Семеро праведных в раю хозяина Хаецкая Елена
Хозяин остановился, тяжело дыша.
– Он не верит в Бога. Он не верит в смерть. Он не поверил мне.
– Какая разница, – сказала Аглая тихо.
– Но как же он очутился здесь, если не верит? – спросил Хозяин.
Упрямец открыл глаза. Над ним склонилось детское лицо, ясное, с широко расставленными глазами. Серьезное, спокойное.
– Сестрица, – прошептал Упрямец, – я не буйный, пусть он не бьет меня…
– Не бойся, Упрямец, – сказала Аглая. – Он больше не тронет тебя.
Хозяин дернул ртом и вышел, пробурчав напоследок:
– Если вы такие умные, то сами и вразумляйте этого атеиста…
И хлопнул дверью внизу, и дом содрогнулся.
Упрямец приподнялся на локтях, огляделся, и белые одежды праведных показались ему смирительными рубашками.
Карусельщик глядел на него с пониманием.
– Выпей чаю, – предложил он, протягивая в ладонях буроватую жидкость.
Упрямец жадно глотнул, посмотрел на прыщавое истощенное лицо алкоголика, успокоенно вздохнул.
– Так я и знал, что это вытрезвитель…
– Что ты делаешь, Аглая? – спросила Пиф свою дочь.
Девочка сидела на ступеньке в доме, где были выбиты все стекла. Солнечный свет ломился в оконные проемые, которые были тесны для него. На коленях Аглаи лежала сгоревшая книга, и черными были ее страницы.
– Я читаю, – сказал ребенок.
Пиф села рядом, заглянула в черноту сгоревших листков.
– И что здесь написано?
– О, – сказала Аглая, просияв улыбкой, – всякий раз – разное…
С пустым ведром прошел мимо них наверх Комедиант. Пиф заметила вдруг, как красив он и каким усталым он выглядит.
Набрал полное ведро чаю из ванны и вниз пошел, тяжело ступая. Все немило было ему в раю Хозяина.
А Голос визгливо бранился, сидя на плече Комедианта:
– И чай этот дрянь! – плюнул на пол. – И ванна грязная! – пнул ванну. – И бабы на лестнице сидят, шагу не ступить! – нарочно задел.
Комедиант скрылся за холмом, сложенным старыми консервными банками, и только Голос доносился еще:
– …и рай этот ваш сраный!..
Пиф покраснела от злости и открыла уже рот, чтобы обматерить вдогонку своего давнего друга, как вдруг заметила, что Аглая плачет. Что смотрит Аглая на Комедианта во все глаза и слезы текут по круглым детским щекам.
– Почему ты плачешь? – спросила у дочери Пиф, удивившись.
– О, я жалею его, – ответила Аглая. – Я жалею его, мама.
– Почему? Разве он не один из нас?
– Он скоро умрет, – сказала девочка.
– Какие глупости, – отрезала Пиф, глядя, как Комедиант показывается из-за холма на тропинке, как спотыкается и щедро плещет чаем себе на ноги. – Какие глупости, Аглая. Разве мы уже не мертвы?
– Разве мы мертвы, мама? – удивленно спросила Аглая, и Пиф вдруг вспомнила: ее дочь не знала другой жизни, кроме посмертной. Как дети, рожденные во время войны, не знают ничего о мире.
– Смерть – она там, – сказала Аглая и махнула рукой в сторону солнечного света.
И ослепительный свет солнца показался вдруг ее матери страшным.
– Und das Licht scheint in der Finsternis, und die Finsternis hat es nich ergriffen… – читал Пастырь нараспев.
Чумазый подросток терся у входа в храм, то и дело вытягивая тощую шею и засовывая любопытную физиономию в распахнутые врата.
Подросток был худ и очень подвижен; на смуглом круглом лице поблескивали узкие глаза; слегка выпяченные губы шевелились, как будто повторяя слова, доносившиеся из храма. Растрепанные черные волосы подростка кое-как заплетены в тоненькую косичку. Мальчик был бос, в рваной рубашке с плеча рослого мужчины, которая доходила ему до колен.
В темноте вечной ночи смутно поблескивал храм. Это было шестиугольное сооружение со стенами из рифленого стекла темно-синего цвета, с вечным не-небом вместо крыши, с облачным покровом вместо пола, и облака в храме были чернее китайской туши. В этой черноте почти целиком терялась облаченная в темные одежды фигура Пастыря, над которым, в бессветном воздухе, висела, раскинув руки, светящаяся фигура.
К ней и обращался Пастырь, вознося свои молитвы, и невидимый хор еле слышно пел откуда-то из-под крыши.
