваченные царскими силами, — не может претендовать на права, дарованные Войску Запорожскому. Таким образом московские писцы на практике ограничили территорию, которую охватывал термин «Малая Русь», от территории польско-литовской Руси и Киевской митрополии до территории Войска Запорожского, в результате чего этот термин в московском понимании стал обозначать то же, что казацкий и польский термин «Украина».

Но, даже несмотря на это, многозначность термина «Малая Русь» и далее преследовала московских и казацких политиков, а также православных иерархов на протяжении последующих десятилетий. Второе Переяславское соглашение 1659 года заключенное между московскими боярами и гетманом Юрием Хмельницким, содержало упоминания о Малой Руси, которые свидетельствуют о различных пониманиях этого термина. С одной стороны, упоминания о школах «в Малой Руси… как на этой стороне Днепра, так и на той» указывают, что «Малая Русь» была синонимом «Украины». Запрет, направленный против казаков в Беларуси, свидетельствует о том, что Беларусь не была частью Малой Руси, где казаки, известные московским писцам как запорожцы, имели особые права и привилегии, полученные от царя. С другой стороны, упоминания о юрисдикции малороссийского духовенства говорят о древнем значении термина, которым поначалу обозначали территорию Киевской митрополии. То самое широкое понимание термина следует из фраз «черкасские города Малой Руси» и «Запорожское войско Малой Руси», поскольку в обоих случаях содержится намек, что термин «Малая Русь» охватывает территорию, более широкую, чем казацкое государство и его города[331].

Постепенно официальная московская практика ограничения территории Малой Руси землями казацкого государства закрепилась и в казацкой документации, а в переписке с Москвой казацкие писцы заменили «Украину» «Малой Россией», а «Московию» — «Великой Россией». Как показывает переписка гетмана Ивана Брюховецкого, писцы прибегали к такой терминологии в переписке и сделках с московскими властями, тогда как в письмах к донским казакам (а что уж говорить о письмах за пределы Московии) она отсутствует[332]. Похоже, что члены русской элиты за пределами Гетманщины, имея меньше дел с Россией, не знали об изменении в значении термина «Малая Русь». Скажем, православные жители Полоцка, прося царя не забывать о них после Андрусовского перемирия (1667) и защищать права православных Речи Посполитой на переговорах с королем, считали свой город частью Малой Руси[333]. Хотя верные давней традиции церковные элиты продолжали использовать термин «Малая Русь» в его первоначальном широком смысле, политические события вновь заставили пересмотреть его значение, еще больше сократив территорию, которую он обозначал. После Андрусовского перемирия в руках Московии остались только левобережные земли, так случилось потому, что возникла тенденция ограничивать Левобережьем не только понятие Войска Запорожского и Украины, но и понятие Малой Руси.

Чтобы избежать обвинений с польской стороны в нарушении соглашения или выдвижении незаконных претензий на Правобережье, московские дипломаты внимательно следили, чтобы их новые соглашения с левобережными гетманами касались исключительно Войска Запорожского «этой стороны Днепра», и в целом пытались не называть Правобережье «Малой Россией». Казаки же, со своей стороны, неохотно отказывались от понятия Малой Руси на обоих берегах Днепра, ведя переговоры с московскими властями — так же, как не хотели отказываться от идеи Украины по обе стороны этой реки[334]. Только в 1674 году, когда московские силы и левобережные казаки ступили на Правый берег, а Ивана Самойловича провозгласили гетманом обоих берегов Днепра, московская власть все-таки решилась причислить «Заднепрские полки» в перечень малороссийских городов[335]. Распространение власти царя на Правобережье оказалось недолговечным, поэтому термин «Малая Русь» вскоре вернулся к тому значению, которое было до 1674 года.

Левобережное казачество, чьи гетманы сохранили в своем титуле воспоминания о двух берегах Днепра, продолжало рассматривать Малую Россию / Украину как занимающую обе стороны Днепра, тогда как московские дипломаты в целом ограничивали понятие «Малая Русь» Левобережьем вместе с Киевом.

