Все Легенды Веллер Михаил
– Охренела? Не зарывайся, сгоришь. Скромнее, девушка.
Марина поняла службу – поперла лафа. Поднаторев в составлении отчетов, она наслаждалась безнаказанностью: шикуй, еще и спасибо скажут.
Через полгода она купила двухкомнатную кооперативную квартиру. Швейцары приветствовали ее зеленую «Волгу». Первой в Ленинграде обрела она статус «дамы для сопровождения деловых людей». Такое сопровождение стоит дорого, и деловые люди были недешевые.
– Старуха, ты живешь на стольник в день, – предостерег ее при встрече сам Фима Бляйшиц. В те времена это была нормальная месячная зарплата, баснословные деньги. Но она ждала своего часа.
11. Шейх в «Мерседесе»
Шейх был девяносто шестой пробы и выглядел как родной брат Ясира Арафата. Он ослеплял белым бурнусом и накидкой с обручем на голове, как там это у них называется. Шейх занимал четыре люкс-апартамента в «Астории». Шейх имел гешефт с нефтью, как все порядочные шейхи (продавал), и с оружием (покупал, естественно). И где-то там у себя в аравийских пустынях имел большой вес. Не то он был потомком Магомета, не то родственником самого Аллаха по боковой линии, не то намеревался сдать в своем шейхстве бархан под нашу военную базу, но только облизывали его в Ленинграде с ног до головы.
Марина была грамотно подставлена под него на банкете в горисполкоме. Она оценила задачу, вычислила перспективы, и пустила в действие всю мегатонную мощь своего отточенного сексуального обаяния. Араб был повержен, повержен, повержен! Утром Марине с поклонами подали турецкий кофе в постель его апартамента.
Шейх, небедный человек Востока, познал таки в долгой жизни разнообразных удовольствий, но бриллиант такой воды узрел впервые: у шейха произошло легкое расходящееся косоглазие. Глаза отказывались сходиться параллельно, и шейх отказывался расставаться с Мариной. Славянский шарм и интеллектуальные экскурсы вкупе с английским языком и постельными изысками приводили его высочество в неистовство. Усики его топорщились, лысинка потела, глаза горели в разные стороны, и в каждом глазе отражалось по Марине.
В арабском мире, как утверждает печать, постоянно случаются разнообразнейшие скандальные происшествия. Среди прочей ахинеи имело в тот год намерение шейха сделать Марину царицей своего сердца и своей души, а равно и всего прочего имущества. Иначе она не соглашалась. Титанические терзания ее гордости компенсировались шейхом незамедлительно.
Он одарил ее собольей шубейкой, купленной в «Березке», и килограммом золотых украшений, доставленных из дому. Она обязана озарить своим блеском его шейхство. Старых жен он собирался выгнать, продать, подарить, утопить, зарезать, послать учиться в Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы.
И вот тогда – и вот тогда! – Марина вздохнула полной грудью. Всей своей полной красивой грудью. Она добилась своего.
Много лет, сжав зубы, превозмогая неудачи и преодолевая все препятствия, шла она, храбрый солдатик любви и удачи, к заветной цели. Еще молода и красива, еще полна страстей и желаний, – она ее достигла.
Олимп лежал у ее ног в теплом свечении золота и лазурных морей.
«Мерседес» пожелала Марина.
Хвостиком взмахнула золотая рыбка:
– Завтра, любовь моя.
В тот же час отбыл из Хельсинки, вдавливая педаль акселератора, перегонщик в люксовом «мерседесе» последней модели, и утром лимузин красовался под окнами их апартамента, сверкая лаком и никелем.
Свадебное путешествие в Париж заказала Марина, и через час шейху гарантировали к концу визита загранпаспорт для нее.
И тогда исчезли границы ее желаний, и величественное равнодушие небожительницы проступило в ней.
В ту неделю и всплыла на уста млеющего в летнем зное Невского изменчивая легенда ее жизни. В серебристом «мерседесе» неслась она по проспекту, и пассажиры троллейбусов пялили глаза в окна вниз: водительница была одета в автомобильные перчатки и золотое колье, и ни во что более. Гаишники останавливали ее пожрать глазами и получить милостивую сторублевку: они тоже все знали.
Запахнувшись в соболиную шубу, вплыла она в «Восточные сладости» и чеканно прозвенела через головы:
– Продавец! У вас все сладости продаются?
– Ну, – отреагировала продавщица. – А вам чего?
– Сколько стоит это? – бестрепетный пальчик указал на юного красавчика-брюнета из очереди.
– Это? рублей тысячу, – ухмыльнулась продавщица с плотоядным пониманием.
– Получите, – Марина пустила за стекло кассы веер бумажек и взяла красавчика за руку: – Забираю покупку.
Он побагровел и сияя последовал за владелицей. Шуба распахнулась. Старухи охнули и заголосили. Мужики застонали. Прохожие столбенели и крякали. Пыль взвилась за лимузином: царица совершила мимолетную покупку.
Она сняла зал в «Неве»; официанты были куплены; в заключение пира, средь развороченных гор икры и ананасов, шестеро молодцев выволокли ванну, ее наполнили шампанским, Марина содрала платье от Диора и нырнула в искристую пену.
Наутро она исчезла.
Шейх проснулся в царской постели один.
Поиск был безуспешен.
Ничто из его вещей не было тронуто. Все покоилось на месте и в квартире Марины. Растворились в небытие серебристый «мерседес», соболиная шуба, подаренные драгоценности и она сама.
Шейх бился в международной истерике. Угрозыск падал с ног.
Передавали, что она рванула через финскую границу, подкупив пограничников и таможню, связанных с мафией Фимы Бляйшица. Фима категорически отрицал такой вариант.
Без надежды искали «мерседес» на Кавказе, куда его могли продать возможные убийцы. И смутно подозревали в исчезновении интересы всемогущего КГБ, но эта версия выяснению не поддавалась.
Марина, достигнув сияющей выси, растаяла в ней бесследно.
Пристрастно допрашивали среди прочих и мальчика из «Восточных сладостей», который был при ней в последний вечер. На вопрос, что она делала, когда они расстались в последний раз, мальчик подумал, вздохнул и сказал:
– Она плакала.
