Женщины Цезаря Маккалоу Колин
– Vivere! Они отжили!
Вот так. Прошедшее время. Свершилось. Конец.
Никто не проронил ни слова. Никто не засвистел. Цицерон спустился с ростры и пошел в направлении к Палатину, а толпа хлынула к Эсквилину, в Субуру, к Виминалу. Когда Цицерон добрался до небольшого круглого храма Весты, появилась большая группа всадников из восемнадцати старших центурий во главе с Аттиком. Они несли зажженные факелы, потому что было уже совсем темно. И они приветствовали его как спасителя страны, как pater patriae, как мифического героя. О, какой бальзам на его душу! Заговора Луция Сергия Катилины больше не существует, и он один раскрыл его и покончил с ним.
Часть V
5 декабря 63 г. до Р. Х. – март 61 г. до Р. Х.
Цезарь быстро шагал к себе, в Государственный дом. Его душил гнев. Титу Лабиену приходилось почти бежать, чтобы не отставать. Властным кивком Цезарь приказал плебейскому трибуну Помпея следовать за ним. Лабиен не знал зачем. Он пошел просто потому, что в отсутствие Помпея Цезарь был его «хозяином».
Так же кивком Цезарь предложил ему выпить. Лабиен налил вина, сел и стал смотреть, как Цезарь меряет шагами свой кабинет.
Наконец Цезарь заговорил:
– Я заставлю Цицерона пожалеть о том, что он на свет родился! Как он посмел вообразить, будто имеет право по-своему толковать закон? И как это мы все могли выбрать такую птицу старшим консулом?
– А что, разве ты не голосовал за него?
– Я не голосовал ни за него, ни за Гибриду.
– Ты голосовал за Катилину? – с удивлением спросил Лабиен.
– И за Силана. Честно говоря, я ни за кого не хотел голосовать, но совсем не голосовать нельзя.
Щеки Цезаря горели, а в глазах, к удивлению Лабиена, были и лед и пламя.
– Сядь, пожалуйста! – попросил плебейский трибун. – Я знаю, что ты не пьешь вина, но сегодня – исключение. Вино тебе поможет.
– Вино никогда не помогает, – категорически возразил Цезарь, однако сел. – Если я не ошибаюсь, Тит, твой дядя Квинт Лабиен погиб, забитый черепицей в курии Гостилия тридцать семь лет назад.
– Да. Вместе с Сатурнином, Луцием Эквицием и остальными.
– И какое у тебя отношение к этому?
– А какое у меня может быть к этому отношение? Беззаконие, которому нет оправдания! Они были римскими гражданами, а их не судили!
– Правильно. Однако они не были казнены официально. Их убили, чтобы избежать судебного процесса, поскольку ни Марий, ни Сулла не были уверены, что это не вызовет еще более ожесточенного насилия. Естественно, Сулла решил проблему, попросту прикончив всех. В те дни он был правой рукой Мария – быстрый, умный, жестокий. Пятнадцать человек умерли, чтобы не начались разжигающие вражду судебные процессы. Прибыл флот с зерном, Марий распределил между гражданами хлеб по очень низкой цене. Рим успокоился, насытившись. И впоследствии раб Сцева один отвечал за убийство пятнадцати человек.
Лабиен нахмурился, добавил в вино еще воды.
– Хотел бы я знать, куда ты клонишь.
– Я знаю куда, Лабиен, в этом-то все и дело, – сказал Цезарь, обнажив в улыбке стиснутые зубы. – Возьмем этот сомнительный образец целесообразности республиканского законотворчества, senatus consultum de re publica defendenda, или, как Цицерон столь оригинально переименовал его, senatus consultum ultimum. Декрет, изобретенный сенатом на те случаи, когда никто не хочет назначать диктатора, который будет единолично принимать решения. И он оказался кстати, этот декрет, как показала история с Гаем Гракхом. Не говоря уже о Сатурнине, Лепиде и некоторых других.
– Я все еще не понимаю тебя, – сказал Лабиен.