Хотя в территориальном измерении Малая Русь уменьшалась, популярность этого термина среди казацких элит во второй половине XVIII века получила новый импульс. Если поначалу казацкая старшина использовала его только в отношениях с Москвой, то под конец века этот термин употребляли и в отношениях с другими государствами региона. Доказательство этого находим в тексте соглашения, подписанного в мае 1692 года между крымским ханом и гетманом Петром Иваненко, иначе известным как Петрик — одним из конкурентов Ивана Мазепы в Гетманщине. Согласно тексту соглашения, стороны назывались Крымским и Малороссийским государствами. Последнее еще называли Киевским и Черниговским княжеством. Его границы преимущественно ограничивались Левобережьем, но Петрик задумывал расширить его территории на восток и запад, присоединив слобожанские полки (которые в то время находились под прямой властью Москвы) и переселив часть слобожанского населения на Правобережье[336]. Использование Петриком «малороссийской» терминологии свидетельствует о том, что она была популярна среди высшей элиты Гетманщины и бытовала в Генеральной военной канцелярии, в которой Петрик служил канцеляристом перед тем, как бежал в Крым.

«Малороссийская» терминология, которую полностью усвоили московские писцы, не вызывала у Москвы подозрений относительно лояльности казацких элит. Поэтому термин «Малая Русь» и производные от него слова постоянно применимы в казацких и московских документах. Однако поскольку Ракушка-Романовский в летописи применял термин «Малая Русь» только когда он встречался в царском титуле, можно догадаться, что данный термин не был популярным среди казацкой старшины среднего уровня и духовенства Гетманщины, которые не поддерживали непосредственных контактов с Московией. Другое дело — новые, более образованные представители светской и религиозной элиты Гетманщины. Казацкие ученые мужи нового поколения, подверглись воздействию тогдашней политической и исторической мысли Московии и не удовлетворились ограничениями, которые на них налагал короткий хронологический размах казацкого исторического нарратива, воплощенного, к примеру, в Летописи Самовидца. Как свидетельствуют упоминания Петрика о Малой Руси и Киевском и Черниговском княжествах, из московского взгляда на Гетманщину как на территорию княжеств Рюриковичей можно было извлечь пользу, связав свое непосредственное казацкое прошлое с куда более древней историей Руси вплоть до старокиевских времен. Такая терминология, кроме того, давала новому поколению казацкой элиты возможность (которой не давал дискурс, опирающийся на казачество) артикулировать восприятие себя как отдельной русской нации. Судя по тексту договора, Малороссийское княжество Петрика состояло из Войска Запорожского и малороссийского народа.

«Летопись событий…» Самуила Величко

Последнее из упомянутых понятий стало известным задолго до времен Петрика. Еще в 1663 году Иван Брюховецкий — скорее всего, выпускник Киево-Могилянской академии и один из самых новаторских политических пропагандистов среди казацких гетманов — обратился с универсалом к «малороссийскому народу», заменив таким образом термин «русский народ», что случается в документах его предшественников[337]. Брюховецкий не отказался полностью от старого термина в своей документации, однако употреблял его в основном в универсалах, обращенных к населению Правобережья, в которых пытался подчеркивать единство Малой Руси и подпольской Украины[338]. В 1669 году гетман Демьян Многогрешный или, вероятнее, кто-то из его канцеляристов придумал формулу «народ православный христианский малороссийский всенародный»[339]. В 1685 году его преемник гетман Иван Самойлович выдал инструкцию своему послу в Москву «от нас, гетмана, старшины и всего войска Запорожского, и народа малороссийского»[340]. Если казацкая сторона охотно принимала термин «малороссийский народ», то московская власть в целом избегала его в документах, а вместо этого говорила преимущественно о малороссийских городах, жителях Малой Руси или малороссийских городов[341]. Термин «малороссийский народ» стал важным инструментом создания новой казацкой идентичности. Он опирался на утвержденную традицию употребления термина «русский народ», но в то же время подстраивал ее под новые обстоятельства. Кроме того, он проводил границу между казачеством, с одной стороны, и русинами, оказавшимися за пределами Гетманщины, с другой. Он также разграничивал казацкие элиты и московитов, поскольку последние хоть и рассматривались как причастные к Малой Руси, но, безусловно, оставались за пределами малороссийского народа.