Подросток мялся на пороге, не решаясь войти. Его разрывали на части любопытство и страх. А хор продолжал петь, и Пастырь продолжал читать, а светящаяся фигура парила над головами и неожиданно вспыхнула, как будто в нее ударила молния.
При этой ослепительной вспышке вдруг высветился город-призрак – огромный город, почти до основания разрушенный бомбежками. Он был виден как бы с высоты птичьего полета. На месте стеклянного храма оказался другой, вернее, руины другого – от него осталась только одна стена, наполовину рухнувшая, похожая на сломанный зуб. На этой стене висело распятие. Оно становилось все больше и больше по мере того, как яркий свет угасал, и город исчезал в надвигающейся темноте. И наконец оно стало большим, горящим; оно словно впитало в себя весь израсходованный на вспышку молнии свет, и медленно слилось с повисшей в воздухе бесплотной фигурой.
– Вот ты где, паршивец! – сказал кто-то в темноте и ощутимо схватил подростка за ухо.
– Ай! – вскрикнул мальчик и попытался вывернуться.
– Что ты здесь делаешь?
– Ничего плохого, господин! – поспешно сказал мальчик.
Постепенно перед ним стала вырисовываться фигура рослого мужчины в военной форме. Щуплый азиатский подросток казался рядом с ним совсем ребенком.
– Пойдешь со мной, – распорядился мужчина.
– Нет, пожалуйста, – взмолился мальчик. – Здесь так красиво.
– Не рассуждать! – рявкнул мужчина и больно вывернул ухо. Мальчик запыхтел. – Я сказал, что ты пойдешь со мной, и точка! Беспризорникам здесь не место.
– Я не беспризорный, – сказал мальчик.
– Да? – Мужчина откровенно не поверил. – А чей же ты, в таком случае?
Долгая пауза.
– Забыл, – признался мальчик.
– А здесь как оказался? – хищно насторожившись, спросил мужчина.
– Пришел.
– Как пришел? – продолжал допытываться мужчина.
– По… облакам. Я…
– Ты сбежал?
Мальчик отвернулся.
Пастырь в храме замолчал, прислушался, потом пошел к выходу – и вот он уже стоит в дверях.
– Что здесь происходит? – осведомился он. – Неужели нельзя было отнести ваши служебные дела подальше от Божьего храма?
– Божьего! – фыркнул офицер. – Скажите лучше – «моего», это будет вернее.
– Мое дело Божье, – твердо произнес Пастырь. – Прошу вас, уйдите.
Воспользовавшись заминкой, подросток вывернулся из твердых рук офицера и бросился к Пастырю.
– Господин! – закричал он. – Скажите ему, что я ничего не делал. Я только подглядывал. Я ничего не украл.
Пастырь поглядел на вороватого мальчишку, перевел глаза на офицера.
– Почему вы ополчились на него, сударь мой? Ребенок-то чем вам не угодил?
– Я… Черт побери, я не ополчался! – разозлился офицер. – Я хочу забрать беспризорного мальчишку в приют, вот и все. Нечего ему шляться где попало.
– Я и сам мог бы воспитать ребенка, – холодно произнес Пастырь. – И получше, чем вы и подобные вам. По крайней мере, здесь не богохульствуют.
– Ах, твою… – начал офицер и споткнулся.
Пастырь взял мальчика за руку.
– Пойдем со мной, дитя мое.
Но подросток присел и выдернул руку.
– Нет, – сказал он тихо. – Пожалуйста, отпустите меня.
– Он пойдет со мной, – сказал офицер. – Я и спрашивать никого не стану. Я лучше вас знаю, где его место.
– Какое место лучше храма? – вызывающе спросил Пастырь.
– Рай, – сказал офицер.
– Вы уверены, что мальчику будет там хорошо?
– Меня не интересует, будет ли ему хорошо. Он должен находиться там, где его место.
– Кто определяет, где чье место?
– Сам человек. Как правило.
– В таком случае, давайте спросим его, – предложил Пастырь. – Может быть, он выберет меня.
– Еще чего! – возмутился офицер. – Я и спрашивать не стану. Я сказал – «как правило». К тому же, и не человек он вовсе…
– Вы противоречите сами себе, господин офицер.
– Я представитель закона и не могу противоречить сам себе. Я логичен, милосерден и справедлив, – заявил офицер.
Пастор воздел руки.
– Милосердие не бывает справедливым, – сказал он. – Милосердие не бывает логичным…
– Хватит болтать, – проворчал офицер, снимая с пояса наручники. Но худые запястья подростка выскользнули из них, и офицер бросил наручники себе под ноги, выругавшись последними словами.