Цезарь глубоко вздохнул:
– Сейчас опять у нас действует senatus consultum ultimum, Лабиен. Но посмотри, какая трансформация произошла! В трактовке Цицерона он стал почтенным, обязательным и в высшей степени удобным. Стоит только уговорить сенат принять этот декрет – и под его защитой можно с пренебрежением относиться и к законам, и к mos maiorum! Не меняя закона, Цицерон воспользовался своим senatus consultum ultimum, чтобы перекрыть воздух Риму и сломать шеи римлянам – без суда, без церемонии, даже без уважения к приличиям! Те люди приняли смерть быстрее, чем солдаты в бою! И не тайно, под градом черепичных осколков с крыши, а с полного одобрения сената Рима! Сената, который по настоянию Цицерона взял на себя функции судьи и присяжных! Как ты думаешь, Лабиен, что должна была чувствовать толпа на Форуме этим вечером? А я скажу тебе, что они думали: отныне ни один римский гражданин не может быть уверен в своем неотъемлемом праве на судебное слушание. А этот так называемый выдающийся человек, этот тщеславный и безответственный дурак Цицерон возомнил, что вытащил сенат из крайне затруднительной ситуации наилучшим и чрезвычайно удобным способом! Согласен: да, для сената это был легкий способ. Но для огромного большинства римских граждан, от первого класса до capite censi, сегодняшний поступок Цицерона означает конец правосудия, если сенат в будущем решит, что в условиях действия senatus consultum ultimum римляне должны умирать без суда, без надлежащего соблюдения закона! Что помешает повторению подобного, Лабиен? Скажи мне, что?
Вдруг почувствовав, что ему трудно дышать, Лабиен умудрился поставить бокал на стол, не пролив ни капли, потом воззрился на Цезаря так, словно встретил его впервые. Почему Цезарь видит так много последствий в тех случаях, когда больше никто этого не замечает? Почему он, Тит Лабиен, не понял, что совершил Цицерон на самом деле? О боги, даже Цицерон не понимал этого! Только Цезарь понял. Те, кто голосовал против казни, поступили так по велению сердца или потому, что нащупывали истину, подобно слепым, спорившим, что такое слон.
– Выступая сегодня утром, я допустил ужасную ошибку, – сердито продолжал Цезарь. – Я был ироничен, я посчитал неправильным взывать к чувствам римлян. Я решил быть умным, чтобы показать всю неразумность предложения Цицерона. Я рассуждал о царях, о том, что Цицерон аннулирует Республику, возвращая нас назад, во времена царей. И меня не поняли. Мне следовало опуститься до уровня ребенка, медленно объясняя отцам-сенаторам очевидные истины. Но я посчитал их взрослыми и образованными людьми, обладающими интеллектом, поэтому и прибег к иронии. Я не понимал, что они не в состоянии уследить за ходом моих рассуждений. Где им понять, что я имею в виду, почему я это говорю! Я должен был изъясняться еще проще, чем сейчас, во время беседы с тобой, но я не хотел их раздражать, так как думал, что гнев ослепит их! Но они уже были слепы, и мне нечего было терять! Я не часто ошибаюсь, но сегодня утром я ошибся, Лабиен. Посмотри на Катона! Единственный человек, в чьей поддержке я не сомневался, хоть я ему и не нравлюсь. То, что он говорил, было бессмысленно. Но они выбрали его. Они потянулись за ним, как евнухи за Великой Матерью.
– Катон – брехливая собака.
– Нет, Лабиен, просто он – наихудшая разновидность дурака. Он полагает, что он не дурак.
– Это верно по отношению к большинству из нас.
Цезарь вскинул брови:
– Я – не дурак, Тит.
Тит был вынужден как-то смягчить сказанное:
– Согласен.
Почему так получается, что, когда находишься в компании с человеком непьющим, вино теряет привлекательность? Лабиен налил себе воды.
– Нет смысла возвращаться к свершившемуся, Цезарь. Я верю тебе, когда ты говоришь, что заставишь Цицерона пожалеть о своем появлении на свет. Но как ты это сделаешь?
– Просто. Я намотаю его senatus consultum ultimum на его золотые миндалины, – мечтательно произнес Цезарь, улыбаясь только губами.
– Но как? Как, как, как?
– Тебе осталось быть плебейским трибуном четыре дня, Лабиен. Этого достаточно, если мы начнем действовать быстро. Завтра мы встретимся и распределим роли. Послезавтра – первая часть плана. Последние два дня – финальная. За четыре дня мы, конечно, не получим надлежащего результата, но кое-что уже будет сделано. И ты, мой дорогой Тит Лабиен, закончишь свой трибунский срок в лучах славы! Если больше и не случится ничего, что оставило бы твое имя в памяти потомков, я обещаю тебе, что события грядущих четырех дней определенно будут способствовать этому!