«Малороссийская» терминология — отнюдь не единственный риторический инструмент, которым орудовали создатели идентичности Гетманщины. Тесная связь между «малороссийской» терминологией и казацким политическим дискурсом и традицией выразился в термине «малороссийская Украина», который использовали казацкие гетманы различных политических ориентаций. Например, Юрий Хмельницкий в одном из универсалов в 1670-х годах назвал себя «князем малороссийской Украины». В 1682 году Иван Самойлович писал о «другой стороне малороссийской Украины». В соглашении 1692 года с Крымом Петрик вспоминал о «малороссийской Украине». Его враг, гетман Иван Мазепа, также употреблял этот термин, выражая обеспокоенность по поводу планов Московии относительно «малороссийской Украины»[342]. Этот же термин широко использовали после поражения Мазепы, о чем свидетельствует Летопись Величко, написанная в 1720-х годах[343]. Поскольку термин «малороссийская Украина» касался той же территории, что и термины «Украина» и «Малая Русь», он давал возможность совместить обе терминологические традиции и согласовать сословное понятие казацкой Украины с этнокультурным понятием Малой Руси.

Одним из индикаторов того, что отдельная политическая структура и своеобразный исторический опыт превращали население Гетманщины в отдельную общественную группу, известную в тогдашних источниках как «малороссийский народ», является возникновение стереотипных представлений об этом народе-нации внутри страны и за рубежом. Согласно одному из таких стереотипов, который сформировала московская администрация, элиты Гетманщины воспринимались как ненадежные союзники. В соответствии с типичным для того времени московским стилем, когда кто-то выступал против Москвы или восставал против московских правителей, он воспринимался как предатель и обвинялся в нарушении присяги, данной московскому самодержцу. Московских чиновников вовсе не беспокоило то, что, возможно, такое лицо не давало никакой присяги, или то, что казаки понимали свою верность царю как договор, подлежащий отмене в случае нарушения его условий любой из сторон. Поэтому официальные московские документы содержат упоминания о ненадежности «малороссийских людей», которых не считали ни «добрыми», ни «верными». Для московских чиновников было обычным делом называть гетманов, которые восставали против царя, и малороссийское население в целом «изменниками». Такая практика вызвала недовольство со стороны тех, кто сохранял преданность Москве. Доходило даже до того, что они обращались к московским властям с просьбой не применять этот термин ко всему казачеству[344]. Как в насмешку, с течением времени элиты Гетманщины сами стали перенимать московскую терминологию и усваивать в отношении своих земляков стереотипы, присущие московскому чиновничеству. Все началось с официальных соглашений с царями и переписки с московскими чиновниками, которые поощряли разного рода доносы, а затем распространилось на внутреннюю переписку и литературу Гетманщины. «Статьи Ивана Брюховецкого» за 1665 год содержали упоминание о «непостоянстве малороссійскихъ жителей»[345]. В 1669 году протопоп Симеон Адамович жаловался в Москву на «непостоянство своей братии, малороссийских жителей», одновременно донося на гетмана Демьяна Многогрешного[346].

