Современная комедия Голсуорси Джон
Прижатый твердой рукой, непохожей на ручку его хозяйки, Тинг смотрел на него черными стекляшками-глазами, и султан его пушистого хвоста колыхался.
В спальне Майкл так рассеянно бросил его на пол, что он отошел, повесив хвост, и возмущенно улегся в своем углу.
Скоро пора обедать, а Флер нет дома. Майкл стал бегло перебирать в уме все ее планы. Сегодня у нее завтракали Губерт Марсленд и этот вертижинист – как его там? После них, конечно, надо проветриться: от вертижинистов в легких, безусловно, образуется углекислота. И все-таки! Половина восьмого! Что им надо было делать сегодня? Идти на премьеру Л. С. Д.? Нет, это завтра. Или на сегодня ничего не было? Тогда, конечно, она постаралась сократить свое пребывание дома. Он смиренно подумал об этом. Майкл не обольщался, поскольку знал, что ничем не выделяется, разве только своей веселостью и, конечно, своей любовью к ней. Он даже признавал, что его чувство – слабость, что оно толкает его на докучливую заботливость, которую он сознательно сдерживал. Например, спросить у Кокера или Филис – лакея или горничной, – когда Флер вышла, в корне противоречило бы его принципу. В мире делалось такое, что Майкл всегда думал, стоит ли обращать внимание на свои личные дела; а с другой стороны, в мире такое делалось, что казалось, будто единственное, на что стоит обращать внимание, это свои личные дела. А его личные дела, в сущности, были – Флер, и он боялся, что, если станет слишком обращать на них внимание, это ее будет раздражать.
Он прошел к себе и стал было расстегивать жилет, но подумал: «Впрочем, нет. Если она застанет меня уже одетым к обеду, это будет слишком подчеркнуто». И он снова застегнул жилет и сошел вниз. В холле стоял Кокер.
– Мистер Форсайт и сэр Лоренс заходили часов в шесть, сэр. Миссис Монт не было дома. Когда прикажете подать обед?
– Ну, около четверти девятого. Мы как будто никуда не идем.
Он вошел в гостиную и, пройдясь по ее китайской пустоте, раздвинул гардины. Площадь казалась холодной и темной на сквозном ветру, и он подумал: «Бикет… воспаление легких… надеюсь, она надела меховое пальто». Он вынул папироску, но снова отложил. Если она увидит его у окна, то подумает, что волнуется. Он снова пошел наверх – посмотреть, надела ли она шубку.
Тинг-а-Линг, все еще лежавший в своем углу, приветствовал его веселым вилянием хвоста и сразу разочарованно остановился. Майкл открыл шкаф. Надела! Прекрасно! Он посмотрел на ее вещи и вдруг услышал, как Тинг-а-Линг протрусил мимо него и ее голос проговорил: «Здравствуй, мой миленький!» Майклу захотелось, чтобы это относилось к нему, – и он выглянул из-за гардероба.
Бог мой! До чего она была прелестна, разрумяненная ветром! Он печально стоял и молчал.
– Здравствуй, Майкл! Я очень опоздала? Была в клубе, шла домой пешком.
У Майкла явилось безотчетное чувство, что в этих словах есть какая-то недоговоренность. Он тоже умолчал о своем и сказал:
– Я как раз смотрел, надела ли ты шубку: зверски холодно. Твой отец и Барт заходили и ушли голодные.
Флер сбросила шубку и опустилась в кресло.
– Устала! У тебя так мило торчат сегодня уши, Майкл.
Майкл опустился на колени и обвил руками ее талию. Она посмотрела на него каким-то странным, пытливым взглядом; он даже почувствовал себя неловко и смущенно.
– Если бы ты схватила воспаление легких, – сказал он, – я бы, наверно, рехнулся.
– Да с чего же мне болеть!
– Ты не понимаешь связи – в общем, все равно тебе будет неинтересно. Мы ведь никуда не идем, правда?
– Нет, конечно: идем. У Элисон приемный день.
– О боже! Если ты устала, можно отставить.
– Что ты, милый! Никак! У нее будет масса народу.
Подавив непочтительное замечание, он вздохнул:
– Ну ладно. Полный парад?
– Да, белый жилет. Очень люблю, когда ты в белом жилете.
Вот хитрое существо! Он сжал ее талию и встал. Флер легонько погладила его руку, и он ушел одеваться успокоенный…
Но Флер еще минут пять сидела неподвижно – не то чтобы во власти противоречивых чувств, но все же порядком растерянная. Двое за последний час вели себя одинаково: становились на колени и обвивали руками ее талию. Несомненно, опрометчиво было идти к Уилфриду на квартиру. Как только вошла туда, она поняла, насколько абсолютно не подготовлена к тому, чтобы физически подчиниться. Правда, он позволил себе не больше, чем Майкл сейчас. Но, боже мой! Она увидела, с каким огнем играет, поняла, какую пытку переживает он. Она строго запретила ему говорить хоть одно слово Майклу, но чувствовала, что на него нельзя положиться: настолько он метался между своим отношением к ней и к Майклу. Смущенная, испуганная, растроганная, она все-таки не могла не ощущать приятной теплоты от того, что ее так сильно любят сразу двое, не могла не испытывать любопытства: чем же это кончится? И она вздохнула. Еще одно переживание прибавилось к ее коллекции, но как увеличивать эту коллекцию, не загубив и ее и, может быть, самое владелицу, она не знала.