– И что мне надо сделать?
– Сегодня – ничего. Кроме, может быть… У тебя есть доступ к… Нет, не так. Я сформулирую по-другому. Сможешь ли ты достать бюст или статую Сатурнина? Или твоего дяди Квинта Лабиена?
– Я могу сделать даже больше, – быстро сказал Лабиен. – Я знаю, где находится imago Сатурнина.
– Imago? Но он же никогда не был претором!
– Правильно, – усмехнулся Лабиен. – Ваша беда, Цезарь, беда великих аристократов, в том, что вы не знаете склада нашего ума – предприимчивых, амбициозных пиценцев, самнитов, «новых людей» из Арпина и им подобных. Нам просто не терпится увидеть наши черты, искусно воспроизведенные в восковой маске и раскрашенные, как живые, с настоящими волосами, уложенными в любимую прическу! Поэтому, как только в наших кошельках заводятся деньги, мы бежим к мастеру на Велабре и заказываем imago. Я знаю людей, которые никогда не будут в сенате, но у них есть imagines. Как ты думаешь, почему Магий с Велабра так богат?
– Ну, в данном случае я очень рад, что вы, предприимчивые пиценцы, загодя заказываете себе imagines, – оживился Цезарь. – Достань маску Сатурнина и найди актера, который хорошо ее представит.
– У дяди Квинта тоже была imago. Я найму актера и для его маски. Достану и их бюсты.
– Тогда до завтрашнего рассвета у меня больше нет для тебя поручений, Лабиен. Но потом я намерен безжалостно эксплуатировать тебя до последнего часа твоего трибуната.
– В этом участвуем только ты и я?
– Нет, нас будет четверо, – сказал Цезарь, поднимаясь, чтобы проводить Лабиена к выходу. – В том, что я планирую, заняты ты, я, Метелл Целер и мой кузен Луций Цезарь.
Лабиен так ничего и не понял. Он покинул Государственный дом заинтригованный, озадаченный, гадая, позволят ли любопытство и волнение заснуть ему сегодня.
А Цезарь даже и не думал о сне. Он вернулся в кабинет, настолько погруженный в свои мысли, что управляющему Евтиху пришлось несколько раз кашлянуть, прежде чем было замечено его присутствие.
– А-а, отлично! – молвил великий понтифик. – Меня ни для кого нет дома, Евтих, даже для моей матери. Понятно?
– Edepol! – воскликнул управляющий, поднеся пухлые руки к пухлым щекам. – Господин, Юлия очень хочет поговорить с тобой сейчас же.
– Скажи ей, что я знаю, о чем она хочет со мной поговорить, и что я буду счастлив беседовать с ней так долго, как она пожелает, в первый же день вступления в должность новых плебейских трибунов. Ни минутой раньше.
– Цезарь, это же пять дней! Не думаю, что бедная девочка сможет ждать пять дней!
– Если я скажу, что ей надо ждать двадцать лет, Евтих, она должна будет ждать двадцать лет, – холодно ответил Цезарь. – Пять дней – не двадцать лет. Вся семья и домашние дела откладываются на пять дней. У Юлии, кроме меня, есть бабушка. Ясно?
– Да, domine, – прошептал управляющий, тщательно закрыл за собой дверь и тихо направился по коридору, где, сцепив руки, бледная, стояла Юлия. – Прости, Юлия, он говорит, что он никого не принимает до первого дня вступления в должность новых плебейских трибунов.
– Евтих, он не мог сказать этого!
– Но сказал. Он отказывается видеть даже госпожу Аврелию.
Как раз госпожа Аврелия в этот момент появилась из атрия Весты. Взгляд суровый, губы сжаты.
– Пойдем, – велела она Юлии и повела внучку в покои, предназначенные для матери великого понтифика. – Ты слышала? – спросила Аврелия, силой усаживая Юлию в кресло.
– Я не понимаю, что я слышала, – в смятении ответила Юлия. – Я попросила разрешения поговорить с tata, а он сказал «нет».
Аврелия задумалась:
– Отказал? Как странно! Не похоже на Цезаря, чтобы он отказывался смотреть в лицо фактам или людям.
– Евтих говорит, что он никого не будет принимать четыре дня, даже тебя, avia. Мы все должны ждать до дня, когда новые плебейские трибуны вступят в должность.