«Непостоянство» — одна из черт, которую приписывал «нашим людям» автор Летописи Самовидца. Что интересно, Ракушка-Романовский выводил это «непостоянство» из неспособности казацких элит оставаться верными своим гетманам, а не царям[347]. Постоянная необходимость вести политические маневры между тремя соседними государствами, каждое из которых претендовало на казацкое государство, оставила отпечаток на характере политической жизни Гетманщины и на самовосприятии рождающейся нации. Не сумев восстановить единство своей родины, опустошенной десятилетиями войны и внутренних распрей, казацкие элиты разных частей Украины осваивали искусство собственного политического и физического выживания. Гетман Иван Мазепа считал отсутствие единства среди казацкой старшины крупнейшим проклятием Украины. В думе, которую Мазепе приписали его враги, гетман будто обращался к Вседержителю «Жалься, Боже, України / Що не в купі маєть сини!»[348]. Почти с идентичной мольбой выступил Лазарь Баранович в одном из стихотворений: «Дай, Боже, згоду святу Вкраїні». Хотя Баранович считал русинов не менее преданными вере поляков, прославляя их за готовность встать на ее защиту, он выражал сожаление по поводу готовности русских крестьян бунтовать против шляхты и готовности русинов вообще драться между собой. Он снова обращался к божественным силам: «Батько не вірить сину, син — батьку, буває, / Пане згаси в Україні вогонь, що палає»[349].

Отчизна

«Отчизна» была важным термином в русской, а затем украинской политической лексике XVII — начала XVIII века. Это слово было заимствовано из польского языка, с которым украинский политический дискурс разделял ряд важных признаков[350]. В Речи Посполитой «отчизну» («ojczyznu») считали независимой от правителя, даже от конкретного государства: это слово могли применять и к составной части данного государства, и ко всему целому. Всю Речь Посполитую, Польскую корону и Великое княжество Литовское считали отчизной для их жителей[351]. К примеру, в стихах, которые в мае 1648 года декламировали студенты Киевской коллегии в честь князя Иеремии Вишневецкого, за право называть потомков княжеских родов Сангушков, Чарторыйских и Корецких своими сыновьями соревновались две родины: Польское королевство и Великое княжество Литовское. Примечательно, что польско-литовскую Русь не вспоминали как возможную родину русских элит, хотя Вишневецкий, будучи потомком русских князей, стал первым представителем своей православной семьи, обратившимся в католичество[352].

Все это изменится с началом восстания Богдана Хмельницкого в 1648 году, которое набирало обороты как раз тогда, когда студенты Киевской коллегии декламировали свои стихи в честь Иеремии Вишневецкого. Однако изменения происходили очень медленно. Гетманы пропольской ориентации или ищущие согласия с Польшей продолжали называть Речь Посполитую «общей родиной» для себя и поляков[353]. Насколько сегодня известно, смещение значения термина «отчизна» от Польского королевства или Речи Посполитой к казацкой Украине началось в Гетманщине[354]. Упоминания об Украине как об отечестве появляются в письмах Ивана Брюховецкого еще до того, как он в 1663 году был избран гетманом, а после этого события они становятся еще заметнее[355]. Зато главный конкурент Брюховецкого — правобережный гетман Павел Тетеря — продолжает ссылаться на Речь Посполитую как на родину казачества и «мать нашу»[356]. Московские политические элиты не имели понятия «отечества», при помощи которого могли бы бросить вызов казацкому словоупотреблению. Хотя их слово «отчина» было похожим на польское «ojczyznа» и русское «отчизна», его значение — вотчина царя — полностью отличалось от этих слов. Брюховецкий отдал должное и этому московскому понятию, назвав украинские земли (вместе с Правобережьем) царской «отчиной»[357].