Легенда о стажере
Советский человек и иностранные языки – это тема отдельного разговора. Когда в шестидесятые стали расширять международные связи, оказалось, что языков у нас никто не знает. Что прекрасно характеризует работу КГБ, начисто отучившее поголовье населения от общения с иностранцами. Даже студенты-филологи языковых отделений имели по программе часов языка столько же, сколько марксизма-ленинизма. И то и другое им не полагалось знать лучше своих преподавателей. Но если от общения с Марксом и Лениным они были гарантированы, и здесь критерием истины служила оценка, то иностранцы их сданный на пять с плюсом язык не понимали в упор. А уж они иностранцев и подавно; программа была составлена таким образом, что понимать они могли друг с другом только преподавателей. Дело было налажено столь научно, что дочки советских офицеров из Германии поступали на немецкое отделение Университета, свободно чирикая по-немецки, и после пяти лет обучения с преподавателями специальной квалификации и с научными степенями, по утвержденной Министерством высшего образования методике, квакали по-немецки с чудовищным акцентом и мучительным трудом. С кем поведешься, от того и наберешься.
Исходили из того, что язык, как и вообще любая наука – дело наживное и не самое главное. Главное – чтоб человек был хороший: наш, правильный. Как было записано во всех методиках – что такое советский специалист? во-первых, это специалист, овладевший в полном объеме марксистско-ленинским мировоззрением, и уже во-вторых всем остальным. Именно вот так это было записано, черным по белому, и никакого преувеличения, шаржа и прочего стеба здесь нет. Правда; суровая правда.
И вот жил не тужил здоровый парень, мастер спорта по вольной борьбе в семидесяти килограммах и чемпион какой-то области. Его отрыли в Краснодаре. А любой вуз охотился за спортсменами – надо выступать на соревнованиях и спартакиадах, занимать места. У спортивной кафедры свой собственный план по подготовке разрядников, кубкам и медалям, и даже есть на то специальный проректор по спорту.
А проректором Ленинградского университета по спорту был тогда бывший знаменитый боксер Геннадий Шатков. О нем есть отдельная история. Он был полутяжем и в свой звездный час в шестидесятом году на Римской Олимпиаде вышел в финал. И тут его звезда угодила под колотуху семнадцатилетнего Кассиуса Клея. Клей его отбуцкал с ужасной силой, и после этого Шатков с ринга сошел – стал падать и страдать головными болями. И в университете его любили и к мнению прислушивались. Он блюл спортивную славу.
Борцу-вольнику объяснили все преимущества университетского образования: Ленинград, общага, стипендия, именитые тренеры и автоматическое зачисление в сборную «Буревестника». Тогда все спортсмены числились или студентами, или кладовщиками; кроме ЦСКА, которые считались офицерами.
Ну, по части естественных наук борец умел качать шею и стоять на мосте. Дважды два знал твердо, но пестики с тычинками уже путал: ни уха ни рыла. Поэтому всех спортсменов зачисляли на что-нибудь такое трепологическое, гуманитарное, где знания сугубо условны и соображать не требуется. И, распределяя их по необременительным факультетам, борца записали на филфак. А уже там его сунули на французское отделение. Может, замдекана по студентам читал в детстве про французскую борьбу, может, потому, что на русском и английском уже были гимнастка и боксер, но только он стал студентом французского отделения.
Он к этому языку относился, как партизан восемьсот двенадцатого года к недобитому французскому парикмахеру. Всем по восемнадцать лет – ему двадцать четыре, давно после армии. Родом из глухомани, крепыш-самородок, здоровеннейший парняга. Он по-французски выписал на шпаргалку три ключевые слова – «бонжур», «пардон» и «мерси». С этими волшебными словами он раз в семестр показывался с зачеткой получить свой «уд.», предъявляя записочку от Шаткова, а стипендия за ним была закреплена как за передовиком спорта. И пока эти недоделки выламывали перед зеркальцем язык, овладевая фонетикой, он защищал честь ихнего Университета, исправно побеждая на всех соревнованиях.
А пока он пыхтел на ковре и ломал уши, расширяются, значит, международные связи. Начинается культурный обмен студентами: мы – вам, вы – нам. Обмен, конечно, неравноценный, даже жульнический: мы им – овладевших передовым учением, они нам – идеологических уродов, буржуйских недорослей. Наши, конечно – тяжело в ученье, легко в бою! – рвутся в бой и ученье на территории врага. Центральные языковые вузы получают разнарядки на стажировку в разные хорошие страны. И отличная учеба начинает пахнуть заграничным пряником.
И на университетский филфак спускается по такой разнарядке одно место в университет Сорбонны, в Париж. Для студента-француза. Стажировка на шесть месяцев.
По отделению разносится этот слух, и все начинают вибрировать!.. прикидывают свои шансы. Отчаянно зубрят французский и историю с географией Франции, политику французской компартии и биографию товарища Мориса Тореза; и до сотых долей высчитывают свой средний балл по языку за весь период обучения. А борец тягает штангу в зале и разминает на ковре свою шею сорок пятого размера. Хрен ли ему Сорбонна, у него на носу спартакиада в Днепропетровске.
Ну-с, собирается деканат вкупе с романской кафедрой, и приступают к селекции: кто дозрел, кого отправить. Момент ответственный и непростой.
Во-первых, отпадает первый курс – зелень, это еще не студенты. Во-вторых, по аналогичной причине не годится и второй курс – мало знают. В-третьих, пятый курс: им уже дипломы писать надо, и кроме того у них уже сданы все экзамены за университетский курс, кроме выпускного марксизма – а это значит, что по западным меркам они квалифицированные специалисты, бакалавры, имеют право где угодно работать по специальности – и этот факт не в пользу отправки за границу: а ну как устроятся там и останутся; рекомендовано воздержаться. Остаются лишь третий-четвертый курсы, предпочтительно – четвертый, они хоть что-то знают.
Дальше: девочек посылать не рекомендовано. Они склонны в этом возрасте выходить замуж, и вообще легче подпадают под влияние; нужны мужчины. И таким образом отпадает еще три четверти кандидатов – филфак всегда был факультетом преимущественно женским, цветником прелестниц.