Нахмурясь, Аврелия принялась расхаживать по комнате. Некоторое время она молчала. Глаза ее увлажнились, но она решительно подавила слезы. Юлия смотрела на бабушку. «Проблема в том, – думала она, – что мы трое так мало похожи друг на друга!»
Мать Юлии умерла, когда ей только-только исполнилось семь лет, так что все годы ее взросления Аврелия являлась для нее одновременно и матерью и бабушкой. Не очень доступная, вечно занятая и строгая, Аврелия тем не менее дала Юлии то, в чем дети нуждаются больше всего, – уверенность в собственной безопасности и дружбу. Хотя Аврелия редко смеялась, она была остроумной и могла пошутить в самый неподходящий момент. Она считала, что и у Юлии есть чувство юмора, потому что Юлия любила смеяться. Мать Цезаря внимательно относилась к воспитанию ребенка, от умения одеваться со вкусом до немилосердного обучения хорошим манерам. Не говоря уже о том, что Аврелия приучала Юлию принимать свою судьбу без сантиментов и прикрас, принимать с достоинством, с гордостью, без ощущения несправедливости, без возмущения.
– Нет смысла желать другого или лучшего мира, – постоянно твердила Аврелия. – Этот мир – единственный, что у нас есть, и мы должны жить в нем по возможности счастливо и с удовольствием. Юлия, мы не можем бороться с Фортуной или с Судьбой.
Цезарь был совсем не похож на свою мать – общей была у них только твердость характера, – и Юлия знала, что при малейшей провокации между ними возникают трения. Но для дочери Цезарь был началом и концом того мира, принимать который учила ее Аврелия: не бог, но определенно герой. Никто в глазах Юлии не был таким безупречным, как ее отец, таким выдающимся, таким образованным, таким остроумным, таким красивым, таким идеальным, таким римлянином. О, она очень хорошо знала его недостатки (хотя Цезарь никогда не демонстрировал их перед дочерью), от наводящего ужас крутого нрава до главного, по ее мнению, греха: он играл с людьми, как кошка играет с мышью, – безжалостно и холодно, с довольной улыбкой на лице.
– У Цезаря есть серьезная причина отдалиться от нас, – вдруг сказала Аврелия, останавливаясь. – И она – не в том, что он боится встретиться с нами, в этом я абсолютно уверена. Я могу лишь предположить, что его мотивы не имеют к нам никакого отношения.
– И даже, может быть, – оживилась Юлия, – это не имеет ничего общего с тем, что беспокоит нас.
Блеснула красивая улыбка Аврелии.
– Ты с каждым днем становишься все более проницательной, Юлия. Да, да, это так.
– Тогда, бабушка, пока он занят, я поговорю с тобой. Это правда – то, что я услышала в портике Маргаритария?
– О твоем отце и Сервилии?
– Ты это имеешь в виду? О-о!
– А о чем, ты думала, они говорили, Юлия?
– Я не уловила всего, потому что, как только меня заметили, все замолчали. Я лишь услышала, что tata замешан в каком-то большом скандале с женщиной и что все это обнаружилось сегодня в сенате.
– Да, это так, – подтвердила Аврелия.
И, ничего не упуская, она рассказала Юлии о событиях в храме Согласия.
– Мой отец и мать Брута, – медленно проговорила Юлия. – Невероятно! – Она засмеялась. – Но какой же он скрытный, avia! Все это время ни я, ни Брут даже не подозревали. Что он в ней нашел?
– Тебе она никогда не нравилась.
– Да, действительно.
– Что ж, это можно понять. Ведь ты – на стороне Брута, поэтому Сервилия и не может тебе понравиться.
– А тебе?
– В некоторых отношениях она мне, пожалуй, нравится.
– Но tata говорил мне, что она ему неприятна, а он не врет.
– Она определенно ему не по сердцу. Я не знаю, да, честно говоря, и не хочу знать, что привязывает его к ней. Но это «что-то» очень сильно.
– Наверное, она чрезвычайно хороша в постели.
– Юлия!
– Я уже не ребенок, – хихикнула Юлия. – И у меня есть уши.
– Чтобы слушать, что говорят в портике Маргаритария?
– Нет, чтобы слушать, что говорят в комнатах моей мачехи.
Аврелия грозно выпрямилась:
– Скоро я положу этому конец!