Павел Тетеря

Михаил Ханенко

Событием, которое во многом сняло неопределенность с употребления слова «отчизна» среди казачества, стало Андрусовское перемирие, которое разделило Украину вдоль Днепра не только де-юре, но и де-факто. После этого казаки начали четко называть «родиной» свою разделенную страну: Малую Россию, или Украину. Призывы к объединению и спасению отечества от дальнейшей руины стали привычной темой в обращениях казацких вожаков к соотечественникам. В 1668 году Брюховецкий объяснил собственно восстание против царя как реакцию на планы Речи Посполитой и Московии уничтожить Украину, «отечество наше милое»[358]. Примерно в то же время гетман Дорошенко заручился поддержкой населения Левобережной Украины, ссылаясь на «отчизну, нашу Украину». В течение 1670-х годов протурецки настроенный Юрий Хмельницкий и пропольський гетман Михаил Ханенко шли по тому же пути[359]. Несмотря на то, что этой «отчизной» уже не была Речь Посполитая или Польское королевство и на то, что она однозначно не охватывала Московии, в других аспектах ее границы были такими же двусмысленными и неопределенными, как и границы Украины, Малой Руси или России. «Старые русские» интеллектуалы Киева продолжали мыслить категориями, соответствующими 1648 году, считая не только казацкую Украину, но и Русь своей страной. В 1670-х годах такие летописцы Гетманщины, как Михаил Лосицкий и Феодосий Софонович, оставались верными русской отчизне[360]. Однако уже в 1683 году Димитрий Ростовский написал эпитафию покойному генеральному судье Гетманщины Ивану Домонтовичу, охарактеризовав его «врным сыном отчизны»[361], которая в данном случае, скорее всего, означала Гетманщину, учитывая должность, которую занимал покойный. Такое же значение имело отечество в одном из панегириков в адрес гетмана Ивана Самойловича[362]. К началу 1690-х годов, как будет упомянуто далее, киевские интеллектуалы возвеличивали основателя Гетманщины Богдана Хмельницкого как «отца отечества». В этом случае намек на Гетманщину (или прежде всего на казацкое государство) был вполне очевиден для читателя.

Юрий Хмельницкий

В хвалебном слове в адрес Богдана Хмельницкого, помещенном в учебнике риторики, опубликованном в 1693 году, гетман был изображен европейским Марсом, русским Леонидом и Фебом, Украинская Тамерланом и отцом отечества. Казацкая родина была подана как образование, полностью отдельное от польского отечества, даже противоположное ему, а также как объект высокой верности его сыновей, связанных обязанностью прославлять героические деяния «рыцаря Хмельницкого». Автор превозносил гетмана за его победы над поляками, в перечень которых входили «Термопилы Корсуньские», «Канны Пилявецкие», а также битвы под Збаражем, Зборовом и Кнутом. Согласно неизвестному автору, этими битвами Хмельницкий подготовил Русь к свободе, а себя — к вечности[363]. Тот факт, что в польском употреблении слово «отчизна» могло означать не только государство, но и любую из его составляющих, и было относительно независимым от персоны монарха, пожалуй, помог казацким авторам, которые хотели обозначить Гетманщину как свою родину. До начала XVIII века в официальных универсалах гетмана Мазепы случаются упоминания о «малороссийской отчизне» (то есть левобережной Гетманщине)[364]. Некоторые панегиристы заходили так далеко, что именовали Мазепу, подобно Богдану Хмельницкому, «отцом отчизны»[365].

Неудивительно, что эмоционально насыщенный термин «отчизна» сыграл важную роль в попытках 1708 года легитимировать или, наоборот, дискредитировать восстание Ивана Мазепы против Петра I. Первым публичным актом Мазепы после объединения сил с Карлом XII была присяга перед казацкой старшиной, которая его сопровождала. В присяге он заявил, что действует не для своей выгоды, а ради добра всей отчизны и Войска Запорожского[366]. В письме к полковнику (и будущему гетману) Ивану Скоропадскому Мазепа призвал его как «истинного сына отчизны» напасть на московские войска[367]. В предыдущей части уже говорилось, что Мазепа был первым, кто использовал представление о лояльности по отношению к отчизне. Произошло это во время «войны манифестов» с Петром I в течение 1708–1709 годов.

Иван Мазепа. Портрет-гравюра, опубликованная в немецком издании, 1704 г.