Остается кандидатур – по пальцам пересчитать, и пальцы эти загибаются один за другим. Значит – евреев посылать нельзя. Минус два. Некомсомольцев посылать нельзя. Минус один. Больных, кривых, убогих – посылать нельзя: во-первых, по ним составят искаженное представление об облике великого советского народа, во-вторых – если они там захворают, кто будет валютой оплачивать лечение? в-третьих – а не предписано, и дело с концом. А на гуманитарных факультетах, заметим, нормальных здоровых мужиков и всегда-то было немного – все больше с каким-то вывихом и креном, блаженненьких. И то рассудить – не мужская специальность, ни денег ни карьеры стоящих.
А лучше всего посылать члена партии. Причем не мальчика, но зрелого мужа, морально проверенного, политически воспитанного, испытанной твердости в убеждениях.
И комиссия с некоторым даже удивлением обнаруживает, что посылать в Париж совершенно некого, кроме борца. Народу, вроде, полно, а посылать больше – некого.
Кафедра ропщет: позвольте, но он же ни бельмеса по-французски! Он же спортсмен. Он же не ведает, в какой стороне та Франция находится! Он вообще считает, что это парфюмерная фабрика женского белья, а Наполеон был гитлеровским генералом.
А секретарь партбюро отвечает: что он не знает французского – это уже ваша вина! и мы с вас спросим. Чему вы его три года учили? А человек – наш, советский. Прекрасная армейская характеристика, член партбюро курса, отличный спортсмен; в порочащих связях не замечен. Защищает повсюду спортивную честь родного университета. А вот плохие преподаватели университету чести не делают!
И этому обалдую сообщают, что он едет на полгода в Париж. И он это спокойно воспринимает, как естественное обстоятельство университетской жизни – Париж так Париж. Не зря же, в конце концов, он дал себя уговорить в это идиотское заведение, где всякие хилые недоделки над ним еще иногда издеваются!
Он пропускается через все шестеренки подготовительных инструктажей: не пить! в половые связи не вступать под страхом смерти! но с собой иметь презервативы! контакты с иностранцами только по учебе!! по любым вопросам обращаться к председателю советского землячества при советском консульстве! вечерами по улицам не ходить, в десять часов возвращаться в общежитие! на провокации не поддаваться, с белоэмигрантами не встречаться ни в коем случае! В дискуссии не встревать, но если навяжут – умело и аргументированно доказывать преимущества социалистического строя!
Кругом студенты дергаются, ворошат шпаргалками с фамилиями лидеров мирового коммунизма, а он сидит флегматично, дремлет, и на все увещевания только гудит мирно:
– Разве ж я не понимаю… Не пацан какой. Вот и замполит нам в армии говорил тоже… – И очень это упоминание о замполите на всех действует убедительно и успокаивает.
И только тренер, такой же простой мужик, ему сказал со вздохом на прощание мудро:
– Все, Васька, пропал ты для большого спорта. Жаль – перспективный парень, мог бы до чемпионов дойти больших. Ладно – вернешься если… поставь бутылку.
И вот наш борец, с чемоданчиком пожитков и нищими франками, в группе счастливцев прибывает в Париж. Селят их в кампус. И первым делом зовут на собрание советского землячества.
И председатель землячества, штатный кадр КГБ, повторяет знакомый инструктаж, но уже в тех тонах, что изощренный враг притаился за каждый кустом. Что главная задача Франции – завербовать их в свои шпионы и выведать секретные сведения: а иначе зачем бы, вы думали, вы им нужны?! Зря деньги на вас тратить?!
Все молчат, все понимают, и только наш борец гудит:
– Точно… вот и нам в армии замполит говорил…
И председатель сразу проникается доверием к этому простому и надежному русскому парню.
– Есть, – говорит, – настоящие студенты! Без этой, знаете, прямо скажу, интеллигентской гнильцы! Вот что значит – из Ленинграда, сразу видно… колыбель революции!
– Короче – разойдитесь, товарищи, скоро ужин, потом разложите вещи, почитайте немного, и – спать! С дороги надо отдохнуть. Перед сном пройду по комнатам – лично проверю, чтоб все были на местах. Вы тут еще новенькие, ничего не знаете, вот месяцок пройдет – тогда можно будет и в город сходить в увольнение… в смысле на экскурсию, посмотреть. Закажем автобус, посетим музей Ленина, кладбище Пер-Лашез – не волнуйтесь, и до Лувра очередь дойдет: познакомим вас со всеми достопримечательностями французской столицы. В организованном порядке. Вопросы есть? Вольно, разойдись.
Наш борец назначается помощником председателя по новичкам. А поскольку в армии он был сержантом, то командует – у председателя сердце радуется. Хотел своих по корпусам строем в ногу повести, но председатель уж остановил это похвальное, но излишнее рвение: французы могут не понять – Европа…
А в комнате наш задумывается, смотрит в окно, пересчитывает свои тощие франки. Соображение такое, что раз уж он начальник, то надо использовать преимущества своего положения. В частности, насчет свободы выхода за пределы гарнизона. Главное – чтоб порядок во вверенном подразделении был наведен. Обходит по списочку все комнаты со своими и наставляет, что в десять часов отбой, положение, можно сказать, военное, и дисциплина должна быть соответствующая, кругом буржуазное окружение, а кто против – завтра же полетит домой.
Вот же падла на нашу голову, думают несчастные стажеры, но возражать боятся.
А сержант-борец, подкрутив гайки подчиненным, идет отдохнуть на свежий воздух. И к десяти не возвращается. И к завтраку не возвращается.
И вообще не возвращается.
И председатель землячества с ненавистью прикидывает, сообщать ли ему в консульство и куда надо о ЧП, или лучше подождать еще, может, все само утрясется… придет, скотина. Очень нужны ему пятна и накладки в послужном списке – студентам-то что, а у него служба! у него своя карьера! все сволочи эти интеллигенты, и армия им не поможет. Вот отдай хорошего парня в университет – и пиши пропало. Разложит его это гнилье!