– Не надо, avia, пожалуйста! – воскликнула Юлия, взяв бабушку за руку. – Ты не должна винить бедную Помпею! И во всяком случае, это не она. Это ее подружки. Конечно, я еще не взрослая, но я всегда считала себя старше и умнее Помпеи. Она, как хорошенький щенок, сидит там, помахивая хвостиком, с улыбкой от уха до уха, а разговоры плывут где-то высоко над ее головой, слишком озабоченной тем, как бы всем угодить и принять во всем участие. Они ужасно мучают ее, эти Клодии и Фульвия. А Помпея даже не может понять, какие они жестокие. – Юлия стала серьезной. – Я очень люблю tata и не хочу слышать ни единого плохого слова о нем, но и он тоже с ней жесток. О, я понимаю почему! Она слишком глупа для него. Ты знаешь, им нельзя было жениться.
– Это я виновата.
– Я уверена, что имелись серьезные причины для этого, – мягко проговорила Юлия и вздохнула. – Но если бы ты выбрала кого-нибудь поумнее, чем Помпея Сулла!
– Я выбрала ее, – сердито сказала Аврелия, – потому, что мне ее предложили для Цезаря, и потому, что мне казалось, это – единственный способ обезопасить Цезаря от брака с Сервилией.
В последующие дни выяснилось, что многие сенаторы предпочли не приходить на Нижний форум и не быть свидетелями казни Лентула Суры и других.
Одним из таких был будущий старший консул Децим Юний Силан. Другим – будущий плебейский трибун Марк Порций Катон.
Силан дошел до своего дома раньше Катона, которого задерживали люди, желавшие поздравить его с очень хорошей речью и с тем, как он противостоял Цезарю.
Тот факт, что Силан сам вынужден был открывать дверь своего дома, подготовил его к тому, что он увидел внутри: пустой атрий без единого слуги. Полная тишина. Значит, все слуги уже знали о том, что случилось во время дебатов. Но знала ли об этом Сервилия? Знал ли Брут? С осунувшимся лицом, чувствуя острую боль в кишечнике, Силан с трудом распрямился и вошел в гостиную жены.
Она находилась там. Сосредоточенно изучала счета Брута. Услышав шаги, Сервилия подняла голову и с раздражением посмотрела на мужа.
– Да, да, в чем дело? – недовольно спросила она.
– Ты не знаешь, – констатировал он.
– Чего именно?
– Что твое послание Цезарю попало не в те руки.
Глаза ее стали огромными.
– Что ты хочешь сказать?
– Твой ценный слуга, которого ты так любишь посылать с поручениями, потому что он так умно подлизывается к тебе, оказался недостаточно умен, – проговорил Силан. Сервилия никогда прежде не слышала, чтобы голос мужа звучал так твердо. – Он явился в храм, даже не подумав подождать. Он передал Цезарю твою записку в наихудший момент – когда твой высокочтимый сводный брат Катон обвинял Цезаря как тайного руководителя заговора Катилины. И когда Катон увидел, что Цезарь читает только что полученную записку, он потребовал, чтобы Цезарь предъявил ее всему сенату. Видишь ли, он подумал, что она содержит доказательства измены Цезаря.
– И Цезарь прочитал записку, – монотонным голосом произнесла Сервилия.
– Успокойся, моя дорогая! Неужели после стольких лет вашей связи ты так и не узнала Цезаря? – спросил Силан, скривив губы. – Он не так прост и умеет владеть собой. Нет! Если кто-то и вышел победителем из этой ситуации, так это Цезарь. Конечно Цезарь! Он просто улыбнулся Катону и сказал, что, по его мнению, Катон предпочтет сохранить содержание записки в тайне. А затем встал и учтиво отдал записку Катону. Это было сделано красиво!
– Так как же узнали обо мне? – прошептала Сервилия.
– Катон просто не мог поверить увиденному. Ему понадобилось много времени, чтобы прочитать всего несколько слов, а мы все ждали затаив дыхание. Разобрав написанное, он смял твое послание и бросил им в Цезаря. Но конечно, расстояние было слишком велико. Филипп схватил записку с пола, а потом передал ее будущим преторам. Записка гуляла по всему залу, пока не дошла до курульного возвышения.
– И они хохотали, – проговорила Сервилия сквозь зубы. – О, это они умеют!
– Pipinna, – процитировал Силан одно из выражений.
Другая женщина дрогнула бы, но только не Сервилия. Она зарычала:
– Дураки!
– Было так весело, что Цицерона едва услышали, когда он попросил приступить к голосованию.