После слов, сказанных ею Уилфриду перед Евой: «Вы сделаете глупость, если уедете, – подождите!» – она знала, что он будет ждать чего-нибудь в ближайшее время. Часто он просил ее прийти и посмотреть его «хлам». Еще месяц, даже неделю назад она пошла бы, не колеблясь ни минутки, и потом обсуждала бы этот «хлам» с Майклом, но сейчас долго обдумывала стоит ли пойти? И если бы не возбуждение после завтрака в обществе вертижиниста, Эмебел Нэйзинг и Линды Фру и не разговоры о том, что всякие угрызения совести – просто старомодные чувства, а всякие переживания – самое интересное в жизни, она, наверное, и по сей час бы колебалась и обдумывала. Когда все ушли, она глубоко вздохнула и вынула из китайского шкафчика телефонную трубку.
Если Уилфрид в половине шестого будет дома, она зайдет посмотреть его «хлам». Его ответ: «Правда? Бог мой, неужели?» – чуть не остановил ее. Но, отбросив сомнения, с мыслью: «Я буду парижанкой – как у Пруста!» – она пошла в свой клуб. Проведя там три четверти часа без всякого развлечения, кроме трех чашек чаю, трех старых номеров «Зеркала мод» и созерцания трех членов клуба, крепко уснувших в креслах, она сумела опоздать на добрую четверть часа.
Уилфрид стоял на верхней площадке, в открытой двери, бледный, как грешник в чистилище. Он нежно взял ее за руку и повел в комнату.
Флер с легким трепетом подумала: «Так вот как это бывает? Du cote de chez Swann». Высвободив руку, она тут же стала разглядывать «хлам», порхая от вещи к вещи.
Старинные английские вещи, очень барские; две-три восточные редкости или образчики раннего ампира, собранные кем-нибудь из прежних Дезертов, любивших бродяжить или связанных с французским двором. Она боялась сесть из страха, что он начнет вести себя как в книгах; еще меньше она хотела возобновлять напряженный разговор, как в галерее Тейт. Разглядывать «хлам» – безопасное занятие, и она смотрела на Уилфрида только в те короткие промежутки, когда он не смотрел на нее. Она знала, что ведет себя не так, как «La garсonne» или Эмебел Нэйзинг, что ей даже угрожает опасность уйти, ничего не прибавив к своим «переживаниям». И она не могла удержаться от жалости к Уилфриду: его глаза тосковали по ней, на его губы больно было смотреть. Когда, совершенно устав от осмотра «хлама», она села, он бросился к ее ногам. Полузагипнотизированная, касаясь коленями его груди, ощущая себя в относительной безопасности, она по-настоящему поняла весь трагизм положения – его ужас перед самим собою, его страсть к ней. Это была мучительная, глубокая страсть; она не соответствовала ее ожиданиям, она была несовременна! И как, как же ей уйти, не причинив больше боли ни ему, ни себе? Когда она наконец ушла, не ответив на его единственный поцелуй, то поняла, что прожила четверть часа настоящей жизнью, но не была вполне уверена, понравилось ли ей это… А теперь, в безопасности своей спальни, переодеваясь к вечеру у Элисон, она испытывала любопытство при мысли, что бы она чувствовала, если бы события зашли так далеко, как это полагалось, по утверждению авторитетов. Конечно, она не испытала и десятой доли тех ощущений или мыслей, какие ей приписали бы в любом новом романе. Это было разочарование – или она для этого не годилась, – а Флер терпеть не могла чувствовать себя несовершенной. И, слегка пудря плечи, она стала думать о вечере у Элисон.
Хотя леди Элисон и любила встречаться с молодым поколением, но люди типа Обри Грина или Линды Фру редко бывали на ее вечерах. Правда, Неста Горз раз попала к Элисон, но один юрист и два литератора-политика, которые с ней там познакомились, впоследствии на нее жаловались. Выяснилось, что она исколола мелкими злыми дырочками одежды их самоуважения. Сибли Суон был бы желанным гостем благодаря своей дружбе с прошлым, но пока только задирал нос и смотрел на все свысока. Когда Флер и Майкл вошли, все были уже в сборе – не то что интеллигенция, а просто интеллектуальное общество, чьи беседы обладали всем блеском и всем savoir faire[7], с каким обычно говорят о литературе и искусстве те, которым, как говорил Майкл, «к счастью, нечего faire».
– И все-таки эти типы создают известность художникам и писателям. Какой сегодня гвоздь вечера? – спросил он на ухо у Флер.
Гвоздем, как оказалось, было первое выступление в Лондоне певицы, исполнявшей балканские народные песни. Но в сторонке справа стояли четыре карточных столика для бриджа. За ними уже составились партии. Среди тех, кто еще слушал пение, были и Гордон Минхо, и светский художник с женой, и скульптор, ищущий заказов. Флер, затертая между леди Фэйн – женой художника, и самим Гордоном Минхо, изыскивала способ удрать. Там… да, там стоял мистер Челфонт! В гостях у леди Элисон Флер, прекрасно разбиравшаяся в людях, никогда не тратила времени на художников и писателей: их она могла встретить где угодно. Здесь же она интуитивно выбирала самого большого политико-литературного «жука» и ждала случая наколоть его на булавку. И, поглощенная мыслью, как поймать Челфонта, она не заметила происходившей на лестнице драматической сцены.