В универсале от 8 декабря 1708 года Мазепа утверждал, что «Москва, то есть, народ Великороссийский, нашему народови Малороссийскому завше ненавистен, издавна в замыслах своих поставил злосливых народ наш к згубы приводити». Новый гетман Иван Скоропадский, который был поставлен на место Мазепы по царской воле, ответил 10 ноября универсалом, в котором заявил, что «мы повинны со всею отчизной нашею» быть благодарными «Великим Государям Нашим Православным Монархам» за защиту, которую они обеспечили, и за цветущее положение «Украйны, отчизны нашей» после затяжных войн конца XVII века. Далее он добавил, что Мазепа совершил измену не для защиты «отчизны нашей», а ради собственной выгоды. Никогда не будучи ее истинным сыном, «так и барзей теперь явным супостатом и изгубцею стался». Скоропадский также утверждал, что «овшем маем отчизна наша Малороссийская остерегатись от того называючегося сына, а рачей мовити, выродка, злочестивого Мазепы», и обвинял Карла XII в намерении передать «отчизну нашу» польскому королю. Новый гетман призвал своих сторонников поддержать великорусские войска «за Веру Православную, за церкви благочестивые и за отчизну свою»[368]. В обращении от «малороссийских архиереев», которое по настоянию царя распространяли в Украине, Мазепа был изображен не только как предатель, который покинул православного царя ради монарха-еретика, но и как тот, кто «малороссийские отчизни отчуждился», пытался запрячь ее в польское ярмо и передать православные церкви униатам.[369]

Тема добра отечества как высшей ценности и объекта лояльности, которую внес в пропагандистскую войну Мазепа, вытеснила на обочину понятие личной верности монарху, которое занимало центральное место в первом письме Петра по поводу выступления Мазепы. Другим Мазепиным новшеством было представление конфликта не как акта личной измены, а как конфронтации двух наций (народов): малороссийской и великорусской. Реакция Петра Скоропадского на обвинения Мазепы показывает, что им пришлось принять навязанную логику и правила национального дискурса. Они начали писать не только о «малороссийском народе», «малороссийских» и «великороссийских» войсках, к чему московские власти всегда были готовы[370], но и о великорусских подданных царя и великорусском народе. Пусть даже эти термины и не были абсолютно новыми, но они не были и привычными для царских манифестов, в которых преимущественно отдавали предпочтение государственному дискурсу перед национальным, а деяния царя легитимировали ссылками на интересы российского государства.

Хотя все участники войны манифестов единогласно называли жителей Гетманщины «малороссами», среди них не было согласия по терминологии, которая бы описывала царское войско и государство. Называние московских сил «великорусскими», которое встречаем в манифестах Петра I и гетмана Ивана Скоропадского, восставший Мазепа и его окружение отбрасывали. В письме к Скоропадскому Мазепа противопоставлял малороссийскую родину не Великой России, а тиранической «московской силе» и московскому войску. Эта терминология повторилась в письме Мазепы запорожским казакам и в универсале Карла XII, составленном с помощью казацких советников[371]. Мазепа отказывался от «великорусской» терминологии, которой он и его левобережные предшественники пользовались в переписке с Россией, возвращаясь к терминам, которые были привычны для польской традиции и, судя по тексту Летописи Самовидца, обрели популярность среди казацкой старшины среднего уровня и среди широкой общественности. Мазепа в своей антимосковской пропаганде избегает упоминаний о Великой России, видимо, чтобы не навеивать мысли о какой-либо связи между двумя противоборствующими нациями.