Даже в столь критический момент Сервилия выказала интерес к политике:
– По какому вопросу?
– Чтобы решить судьбу наших узников-заговорщиков, бедняг. Казнь или ссылка. Я голосовал за казнь, и в этом виновата твоя записка. Цезарь выступал за ссылку, и весь сенат был на его стороне – до тех пор, пока не выступил Катон. Катон убедил всех в том, что казнь необходима. И голосование показало, что большинство – за казнь. Это произошло из-за тебя, Сервилия. Если бы твоя записка не заткнула рот Катону, он говорил бы до захода солнца и голосовать пришлось бы на следующий день. А там сенаторы увидели бы смысл в аргументах Цезаря. На месте Цезаря, моя дорогая, я разрезал бы тебя на куски и скормил волкам.
Сервилия смутилась, но ее презрение к Силану было так велико, что она решила проигнорировать его мнение.
– Когда состоится казнь?
– Она совершается как раз в этот момент. Я решил пойти домой и предупредить тебя прежде, чем придет Катон.
Она вскочила:
– Брут!
Чувствуя удовлетворение, Силан навострил уши, прислушался к шуму в атрии и кисло улыбнулся:
– Слишком поздно, дорогая, слишком поздно. Катон уже здесь.
Сервилия направилась к двери и резко остановилась перед ней. Катон ворвался в комнату, держа Брута за ухо.
– Входи! Полюбуйся на нее, на свою мать-проститутку! – рявкнул он, отпуская ухо Брута и так толкнув его в спину, что тот полетел вперед и упал бы, если бы его не подхватил Силан.
«Парень так ошарашен, что, кажется, даже не понимает, что происходит», – подумал Силан, отходя в сторону.
«Почему у меня такое странное ощущение? – спросил себя Силан. – Почему в каком-то тайном уголке души я так доволен этим? Почему я чувствую себя совершенно свободным? Сегодня мой мир узнал о том, что я рогоносец! И все же я нахожу, что не так важен этот факт, как восхитительно возмездие. Моя жена давно заслужила это. Не могу винить Цезаря. Это все она, я знаю, это была она. Его не интересуют жены тех, кто не раздражает его на политической арене. А я его не раздражал. Это она, я знаю, это была она. Она хотела его, она бегала за ним. Поэтому она отдала Брута его дочери! Чтобы держать Цезаря в семье. Он не женился бы на ней, вот она и переборола свою гордость. Какой подвиг для Сервилии! А теперь Катон, человек, которого она ненавидит больше всех на свете, знает об обеих ее страстях – Брут и Цезарь. Дни мира и спокойствия для Сервилии кончились. Отныне начнется отвратительная война, как это происходило в ее детстве. О, она победит! Но кто из нас доживет до ее триумфа? Уж я-то точно не доживу, чему очень рад. Молю богов, чтобы я ушел первым».
– Смотри на нее, на свою мать-шлюху! – снова заорал Катон, отвесив Бруту подзатыльник.
– Мама, мама, о чем он? – захныкал Брут. В ушах у него звенело, в глазах стояли слезы.
– «Мама, мама»! – передразнил Катон, ухмыляясь. – «Мама, мама»! Какой же ты тупой, Брут, комнатная собачонка, пародия на мужчину! Брут младенец, Брут олух! «Мама, мама»!
И он опять сильно стукнул Брута по голове.
Сервилия метнулась к Катону, как готовая ужалить змея. Она подскочила так внезапно, что тот не успел заметить этого, встряла между мужчинами и вонзила острые когти в лицо Катона, как вилы. Если бы он инстинктивно не зажмурился, она ослепила бы его. Ее ногти пропороли его лицо от лба до подбородка, с обеих сторон, потом разодрали ему шею и плечи.
Даже такой воин, как Катон, отступил, крик нестерпимой боли замер у него на губах, когда, открыв глаза, он увидел Сервилию – зрелище, страшнее которого было только лицо мертвого Цепиона. Сервилию, чьи губы растянулись в страшной улыбке, обнажив стиснутые зубы. В ее глазах он увидел смерть. Потом на глазах у сына, мужа и сводного брата она поднесла ко рту окровавленные пальцы и стала слизывать с них кровь Катона. Силана чуть не вырвало, и он убежал. Брут потерял сознание. Катон остался стоять, глядя на сестру сквозь стекавшую ручьями кровь.
– Уходи и больше никогда не возвращайся, – тихо сказала она.