А наш борец вечером поглядел на часы и старательно высчитал, что вполне успеет сесть на автобус и погулять чуток по центру Парижа. Он с крестьянским здравомыслием рассудил, что французского он не знает, завтра же на первом занятии это выяснится, и его, уличенного во французской непригодности, антикоммунисты-французы вернут к черту отправителю: чего это вы нам подсунули? Семь бед – один ответ, так надо ж пока попользоваться чем можно. Не зря ж он здесь. Что друзьям-то расскажет? Вообще ему было на все на это наплевать, он был мастер спорта, и его всегда возьмет любое спортобщество. А в Париже его интересовали исключительно парижские проститутки, французская выпивка и плюнуть вниз с Эйфелевой башни. Такая скромная программа-минимум. Более ему о славной столице Франции все равно ничего не было известно.
Он пришел на остановку, спросил у подошедшего автобуса: «Париж?» Ему ответили – ла-ла-ла, Париж! Он доехал, похоже, до центра, и начал пешую прогулку. Комплексами он не страдал, нервная система отличалась тренированной стабильностью, и обалдения от заграницы он никакого не испытывал. Скорее, раздражала – говор кругом дурацкий, выпендриваются. Так что из ощущений присутствовало только, что подобает случаю выпить.
Увидел вывеску «Ресторант» – вот и остограмимся! Народу нет, помещение маленькое: клетчатые скатерки, настольные лампы – скромный такой ресторанчик; гадюшник, а чистенько. То, что надо. Сел и сказал гарсону: «Коньяк». Гарсон принес рюмку. Он сглотнул рюмку, придержал гарсона за рукав и изобразил пальцами, что он подразумевает под словом «коньяк». Гарсон сказал: «Ви, мсье», и принес двойной коньяк. Он сглотнул двойной – шестьдесят-то граммов! лягушатники! – придержал гарсона за рукав, и стал втолковывать этому недоумку, что имел в виду бутылку, черт возьми! Что он – за рюмкой из эдакой дали приперся? И что-нибудь закусить.
Гарсон склонил птичью голову и начал чирикать. Наш борец раздраженно нарисовал на меню бутылку и ткнул вразумительный рисунок ему в лицо, пристукнув по середине стола: чтоб, мол, вот такая была здесь!
Гарсон сделал уважительное лицо и притаранил бокастый темный пузырь, весь в паутине. Наш понял, что залетел в паршивого пошиба забегаловку, где норовят сбыть чужаку завалящий хлам, неликвиды. Зараза! Хрен с ним… Обтер пузырь салфеткой, сунул ее грубо гарсону – твоя вообще-то работа! Гарсон благоговейно распечатал, повертел перед борцом на тарелочке вынутую пробку с буквами, и налил в большой бокал на самое донышко. Наш с улыбкой наложил свою лапу на его ручку и долил доверху. Гарсон выпучился и пискнул. Эх! Наш шарахнул, крякнул, понюхал скатерть и пощелкал пальцами – неси жрать. Гарсон дернул кадыком и показал меню – что, мол, прикажете? Тот – пальцем в гущу строчек: раз, два и три – это неси! Однова гуляем! И получил под нос яства: спаржу, устрицы и лягушачьи лапки.
Отодвинул он эту дрянь, пригорюнился, и стал думать, как по-французски «мясо». Мясо он не вспомнил, и стал вспоминать «хлеб». А за соседним столиком изящная дама кушает что-то вроде мясной подливки. Пахнет ничего, съедобно. Наш тычет в направлении этой подливки и растопыривает четыре пальца – неси, значит, четыре порции, как-нибудь подхарчимся.
И начал он пировать по-французски: выпьет – закусит – посмотрит по сторонам. Сейчас еще захмелимся – и пойдем пошарим, где тут девчонки есть.
А дама поглядывает на него, и вроде даже мельком улыбается. А ничего, в общем, дама. Одета простовато, но смотрится ничего. И не старуха еще, лет так на вид тридцати пяти, в самом соку. Еще драть да драть такую даму. А чего она одна, спрашивается, в кабаке сидит? И винище трескает!
Неплохо бы с дамой и заговорить, но кроме слов «пардон, мадам» ничего абсолютно же в голове не пляшет. И он ей ласково улыбается. А она ему, после третьей кажется, начинает глазки строить.
А коньяк оказывается весьма забористым. Еще бы не забористый, он столетней выдержки. И наш начинает пальцами по столу показывать, что, значит, хорошо бы потом прогуляться вместе. Все будет благородно, не сомневайтесь. А дама посмеивается. Это выглядит она на тридцать пять, а на самом деле там сидит хороший полтинник. А наш парняга похож на Жерара Депардье, только лицом куда свежей и проще, и корпусом стройнее; и смотрится он на фоне парижских заморышей и вырожденцев очень даже и очень ничего. Настоящим мужчиной смотрится.
Он как-то пытается придать лицу французское выражение и залучить даму за свой столик. Дама поперхивается своей подливкой и двигает подбородком – фасон блюдет. Он хочет истолковать этот жест в свою пользу как приглашение, сгребает свое добро и переселяется к ней: наливает ей полфужера коньячку для знакомства. Дама хохочет и спрашивает, судя по интонациям, а есть ли у него деньги. Порядок; не волнуйся – не обманем, за ужин плачу я. И, зная культурное обращение и галантность, целует даме ручку. Похоже, договорились.
Гарсон подает счет, борец разбирает цифру, и у него делается лицо, будто задавил его противник тяжелой весовой категории: багровое и неживое. Просто его дубиной по темени оглоушили. О существовании таких цен в природе его не извещали даже университетские профессора. Ресторанчик из недешевых оказался – столетним-то коньячком на Елисейских полях поужинать.
Он пересчитывает свою ничтожную наличность: срочно линять надо, пока полицию не вызвали. Дама делает успокаивающее движение и вынимает из сумочки кошелек. Ат-лично! Это гусары денег не берут, а мы служили в других войсках: хочешь мужика – так поставь ему выпить, нормально; хоть и француженка, но с пониманием баба оказалась.