Казацкая нация

Политический язык и идеологические понятия, которые использовал Мазепа во время конфронтации с царем, получили дальнейшее разъяснение в произведениях его сторонников, в том числе преемника в изгнании гетмана Филиппа Орлика. Орлик, который был генеральным писарем при гетманстве Мазепы, написал немало гетманских универсалов, изданных осенью-зимой 1708 года. В письме от 1721 года митрополиту Стефану Яворскому, который тогда фактически возглавлял имперскую Церковь, Орлик рассказал, что когда Мазепа признался ему в намерении восстать против царя, гетман утверждал, что делал это «для васъ всхъ, подъ властію и реименомъ моимъ зостаючихъ, для жонъ и дтей вашихъ, для общаго добра матки моей отчизны бдной Украины, всего войска Запорожскаго и народу Малороссійскаго, и для подвышшеня и разширеня правъ и волностей войсковыхъ»[372].

Титульный лист оригинальной версии «Конституции Филиппа Орлика»

Авторы «Pacta et Constitutiones» (1710) — условий, на которых казацкая изгнанническая старшина и запорожцы избрали Орлика на место покойного Мазепы, — также объясняли Мазепины деяния его заботой о единстве и благосостоянии отечества. Они утверждали, что покойный гетман продолжил дело Богдана Хмельницкого, который заключил союз со шведским королем Карлом X в середине XVII века, чтобы освободить свою родину из-под чужеземного ига. Как преемник Мазепы Орлик, в свою очередь, должен заботиться о благосостоянии отчизны, название которой в латинском тексте «Pacta» писали как «Ucraina» или «Parva Rossia»[373].

Историческая часть «Pacta» свидетельствовала о существенном пересмотре отношений казацкой элиты с Московией. Документ начинался с краткого вступления, в котором было подано историю казаков и их отношений с Польшей, Московией и Швецией. Это вступление во многих смыслах порывало с русской историографической традицией, предложив нерусскую генеалогию казачества и тем самым оборвав все исторические и этнокультурные связи между ним и Московией. Так появляется отдельная казацкая нация («народ» в украинской версии документа, «gens» — в латинской), которую иначе называют «народом малороссийским» в украинском тексте и «Rossiaca» — в латинском, но ее главное название — это «народ казацкий». И «казацкая», и «малороссийская» терминология позволяли отделить жителей Гетманщины от московитов и русского населения Речи Посполитой. Понятие «Русь», которое связывало все эти три группы, было вытеснено за пределы дискурса. Авторы «Pacta» использовали термины «казацкий» и «малороссийский» как синонимы, не оставляя сомнения, что они имели в виду и Войско Запорожское, и «малороссийский народ», традиционно разграничивающиеся в тогдашнем официальном дискурсе. Теперь их объединили в понятии казацкой нации — это был важный прорыв в определении нового сообщества, образовавшегося в пределах Гетманщины. Впрочем, несмотря на то что термин «казацкий народ» объединял эти две категории, он не уравнивал их: простолюдинов отнюдь не рассматривали как ровню казакам. Сам термин «казацкий народ» намекал на ведущую роль казацкого элемента в малороссийской нации — это был отголосок особого места, которое занимала шляхта в дискурсе старого русского и польского народов-наций. Фактически новая элита Гетманщины, хоть и использовала казацкое самоназвание и претендовала на исторические права, прежде дарованные казачеству, быстро превращалась в замкнутое социальное положение, которое Зенон Когут обозначил как «новую шляхту». В течение десятилетий, последовавших после Полтавской битвы, эта «новая шляхта» полностью превратилась в ведущий слой казацкой или малороссийской нации Гетманщины[374].

Авторы «Pacta» использовали этимологию слова «казак», чтобы вывести историческую генеалогию новой нации. Согласно «Pacta», казаки в древние времена были известны как хазары и снискали славу за свои военные походы на различные государства, в частности на Византию («Imperia Orientalis»). Чтобы заключить с ними мир, византийский император даже согласился женить своего сына на дочери кагана, то есть хазарского князя. Согласно дальнейшему изложению, казацкую нацию поработили позже польские короли Болеслав Храбрый и Стефан Баторий, но она постоянно стремилась к свободе и, в конце концов, сбросила польское владычество под руководством гетмана Богдана Хмельницкого, которого Бог послал как защитника святого православия, прав отечества и вольностей Войска. При поддержке Швеции и Крыма Хмельницкий освободил Войско Запорожское и малороссийскую нацию. Казаки приняли протекторат Московской империи («Imperio Muscovitico»), надеясь, что московиты, будучи того же вероисповедания, сохранят их свободы, однако они были нарушены сразу после смерти Хмельницкого. Поэтому Мазепа должен был принять протекторат шведского короля ради единства родины и прав и вольностей Войска Запорожского[375].