– Я отберу у тебя сына, так и знай!
– Если ты только попытаешься, Катон, то, что я сделала с тобой сегодня, покажется тебе поцелуем бабочки.
– Ты – чудовище!
– Убирайся, Катон!
И Катон ушел, прикрывая складками тоги лицо и шею.
– И почему я не сообразила сказать ему, что это я убила Цепиона? – удивилась она, опускаясь возле неподвижно лежавшего сына. – Ничего, – продолжала она, вытирая с пальцев кровь Катона, прежде чем дотронуться до сына. – Это удовольствие я приберегу для другого раза.
Сознание медленно возвращалось к юноше. Вероятно, потому, что теперь в нем поселился ужас перед матерью, которая могла с таким наслаждением пожирать плоть Катона. Но в конце концов, у Брута не было выбора. Он открыл глаза и посмотрел на Сервилию.
– Встань и сядь на ложе.
Брут встал и сел на ложе.
– Ты знаешь, о чем был здесь разговор?
– Нет, мама, – прошептал он.
– Я не проститутка, Брут.
– Нет, мама.
– Однако, – продолжала Сервилия, удобно располагаясь в кресле, с которого она при необходимости могла быстро прийти Бруту на помощь, – ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, как живут люди, так что пора просветить тебя относительно некоторых вещей. Вся эта сцена, – разглагольствовала она, – была вызвана тем обстоятельством, что уже несколько лет отец Юлии – мой любовник.
Брут наклонился вперед, обхватил голову руками. Он ничего не соображал, несчастный комок страданий и боли. Сначала все это в храме – когда он стоял у дверей, чтобы послушать. Потом он прибежал и рассказал об услышанном матери. Небольшой блаженный перерыв, пока он работал над трудами Фабия Пиктора. А затем явился дядя Катон и больно схватил его за ухо. Дядя Катон кричал на его мать. Мама набросилась на дядю Катона и… и… этот ужас маминого поступка – после того, как дядя Катон ударил его второй раз… Брута затрясло, он заплакал, закрыв лицо руками.
А теперь еще и это. Мама и Цезарь – любовники, и уже не один год. Как он, Брут, относится к этому? А как он должен относиться? Бруту нравилось, когда им руководили. Он терпеть не мог принимать решения, особенно в сфере чувств, не узнав сначала, каково на этот счет мнение Платона и Аристотеля, ведь это столь опасная сфера, недоступная для логики. Брут был совершенно растерян. Неужели все, что произошло сейчас между мамой и дядей Катоном, – из-за этого? Но почему? Мама – сама для себя закон. Конечно, дядя Катон понимает это. Если у мамы есть любовник, тому должна быть веская причина. И если мамин любовник – Цезарь, то и у него тоже должны быть серьезные основания. Мама ничего не делает без серьезной причины. Ничего!
Дальше этого мысль Брута не простиралась. Сервилия, которой надоели его неслышные рыдания, наконец заговорила:
– Катон – ненормальный, Брут. Он никогда нормальным и не был. Даже ребенком. Однажды на него накатила игрушечная тележка, и он очень испугался. Время проходило, а он так и не отошел от давнего испуга. Он – глупый, ограниченный, фанатичный и невероятно самодовольный человечек. И его совершенно не касается, что я делаю со своей жизнью. И к тебе он не имеет никакого отношения.
– Я не знал, что ты так его ненавидишь, – произнес Брут, отнимая руки от лица и глядя на Сервилию. – Мама, ты оставила ему шрамы на всю жизнь! На всю жизнь!
– Вот и хорошо! – отозвалась она, искренне радуясь этому.
Потом вдруг пристально посмотрела на сына и поморщилась. Из-за прыщей он не мог бриться и потому вынужден был носить очень короткую черную бороду. Чудовищные фурункулы и сопли, размазанные по всему лицу. Ее сын был безобразен. Страшен. Она протянула руку назад, нащупала небольшую мягкую салфетку, лежавшую возле графинов с вином и водой, и бросила ему:
– Пожалуйста, Брут, вытри лицо и высморкайся. Когда Катон разносит тебя в пух и прах, я не соглашаюсь с ним, но, право, иногда ты меня очень разочаровываешь.
– Знаю, – прошептал он. – Я знаю.
– Ладно, – бодро сказала она, поднялась и встала позади него, обняв его за плечи. – У тебя хорошее происхождение, ты богат, образован. И тебе еще нет двадцати одного года. Со временем ты обязательно станешь лучше, сын, а вот в случае с Катоном время бессильно. Катон каким был, таким и останется.