Майкл остался на площадке лестницы – не в настроении болтать и острить, прислонившись к балюстраде, тонкий, как оса, в своем длинном белом жилете, глубоко засунув руки в карманы, он следил за изгибами и поворотами белой шеи Флер и слушал балканские песни с полнейшим безразличием. Оклик «Монт!» заставил его встрепенуться. Внизу стоял Уилфрид. Монт? Два года Уилфрид не называл его Монтом!
– Сойди сюда!
На средней площадке стоял бюст Лайонела Черрела – королевского адвоката, работы Бориса Струмоловского, в том жанре, который цинически избрал художник с тех пор, как Джун Форсайт отказалась поддерживать его самобытный, но непризнанный талант. Бюст был почти неотличим от любого бюста на академической выставке этого года, и юные Черрелы любили пририсовывать ему углем усы.
За этим бюстом стоял Дезерт, прислонившись к стене, закрыв глаза. Его лицо поразило Майкла.
– Что случилось, Уилфрид?
Дезерт не шевелился.
– Ты должен знать – я люблю Флер!
– Что?
– Я не желаю быть предателем. Ты – мой соперник. Жаль, но это так. Можешь меня изругать…
Его лицо было мертвенно-бледно, и мускулы подрагивали. У Майкла дрогнуло сердце. Какая дикая, какая странная, нелепая история! Его лучший друг, его шафер! Машинально он полез за портсигаром, машинально протянул его Дезерту. Машинально оба взяли папиросы и дали друг другу закурить. Потом Майкл спросил:
– Флер знает?
Дезерт кивнул.
– Она не знает, что я тебе сказал, она бы мне не позволила. Тебе ее не в чем упрекнуть… пока. – И, все еще не открывая глаз, он добавил: – Я ничего не мог поделать.
Та же мысль подсознательно мелькнула у Майкла. Естественно! Вполне естественно! Глупо не понимать, насколько это естественно! И вдруг как будто что-то в нем оборвалось, и он сказал:
– Очень честно с твоей стороны предупредить меня, но не собираешься ли ты удалиться?
Плечи Дезерта крепче прижались к стене.
– Я сам так думал сначала, но, кажется, не уйду.
– Кажется? Я не понимаю.
– Если бы я наверно знал, что мне не на что надеяться… но я не уверен. – И внезапно он взглянул на Майкла: – Слушай, нечего притворяться. Я пойду на все, и я отниму ее у тебя, если смогу!
– Господи боже! – сказал Майкл. – Дальше уж ехать некуда!
– Да! Можешь попрекать меня! Но вот что я тебе скажу: как я подумаю, что ты идешь с ней домой, а я… – Он рассмеялся отрывистым, неприятным смехом. – Нет, знаешь, лучше ты меня не трогай.
– Что ж, – сказал Майкл, – раз мы не в романе Достоевского, то, я полагаю, больше говорить не о чем.
Дезерт отошел от стены и положил руку на бюст Лайонеля Черрела.
– Ты пойми хотя бы, что я себе напортил – может, угробил себя тем, что сказал тебе. Я не начал бомбардировки без объявления войны.
– Нет, – глухо отозвался Майкл.
– Можешь мои книжки сбыть другому издательству.
Майкл пожал плечами.
– Ну, спокойной ночи, – сказал Дезерт. – И прости за примитивность.
Майкл прямо посмотрел в лицо своему другу. Нет, это не ошибка: горькое отчаяние было в этих глазах. Майкл протянул было руку, нерешительно позвал: Уилфрид!..
Но тот уже сходил вниз, и Майкл поднялся наверх.
Вернувшись на свое место у балюстрады, он попытался уверить себя, что жизнь – смешная штука, и не смог. В его положении нужна была хитрость змеи, отвага льва, кротость голубя; он не ощущал в себе этих стандартных добродетелей. Если бы Флер любила его так, как он любит ее, он по-настоящему пожалел бы Уилфрида. Ведь так естественно полюбить Флер! Но она не любит его так – о нет! У Майкла было одно достоинство, если считать это достоинством: он не переоценивал себя и всегда высоко ценил своих друзей. Он высоко ценил Дезерта и, как это ни странно, даже сейчас не думал о нем плохо. Вот его друг собирается нанести ему смертельную обиду, отнять у него любовь, нет, честнее сказать – просто привязанность его жены, и все же Майкл не считает его негодяем. Такая терпимость – он это знал – безнадежная штука, но понятия о свободе воли, о свободном выборе для него были не только литературными понятиями, нет, они были заложены в его характере. Применить насилие, как бы желательно это ни казалось, значило бы идти против самого себя. И что-то похожее на отчаяние проникло в его сердце, когда он смотрел на нехитрые заигрывания Флер с великим Джералдом Челфонтом. Что, если она бросит его ради Уилфрида? Нет. Конечно, нет! Ее отец, ее дом, ее собака, ее друзья, ее… ее «коллекция» всяких… – нет, ведь она не откажется, не сможет расстаться со всем этим. Но что, если она захочет сохранить все, включая и Уилфрида? Нет, нет! Никогда! Только на секунду такое подозрение осквернило прирожденную честность Майкла.