Она сажает его в шикарный белый ситроен – ни хрена себе! вот это заклеил! – и он прихватывает ее за ляжки прямо тут же. Она смеется, бьет его по рукам и везет. И привозит к себе.
Квартира – обалденная… Ковры мохнатые по щиколотку, лампочки и столики во всех местах напиханы, бар забит пестрым суперпойлом – это он удачно зашел. Нет, в Париже хорошо.
Он валит даму на белый бархатный диван-аэродром, а дама смеется и толкает его в ванную. Хрен ли он не видел в этой ванной, он еще вполне чистый, тем более не после тренировки, не потел. Он ей объясняет, что сначала – в койку, а потом можно и в ванну, конечно, спинки друг дружке тереть и в кораблики играть, хорошее дело. И в конце концов они доволакиваются до спальни с гигантской кроватью. Он интересуется только предварительно выяснить, когда муж вернется; но она в упор не понимает. А ясно, что жена капиталиста, откуда ж еще такая роскошь. Ладно – тем хуже для него: получит по шее классовый враг; гарсон в кабаке в случае чего свидетель, что она сама его завлекла, пользуясь его незнанием парижских обычаев.
Она предстает в прозрачном пеньюаре до пупка, благоухая шанелью. И он ей показывает, как в нашей деревне кобыл объезжают, почем фунт сладкого и сколько в рубле алтын. И она приходит в совершеннейший экстаз, потому что такого она в своей блеклой французской жизни не встречала. Здоровьишко у французов не то. Кураж не тот. Он же профессиональный спортсмен, он деревенский здоровый парень, вырождение наций его не коснулось: он привык и не с такими партнерами на ковре возиться. А тут удовольствие! Дама стонет, рыдает, умирает, верещит на пол-Франции, смотрит на него расширенными глазами; и в свою очередь преподносит такие изыски, что у него дыхалка обрывается, потому что таким приемам никакие тренеры по борьбе, даже заслуженные и экс-чемпионы Союза, обучить, конечно, не могут. А если бы могли, то сменили бы специальность – на более приятную и легкую: и заколачивали бешеные деньги!..
Наутро она лепечет, что если сейчас не поспит, то умрет, а это будет досадно – ей только понравилось жить. А он решает, что парижская программа удачно выполнена, чего еще, и тоже обрубается, как убитый. А вечером она везет его ужинать, и уж тут он жрет мяса от пуза, вот только когда она заказывает гигантского рака, он никак не может втолковать, что раки требуют пива.
Он является в кампус через двое суток, и земляки его встречают в ужасе, как привидение. А председатель закатывает истерику, кричит о трибунале и вендиспансере и запрещает отныне покидать территорию!
Он – председателю: да брось ты! ну чо – дело житейское, клевую бабу склеил, а трахается она – ты не представляешь! Вот послушай, чо делает… Ну, не молодая, но очень ничего, и выпить ставит, хата обалденная – а кровать!.. а ванна!.. Председатель выспрашивает интимные подробности про бабу, вздыхает и облизывается. И приказывает: все, ни-ни… иначе – сам понимаешь! Борец говорит: да она в пять часов за мной к воротам подъедет, ты что, я обязан выйти; нехорошо женщину динамить – иностранка. Что она о нас подумает? Дружба народов. – Не сметь!!! – Борец вздыхает: слушай, говорит, ну вот тут… возьми сто франков, что ли, и замнем. Председатель колеблется, но говорит: ты что?! – Ладно, двести. А иначе, говорит наш – прет пыром! – заложу я тебя, как Бог черепаху: что это ты мне адресок дал, и просил нашу водку продать, и шмотки тебе купить, и вообще не сомневайся – сделаю, что тебе Монголия будет заграницей. Да хрен ли мне, говорит, вообще этот французский, отродясь я его не знал и век бы не слышал, плевать хотел. Но наш замполит, говорит, всегда учил, что к подчиненному нужен подход. Вот те подход: ты за меня – я за тебя, поддержу там, похвалю, проголосую. И будь здоров, понял?
И больше его седые стены Сорбонны, а вернее Нантера, где расположены гуманитарные факультеты, в течение всего полугода не видят.
Зато видят каждое утро следующую картину посетители ресторана «Максим». У подъезда останавливается белый ситроен люксовой модели. Из него выходят вполне ничего еще светская дама и парняга с обликом телохранителя, но надменный и шикарный, как помесь лорда с попугаем. Они садятся за столик, и гарсон несет на серебряном подносе хрустальный стакан водки и корочку черного хлеба. Парень залпом выпивает стакан, нюхает корочку, и с маху бьет лакея в морду со словами по-русски: «Как подаешь, скотина?!» И гарсон кувыркается в другой угол зала, а зрители бурно аплодируют этому фирменному спектаклю. И у знаменитейшего и крайне дорогого ресторана существенно увеличивается выручка в утренние часы. Зрители специально ходят посмотреть на экзотическое представление, и оно даже становится одной из достопримечательностей сезона: экскурсионные автобусы тормозят. Правда, гарсон часто меняется. Плюха ему влетает крепкая, как гиря. Но хозяин на роль этого, так сказать, спарринг-партнера стал нанимать отставных боксеров, и все участвующие стороны были очень довольны.
Колорит а'ля рюсс! Фирменное блюдо, только у нас, недолгое время проездом!
А через полгода им пора расставаться, и дама страшно рыдает. Она говорит, что не переживет разлуки, что это ее единственная и настоящая любовь, и вообще она даже не предполагала, что такие мужчины бывают на самом деле, а не только в легендах. А он говорит, что ему это тоже больше нравится, чем бороться на ковре и жрать в спортивных столовых на талоны, но что же делать – родина, долг, учебная программа: у него уже виза кончается. И вообще он уже вкусил досыта нездешних прелестей, и несколько они ему приелись. Хотя, конечно, неплохо: он тоже не предполагал, что райская жизнь и французская любовь возможны наяву, а не в буржуазной антисоветской пропаганде.