Ее рука жгла, как раскаленный свинец, но Брут не посмел сбросить ее. Он чуть выпрямился:
– Можно я пойду, мама?
– Да, при условии, что ты понял мое положение.
– Я понимаю его, мама.
– Как я поступаю – это мое дело, Брут, и я не собираюсь извиняться перед тобой за мои отношения с Цезарем. Силан все знает. Уже давно. И только логично, что Цезарь, Силан и я предпочли сохранить наш секрет.
Вдруг Брута осенило.
– Терция! – ахнул он. – Терция – дочь Цезаря, а не Силана! Она похожа на Юлию.
Сервилия посмотрела на сына с восхищением:
– Какой ты проницательный, Брут. Да, Терция – дочь Цезаря.
– И Силан знает.
– С самого начала.
– Бедный Силан!
– Не трать жалость на недостойных.
Маленькая искорка храбрости вспыхнула в груди Брута.
– А Цезарь… ты любишь его? – спросил он.
– Больше, чем кого-либо на свете. После тебя.
– О бедный Цезарь! – воскликнул Брут и быстро ушел, прежде чем она успела сказать хоть что-то.
Сердце его сильно билось от страха за свою безрассудную смелость – он пожалел Цезаря.
Силан позаботился о том, чтобы этот единственный ребенок Сервилии мужского пола имел большие и удобные комнаты с приятным видом на перистиль. Сюда Брут и убежал. Но не надолго. Вымыв лицо, укоротив бороду до минимума и причесав волосы, он позвал слугу, чтобы тот помог ему надеть тогу. Брут вышел из дома Силана. Но шел он по улицам Рима не один. Так как было уже темно, его сопровождали двое рабов с факелами.
– Можно мне повидать Юлию, Евтих? – спросил Брут, показавшись на пороге дома Цезаря.
– Уже очень поздно, domine, но я узнаю, не спит ли она, – отозвался управляющий почтительно, впуская в дом жениха Юлии.
Конечно, она увидится с ним. Брут поднялся по ступеням и постучал в ее дверь.
Юлия тотчас обняла его, прижалась щекой к его волосам. И изумительное ощущение полного покоя и безграничного тепла охватило его, проникло сквозь кожу до самых костей. Брут наконец понял, что имеют в виду некоторые люди, когда говорят, что ничего нет лучше возвращения домой. А дом – это Юлия. Его любовь к ней росла с каждым часом. Слезы хлынули из-под опущенных век как исцеление. Брут приник к Юлии, вдохнул ее запах, нежный, как все, что ее окружало. Юлия, Юлия, Юлия…
Невольно его рука скользнула по ее спине. Брут поднял голову с ее плеча и потянулся к губам девушки – так неумело и неуклюже, что сначала она не поняла, чего он хочет, пока уже не стало слишком поздно, чтобы можно было отодвинуться, не обидев его. Так Юлия вкусила свой первый поцелуй, исполненный жалости к тому, кто целовал ее. И нашла его не таким уж неприятным, как она боялась. Губы Брута оказались мягкими и сухими. Закрыв глаза, она не могла видеть его лица. Брут не пытался изменить их отношения. Еще два таких поцелуя – и он отпустил ее.
– О Юлия, я так люблю тебя!
Что еще могла ответить молодая невеста, кроме обычного: «Я тоже тебя люблю, Брут»?
Девушка ввела Брута в комнату, посадила его на ложе, а сама направилась к креслу, которое стояло на некотором расстоянии от него, и оставила дверь приоткрытой.
Ее гостиная была просторной и, по крайней мере в глазах Брута, очень красивой. Юлия приложила к этому руку. На фресках были изображены фантастические птицы и нежные цветы в пастельных тонах, мебель – немногочисленная, но изящная. Никакого тирского пурпура и позолоты.
– Твоя мать и мой отец, – произнесла она.
– Что это значит?
– Для них или для нас?
– Для нас, конечно. Откуда нам знать, что это значит для них?
– Я думаю, – медленно проговорила она, – нам это не может принести вреда. Нет закона, запрещающего им любить друг друга из-за нас. Хотя, думаю, многим это не понравится.
– Добродетельность моей матери – вне всяких сомнений, и эта связь ничего не меняет! – резко сказал Брут, как бы защищаясь.