Но что же делать? Сказать ей? Выяснить все? Или ждать и наблюдать? Зачем? Ведь это значило бы шпионить, а не наблюдать. Ведь Дезерт больше к ним в дом не придет. Нет! Или полная откровенность – или полное невмешательство. Но это значит – жить под дамокловым мечом. Нет! Полная откровенность! И не ставить никаких ловушек. Он провел рукой по мокрому лбу. Если бы только они были дома, подальше от этого визга, от этих лощеных кривляк. Как бы вытащить Флер? Без предлога – невозможно! А единственный предлог – что у него голова идет кругом. Нет, надо сдержаться! Пение кончилось. Флер оглянулась. Сейчас подзовет его! Нет, она сама шла к нему. Майкл не мог удержаться от иронической мысли: «Подцепила старого Челфонта!» Он любил ее, но знал ее маленькие слабости. Она подошла и взяла его под руку.
– Мне надоело, Майкл, давай удерем, хорошо?
– Живо! Пока нас не поймали!
На холодном ветру он подумал: «Сейчас – или у нее в комнате?»
– По-моему, – проговорила Флер, – мистера Челфонта переоценивают – он просто какой-то сплошной зевок. На той неделе он у нас завтракает.
Нет, не сейчас, у нее в комнате!
– Как ты думаешь, кого бы пригласить для него, кроме Элисон?
– Не надо никого чересчур крикливого.
– Конечно, нет, но надо кого-нибудь позанятнее. Ах, Майкл, знаешь, иногда мне кажется, что не стоит и стараться.
У Майкла замерло сердце. Не было ли это зловещим признаком – признаком того, что «примитивное» начинает проступать и в ней, всегда так увлеченной светской жизнью?
Час назад он бы сказал: «Ты права, дорогая; вот уж действительно не стоит». Но сейчас каждый признак перемены казался зловещим! Он взял Флер под руку.
– Не беспокойся, уж мы как-нибудь изловим самых подходящих птиц.
– Пригласить бы китайского посланника – вот было бы превосходно! – проговорила Флер задумчиво. – Минхо, Барт – четверо мужчин, две дамы – уютно! Я поговорю с Бартом!
Майкл уже открыл входную дверь. Он пропустил Флер и остановился посмотреть на звезды, на платаны, на неподвижную мужскую фигуру – воротник поднят до самых глаз, и шляпа нахлобучена до бровей. «Уилфрид, – подумал он. – Испания! Почему Испания? И все несчастные, все отчаявшиеся… чье сердце… Эх! К черту сердце!» И он захлопнул дверь.
Но вскоре ему пришлось открыть другую дверь – и никогда он ее не открывал с меньшим энтузиазмом! Флер сидела на ручке кресла в светло-лиловой пижаме, которую она надевала иногда, чтобы не отставать от моды, и смотрела в огонь. Майкл остановился, глядя на нее и на свое собственное отражение в одном из пяти зеркал, – белое с черным, как костюм Пьеро, пижама, которую она ему купила. «Марионетки в пьесе, – подумал он. – Марионетки в пьесе! Разве это настоящее?» Он подошел и сел на другую ручку кресла.
– О черт! – пробормотал он. – Хотел бы я быть Антиноем! – И он соскользнул с ручки кресла на сиденье, чтобы она смогла, если захочет, спрятать от него лицо.
– Уилфрид все мне рассказал, – произнес он спокойно.
Сказано! Что дальше? Он увидел, как кровь заливает ее шею и щеку.
– О-о! Чего ради… что значит «рассказал»?
– Рассказал, что влюблен в тебя, больше ничего – ведь больше и нечего рассказывать, правда? – И, подтянув ноги в кресло, он плотно обхватил колени обеими руками.
Один вопрос уже вырвался! Держись! Держись! И он закрыл глаза.
– Конечно, – очень медленно проговорила Флер. – Ничего больше и нет. Если Уилфриду угодно быть таким глупым…
«Если угодно»! Какими несправедливыми показались эти слова Майклу: ведь его собственная «глупость» была такой продолжительной, такой прочной! И – странно! – его сердце даже не дрогнуло! А ведь он должен был обрадоваться ее словам!
– Значит, с Уилфридом покончено?
– Покончено? Не знаю.
Да и что можно знать, когда речь идет о страсти?
– Так, – сказал он, делая над собой усилие, – ты только не забывай, что я люблю тебя ужасно!
Он видел, как задрожали ее ресницы, как она пожала плечами.
– А разве я забываю?
Горечь, ласка, простая дружба – как понять?
Вдруг она потянулась к нему и схватила за уши.
Крепко держа его голову, она посмотрела на него и засмеялась. И все-таки его сердце не дрогнуло. Если только она не водит его за нос… Но он притянул ее к себе в кресло. Лиловое, черное и белое смешалось – она ответила на его поцелуй. Но от всего ли сердца? Кто мог знать? Только не Майкл!