Создатели казацкой нации начала XVIII века попытались отграничиться от политически опасного названия «Русь» и его истории, как и их преемники — создатели современной украинской нации начала XIX века, которые откажутся от традиционного названия своего русского отечества в пользу несколько противоречивого в то время названия «Украина».

Так видели историю казацкой нации сторонники Мазепы в изгнании, их взгляд на польский период казацкой истории имел много общего со взглядом русских писателей предыдущего периода. Но между этими двумя подходами существовали и важные отличия. Авторы «Pacta» отказались от попыток православных интеллектуалов 1620-х годов связать казачество с киевскими князьями. Они обошли киевский период, который был неоднозначным в этнонациональном смысле, поскольку смешивал московскую и русскую истории (даже в нарративах таких отчетливо прорусских авторов, как Софонович). Авторы «Pacta» полностью отделили казачество от Рюриковичей. Историю крещения Руси, которая была сверхважной для русской историографии, также опускали — вместе с Владимиром Великим. А взамен появился сюжет о хазарско-казацком князе, который установил патримониальные связи с Византией. Логика, видимо, была довольно проста: если московские цари доказывают, что Владимир был их предком, то казачество не может рассматривать его как своего предка.

Авторы «Pacta», безусловно, подверглись воздействию традиции польского сарматизма, которому была присуща привычка искать предков среди славных народов прошлого. Если поляки нашли их в сарматах, то украинские казаки остановились на хазарах. Историографическое оружие этот «казацкий сарматизм» также получал из польской историографии, в частности из хроники Мацея Стрыйковского, который считал хазар русским народом. Еще в 1676 году Иоанникий Галятовский сослался на Стрыйковского и хазарскую теорию происхождения казачества, но в конце доводы ее сторонников показались ему, видимо, неубедительными, поэтому он предпочел теорию, выводившую казачество из таинственного «Козерожца»[376]. Если «старые русины» Киева выражали свои сомнения, то казацкие авторы с энтузиазмом приняли хазарскую теорию, которая давала возможность подчеркнуть важность казацкого элемента для определения новой нации и предлагала ей совершенно независимую генеалогию. Текст Летописи Самовидца свидетельствует, что казачество в целом неохотно участвовало в великорусско-малороссийском, или даже русском дискурсе, который создали тогдашние церковные интеллектуалы, а взамен искало иную лексику, чтобы выразить свою сословную идентичность и политическую программу. Историческая парадигма, предложенная в «Pacta», давала казацким предводителям возможность экстраполировать их казацкую идентичность на прошлое и одеть ее в национальный костюм.

Мацей Стрыйковский. Гравюра неизвестного автора. До 1582 г.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

БЕСТСЕЛЛЕРОдна из самых скандальных работ от Виктории Романовой. Неоднозначный, крышесносный роман, ...
Рэй Брэдбери был замечательным рассказчиком.Каждая история, вошедшая в книгу «У нас всегда будет Пар...
Молодой граф Уркварт Ройхо и его друзья, выполнив первое поручение организации «Имперский союз», отд...
Автор серии книг, специалист с многолетним опытом в области медицинских и духовных практик, рассказы...
Система появляется в момент рождения и состоит из шести элементов: Осознание, Память, Логика, Эмпати...
Война с поглотителями окончена. Для спасенных цивилизаций найден новый дом. Настало время отдохнуть....