Но дама говорит: а если бы тебе продлили визу, дорогой? Ты не мог бы сходить к консулу, ведь это несложно?.. Ты что, отвечает, дура, я и так-то в университете не показывался – а у нас ведь патриотизм и госбезопасность, ты что, про КГБ не слыхала? Да меня в тот же час – под микитки: на самолет и домой. Но дама в свое вцепилась и отдавать не собирается: знаешь, говорит, мой покойный муж был человек с большими связями, и собственные связи у меня тоже есть, так что я попробую похлопотать… Ты не против?..
Чего, говорит, еще полгода такой жизни? – нет, я не против. Но пустая это затея, зря дергаешься.
Однако она хлопочет, развивает деятельность, надавливает на все свои связи, ее покойный муж оказывается чуть ли не школьным приятелем министра иностранных дел Франции, и в результате ни больше ни меньше МИД Франции заправляет именную просьбу в советское консульство в Париже продлить на шесть месяцев визу господину такому-то – в целях дальнейшего развития советско-французских отношений, и вообще он очень ценный специалист, его будет во Франции сильно нехватать. Консульство запрашивает председателя землячества: он у вас что – ого? Ого, подтверждает председатель, получивший накануне два раза по морде и тысячу франков. Вся, говорит, студенческая работа на нем держится, бесценный специалист, и главное – контакты у него правильно налажены… а человек наш, хороший человек, классовое чутье верное; и синяк поглаживает.
И наш остается еще на полгода наслаждаться этим фантастическим существованием. Феерия: эта небедная деловая женщина одевает его у Диора, возит отдыхать в Ниццу, и даже кофе он научился принимать в постель, а не на хрен. Да он молодой бог Аполлон: ему двадцать шесть лет, у него мускулатура борца и отличное сложение, он русский мужик кровь с молоком, а на отборной экологически чистой пище и без тренировок – да сил у него невпроворот, как у табуна жеребцов. Он вошел во вкус, понял себе цену, даму иногда поколачивает, что приводит ее в восторг: «О-о, эти азиатские страсти!», и вообще требует личного массажиста, собственный автомобиль, и возить себя в Монте-Карло играть в рулетку.
– Да, – говорит ей с мужицкой прямотой, – женился бы я на тебе, будь ты помоложе. А так – сама понимаешь…
Он в качестве укрепления союза даже предложил план: пусть она женит его на молодой, а жить они будут продолжать вместе. В Париже, мол, так вполне принято. Но ей это предложение не понравилось. Она к мысли о женитьбе вообще отнеслась с непониманием: совместное владение имуществом, знаете… Такому дай волю и право – пусти козла в огород… никакой капусты не напасешься.
И в конце концов, после года такой жизни, провожающие в аэропорту Орли наблюдают такую сцену: по трапу поднимается роскошно одетый, крепкий, красивый молодой человек, а на нем висит холеная мадам в дорогих мехах, рыдает и покрывает его поцелуями. И вкрапляет в нежные пожелания крайне неприличные русские слова, к восторгу советских пассажиров.
Самое интересное выяснилось по приезде. Он за этот год в совершенстве таки овладел французским! То есть ни малейшего, разумеется, представления о теории, но прекрасный парижский выговор, абсолютная правильность речи и достаточно богатый словарный запас. Еще бы – естественно: такая школа. Наилучший способ обучения иностранным языкам. Постель, она стимулирует, и ассоциации положительные. Эту методику еще Байрон пропагандировал, а уж он был полиглот известный… Да наш за год по-русски слова не сказал, за исключением мата, когда был недоволен чем-то в ее поведении.
Секретарь партбюро указал на это кафедре: правильно партия отбирает специалистов, и способности у них, как показывает практика, прекрасные. Так что – плоховато учите, товарищи, плоховато. И в людях разбираться не умеете. Надо бы поставить вопрос на ученом совете: о неправильной методике преподавания языков на романской кафедре.
В результате этого обалдуя, с его безупречным парижским выговором, верного члена партии и спортсмена, стажировавшегося год в Сорбонне, и столь успешно, что за него просил аж МИД Франции, после окончания оставили на кафедре в аспирантуре. И написали за него кандидатскую, и попробовали бы не зачесть ее защиту!
Так что теперь он в Ленинградском институте текстильной и легкой промышленности имени Кирова, «тряпочке», как ее называют, заведует кафедрой иностранных языков. И с нежностью вспоминает Париж: главное, говорит, хлопцы, в филологии – это хорошая физическая подготовка. Так что не рассчитывайте сильно на все эти учебники.
Самое смешное, что читать и писать по-французски он так и не научился. Дитя Больших Бульваров, гамен.
Пан профессор.
Океан
Как начинал другую повесть, о другом герое, другой ленинградский писатель, некогда гусар Империалистической войны и поэт: «Это был маленький еврейский мальчик». Да… Ну так мы о другом мальчике. Он жил в Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скрипочкой в музыкальную школу. Его, естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.
Потом была Блокада, и мальчик едва жив остался, голодный и дохленький. Ладно дядя не забывал. А дядей его был военно-морской журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он им помогал, поддерживал, и идеалом мальчика стал военный моряк. Дядя приезжал с друзьями, в черных шинелях, в блестящих фуражках, с умопомрачительными вкусными вещами из флотского пайка – люди высшего мира! Мальчику завидовали во дворе, временно переставали бить, а наоборот – спрашивали: верно ли это его родной дядя. Такое родство его необычайно возвышало в глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы, фронтовики – герои!
Естественно, флотский офицер выглядел в его глазах венцом эволюции. Он понял свое призвание и начал готовиться к военно-морской карьере. Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по утрам зарядку, и летом учился плавать на Неве. Последнее, правда, ему плохо удавалось по причине крайней хилости интеллигентского организма. Согласитесь сами – а интересно представить себе еврейского скрипача в качестве бравого военно-морского командира.
Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и пайковым шоколадом, и спрашивал:
– Ну, вырастешь – кем будешь?
И мальчик, жуя шоколад и восторженно глядя на ордена, исправно отвечал:
– Военным моряком!
Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить еще по одной.