Х
Конец спортсмена
Не застав дочери дома, Сомс сказал: «Я подожду», – и уселся на зеленый диван, не замечая Тинг-а-Линга, отсыпавшегося перед камином от проявлений внимания со стороны Эмебел Нэйзинг, – она нашла, что он «чудо до чего забавный!». Седой и степенный, Сомс сидел, с глубокой складкой на лбу, положив ногу на ногу, и думал об Элдерсоне и о том, куда идет мир и как вечно что-нибудь случается. И чем больше он думал, тем меньше понимал, как угораздило его войти в правление общества, которое имело дело с иностранными контрактами. Вся старинная мудрость, укрепившая в девятнадцатом веке богатство Англии, вся форсайтская философия, утверждавшая, что не надо вмешиваться в чужие дела и рисковать, весь закоренелый национальный индивидуализм, который не мог позволить стране гоняться то за одной синей птицей, то за другой, – все это поднимало молчаливый протест в его душе. Англия идет по неверному политическому пути, пытаясь оказать влияние на континентальную политику, и ОГС идет по неверному финансовому пути, взяв на себя страховку иностранных контрактов. Особый родовой инстинкт тянул Сомса назад, на его собственную, прямую дорогу. Никогда не впутываться в дела, которые не можешь проверить! Старый Монт говорил: «Держаться на ринге». Ничего подобного! Не вмешивайся не в свое дело – вот правильная «формула». Он почувствовал что-то около ноги: Тинг-а-Линг обнюхивал его брюки.
– А, – сказал Сомс, – это ты!
Поставив передние лапы на диван, Тинг-а-Линг облизнулся.
– Подсадить тебя? – сказал Сомс. – Уж очень ты длинный! – И снова он почувствовал какое-то еле уловимое тепло от сознания, что собака его любит.
«Что-то во мне есть, что ему нравится», – подумал он и, взяв Тинг-а-Линга за ошейник, втащил его на подушку. «Ты и я – нас двое таких», – как будто говорила собачонка пристальным своим взглядом. Китайская штучка! Китайцы знают, чего им надо; они уже пять тысяч лет как не вмешиваются в чужие дела!
«Подам в отставку», – подумал Сомс. Но как быть с Уинифрид, с Имоджин, с сыновьями Роджера и Николаса, которые вложили деньги в это дело, потому что он был там директором? И что они ходят за ним, как стадо баранов! Он встал. Не стоит ждать – лучше пойти на Грин-стрит и теперь же поговорить с Уинифрид. Ей придется опять продавать акции, хотя они слегка упали. И, не прощаясь с Тинг-а-Лингом, он ушел.
Весь этот год жизнь почти доставляла ему удовольствие. То, что он мог хоть раз в неделю куда-то прийти, посидеть, встретить какую-то симпатию, как в прежние годы в доме Тимоти, – все это удивительно поднимало ему настроение. Уйдя из дому, Флер унесла с собой его сердце, но Сомс, пожалуй, предпочитал навещать свое сердце раз в неделю, чем носить его всегда с собой. И еще по другим причинам жизнь стала легче. Этот мефистофельского вида иностранец Проспер Профон давно уехал неизвестно куда, и с тех пор жена стала гораздо спокойнее и ее сарказм значительно слабее. Она занималась какой-то штукой, которая называлась «система Куэ», и пополнела. Она постоянно пользовалась автомобилем. Вообще привыкла к дому, поутихла. Кроме того, Сомс примирился с Гогеном – некоторое понижение спроса на этого художника убедило его в том, что Гоген стоил внимания, и он купил еще три картины. Гоген снова пойдет в гору. Сомс даже немного жалел об этом, потому что успел полюбить этого художника. Если привыкнуть к его краскам – они начинают даже нравиться. Одна картина – в сущности, без всякого содержания – как-то особенно привлекала глаз. Сомсу становилось даже неприятно, когда он думал, что с картиной придется расстаться, если цена очень поднимется. Но и помимо всего этого Сомс чувствовал себя вполне хорошо: переживал рецидив молодости по отношению к Аннет, получал больше удовольствия от еды и совершенно спокойно думал о денежных делах. Фунт подымался в цене, рабочие успокоились, и теперь, когда страна избавилась от этого фигляра, можно было надеяться на несколько лет прочного правления консерваторов. И только подумать, размышлял он, проходя через Сент-Джеймс-парк по направлению к Грин-стрит, что он сам взял и влез в общество, которое не мог контролировать! Право, он чувствовал себя так, как будто сам черт его попутал!
На Пиккадилли он медленно пошел по стороне, примыкавшей к парку, привычно поглядывая на окна клуба «Айсиум». Гардины были спущены, и длинные полосы света пробивались мягко и приветливо. И ему вспомнилось, что кто-то говорил, будто Джордж Форсайт болен. Действительно, Сомс уже много месяцев не видел его в фонаре окна. Н-да, Джордж всегда слишком много ел и пил. Сомс перешел улицу и прошел мимо клуба; какое-то внезапное чувство: он сам не знал какое – тоска по своему прошлому, словно тоска по родине, – заставило его повернуть и подняться в подъезд.
– Мистер Джордж Форсайт в клубе?
Швейцар уставился на него. Этого длиннолицего седого человека Сомс знал еще с восьмидесятых годов.
– Мистер Форсайт, сэр, – сказал он, – опасно болен. Говорят, не поправится, сэр.
– Что? – спросил Сомс. – Никто мне не говорил.
– Он очень плох, совсем плох. Что-то с сердцем.
– С сердцем? А где он?
– У себя на квартире, сэр, тут за углом. Говорят, доктора считают, что он безнадежен. А жаль его, сэр! Сорок лет я его помню. Старого закала человек и замечательно знал толк в винах и лошадях. Никто из нас, как говорится, не вечен, но никогда я не думал, что придется его провожать. Он малость полнокровен, сэр, вот в чем дело.