– Хотели заковать в железо свободную волю? – осведомился Пастырь.
– Иди ты в жопу со своей свободной волей, – посоветовал офицер. – Я здесь для того, чтобы соблюдался закон. Будешь много болтать – я и тебя арестую.
– Мальчик пойдет со мной.
– Мальчик будет препровожден туда, где ему место.
Так стояли у открытых ворот стеклянного храма и спорили о душе Мирры смертный Пастырь, погибший в авиакатастрофе, и бессмертный ангел-хранитель, и никак не могли договориться между собой.
Это был рай. Полный аромата цветущих кустов и деревьев, полный благоухания трав и пения птиц. Это был рай, где все любили друг друга и были прекрасны и молоды. Это был рай, где не угасало солнце, где блаженство порой становилось нестерпимым.
И все чаще Аглая плакала по ночам, и все мрачнее становился Комедиант, и все тише играла шарманка Карусельщика, и все яростнее звал «сестрицу» Упрямец с кровавой раной на животе, и все сильнее сжималось сердце у Пиф, которая теперь любила и жалела всех…
Мирра бродила по саду и звала свою душу. Но она не знала, какое имя носит ее душа, и потому кричала только:
– Эй ты! Где тебя носит, ты?
А Беренгарий, листавший свою черную книгу, поднимал голову, слушая ее крик, и говорил вполголоса:
– Ах, Мирра. Что есть человек, как не слепец на краю обрыва, потерявший проводника и надежду?
И все же они были счастливы – семь праведных в раю Хозяина.
Ангел-хранитель забыл о них, и они стали процветать. Пиф поняла это однажды, и тогда она сказала:
– Сдается мне, мы потому и создали рай, что позабыл нас наш ангел.
Но всем остальным тотчас же показалось, что именно их посетила та же мысль, и они стали ожесточенно спорить: кто первым подумал о том, что без ангела гораздо лучше.
Они сидели кружком на полу в полуразрушенном доме с выбитыми стеклами и поносили своего ангела. И у каждого нашлась своя обида.
– Он издевался надо мной, – сказала Пиф, – в тот час, когда я так нуждалась в поддержке, – в час моей смерти.
– Он превратил мой Голос в животное, – прошептал Комедиант, а Голос завопил не своим голосом.
– Он не сказал мне ни одного слова, как будто я не человек, – обиженно пробубнил Карусельщик. – Алкоголики – они тоже чувствуют. У них тоже душа есть.
И шарманка прохрипела несколько тактов, прежде чем замолчать навеки.
А Беренгарий сказал:
– Он посмеялся надо мной, отправив сюда книгу, которую я не могу прочесть.
– Я думала, он мой отец, – сказала Аглая, – а он мне никто. Он лжец.
– Его попросту не существует, – заявил Упрямец.
– Я покажу вам, подонки, как меня не существует! – заревел страшный голос откуда-то сверху.
Затрещал и обвалился потолок, жалобно звякнули последние еще не выбитые стекла, и в потоке солнечного света, в фонтанах пыли, щепок, осколков ввалился в дом ангел. Был он крылат и прекрасен, и эта красота вызывала странное ощущение: как будто пронзает тонкой иглой, смешивая ужас и наслаждение.
– Разбаловались! Праведники, мать вашу!..
Ангел топнул ногой, и стены рухнули.
Подняв голову, Пиф увидела, что лежит в неловкой позе посреди развалин, на пустыре, где полно мусорных куч, где к небу возносят бессильные пальцы разломанные железобетонные конструкции с когтями-арматурой. Безумная музыка пронеслась над свалкой, как вихрь, и мгновенно стихла. «Все симфонии мира», – смятенно подумала Пиф.
Под развалинами шевелились люди. Ее товарищи. Ее близкие, с которыми она прожила все эти годы. И только дочь лежала как мертвая.
Но ангел не дал ей времени оправиться от потрясения.
– Ах ты, дрянь, – проговорил он с отвращением.
Она увидела его ноги в сапогах. В хороших офицерских сапогах, начищенных до блеска. И увидела свое лицо, отраженное от их почти зеркальной поверхности. Впервые за все эти годы она посмотрела на себя, и от красоты собственного лица у нее захватило дыхание.
А потом ее лицо исказилось, взмыло в воздух, и ангел изо всех сил пнул Пиф ногой.
– Ах ты, ленивая скотина!..
Ослепительный свет.
Детский крик.
В это мгновение Пиф успела подумать: кричит новорожденная Аглая. Но тут же вспомнила: дочь ее уже выросла.
И тотчас навсегда забыла об этом.