И, кончив школу и отпиликав на выпускном балу, он решительно зашвырнул на шкаф проклятую скрипочку и объявил, что поступает в военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой бенц. Но мальчик проявил библейское упрямство, и все доводы о неинтеллигентности военной профессии от него отскакивали, как ноты от полена. Родители дали телефонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими жлобами в черных шинелях!.. Но дядя за годы сотрудничества с флотом проникся военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил, и сказал, что все прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину, пусть выпьют валерьянки и радуются! а на скрипочке он сможет играть во флотской самодеятельности, чего ж лучше!
Ну, в первое училище Союза – имени Фрунзе, бывший Императорский морской кадетский корпус, ему не светило: там готовили чистокровных командиров, строевиков-судоводов, флотскую аристократию, и еврею там ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год – не климат пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило – блеску много. Но Высшее военно-морское радиотехническое имени Попова (изобретшего в девятьсот пятом году то радио, по которому в девятьсот четвертом броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже. Это черное сукно формы, это золото шевронов, эти тельники в вырезе голландок – дивное училище. Тем более что радио – это нечто вполне научное и интеллектуальное, тут мало кулаком и глоткой брать, еще и головой соображать надо: и мальчик решил, что это – самое для него подходящее, прекрасное военно-морское училище.
Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали, туда ли он пришел? И ласково советовали поступать в Институт связи или в Университет, или в крайнем случае играть на своей скрипочке в консерватории. И вообще интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да, то в каких именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову такая странная, знаете ли, мысль?..
Но мальчик убежденно объяснял, что он с детства готовил себя к морской карьере, отличный гимнаст, замечательно плавает, и они зря сомневаются. А дядя его – морской офицер и любимец флота, журналист и драматург Александр Штейн.
При этом известии комиссия переглянулась сочувственно, и морского племянника направили сдавать экзамены.
Ну – вот такой был юный еврейский романтик моря, которому дядя, совершающий морские геройства в своем уютном книжном кабинете за письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я – отважный и юный!» Он уже стоял на мостике, корабль пенил море, пушки громили огнем врага, и белокурая невеста на берегу заламывала тонкие руки.
Он благополучно сдал экзамены и был вселен в казарму.
Совсем не о казарме мечтал он, когда его в детстве били. Настала суровая проза флотских будней. Романтику в ней не удалось бы найти и саперу с миноискателем и собакой, только флотскому любимцу-журналисту. Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по ночам его за разные интеллигентские упущения гоняли драить гальюн, и до прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.
Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим, что адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил качки, вечно командовал с брезентовым ведерком на мостике; его выслушивали с интересом, а потом давали по шее и гнали драить палубу шваброй – чтоб понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.
Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной бравости выпускали очень редко, и он через пару лет стал сурово задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не ту карьеру. Тем более что все окружающие его в этом усердно уверяли. Но, знаете, уже самолюбие не позволяло дать задний ход.
На четвертом курсе самолюбие поумнело и стало сговорчивее. Набив мозоли шваброй и турником, ободрав ногти за плетением матов, нажив гайморит вечными простудами в бассейне и радикулит за шлюпочной греблей, он утомился. Осознав это, он известил училищное начальство о своей утомленности и разочарованности: решил расстаться с военно-морской службой.
Если б он это раньше осознал, его бы обняли и прослезились; и выписали сухой паек на дорогу. Но он принял решение уже после принятия присяги: крайне удачно!.. Душа его была уже внесена в реестры Главного управления кадров ВМФ. И хода назад не существовало. На него наорали – у них тоже свой план по успеваемости и выпуску офицеров! – и приказали оканчивать училище: а там пусть катится хоть к черту! И он стал доучиваться.
Подошел выпуск, и бравому курсанту Штейну вручили кортик и лейтенантские погоны. К этому торжественному и трепетному моменту выпуска и посвящения в офицерское звание он дошел уже как раз до той кондиции, что готов был погоны съесть, а кортиком – заколоться, и только врожденная еврейская застенчивость помешала ему поддаться порыву прямо на церемонии – что внесло бы в эту единообразную и монотонную процедуру несомненное художественное разнообразие.
Тем более что почти весь курс гремел на Тихоокеанский флот, а новоиспеченный лейтенант Штейн не любил ни камчатских крабов, ни японских самураев. И вообще это слишком далеко, а кроме того, его укачивало. Потом, за дальностью расстояний слава дяди-драматурга могла туда не дойти, кто ее знает, сик транзит глория мунди, что дополнительно осложнило бы службу. Как можно заметить, в его взглядах на службу начала проявляться первая необходимая черта настоящего командира – спокойная циничная трезвость.
С этой трезвостью он во второй раз в жизни прибег к помощи дяди (если считать моральную поддержку при поступлении за первый): в конце концов, это ты меня совратил своими шоколадками и пропойцами в черных шинелях, так помоги же родному племяннику избежать харакири близ японских вод.
И дядя устроил ему чудесное распределение на Балтику, в Таллинскую базу флота – Палдиски. Прекрасный климат, близость от культурного центра, ночь на поезде от Москвы, пять часов на машине от Ленинграда. Сказка, а не распределение.
Вот так нежданное наказание постигло Таллинскую базу Балтфлота. Потому что офицерская служба по-своему не слаще и уж тем более не романтичнее курсантской. Ты отвечаешь за подчиненных матросиков, а матросик по природе своей любит облегчить себе работу, сходить в самоход, выпить, а с целью последнего – стащить втихаря все, что можно обменять на выпивку. Хотя в основном тащат старшины. В море, конечно, легче, но, во-первых, в море Советский Военно-Морской Флот выходил редко, и это событие гордо называлось – поход. За это даже значки давали личному составу – «За дальний поход». Что, значит, был в море. Во-вторых, опять же, в море бывает качка, в качку тянет блевать; пардон.
А о чем думают лейтенанты? О карьере думают. Чтоб средь подчиненных царили тишина и порядок, а начальство ценило и продвигало. О чем же, в свою очередь, думает лейтенант Штейн? Он думает о жизни, о человечестве, литературе, и чтоб флот не мешал этим мыслям, надобно с него скоренько и половчей уволиться. Он интеллигент, он творческая натура, он пишет стихи и печатает их во флотской многотиражке: «Задрайка люков штормовая и два часа за сутки сна!»