Сомс с несколько неприятным чувством обнаружил, что никогда не знал, где живет Джордж, – так прочно он казался связанным с фонарем клубного окна.
– Скажите мне его адрес, – проговорил он.
– Бельвиль-роу, номер одиннадцать, сэр. Надеюсь, вы его найдете в лучшем состоянии. Мне будет очень не хватать его шуток, право!
Повернув за угол, на Бельвиль-роу, Сомс сделал быстрый подсчет. Джорджу шестьдесят шесть лет – только на год моложе его самого! Если Джордж действительно при последнем издыхании, это странно! «Все оттого, что вел неправильный образ жизни, – подумал Сомс. – Сплошное легкомыслие этот Джордж! Когда это я составлял его завещание?» Насколько он помнил, Джордж завещал свое состояние братьям и сестрам. Больше у него никого не было. Какое-то родственное чувство зашевелилось в Сомсе – инстинкт сохранения семейного благополучия. Они с Джорджем никогда не ладили: полные противоположности по темпераменту, – и все же его надо будет хоронить. А кому заботиться об этом, как не Сомсу, схоронившему уже многих Форсайтов. Он вспомнил, как Джордж когда-то прозвал его гробовщиком. Гм! Вот оно – возмездие! Бельвиль-роу. Ага, номер одиннадцать. Настоящее жилище холостяка. И, собираясь позвонить, Сомс подумал: «Женщины! Какую роль играли в жизни Джорджа женщины?»
На его звонок вышел человек в черном костюме, молчаливый и сдержанный.
– Здесь живет мой кузен, Джордж Форсайт. Как его здоровье?
Слуга сжал губы.
– Вряд ли переживет эту ночь, сэр.
Сомс почувствовал, как под его шерстяной фуфайкой что-то дрогнуло.
– В сознании?
– Да, сэр.
– Можете отнести ему мою карточку? Вероятно, он захочет меня повидать.
– Будьте добры подождать здесь, сэр.
Сомс прошел в низкую комнату с деревянной панелью почти в рост человека, над которой висели картины. Джордж – коллекционер! Сомс никогда этого за ним не знал. На стенах, куда ни взгляни, висели картины – старые и новые, изображавшие скачки и бокс. Красных обоев почти не было видно. И только Сомс приготовился рассмотреть картины с точки зрения их стоимости, как заметил, что он не один. Женщина – возраст не определишь в сумерках – сидела у камина в кресле с очень высокой спинкой, облокотившись на ручку кресла и приложив к лицу платок. Сомс посмотрел на нее и украдкой понюхал воздух. «Не нашего круга, – решил он, – держу десять против одного, что выйдут осложнения». Приглушенный голос лакея сказал:
– Вас просят зайти, сэр!
Сомс провел рукой по лицу и последовал за ним.
Спальня, куда он вошел, была странно непохожа на первую комнату. Одна стена была сплошь занята огромным шкафом с массой ящиков и полочек. И больше в комнате ничего не было, кроме туалетного стола с серебряным прибором, электрического радиатора, горевшего в камине, и кровати напротив. Над камином висела одна-единственная картина. Сомс машинально взглянул на нее. Как! Китайская картина! Большая белая обезьяна, повернувшись боком, держала в протянутой лапе кожуру выжатого апельсина. С ее мохнатой мордочки на Сомса смотрели карие, почти человеческие глаза. Какая фантазия заставила чуждого искусству Джорджа купить такую вещь да еще повесить ее против своей кровати? Сомс обернулся и поглядел на кровать. Там лежал «единственный приличный человек в этой семейке», как называл его когда-то Монтегю Дарти; его отечное тело вырисовывалось под тонким стеганым одеялом. Сомса даже передернуло, когда он увидел это знакомое багрово-румяное лицо бледным и одутловатым, как луна, с темными морщинистыми кругами под глазами, еще сохранившими свое насмешливое выражение. Голос хриплый, сдавленный, но звучащий еще по-старому, по-форсайтски, произнес:
– Здорово, Сомс! Пришел снять с меня мерку для гроба?
Сомс движением руки отклонил это предположение; ему странно было видеть такую пародию на Джорджа. Они никогда не ладили, но все-таки…
Сдержанным, спокойным голосом он сказал:
– Ну, Джордж, ты еще поправишься. Ты еще не в таком возрасте. Могу ли я быть тебе чем-нибудь полезен?
Усмешка тронула бескровные губы Джорджа.
– Составь мне дополнение к завещанию. Бумага – в ящике туалетного стола.
Сомс вынул листок со штампом клуба «Айсиум». Стоя у стола, он написал своим вечным пером вводную фразу и выжидательно взглянул на Джорджа. Голос продиктовал хрипло и медленно:
– Моих трех кляч – молодому Вэлу Дарти, потому что он единственный Форсайт, который умеет отличить лошадь от осла. – Сдавленный смешок жутко отозвался в ушах Сомса. – Ну, как ты написал?
Сомс прочел:
– «Завещаю трех моих скаковых лошадей родственнику моему Валериусу Дарти из Уонсдона, Сассекс, ибо он обладает специальным знанием лошадей».
Снова этот хриплый смешок:
– Ты, Сомс, сухой педант. Продолжай: Милли Мойл – Клермонт-Гроув, дом двенадцать – завещаю двенадцать тысяч фунтов, свободных от налога на наследство.
Сомс чуть не свистнул.
Женщина в соседней комнате!
Насмешливые глаза Джорджа стали грустными и задумчивыми.
– Это огромные деньги, – не удержался Сомс.
Джордж хрипло и раздраженно проворчал:
– Пиши, не то откажу ей все состояние!
Сомс написал.
– Это все?
– Да. Прочти!
Сомс прочел и опять услышал сдавленный смех.
– Недурная пилюля! Этого вы в газетах не напечатаете. Позови лакея, ты и он можете засвидетельствовать.
Но Сомс еще не успел дойти до двери, как она открылась и лакей вошел сам.
– Тут… м-м… зашел священник, сэр, – сказал он виноватым голосом. – Он спрашивает, не угодно ли вам принять его.
Джордж повернулся к нему; его заплывшие серые глаза сердито расширились:
– Передайте ему привет и скажите, что увидимся на моих похоронах.
Лакей поклонился и вышел; наступило молчание, потом Джордж сказал:
– Теперь, зови его опять. Я не знаю, когда флаг будет спущен.
Сомс позвал лакея. Когда завещание было подписано и лакей ушел, Джордж заговорил:
– Возьми его и последи, чтобы она свое получила. Тебе можно доверять – это твое основное достоинство, Сомс.
Сомс с каким-то странным чувством положил завещание в карман.
– Может быть, хочешь ее повидать?
Джордж долго и пристально посмотрел на него.
– Нет. Какой смысл? Дай мне сигару из того ящика.
Сомс открыл ящик и засомневался:
– А тебе можно?
Джордж усмехнулся:
– Никогда в жизни не делал того, что можно, и теперь не собираюсь. Обрежь мне сигару.
Сомс остриг кончик сигары. «Спичек я ему не дам, – подумал он, – не могу взять на себя ответственность». Но Джордж и не просил спичек. Он лежал совершенно спокойно с незажженной сигарой в бледных губах, опустив распухшие веки.
– Прощай, – сказал он, – я вздремну.
– Прощай, – сказал Сомс. – Я надеюсь, что ты… ты скоро…
Джордж снова открыл глаза – этот пристальный, грустный, насмешливый взгляд как будто уничтожал притворные надежды и утешения. Сомс быстро повернулся и вышел. Он чувствовал себя скверно и почти бессознательно опять зашел в гостиную. Женщина сидела в той же позе; тот же назойливый аромат стоял в воздухе. Сомс взял зонтик, забытый там, и вышел.
– Вот мой номер телефона, – сказал он слуге, ожидавшему в коридоре. – Дайте мне знать.
Тот поклонился.
Сомс свернул с Бельвиль-роу. Всегда, расставаясь с Джорджем, он чувствовал, что над ним смеются. Не посмеялись ли над ним и в этот раз? Не было ли завещание Джорджа его последней шуткой? Может, если бы Сомс не зашел к нему, Джордж никогда бы не сделал этой приписки, не обошел бы семью, оставив треть своего состояния надушенной женщине в кресле? Сомса смущала эта загадка. Но как можно шутить у порога смерти? В этом было своего рода геройство. Где его надо хоронить?.. Кто-нибудь, наверно, знает – Фрэнси или Юстас. Но что они скажут, когда узнают об этой женщине в кресле? Ведь двенадцать тысяч фунтов! «Если смогу получить эту белую обезьяну, обязательно возьму ее, – подумал он внезапно, – хорошая вещь!» Глаза обезьяны, выжатый апельсин… может быть, и жизнь – только горькая шутка, и Джордж все понимает лучше его самого? Сомс позвонил у дверей дома на Грин-стрит.
Миссис Дарти просила извинить ее: миссис Кардиган пригласила ее обедать и составить партию в карты.
Сомс пошел в столовую один. У полированного стола, под который в былые времена иногда соскальзывал, а то и замертво сваливался Монтегю Дарти, Сомс обедал, глубоко задумавшись. «Тебе можно доверять – это твое основное достоинство, Сомс!» Эти слова были ему и лестны и обидны. Какая глубоко ироническая шутка! Так оскорбить семью – и доверить Сомсу осуществить это оскорбительное дело! Не мог же Джордж из привязанности отдать двенадцать тысяч женщине, надушенной пачули. Нет! Это была последняя издевка над семьей, над всеми Форсайтами, над ним – Сомсом! Что же! Все те, кто издевался над ним, получили по заслугам – Ирэн, Босини, старый и молодой Джолионы, а теперь вот – Джордж. Кто умер, кто умирает, кто – в Британской Колумбии! Он снова видел перед собой глаза своего кузена над незакуренной сигарой – пристальные, грустные, насмешливые. Бедняга!
Сомс встал из-за стола и рывком раздвинул портьеры. Ночь стояла ясная, холодная. Что становится с человеком после? Джордж любил говорить, что в прошлом своем существовании он был поваром у Карла II. Но перевоплощение – чепуха, идиотская теория! И все же хотелось бы как-то существовать после смерти. Существовать и быть возле Флер! Что это за шум? Граммофон завели на кухне. Когда кошки дома нет, мыши пляшут! Люди все одинаковы – берут что могут, а дают как можно меньше. Что ж, закурить папиросу? Закурив от свечи – Уинифрид обедала при свечах, они снова вошли в моду, – Сомс подумал: «Интересно, держит он еще сигару в зубах?» Чудак этот Джордж! Всю жизнь был чудаком! Он следил за кольцом дыма, которое случайно выпустил, – очень синее кольцо; он никогда не затягивался. Да! Джордж жил слишком легкомысленно, иначе не умер бы на двадцать лет раньше срока, слишком легкомысленно! Да, вот какие дела! И некому слова сказать – ни одной собаки нет.
Сомс снял с камина какого-то уродца, которого разыскал где-то на восточном базаре его племянник Бенедикт года через два после войны. У него были зеленые глаза. «Нет, не изумруды, – подумал Сомс, – какие-то дешевые камни».
– Вас к телефону, сэр.
Сомс вышел в холл и взял трубку:
– Да?
– Мистер Форсайт скончался, сэр, доктор сказал – во сне.
– О! – произнес Сомс… – А была у него сига… Ну, благодарю! – Он повесил трубку.
Скончался! И нервным движением Сомс нащупал завещание во внутреннем кармане.
XI
Рискованное предприятие
Целую неделю Бикет гонялся за работой, ускользавшей, как угорь, мелькавшей, как ласточка, совершенно неуловимой. Фунт отдал за квартиру, три шиллинга поставил на лошадь – и остался с двадцатью четырьмя шиллингами. Погода потеплела – ветер с юго-запада, – и Викторина первый раз вышла. От этого стало немного легче, но судорожный страх перед безработицей, отчаянная погоня за средствами к существованию, щемящая, напряженная тоска глубоко вгрызались в его душу. Если через неделю-другую он не получит работы, им останется только работный дом или – газ! «Лучше газ, – думал Бикет. – Если только она согласится, то и я готов. Осточертело мне все. И в конце концов, что тут такого? Обнять ее – и ничего не страшно!» Но инстинкт подсказывал, что не так-то легко подставить голову под газ, и в понедельник вечером его вдруг осенила мысль: воздушные шары! Как у того вот парня на Оксфорд-стрит. А почему бы и нет! У него еще хватило бы денег для начала, а никакого разрешения не надо. Его мысли, словно белка в колесе, вертелись в бессонные часы вокруг того огромного неоспоримого преимущества, какое имеют воздушные шары перед всеми прочими предметами торговли. Такого продавца не пропустишь – стоит, и каждый его замечает, все видят яркие шарики, летающие над ним! Правда, насколько он разузнал, прибыль невелика – всего пенни с большого шестипенсового шара и пенни с трех маленьких двухпенсовых шариков. И все-таки живет же тот продавец! Может, он просто прибеднялся перед ним из страха, что его профессия покажется слишком заманчивой? Стало быть, за мостом, как раз там, где такое движение. Нет, лучше у собора Святого Павла! Он приметил там проход, где можно стоять шагах в трех от тротуара – как тот парень на Оксфорд-стрит. Он ничего не скажет малютке, что спит рядом с ним, ни слова, пока не сделает эту ставку. Правда, это значит – рисковать последним шиллингом. Ведь только на прожитие ему надо продать… Ну да, три дюжины больших и четыре дюжины маленьких шаров в день дадут прибыли всего-навсего двадцать шесть шиллингов в неделю, если только тот продавец не наврал ему. Не очень-то поедешь на это в Австралию! И разве это настоящее дело? Викторина здорово огорчится. Но тут уж нечего рассуждать! Надо попробовать, а в свободные часы поискать работу.
И на следующий день в два часа наш тощий капиталист, с четырьмя дюжинами больших и семью дюжинами маленьких шаров, свернутых на лотке, с двумя шиллингами в кармане и пустым желудком, стал у собора Святого Павла. Он медленно надул и перевязал два больших и три маленьких шарика – розовый, зеленый и голубой, и они заколыхались над ним. Ощущая запах резины в носу, выпучив от напряжения глаза, он стал на углу, пропуская поток прохожих. Он радовался, что почти все оборачивались и смотрели на него. Но первый, кто с ним заговорил, был полисмен:
– Тут стоять не полагается.
Бикет не отвечал, у него пересохло в горле. Он знал, что значит полиция. Может, он не так взялся за дело? Вдруг он всхлипнул и сказал:
– Дайте попытать счастья, констебль, – дошел до крайности! Если мешаю, я стану куда прикажете. Дело для меня новое, а у меня только и есть на свете, что два шиллинга да еще жена.
Констебль, здоровый дядя, оглядел его с ног до головы.
– Ну ладно, посмотрим! Я вас не трону, если никто не станет возражать.
Во взгляде Бикета была глубокая благодарность.
– Премного вам обязан, – проговорил он. – Возьмите шарик для дочки, доставьте мне удовольствие.
– Один я куплю, сделаю вам почин, – сказал полисмен. – Через час я сменяюсь с дежурства, вы приготовьте мне большой, розовый.
И он отошел, но Бикет видел, что наблюдает за ним. Отодвинувшись к самому краю тротуара, он стоял совершенно неподвижно; его большие глаза заглядывали в лицо каждому прохожему; худые пальцы то и дело перебирали товар. Если бы Викторина его видела! Все в нем взбунтовалось: ей-богу, он вырвется из этой канители, вырвется на солнце, к лучшей жизни, которую стоит назвать жизнью.