Сочиняет он, значит, такие стихи, а на борт поднимается для проверки командующий базой. И притопотавший по трапам дежурный по кораблю лейтенант Штейн молодцевато отдает ему рапорт.
– Лейтенант! – с омерзением цедит адмирал. – Что означает повязка «рцы» на вашем левом рукаве?
– Дежурный по кораблю, товарищ адмирал!
– Дежур-рного не вижу.
– Й-я!
– Не вижу дежурного!
– Э?.. Лейтенант Штейн!
– Штейн… Что должен иметь дежурный офицер, кроме повязки?!
– Э-э… знание устава? голову?..
– Головы у вас нет и уже не будет!!! И я позабочусь, чтоб по бокам головы у вас не было погон!!!
– Так точно, товарищ адмирал!
– Оружие! Оружие должно быть! Личное! Пистолет!
– Так точно – личный пистолет! Системы Макарова!
– Макарова! Идиот! Где?
– Что?
– Где должно у дежурного офицера находиться личное оружие?!
– В кобуре?..
– Так! А кобура где должна быть?
– На ремне, на ремешках… на поясном ремне…
– А ремень? Где должен быть поясной ремень?
– На поясе?
– На поясе!!! Где у вас пояс? Талия у вас есть?!
– Ну… так точно.
– Где?! Где?! Где!!!
– Вот здесь… примерно.
– А ремень? Где на ней ремень?!
– А-а… нету? Нету…
– Я хочу видеть вас без ремня на поясе в одном-единственном случае: если вы на нем повеситесь, лейтенант Штейн!!! Где ваш ремень!!!
– Простите, товарищ адмирал… забыл надеть…
– Где может дежурный офицер забыть поясной ремень?!
– В гальюне.
– Что!!!
– Простите… я был в гальюне… по нужде, товарищ адмирал!.. услышал свистки… торопился к трапу для рапорта!
– Командира! – хрипит адмирал на грани удара. – Эт-то… Бардак!!! пистолеты по гальюнам… дежурный без ремня… объявляю служебное несоответствие!.. на консервы пойдешь!!! Наказать! Примерно наказать!
И Штейн получает пятнадцать суток береговой губы.
Он вообще быстро стал местной достопримечательностью.
Это было время, когда офицер мог быть уволен из кадров по статье за морально-бытовое разложение. И не желавшие служить это использовали – умело и демонстративно разлагались. Они пили и куролесили, пока их не выгоняли, и тогда, с облегчением сняв погоны, устраивались на гражданке. Существовала даже целая лейтенантская наука, как уволиться из армии. Целая система приемов и уловок. Типа: лейтенант с опозданием прибывает утром прямо к полковому разводу на двух такси: первое с ходу тормозит прямо у ног командира перед строем, и оттуда торжественно выходит пьяный расстегнутый лейтенант, а из второго шофер бережно выносит его фуражку и надевает лейтенанту на голову; шик состоит в том, чтобы начать движение отдания чести еще при пустой голове, закончить же прикладыванием ладони уже к козырьку.
И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность натуры он все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить, но мешало субтильное сложение и оставшийся слабым после блокады желудок, и банку он не держал. Пробовал выходить на развод в носках, отдавая честь адмиралу на стенке ботинком. Выпадал во время инспекции за борт. Вверенная ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз на горизонте, по которому, к счастью, промахивались, то вражьи голоса, которые каким-то удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все в ужасе представляют себе поражение в неожиданно начавшейся Третьей Мировой войне и уже захваченный врагом Кремль… Другого бы уже под барабанный треск расстреляли.
Но ему не везло. Как-то к нему относились снисходительно. Он обрел репутацию вот такого поэта, интеллигента, человека тонкой душевной организации и романтика – безвредного, то есть, дурачка, потешающего моряков в их трудной службе. Офицеры, в скуке гарнизонной жизни, его обожали – кроме непосредственного начальства, которое увлеклось своего рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством было спихнуть его недругу.
Пробовали сплавить его с командой на полгода на Целину, и потом еще полгода вылавливали по степям его дезертиров. Если отправляли на берег перебирать с матросиками лук или картошку, матросики неукоснительно загоняли овощ налево и, перепившись, дрались с комендантским патрулем. На него можно было твердо рассчитывать – что все будет именно не так, как надо.
Тем временем, заметьте, проходит то самое хрущевское сокращение миллион двести. Офицеров увольняют с флота, они плачут и молят оставить, потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, – а лейтенант Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает служить. Такова особенная военная мудрость. Все наизусть знают, что драматург Штейн, личный друг главных адмиралов, его родной дядя и протежирует племяннику, и предпочитают не встревать в родственные отношения. Вдруг дядя куда стукнет, лапа неслабая; себе дешевле помогать расти молодому офицеру.
И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот праздник он отметил пропиванием месячного жалованья и безысходным рыданием.
Офицер рыдает, а служба идет. И он постепенно приспосабливается. У евреев вообще повышенная приспособляемость. Он ведет в Доме офицеров флотское ЛИТО. Ездит на совещания флотских корреспондентов. Посылает в издательство сборник стихов. И подходит время, и ему присваивают капитан-лейтенанта.
Жизнь кончена… Тянуть лямку еще пять лет… зато потом он выйдет с этим званием в отставку – и вот тогда, на закате зрелости, начнется вторая, она же настоящая, жизнь. И все будет еще хорошо. Он считает календарь…
А проверяющий кадровик, между делом:
– Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?
– Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк… но старается.
– Ну хорошо. Дядя высоко вхож… ты не очень, в общем… понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил… но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания когда? представь, представь…
Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:
– Ну… ставь!.. Причитается с тебя.
– Да уж! – счастливо соглашается он.
– Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?
– Кого, – говорит, – представили? Куда?..
– Тебя! Иди – покупай погоны с двумя просветами.
Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гарнизонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.
Сказано – сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и неделю справляет по себе поминки. А выпив ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обратиться за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.
И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему, помогал, а все без толку…
Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб, получает добрый шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:
– Ну… как служба идет? Чем порадуешь? Пора и очередное звание получать.
При слове «звание» племянник искажается обликом, приземляется мимо стула, плачет и говорит: