Другая Россия. Исследования по истории русской эмиграции Будницкий Олег

Идеи Маклакова о сотрудничестве с исторической властью, с «конституционалистом» Столыпиным, казалось, могли осуществиться. Он действительно был склонен искать компромиссы с политическими противниками в Думе и с правительством, нередко расходясь со своей собственной партией. Так, однажды он поставил в неприятное положение своего партийного лидера Милюкова, выразив сочувствие «в принципе» правительственному законопроекту об уравнении в правах русских и финляндских подданных, что фактически вело к ущемлению автономии Финляндии, и даже заявив, что «государственный переворот иногда ведет к благу, как хирургическая операция к выздоровлению». Последнее высказывание, хотя Маклаков и оперировал историческими примерами – свержением с престола и убийствами Петра III и Павла I, могло быть истолковано как одобрение третьеиюньского переворота64. Милюков позднее писал, что Маклакову фракция «не всегда могла поручать… выступления по важнейшим политическим вопросам, в которых, как мы знали, он не всегда разделял мнения к.-д.»65.

Что заставляло партию терпеть такие отходы от ее «линии», достаточно заметные и для членов партии, и для ее оппонентов? Маклаков за содержание своих речей иногда, «как правый кадет, получал упреки от руководителей фракции, но он мог себе позволить роскошь непослушания партийным директивам», благодушно замечал М. М. Новиков66. Все искупал ораторский талант. О том же писал и Е. А. Ефимовский. Наиболее авторитетно в этом случае, конечно, высказывание Милюкова, отмечавшего, уже после нелицеприятных высказываний Маклакова в его адрес, что его наиболее сильными помощниками в 3-й Думе были Ф. И. Родичев и Маклаков; Маклаков был «несравненным и незаменимым оратором по тонкости и гибкости юридической аргументации»67.

Для Маклакова же членство в кадетской партии, по утверждению Ефимовского, ссылавшегося на конфиденциальные разговоры с ним, было «браком по расчету». «Оратору нужна не „кафедра“, – писал Ефимовский, – а аудитория, певцу – аккомпанемент и публика; политическому деятелю – политический аппарат и соответствующая ему общественная среда. Все это в избытке давала партия Народной Свободы. Но в ней была еще одна, только ей присущая, черта: в ней была „дисциплина“, но не было „диктатуры“ ни личности, ни самого аппарата. Бездарных спасала дисциплина и авторитет партии; выдающимся она не мешала их личному творчеству»68.

Однако вряд ли это можно признать удовлетворительным объяснением: что мешало Маклакову перейти в другую, более умеренную партию? Дисциплины в тогдашних думских партиях было не больше, чем у кадетов, и трудно представить, что он мог бы где-то затеряться; личных и политических друзей в либеральных партиях правее кадетов у него хватало. Дело все-таки было в том, что Маклаков оказался в партии кадетов не случайно и, несмотря на особенности его позиции по некоторым вопросам, в целом разделял ее программу; тактические разногласия с партией после 1907 года у него в значительной степени сгладились. Не кто иной, как Милюков, характеризуя тактику кадетов в 3-й Думе, писал впоследствии, что «мы решили всеми силами и знаниями вложиться в текущую государственную деятельность народного представительства»69.

В 3-й Думе Маклакову партия поручала выступления по таким принципиальным вопросам, как дело Азефа, об утверждении сметы Министерства внутренних дел, о введении земства в Западном крае, об отмене «черты оседлости» для евреев и др. Правда, Милюков писал, что он сам выбирал выступления «наиболее для себя казовые»; но это было вполне естественно, как естественным было то, что сам Милюков выступал по внешнеполитическим вопросам, в которых разбирался лучше своих товарищей по партии, а А. И. Шингарев, к примеру, специализировался по финансовым проблемам.

Речи Маклакова в 3-й Думе наглядно демонстрируют, что проще было рассуждать о сотрудничестве с исторической властью, чем на деле совместно работать с конкретным «конституционным» правительством России, для которого настроение царя, как правило, перевешивало мнение всех народных представителей, вместе взятых. А на императора, в свою очередь, заметное воздействие оказывали силы, которые было принято называть «темными», – крайне правые, противники реформ и сторонники отказа даже от тех положений, которые были продекларированы в Манифесте 17 октября 1905 года и возведены в закон в апреле 1906-го.

В речи при обсуждении бюджета Министерства внутренних дел 25 февраля 1911 года Маклаков говорил, что прежде виноватых в том, что не проводятся реформы, находили в левых, революционерах. Теперь их усматривают в правых, в их самочинных организациях, в реакционной второй палате – Государственном совете. Маклаков ставил вопрос: «Как это вышло, что всемогущее Правительство, вместе с Думой, бессильно против каких-то темных сил? Чем объяснить это трагическое фиаско союза Правительства с Думой в деле обновления страны?» Он указывал на противоречивость программы и действий правительства, на его двуличность: «Одним лицом оно говорит красивые речи и предлагает широкие реформы, а другим лицом делает скверные дела, которым аплодируют справа». Маклаков пришел к неутешительному выводу о том, что идея 3-й Думы, «идея обновления России в союзе Думы с Правительством», потерпела фиаско70.

Выступая при обсуждении запроса по делу Азефа, Маклаков назвал Столыпина, заявившего, что в этом деле правительство не хочет становиться в положение «стороны» в тяжбе с революцией и что Азеф не провокатор, а честный агент полиции, выполнявший необходимую для обеспечения безопасности государства работу, «не только стороной в этом деле, но стороной с готтентотской моралью».

Маклаков, как и в речи о военно-полевых судах, обрушился на правительство, указывая на его антиправовые, антигосударственные действия. Использование и защита провокации подрывали основы правопорядка и государственности. Подойдите к использованию провокации, говорил Маклаков,

не с точки зрения ведомства, не с точки зрения борющейся стороны, которая думает, что ей все позволено, а подойдите с точки зрения государства, с точки зрения государственности. В этот момент совершалось что-то противоестественное, совершалось объединение Правительства, государства с преступлением. В этот момент исчезало государство, исчезало Правительство, ибо, ведь, государство есть только правовое явление. Когда государство перестает поступать по закону, то оно не государство, оно – шайка. Правительство в это время не есть власть, опирающаяся на закон, а оно есть тоже преступное сообщество, хотя и не тайное71.

Одной из самых сильных речей Маклакова в Думе стало его выступление по поводу закона о введении земства в Юго-Западном крае. Речь эта, как и почти все его принципиальные выступления в Думе, проникнута пафосом законности; одновременно она направлена лично против того, кто эту законность попрал, – против Столыпина, ставшего позднее фактически главным положительным героем книги Маклакова о 2-й Думе.

Столыпин провел в порядке 87-й статьи закон о введении земства в шести губерниях Юго-Западного края; закон не был пропущен Государственным советом; Столыпин добился у царя роспуска верхней палаты на несколько дней и фактического отстранения от работы в Госсовете инициаторов провала законопроекта – некоторых видных политических деятелей правого толка. Этот закон не был столь важен, чтобы ради его проведения в жизнь решением правительства распускать законодательные палаты; действия Столыпина выглядели как демонстрация силы, демонстрация того, кто на самом деле является реальной властью и чего на самом деле стоят российские «парламентские» учреждения и «конституция».

Думцам, в том числе и Маклакову, разумеется, не были известны детали борьбы при дворе, растущего недовольства Столыпиным, застившим фигуру царя. Преобразования казались не столь неотложными, а революция – далеким прошлым, которое уже не вернется; резкие действия Столыпина были своеобразной формой самоутверждения наперекор придворным интригам; но его отставка была уже предрешена. Несколько месяцев спустя Столыпин был смертельно ранен террористом; равнодушие царской четы к умирающему оказалось едва ли не демонстративным. Преемник Столыпина В. Н. Коковцов позднее с некоторой оторопью вспоминал слова императрицы, сказанные ему через месяц после смерти премьера:

Мне кажется, что Вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало… Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль, и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить Вам место, и что это – для блага России72.

Но все это было потом, а тогда, весной 1911 года, действия Столыпина казались самоуправством зарвавшегося бюрократа – да и были, по сути, таковыми. Проанализировав шаги председателя Совета министров по проведению в жизнь его воли, Маклаков говорил, что «тут сказалось то понимание, которое люди известного государственного воспитания имеют о том, что такое уважение к закону: они не понимают, что уважать закон означает не пользоваться им тогда, когда это выгодно и приятно, а подчиняться ему тогда, когда этого и не хочется». Комментируя слова Столыпина о том, что тот не понимает недовольства Думы – ведь он провел закон, который она поддержала, но отверг Государственный совет, хотя и воспользовался для этого чрезвычайной мерой, Маклаков четко сформулировал суть противоречия: «Председатель Совета Министров не понял одного, что для Государственной Думы вопрос о том: быть или не быть земству в шести губерниях запада, есть мелочь сравнительно с вопросом о том – быть ли России правовым государством или столыпинской вотчиной?»

В заключение Маклаков нанес беспощадный удар, даже не подозревая, насколько он точен:

Для государственных людей этого типа, которые в излишней вере в свою непогрешимость, в излишнем презрении к мнению других ставят свою волю выше законов и права, для них русский язык знает характерное и выразительное слово «временщик». И время у него было и это время прошло. И Председатель Совета Министров еще может остаться у власти… но, гг., это агония; вы можете относиться к этой агонии с разными чувствами, но я скажу словами самого Председателя Совета Министров: «мести в политике нет, но последствия есть». Они наступили и их вам теперь не избегнуть73.

Почти 40 лет спустя Маклаков писал, что эту речь ему «совестно припоминать». Само появление ее, так же как речи по делу Азефа в юбилейном сборнике своих речей, он объяснял тем, что в Париже не было стенографических отчетов 3-й и 4-й Дум; когда составители обратились к нему, он по памяти указал на эти речи, вызвавшие в свое время общественный резонанс; составители пересняли их в Америке, и до появления книги Маклаков их не видел. «Ни за что не стал бы их перепечатывать, – писал он в 1950 году, – а что касается до речи о земствах, то тогда я думал, что „валю“ временщика в апогее его власти, – теперь же вижу, что „бил по лежачему“»74.

Пророчество Маклакова оказалось гораздо более точным и гораздо более мрачным, чем он предполагал; он говорил, разумеется, об агонии политической; никто не мог предсказать выстрел в Киевском оперном театре 1 сентября 1911 года; возможно, сам убийца за несколько минут до покушения не знал, решится ли он на него. Однако этот выстрел в известном смысле был следствием одной из граней политики Столыпина; историки до сих пор спорят, кем был Дмитрий Богров – революционером или охранником; точнее: в качестве кого он стрелял в премьер-министра? Однако сами факты участия Богрова в революционных организациях, так же как его сотрудничество с охранкой, сомнений не вызывают. Защищая провокатора Азефа и отпустив двусмысленную шутку о том, что правительство не отвечает за непорядки по революции, мог ли Столыпин предположить, что сам падет жертвой «непорядков по Департаменту полиции», который был ему подчинен не только как премьеру, но и как министру внутренних дел?

Так что вряд ли следует соглашаться с мнением А. А. Гольденвейзера о несвойственном Маклакову «сгущении красок» в речи о деле Азефа; когда он говорил о том, что «правительство находится в плену у… шайки охранников», то был ближе к истине, чем его оппоненты, полагавшие, что правительство умело борется с революцией, используя некоторые специфические полицейские приемы. Я не думаю, что правы были некоторые современники убийства Столыпина и последующие историки, всерьез предполагавшие, что Богрова на преступление подтолкнул товарищ (заместитель) премьера по Министерству внутренних дел П. Г. Курлов с целью занять его кресло. Но симптоматично то, что само такое предположение могло возникнуть75.

А могло такое и ему подобные предположения – не всегда беспочвенные – возникнуть в обстановке систематических нарушений законности, которым нередко попустительствовал – или прямо в них участвовал – Столыпин. Случай с принятием закона о земстве в шести Юго-Западных губерниях был одним из таких нарушений, и нарушением демонстративным. Убежденный сторонник правового, конституционного развития России, Маклаков и не мог не выступить против этого со всем присущим ему темпераментом и «пафосом законности».

В эти годы Маклаков много пишет и выступает с публичными лекциями. Его статьи появляются на страницах «Русских ведомостей», «Московского еженедельника», «Вестника Европы», «Русской мысли». Любопытно, что он не опубликовал ни одной статьи в кадетских «официозах» – «Речи» и «Вестнике партии Народной свободы». Среди наиболее заметных публикаций Маклакова – лекции «Законность в русской жизни», «Толстой и суд», «Толстой как общественный деятель», «Ф. Н. Плевако».

Начиная еще со времен 2-й Думы он работает над думским «Наказом», регламентом, и хотя формально его принять Дума так и не успела, но фактически он был введен в действие и в значительной степени упорядочил ее работу. Авторитет Маклакова в области «внутреннего распорядка» работы Думы был так высок, что, когда в 3-й Думе оппоненты кадетов не допустили их председательства ни в одном думском комитете, избранный председателем комитета по подготовке регламента правый П. Н. Крупенский предложил избрать своим заместителем Маклакова, а затем заявил, что присутствовать на заседаниях не будет, то есть фактически передал «бразды правления» в руки Василия Алексеевича.

Маклаков много и увлеченно занимался крестьянским вопросом, справедливо считая его важнейшим в русской жизни; он добивался ликвидации крестьянского неполноправия; неоднократно выступал по этой проблеме в Думе, в различных юридических обществах, публиковал по этой проблеме статьи. Крестьянский вопрос, казалось, не давал простора для произнесения эффектных речей; в этом случае утверждение Милюкова о том, что московский златоуст выбирал для себя наиболее «казовые» темы, представляется не вполне справедливым. Однако талант Маклакова и здесь брал свое. Однажды к нему обратились с просьбой прочесть в Петербургском юридическом обществе доклад о волостном земстве и о правовом положении крестьян. Маклаков согласился, но предупредил, что у него нет времени подготовиться и доклад «будет носить характер простой беседы». Однако председательствовавший в заседании общества М. М. Винавер после его окончания говорил, что «никогда не слышал более блестящего доклада – да еще на такую скучную тему»76.

Первая мировая война заставила либеральную оппозицию на время забыть о противоречиях с властью. Однако патриотический подъем первых месяцев войны быстро сменился разочарованием из-за неспособности правительства довести войну до победы. Недовольство военными поражениями и неудовлетворительной организацией тыла, снабжения армии; все более укреплявшееся мнение о том, что причины этого находятся на самом верху, где сильны пронемецкие влияния, слухи о всевластии «старца» Г. Е. Распутина при дворе, опиравшегося на слепую веру мистически настроенной императрицы в его целительский и провидческий дар, – все это привело в 1915 году к образованию «Прогрессивного блока», объединенной оппозиции, включавшей, наряду с лево- и праволиберальными партиями, националистов и некоторые другие группировки, относившиеся к правой части российского политического спектра.

Оппозиция требовала включения в правительство лиц, пользующихся доверием общества; большего участия в управлении страной общественности. Объектом плохо завуалированной критики стал сам царь, находившийся, по мнению общественности, под влиянием императрицы и крайне неумело справлявшийся со своими обязанностями. В эти дни почти всеобщего разочарования в способности российской «исторической» власти грамотно управлять страной в «Русских ведомостях» появляется, пожалуй, самая известная статья Маклакова – «Трагическое положение»77.

Эта статья – аллегория; в ней Маклаков писал о неумелом шофере, управляющем автомобилем, который мчится на бешеной скорости по крутой и узкой дороге. Что делать пассажирам, тем более что среди них есть люди, умеющие править? Выхватить руль? Но это смертельно опасно, и шофер, зная об этом, «смеется над вашей тревогой и вашим бессилием: „Не посмеете тронуть!“» Маклаков приходил к заключению:

Он прав, вы не посмеете тронуть; если бы даже страх или негодование вас так сильно охватило, что, забыв об опасности, забыв о себе, вы решились силой выхватить руль, – пусть оба погибнем, – вы остановитесь: речь идет не только о вас; вы везете с собой свою мать; ведь вы и ее погубите вместе с собой, сами погубите. И вы себя сдержите; вы отложите счеты с шофером до того вожделенного времени, когда минует опасность, когда вы будете опять на равнине; вы оставите руль у шофера78.

Разумеется, все узнали в неумелом шофере императора Николая II, а в матери – Россию. Маклаков утверждал, что его статья – предостережение; трогать «шофера» он считал крайне несвоевременным. Однако, по-видимому, большинство читателей вынесло совсем другое впечатление. Алданов, упомянув о том, что «сто раз цитировалась его статья о шофере», досадовал: «В кои веки В. А. построил свою статью на образе – и вышло нехорошо, хотя и не потому, что образ был сам по себе плох. Он просто был неясен, и выводы из него можно было делать разные»79.

Думаю, что неясность образа объяснялась неоднозначным отношением к происходящему самого автора статьи. Доказывая, что «шоферу» нельзя мешать и, даже наоборот, надо «помогать советом, указанием, действием», Маклаков завершал статью словами, по сути, дезавуирующими все его предыдущие увещевания и призывы к разумности и сдержанности:

Но что будете вы испытывать при мысли, что ваша сдержанность может все-таки не привести ни к чему, что даже и с вашей помощью шофер не управится; что будете вы переживать, если ваша мать, при виде опасности, будет просить вас о помощи и, не понимая вашего поведения, обвинять вас за бездействие и равнодушие? И кто будет виноват, если она, потеряв веру и в вас, на всем ходу выскочит из автомобиля?80

И Россия таки «выскочила» из «автомобиля» на полном ходу в 1917-м, расшибшись при этом очень сильно; виноватых ищут до сих пор; свою версию предложил и Маклаков; обе его книги о первых шагах российского «парламентаризма», в сущности, об этом: «Кто был виноват?» Вины он, в отличие от многих, не снимал и с себя. Если ни в коем случае нельзя было раскачивать лодку (или «автомобиль», пользуясь аллегорией Маклакова), даже если ее кормчие правили бездарно, то вину за это «наиправейший из кадетов», бесспорно, должен был разделить с лидером партии Милюковым.

1 ноября 1916 года Милюков произнес в Думе речь, получившую впоследствии название «штурмового сигнала». Каждый ее период, в котором содержались тяжкие обвинения против правительства, заканчивался риторическим вопросом: «Что это: глупость или измена?»

3 ноября атаку на правительство продолжил Маклаков:

Наше правительство сейчас парализует, обессиливает силу целой России… Старый режим и интересы России теперь разошлись и перед каждым министром стоит дилемма: пусть он выбирает, служить ли России или служить режиму, служить тому и другому так же невозможно, как служить Маммоне и Богу.

Атака оппозиции на правительство была вызвана в значительной степени слухами о его готовности заключить сепаратный мир с Германией. Маклаков предупреждал, под рукоплескания центра, левой и справа и под крики «браво»: «Позорного мира вничью Россия не простит никому». Знал бы он тогда, какой мир подпишет Россия в марте 1918 года! «Она знает, гг., – продолжал Маклаков, – что если бы это свершилось – не Германия нас победила, а победили нас здесь, внутри, победил этот проклятый режим, представители которого сменяют друг друга на министерских местах; и тогда, гг., Россия позовет всех к ответу, и она пощады не даст никому, я повторяю – никому…»

Для настроения Думы, избранной по столыпинскому третьеиюньскому закону, характерно, что эта недвусмысленная угроза, адресованная «на самый верх», была, как отмечено в стенограмме, встречена на этот раз продолжительными рукоплесканиями центра, левой и справа и голосами «браво». Закончил Малаков свое выступление ультиматумом: «…мы заявляем этой власти: либо мы, либо они. Вместе наша жизнь невозможна»81.

Только нежеланием «бередить раны» своего друга можно объяснить слова Алданова, который, соглашаясь с тем, что речь Милюкова о «глупости и измене» «объективно была революционной», «не решался» утверждать, что «в таком же смысле была революционной и речь Маклакова на заседании Государственной Думы 3 ноября 1916 года». Для того чтобы убедиться в ее революционности, достаточно эту речь перечитать. Можно согласиться с Алдановым в другом – «трудно с совершенной точностью сказать, к чему именно „объективно“ призывал в ту пору В. А. Маклаков»82.

Свержения династии он, очевидно, не хотел; похоже, его бы удовлетворило удаление «темных сил» от трона и создание правительства из опытных и не запятнавших себя бюрократов во главе с популярным премьером, которое объявит, что будет опираться на Думу, а также провозгласит «суровую программу сокращений, лишений, жертв – но только все для войны». Такую программу преодоления кризиса Маклаков обсуждал буквально накануне Февральской революции с министрами Н. Н. Покровским и А. А. Риттихом; но даже эти скромные пожелания не встретили поддержки в Совете министров. В качестве премьера Маклаков предлагал генерала М. В. Алексеева, что должно было символизировать характер нового правительства – правительства войны83.

В удалении «темных сил», а конкретно – Распутина, Маклакову пришлось сыграть некоторую роль; эта история характеризует, с одной стороны, какое впечатление произвела его речь на некоторых читателей, а с другой – в каком состоянии находился в это время «законник» Маклаков, если фактически стал соучастником убийства. В начале ноября 1916 года к нему явился князь Феликс Юсупов, почему-то посчитавший выступление Маклакова 3 ноября антираспутинским, и попросил помочь подыскать людей, которые убьют друга царской семьи. Это характеризовало как политическую наивность князя, для которого либералы и революционеры-террористы были одним миром мазаны, так и полную непрактичность в такого рода делах. Маклаков выпроводил Юсупова, объяснив, что у него не «контора наемных убийц».

Однако позднее, когда дело пошло всерьез и к заговору подключились великий князь Дмитрий Павлович, депутат Государственной думы В. М. Пуришкевич и некоторые другие лица, Маклаков стал, по существу, юрисконсультом заговорщиков и даже дал Юсупову возможное орудие убийства. В своих воспоминаниях об этом деле Маклаков писал: «Если бы дошло до суда, я подлежал бы уголовной ответственности, как пособник». С адвокатской скрупулезностью он пояснял, что дал Юсупову не каучуковую палку, о которой рассказывал князь, а «кистень с двумя свинцовыми шарами на коротенькой гнущейся ручке»84.

Однако убийство Распутина скорее ускорило, нежели отсрочило революцию; планы дворцового переворота остались на уровне разговоров. Революция произошла неожиданно для оппозиции и уж совсем нежданной оказалась для властей. Идеи либерализма и демократии, казалось, получили шанс на воплощение в жизнь; ничто теперь не должно было препятствовать успешному завершению войны. Иллюзии рассеялись довольно быстро; падение самодержавия оказалось первым шагом к катастрофе, к торжеству того самого Ахеронта, пришествия которого одинаково не желали ни Милюков, ни Маклаков. Оба настаивали в марте на сохранении монархии; Милюков упорно уговаривал Михаила не отказываться от престола; Маклаков считал, что единственным шансом укротить Ахеронт было восстановление исторической преемственности власти, и еще летом 1917 года говорил генералу Алексееву о необходимости вернуться к началу марта и водрузить-таки корону на голову Михаила; Маклаков надеялся, что уважение и привычка к традиционной форме власти могут взять свое. История не физика, и проверить эти предположения на практике нельзя; думаю все же, что восстановление легитимности власти в обстановке 1917 года вряд ли бы повлияло сколь-нибудь существенным образом на развитие событий.

Маклаков был одним из немногих лидеров оппозиционных партий, понимавшим, что в случае революции события пойдут совсем не по тому сценарию, на который рассчитывают политики. Поэтому он встретил Февральскую революцию без восторга. Ему как бы причитался пост министра юстиции; он фигурировал и в министерском списке, составленном 13 августа 1915 года при образовании «Прогрессивного блока», на случай его прихода к власти, и в списке, составленном 6 апреля 1916 года для кадетского съезда; министром юстиции во Временном правительстве в итоге стал А. Ф. Керенский85.

Маклаков говорил, что портфеля ему никто не предлагал; Алданов предположил, и, возможно, не без оснований, что бесспорный кандидат на этот пост его особенно не добивался; надо было проявить некоторую настойчивость, а Маклаков не стал этого делать. Во всяком случае, выглядело довольно странным, что Маклаков, назначенный комиссаром в Министерство юстиции 28 февраля 1917 года, не сменил эту должность на министерский пост. Затем он был избран председателем Юридического совещания при Временном правительстве, но отказался в пользу Ф. Ф. Кокошкина, которому ранее был «обещан» этот пост. Возможно, кроме пассивности самого Маклакова, в том, что он не сделал министерскую карьеру, сказались интриги председателя Временного правительства князя Г. Е. Львова. Маклаков в частной переписке отзывался о нем и о его стремлении продвигать «своих» людей с нескрываемым сарказмом и плохо скрытой обидой86.

Если определить одним словом господствующее настроение Маклакова в 1917 году, то этим словом, несомненно, будет «скептицизм». Симптоматично, что в период между Февралем и Октябрем он произнес, кажется, только одну публичную речь. Это было выступление на Московском государственном совещании в августе. Маклаков обратился к участникам совещания с призывом к единению: «Ведь если возможно, что без соглашения тех сторон, на которые разбилась Россия, каким-то чудом какая-то сила спасет нашу родину, то без этого соглашения свободы уже не спасти…»87

Это был глас вопиющего в пустыне. Маклаков не верил ни в возможность соглашения, ни в возможность установления твердой власти, которая ассоциировалась с военной диктатурой и конкретно с личностью генерала Л. Г. Корнилова. Он говорил одному из руководителей Офицерского союза Л. Н. Новосильцеву: «Передайте генералу Корнилову, что ведь мы его провоцируем… Ведь Корнилова никто не поддержит, все спрячутся…»88 Говоря «мы», Маклаков имел в виду «общественных деятелей», устроивших Корнилову на Московском совещании восторженный прием.

Еще меньше надежд, при его ироничном отношении к «четыреххвостке», вызывало у Маклакова Учредительное собрание. «Для народа, – говорил он в декабре 1917 года, – большинство которого не умеет ни читать, ни писать, и при всеобщем голосовании для женщин наравне с мужчинами Учредительное собрание явится фарсом»89. М. В. Вишняк, будущий секретарь Учредительного собрания, писал о позиции Маклакова, с которым они в течение двух месяцев встречались почти ежедневно в Мариинском дворце в Особом совещании по выработке избирательного закона в Учредительное собрание: «В Совещании были и гораздо более умеренные участники, чем Маклаков, но их голосов не было слышно. От правого крыла, неизменно отстаивавшего ограничения в избирательных правах, главным и, как всегда, блестящим оратором был Маклаков. Он не скрывал своей неприязни к „четыреххвостке“…»90

Сам Маклаков, уже будучи во Франции, по кадетскому списку был избран 24 ноября 1917 года в это некогда вожделенное для русских либералов Собрание. Однако 28 ноября кадеты были объявлены большевиками «врагами народа», а некоторые товарищи Маклакова по партии арестованы. Просуществовало Учредительное собрание в России, как известно, менее суток; 5 января 1918 года стало первым и последним днем его работы.

«В дни революции, в дни почти всеобщего общественного психоза, нарушения законности и права твердые голоса, отстаивающие настоящую свободу, приобретают исключительное значение», – писал о Маклакове С. П. Мельгунов91. В 1917 году в России прислушивались к голосам других людей.

Неудивительно, что Маклаков охотно принял назначение послом в Париж.

Маклаков так излагал предысторию своего назначения: «В самом начале революции в шутку я сказал Милюкову (тогда занимавшему пост министра иностранных дел. – О. Б.), что не желаю никаких должностей в России, но охотно бы принял должность консьержа по посольству в Париже. По-видимому, он шутку принял всерьез и стал что-то говорить о посольстве, но я замахал руками и разговор не продолжал. Позднее я узнал, что он сделал запрос обо мне без моего ведома; тогда же французское правительство выразило согласие»92.

Возможно, Милюков хотел сплавить подальше не всегда удобного оппонента; с другой стороны, лучшую кандидатуру для этой должности трудно было подыскать. Маклаков прекрасно знал Францию и французских политиков; его французский язык был совершенен; интересно, что в юбилейном сборнике некоторые его речи перепечатаны на том языке, на котором были произнесены, – на французском; он «соперничал» на равных с такими блестящими французскими ораторами, как Р. Вивиани и А. Тома.

Маклаков пользовался высоким авторитетом во французских политических и дипломатических кругах: чтобы убедиться в этом, достаточно почитать мемуары посла Франции в России Мориса Палеолога93. Так что в согласии французского правительства принять его в качестве посла можно было не сомневаться.

11 октября 1917 года Маклаков выехал к месту назначения; в Париж он прибыл 26 октября (8 ноября по новому стилю) и в тот же день отправился в Министерство иностранных дел вручать верительные грамоты. Министром был тогда Луи Барту; он сообщил Маклакову о случившемся накануне перевороте и о том, что министр иностранных дел Временного правительства М. И. Терещенко, подписавший грамоты посла, в тюрьме. «Но на это ни он, ни я серьезно не посмотрели; думали, что все это скоро кончится»94.

Это кончилось 74 года спустя; как оказалось, в октябре 1917 года Маклаков покинул Россию (если не считать коротких поездок в 1919 и 1920 годах) навсегда. 1917 год разделил его жизнь надвое: оставшиеся 40 лет Маклаков провел в Париже, сначала в качестве посла несуществующего правительства, затем – эмигранта.

* * *

Жизнь Маклакова в эмиграции, за исключением, конечно, времени Гражданской и Второй мировой войн, не богата внешними событиями. Но в интеллектуальном отношении эмигрантский период, возможно, был наиболее плодотворным в его «литературной» биографии.

Сначала – «пунктиром» – о его деятельности в эмигрантский период, о внешней, всем заметной стороне его жизни. В период Гражданской войны он сделал очень много для дипломатического и финансового обеспечения Белого движения. Маклаков вошел в состав Русского политического совещания в Париже, взявшего на себя представительство антибольшевистских сил за рубежом. В это достаточно пестрое и не всегда дееспособное образование входили, наряду с ним, бывший царский министр С. Д. Сазонов, террорист Б. В. Савинков, бывший глава Временного правительства кн. Г. Е. Львов, старый народник Н. В. Чайковский и некоторые другие95.

Дважды – в 1919 и 1920 годах – Маклаков ездил «окунуться в Россию», сначала на Дон, к А. И. Деникину, затем в Крым, к П. Н. Врангелю. Поездка в «Русскую Вандею» его разочаровала; вскоре худшие опасения Маклакова сбылись, и деникинские войска потерпели жестокое поражение. Врангель был последней надеждой Маклакова на свержение большевиков вооруженным путем; посол добился почти невозможного – признания Францией де-факто врангелевского правительства, контролировавшего лишь одну губернию прежней России; на какое-то время скептик Маклаков поверил в возможность чуда, но чуда не произошло, и новые тысячи беженцев из Крыма пополнили списки русских эмигрантов96.

После поражения белых Маклаков утратил веру в возможность свержения большевиков извне, силой; надежды он возлагал на то, что «быт» возьмет свое и большевизм будет постепенно изжит Россией. Такие надежды вселял нэп; после его ликвидации и осуществления насильственной коллективизации Маклаков окончательно разуверился в том, что ему когда-нибудь доведется увидеть родину.

В 1924 году, после признания Францией СССР, Маклаков был вынужден покинуть посольский особняк на улице Гренель. Тогда же он стал главой Офиса по делам русских беженцев при Министерстве иностранных дел Франции и был избран председателем Эмигрантского комитета. На кандидатуре Маклакова сошлись и левые и правые круги эмиграции; кроме его редкой для российского политика терпимости и репутации первоклассного юриста, сыграл роль авторитет, которым Маклаков пользовался у французских властей. До конца жизни, с перерывом на период нацистской оккупации, Маклакову пришлось быть неофициальным главой, а скорее ходатаем по делам русской эмиграции во Франции.

Г. В. Адамович приводит забавное замечание Милюкова, когда тот на вечере, посвященном чествованию И. А. Бунина по случаю присуждения ему Нобелевской премии, заметил Маклакова, подсевшего к находившемуся в первом ряду митрополиту Евлогию: «Все как бывало в старину у нас в провинции: на почетных местах – губернатор и архиерей!»97 «Парижский губернатор» до конца дней ходил в «присутствие», хлопотал по делам изгнанников; объяснялось это, конечно, не только привязанностью к некоему «посту» и жалованью, позволявшему не думать о куске хлеба; всегда конкретно мыслящий, когда дело шло о живых людях, Маклаков понимал, что его имя само по себе действует на французские власти и найти ему замену практически невозможно.

В годы войны Маклаков без колебаний занял патриотическую позицию; германские оккупанты назначили на его место своего ставленника; два с половиной месяца Маклаков просидел в тюрьме.

После освобождения Франции от нацистских оккупантов произошел эпизод, взбудораживший всю эмиграцию: Маклаков во главе группы своих единомышленников нанес визит в советское посольство; целью визита было, кроме поздравлений по случаю побед советских войск, наладить контакты для возможного «сближения с Советской Россией». В печати и частных письмах друзья и недруги по-разному оценивали это «падение» Маклакова и его последствия.

М. В. Вишняк писал 10 августа 1945 года Б. И. Николаевскому, что «ДО визита Маклакова… русская эмиграция, плохо ли хорошо, существовала и делала свое дело, а теперь ЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ! Существуют отдельные эмигранты или небольшие кучки – „тройки“ и „десятки“, – которые талдычат по-прежнему и которых, может быть, и уважают, но не слушают»98. Симптоматично, что столь резкие мысли высказывали в основном эмигранты, находившиеся в годы войны в США, что, конечно, ни в какой степени не может служить им укором, и не пережившие нацистской оккупации.

История «визита», как и вообще взаимоотношений эмиграции и советской власти в послевоенный период, заслуживает серьезного изучения. Понять происшедшее можно только на основании анализа архивных материалов. Не имея возможности подробно рассматривать этот сюжет в рамках настоящей статьи, отмечу, что дело было не только в непосредственной реакции людей, всей душой ненавидевших нацизм и гордых тем, что их страна, кто бы в ней ни правил, сыграла столь большую роль в разгроме гитлеровской Германии99.

Маклаков в личной переписке еще с начала 1920-х годов неоднократно высказывал мысль, что он не хотел бы свержения большевизма революционным путем; менее всего ему была свойственна «готтентотская» мораль, и его неприятие революции распространялось и на неприятие революции антибольшевистской. Ведь так или иначе она должна была привести к новым страданиям людей, новому удару по России. Он делал ставку на разложение, на эволюцию большевизма. Казалось, что война послужит началом осознания коммунистической властью ее национальных задач; казалось, что режим изменится; казалось, что победоносная армия будет той силой, которая обуздает кремлевских властителей.

Подобные надежды были свойственны не только эмигрантам; гораздо более знающие советские люди тоже ведь рассчитывали на либерализацию режима после войны. Как известно, Сталин поспешил опустить железный занавес между подвластными ему народами и свободным миром и ужесточить репрессии; но в феврале 1945-го направление дальнейшей эволюции режима было еще неясно. И участники «группы Маклакова» надеялись, что их визит, возможно, станет шагом к национальному примирению.

Очень быстро Маклаков понял, что ошибся. Уже в мае 1945 года он опубликовал статью «Советская власть и эмиграция»100, в которой выставил свое традиционное и основополагающее требование: соблюдение прав человека, защиту личности, без которой невозможно никакое сближение с правящим в СССР режимом. Разумеется, после этой статьи в посольстве к нему охладели; политические и личные друзья Маклакова посчитали инцидент исчерпанным, хотя переписка между ними по этому поводу могла бы составить целую книгу.

Насколько Маклакову была чужда «готтентотская» мораль, свидетельствует обмен письмами между ним и Марком Алдановым по поводу судебных процессов над нацистами и их пособниками. Маклаков считал, что победители не должны судить побежденных; объективности здесь быть не может. Нельзя их также судить по специально созданным для этого случая законам. Менее всего Маклакова можно было заподозрить в сочувствии к нацистам; но его «правовое чувство» протестовало против происходящего. Алданов ответил в том смысле, что его друг, конечно, прав, но главарей нацистов все равно следует повесить101.

Кажется почти невероятным, что Маклаков до глубокой старости сохранял не только ясный ум, но и блестящую память и даже ораторский дар. И это при том, что он почти ничего не слышал; тогдашние слуховые аппараты мало чем помогали. Валентинов-Вольский рассуждал в письме Николаевскому после одного из эмигрантских собраний, на котором выступал А. Ф. Керенский, об угасании со временем ораторских способностей. Кроме Керенского, он приводил в подтверждение своих слов примеры Л. Д. Троцкого и Г. В. Плеханова. «Кажется, только один Маклаков сохранил даже в 80 лет ораторский талант»102. Последняя книга Маклакова, «Из воспоминаний», вышла в 1954-м, в год его 85-летия.

Но время брало свое. Подкосила Маклакова смерть сестры, Марии Алексеевны; она заботилась о брате, закоренелом холостяке, почти всю эмигрантскую жизнь, будучи и домоправительницей, и секретаршей. Умер Маклаков 15 июля 1957 года в Швейцарии, в Бадене, куда он поехал лечиться ваннами. При его кончине присутствовал племянник, Юрий Николаевич Маклаков, срочно вызванный к умирающему.

По свидетельству Георгия Адамовича, «смерть Маклакова сильнее взволновала всех знавших его, и даже больше, вызвала [чувство] какой-то безотчетной растерянности, чем на первый взгляд было бы естественно. Василий Алексеевич был очень стар, смерть его ни в коем случае не могла быть причислена к неожиданностям. Но, по-видимому, он был нужен людям, и его присутствие ощущалось как гарантия некой преемственности, как залог того, что прежняя Россия, – лучшее, что было в прежней России, – продолжается. С его смертью что-то оборвалось…»103

* * *

Идеей фикс Маклакова в годы эмиграции было уяснить – для себя и для истории, как и почему с Россией случилось то, что случилось? Где и когда свернула она на путь, ведущий к катастрофе? И, разумеется, кто виноват в том, что произошло?

Об этом, по сути, большинство его публикаций эмигрантского периода; первый серьезный подход к теме он предпринял 10 лет спустя после революции, в предисловии на французском языке к публикации извлечений из протоколов Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства по расследованию преступлений деятелей прежнего режима. Уже эта публикация вызвала бурную и противоречивую реакцию на страницах эмигрантской печати.

Вскоре один из редакторов «Современных записок» И. И. Бунаков-Фондаминский «соблазнил» Маклакова «изложить свое понимание нашего (к.-д.) партийного прошлого». С 1929 года журнал начал публиковать воспоминания Маклакова под названием «Из прошлого». Публикация растянулась на несколько лет и завершилась в 1936 году. Собственно, это были не совсем воспоминания. Недалек от истины был постоянный критик Маклакова Марк Вишняк, характеризовавший его текст как «„феноменологию“ правого крыла кадетской партии – историософию предреволюционных событий с точки зрения правого кадета»104.

Из этой публикации выросли три книги Маклакова – «Власть и общественность на закате старой России» (Париж, 1936. Т. 1–3), «Первая Государственная дума» (Париж, 1939) и «Вторая Государственная дума» (Париж, б. г., очевидно, 1946 или 1947). Полагаю, что эти книги являются наиболее полным и скрупулезным изложением истории двух первых Государственных дум; разумеется, их история изложена под определенным углом зрения.

Остановлюсь только на некоторых принципиальных моментах и на отношении к взглядам Маклакова на русское прошлое его современников и нередко – «персонажей» его книг и статей. О главном уже упоминалось; ответственность за происшедшую катастрофу Маклаков возлагал на левых либералов, то есть на собственную партию; особенно досталось лидеру партии Милюкову и некоторым другим «доктринерам»; им вменялось в вину стремление использовать в своих целях революционное движение; не снимал он ответственности и с себя. В его изображении, в особенности в книге о 2-й Думе, П. А. Столыпин нередко выглядел большим конституционалистом и либералом, нежели товарищи Маклакова по партии.

Суть обвинений Маклакова в отношении политики кадетов в 1905–1907 годах М. М. Карпович в своей известной статье свел к шести основным пунктам:

1. Максимализм программных требований партии, в особенности созыв Учредительного собрания, что не могло быть осуществлено без полной капитуляции царского правительства.

2. Бескомпромиссное отношение партии к Витте и Столыпину, которые – по Маклакову – могли и должны были быть использованы как союзники, а не отброшены как враги.

3. Безоговорочное отрицание лидерами партии самой идеи участия кадетов в правительствах Витте и Столыпина.

4. Тенденция партии использовать Государственную думу не для конструктивной законодательной работы, а как трибуну противоправительственной агитации.

5. Догматические требования немедленного пересмотра Основных законов, имея в виду всеобщее избирательное право, ограничение компетенции Государственного совета и ответственность министров.

6. Наконец, опубликование Выборгского воззвания было мерой явно революционного характера, так как и роспуск Государственной думы, и назначение новых выборов не противоречили конституции105.

Статьи и книги Маклакова, в которых тотальной критике подвергся радикализм тактики русских либералов, встретили столь же тотальную критику со стороны Милюкова, откликавшегося на маклаковские публикации на страницах «Последних новостей» и тех же «Современных записок». Милюков, в свою очередь, обвинил Маклакова в доктринерстве; его схема представлялась лидеру кадетов умозрительной и не учитывающей конкретно-исторических обстоятельств. Политика – это искусство возможного; договориться с конкретными царскими министрами не смогли не только кадеты, но и гораздо более умеренные граф П. А. Гейден и Д. Н. Шипов; войти тогда в правительство означало политическую смерть. Подробно были разобраны и отвергнуты и другие обвинения Маклакова.

Большинство читателей – и последующих историков, – по-видимому, склонялись на сторону Милюкова; к милюковской критике, с еще более левых позиций, присоединился один из редакторов «Современных записок» М. В. Вишняк. Любопытно, что оба они обвиняли Маклакова в чрезмерно правовом подходе к политике. Милюков считал своего оппонента «адвокатом» и в политике; адвокату свойственно видеть правду и другой стороны; политику это противопоказано – он должен быть убежден или, по крайней мере, должен убеждать других – только в своей правоте. Вишняк подчеркивал, что для Маклакова «оказалось абсолютом не право вообще, а очень ограниченная и узкая его ветвь – писаный закон царского времени»106.

С критиками Маклакова можно во многом согласиться, хотя «правота» той или иной стороны зависела в конечном счете от точки зрения на революцию. Для Маклакова она – абсолютное зло; Милюков, конечно, относился к революции отрицательно, но допускал, что ее можно использовать; Вишняк же был хотя и правым, но социалистом-революционером. То же самое относится к праву; изменять правовые нормы необходимо правовым путем, утверждал Маклаков; на этом зиждилось его неприятие Февраля, разорвавшего правовую преемственность с прежней государственностью. Для него, юриста, казалось очевидным, что даже провинциальные судьи, создававшие своими решениями те или иные прецеденты, постепенно изменяли правосознание общества, изменяли правовое поле в рамках существующей государственности.

Сильная сторона его размышлений, столь необычных для деятеля оппозиции, – как раз понять правду противоположной стороны. Нельзя сказать, что он не замечал ошибок, недобросовестности и прямых преступлений «исторической» власти. Это отчетливо видно в той же «Второй думе»; в том, что случилось с Россией, виноваты были все; но отвечать каждому надо было за свою собственную вину. Кадеты, по мнению Маклакова, своей вины не понимали. А вина их в конечном счете сводилась к тому, что они пытались осуществить правильные идеалы неправильными методами – и взяли к тому же неверный темп, не сумев понять реальной готовности – точнее, неготовности народа к либеральным преобразованиям. Правда бюрократов, консерваторов и т. д. заключалась в том, что они лучше знали страну и механизмы управления. Либералы раскачали лодку, будучи уверенными, что справятся с течением, – и не сумели удержать руль; выброшенными за борт оказались все.

Опубликованные тексты Маклакова – лишь верхушка «айсберга»; в его личном собрании в Гуверовском институте из 26 коробок документов 14 составляет переписка; в письмах он был гораздо откровеннее и раскованнее, иногда – справедливее. В письме к М. М. Винаверу, характеризуя взаимоотношения власти и 1-й Думы, воспетой его корреспондентом и столь жестоко раскритикованной впоследствии им самим, Маклаков писал: «Неразумная линия прогрессивного общества находила свое и объяснение, и оправдание в неискренней политике власти. Обе стороны были неправы. Правительство неправо, когда во всем винит доктринерство и неуступчивость кадетов; это неправда, но будут неправы и кадеты, если они всю вину переложат на власть. Виноват на самом деле тот ров, который к этому времени уже был между властью и страной, то недоверие друг к другу, отсутствие общего языка, которое мешало совместным действиям»107.

Примечательно, что Маклаков критиковал либералов, но почти не затрагивал революционеров, упоминая о них лишь мимоходом, как о «фоне», на котором происходили события. Думаю, что постоянный зоил Маклакова эсер Вишняк правильно уловил причину этого, когда в уже цитировавшемся письме меньшевику Николаевскому писал, что Маклаков «НИКОГДА не был внутренне и политически нам близок. Когда он в течение десятилетий сражался с Милюковым и в левых кадетах видел главную беду России, – нас он расценивал, как такую накипь и зло, которые „ниже ватерлинии“, о которых и говорить не стоит – или безумцы или преступники». Именно потому, что он так расценивал «революционную демократию», Маклаков, по мнению Вишняка, столь отрицательно отнесся к режиму Временного правительства, который все-таки был единственным периодом «ВО ВСЕЙ РУССКОЙ ИСТОРИИ, когда было некое подобие того, что в ИДЕЕ защищает „подлинный“ либерал Маклаков»108.

Вишняк был безусловно прав – Маклаков совершенно не верил в возможность реализации либеральной идеи в России 1917 года, ибо Временное правительство пыталось «внедрять» демократию, будто не замечая, что имеет дело не со свободными людьми, сделавшими свободный выбор, а с «взбунтовавшимися рабами». Именно Маклаков подсказал А. Ф. Керенскому высказывание И. С. Аксакова о «взбунтовавшихся рабах» для одной из его громовых речей 1917 года. «Рабы» были не виноваты в своей темноте; виноваты были те, кто эту темноту не замечал; что же было говорить о других, эту темноту сознательно стремившихся использовать? Особенностью Маклакова как политика было то, что он, если идея вступала в противоречие с жизнью, предпочитал соотносить свои действия с реальностью.

В переписке с коллегой по адвокатскому цеху Оскаром Грузенбергом корреспонденты обсуждали историю недавнего прошлого и нередко обменивались довольно резкими репликами. Маклакова особенно раздражали декларации Грузенберга о том, что он «приемлет» русскую историю: «Если Вы большевизма не приемлете, то как же Вы можете говорить, что приемлете всю нашу историю, весь наш народ. Ведь большевизм из истории народа не вычеркнешь». Рассуждая о психологии русского народа, который он сравнивал с готтентотами, Маклаков писал: «Хорошо, когда граблю я, плохо, когда грабят меня. И это готтентотство выявилось в успехе большевизма в России. Я это тоже „приемлю“; но в этом я вижу не признаки величия, а результат его дикого воспитания»109.

Русский Маклаков гораздо строже судил русский народ, чем еврей Грузенберг. В ответ на ностальгически-патриотические ламентации Грузенберга о том, что русский народ ему «не по хорошему мил, а по милу хорош», Маклаков заметил: «Отлично понимаю, что по милу хорош; но если милому можно все прощать, то было бы большой ошибкой считать хорошим то, что гнусно и отвратительно; и это я отношу не только к большевистской головке, но к известным проявлениям всего народа»110.

«По дружбе» Маклаков сообщил Грузенбергу «в двух словах» суть того, к чему сводятся его воззрения на недавнее прошлое России, и главное – на революцию: «Я считаю революцию не только несчастьем для России, ибо она не могла пройти иначе как прошла, но всегда абсолютным несчастьем для всех стран; ибо всегда она либо не нужна и можно было бы обойтись без нее при большом терпении и искусстве, или она вызывает таких духов, вред от которых во много раз больше того зла, с которым революция хотела бороться»111.

Особое раздражение Маклакова вызывали его товарищи по партии, в особенности их непонимание, как он считал, последствий революции: «Когда-то я в шутку предсказывал, что революция есть конец кадетам: первую их половину расстреляют как реакционеров, а вторую повесят как революционеров. Я был гораздо ближе к правде, чем даже сам думал; правда, у кадет остался еще третий исход: кончить жизнь здесь, жалуясь, что их не оценили»112.

* * *

В заключение – еще об одной проблеме, связанной с Маклаковым: почему он, столь хорошо все понимавший, остался enfant terrible партии кадетов, не попытавшись партию, или хотя бы ее часть, возглавить и повести правильным, в его понимании, путем? Этот вопрос немедленно поставил ему «веховец» А. С. Изгоев, даже не прочитав, а только уловив по одной фразе смысл «историософии» Маклакова, впервые столь отчетливо сформулированный им в предисловии к выдержкам из протоколов ЧСК. Изгоев соглашался с Маклаковым, что тактика кадетов в 1905–1907 годах была несостоятельна: «Надо было делать одно из двух: либо готовить себе реальную силу в народе для захвата власти, либо договариваться с правительством. Позиция же чистой критики, лишенной реальной силы, была опасна не только для партии, но и для страны».

Нужна была перегруппировка сил, нужен был вождь, ясно понимающий обстановку и способный повести за собой; возможно, нужен был партийный раскол. «Такой вождь выдвигался естественно, – писал Изгоев. – Это были Вы, Василий Алексеевич. Ваш прекрасный ораторский талант, разносторонняя образованность, Ваш сильный и трезвый ум и подлинный патриотизм, облагороженный культурой, стоявшей на высшем уровне, общечеловеческой, властно выдвигали Вас на это место».

Причину того, что Маклаков не предпринял борьбы за лидерство, не создал собственной партии, Изгоев видел не в сибаритстве и любви к покою, чем объясняли многие пассивность Маклакова, а в рассудочности, преобладавшей над волей. Маклаков, по мнению Изгоева, ясно видел безнадежность борьбы, и причина была не в безнадежности «умеренных либералов», а в придворных кругах и высших сановниках. «Там были безнадежно слепые и обреченные». С другой стороны, русская интеллигенция, столь любившая политическую свободу, не понимала, что она «немыслима без огражденной законом собственности». Не только интеллигенты, но даже некоторые русские промышленники не понимали опасности социализма, считая, что с социалистами можно будет «договориться». Поэтому «умеренные либералы» висели в воздухе, и вот почему Маклаков не решился на безнадежную борьбу113.

Нежелание Маклакова брать на себя ответственность отмечали и многие другие современники – и дружески, и враждебно к нему настроенные. Объясняли это по-разному. Один раз Маклаков объяснил это сам; было ему уже за восемьдесят, и кривить душой вроде бы и ни к чему. В рецензии Мельгунова на маклаковские «Речи» говорилось, между прочим, что натуре Маклакова «совершенно чужда была смелость дерзания – это отнюдь не обозначает отрицание смелости и мужественности отдельных выступлений. Такими люди бывают от рождения. Они никогда не могут сродниться с революционной стихией…»114.

Маклаков ответил на рецензию личным письмом, в котором писал Мельгунову: «Интересны Ваши обо мне замечания. И по поводу их хочу Вам дать одно конфиденциальное пояснение».

Позволю себе привести это пояснение почти целиком, ибо оно многое позволяет понять в «проблеме Маклакова»:

Вы написали, что мне была совершенно чужда смелость дерзания, и что я никогда не смог сродниться с революционной стихией; о последнем говорил и Алданов, оба вы правы. Но это не первичное, а производное свойство, и мне хочется самому себе разобраться, откуда оно во мне вытекало, хотя, конечно, себе никто не судья.

Насколько я себя помню, мне была всегда свойственна терпимость к чужим «мнениям». Я за них никогда никого не осуждал, если они «убеждения», а не притворство или угодливость. На этой почве создалась моя близость к масонству. Из той же терпимости вытекала ненависть к претензиям всякого рода насилием навязывать другим свое мнение. В прежнее время преследовали «нерелигиозных» людей, а при большевиках «верующих». Ту же терпимость я испытывал в области политических разногласий. Никакие взгляды меня не отталкивали, но только претензии их предписывать другим, и поэтому когда дело шло не о взглядах, а об устройстве государства, т. е. чего-то для всех обязательного, я свое личное мнение сообразовал с мнениями и желаниями других. […]

Я вывожу все это из моей органической терпимости к мнениям и вкусам, с которыми я несогласен. Это выражалось и в другом моем свойстве, в склонности видеть ошибки своих, и отдавать справедливость «противникам». Это не раз во мне отмечали; многие находили, что это адвокатская «тактика». Я действительно пришел к заключению, что этот прием только полезен для успеха, но во мне это было вовсе не тактикой. Противны мне были не взгляды, а только ложь и насилие. И потому я был всегда на стороне слабейших и побежденных. Победители от насилия не воздерживаются и делают то, в чем раньше других упрекали. Покойный Ф. П. Шереметевский говаривал, что характер всякого человека определяется тем, на чьей стороне он был, когда ребенком читал «Илиаду»; если это так, то я был всегда за Троянцев, а не за Греков. В студенческие годы, изучая Фран[цузскую] революцию, был последовательно на стороне всех побежденных, сначала короля, потом жирондистов, и наконец Робеспьера. У меня есть несколько книг, подаренных мне А. Н. Мандельштамом, на которых он сделал характерную надпись: постоянному защитнику всяких меньшинств. Здесь корень моей нелюбви к революциям и к смелости «дерзаний». Вы и Алданов правильно их отметили, но не объяснили. Я к себе мог бы применить слова А. К. Толстого:

«Двух станов не борец, а только гость случайный».

«Борцам» полагается думать, или по крайней мере утверждать, что все зверства у врагов, а у своих один героизм. Это не мой стиль, Милюков не даром писал про меня, что я совсем «не политик». Он прав. Никогда не хотел быть главой партии, был «диким» в известных пределах, а во время «Революции» шутя говорил, что хотел бы быть только «сенатом». Вот Вам конфиденция для моего «некролога». Но только никак не раньше115.

Была еще одна сторона натуры Маклакова, которая делала его столь привлекательным для одних, вызывала обвинения в «сибаритстве» со стороны других и, в общем, небеспочвенные подозрения в том, является ли он «настоящим» политиком.

Георгий Адамович, извинившись за банальность, назвал это качество человечностью. Человек для Маклакова был важнее государства, жизнь – важнее политики. Он отчетливо сформулировал это в блистательной лекции о Пушкине:

Фигура Пушкина… сама по себе есть ответ на модное суеверие о всемогуществе государства. Сейчас это суеверие особенно расцвело… Государство все смеет и все может, – вот чему верят теперь. Государство все смеет – и против суверенной «воли народа» нет прав «Человека и Гражданина», как наивно выражались когда-то отсталые деятели времен Революции. Государство все может: достаточно его повеления, чтобы устроить по-справедливому всю жизнь страны и установить общее счастье. Много горьких разочарований принесет человечеству эта надежда, даже в тех областях его жизни, которые более доступны воздействию государства. Много раз будет ему суждено убедиться, что законы природы, даже человеческой, сильнее законов, которые создает государство… Может ли государственная власть, при всем напряжении своего аппарата, создать Пушкина? Государство сильнее его, но в чем? Оно может его затравить, искалечить и уничтожить; оно в силах отнять его у народа; но создать его оно бессильно116.

«Человеческое» сильнее «государственного»; для Маклакова это было не только теоретическое положение. Ему было скучно посвящать всю жизнь политике; поэтому он нередко покидал партийные собрания ради встречи с хорошенькой женщиной; завел роман с очаровательной Александрой Коллонтай, мало интересуясь ее партийной принадлежностью. Встречались они, по свидетельству Розы Винавер, в Германии, где Маклаков останавливался по пути в Париж; Василий Алексеевич уверял, будто до 1917 года не знал, что Коллонтай – большевичка. Возможно, и так: к большевикам Коллонтай примкнула в 1915 году. Впрочем, вряд ли они занимались обсуждением партийных программ во время редких свиданий117.

А. В. Тыркова писала в статье памяти Маклакова, ушедшего из жизни 15 июля 1957 года:

Он любил успех, но в нем не было острого политического честолюбия, не было жажды власти. Он любил жизнь, ее разнообразные утехи, а политика полна скучной возни с будничными людьми и делами. Его насмешливый ум легко замечал человеческую малость и глупость. Он нетерпеливо ее от себя отстранял. А терпение нужно политику еще больше, чем красноречие118.

Жаль, что в большинстве своих книг и статей Маклаков считал необходимым убрать личное; в них нет той внутренней свободы, которая была свойственна его переписке и устной речи. Поэтому не всегда понятно, в чем заключался тот маклаковский шарм, о котором писал даже недоброжелательный к нему Вишняк. Несомненно, одной из его «составляющих» было умение взглянуть на события и на свою в них роль с некоторой иронией: к примеру, во время банкетной кампании 1904 года, когда один из банкетов, устроенных в ресторане, был разогнан полицией, Маклаков говорил приятелю:

«Мирабо, когда слуги Людовика XVI явились, чтобы разогнать Генеральные Штаты, ответил: „Мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков“. Но он говорил это на заседании Генеральных Штатов. Не мог же я, сидя в ресторане, сказать полиции, что „мы здесь по воле народа“!»119

Люди, к счастью – или к несчастью, – редко задумываются о смысле жизни; еще реже об этом пишут. И совсем уж редко пишут откровенно. Среди бумаг Маклакова в Гуверовском институте мне попалось его письмо дочери Толстого, Татьяне Львовне Сухотиной-Толстой, в котором он попытался ответить на прямой вопрос о смысле своего существования.

«Вы спрашиваете, – писал Маклаков, – чем же Вы живете внутренне. Банальными романами, „слюнявым жуирством“, подобием государственной деятельности. Этим вопросом „Вы вмешиваетесь в мою личную жизнь“, как негодовала сестра Саша, когда священник на исповеди у нее спросил, не влюблена ли она».

Тем не менее Маклаков постарался ответить, объяснив предварительно, почему, восхищаясь Толстым, так же как и Христом, он не воспринял его учения:

Да потому, что у меня совсем другая натура, не «религиозная», а настоящая мирская. Толстому был нужен «смысл» жизни, чтобы жить; смерть для него уничтожала смысл жизни, построенной на эгоизме. Меня смерть нисколько не беспокоит. Я не хотел бы умереть «внезапно» и «неожиданно», ибо в предвкушении смерти вижу особенное содержательное наслаждение. В этом отношении я настоящий язычник, и я лучше понимаю Петрония, чем Христиан. Все учение Толстого – это дать смысл земной, конечной жизни; и «принять» его могут только те, кому нужен этот смысл, и которые не нашли его в «вере», в «церкви». А мне этого смысла не нужно; если его не нужно, то никакие рассуждения и логические выкладки не заставят человека в этом смысле нуждаться, как нельзя заставить любить музыку, поэзию или науку.

Маклаков делил всех людей на две неравные части – «праведников» и «спортсменов». «Праведники» ищут смысл жизни и добра, «спортсмены» стремятся к успеху в жизни, и это реальный стимул их деятельности. Себя Маклаков относил к «спортсменам», причем часто менявшим виды «спорта»; кстати, к видам «спорта» он относил, к примеру, «умение всегда быть справедливым» или «сознание принесенной пользы». «В оправдание» своего «спортсменства» он писал, что «свой спорт полагал в похвальных отраслях».

«И я мог бы раньше, – добавлял он, – могу и сейчас зарабатывать большие деньги и стать „жуиром“, по Вашему выражению. Это меня не соблазняет, ибо это было бы самой моей большой спортивной неудачей, моим поражением…»120

В 1917 году Маклаков шутя говорил, что хотел бы быть назначенным «сенатом»; не сенатором – для него это не составило бы труда, а именно «сенатом»: он мог бы следить за соблюдением всех законов121. Идея «законности в русской жизни», гарантом которой хотел стать Маклаков, потерпела в 1917 году поражение; один из ее главных защитников оказался свидетелем торжества силы над правом, государства над личностью у себя на родине, да и в других европейских странах.

Прошло больше 60 лет после смерти Маклакова. Его работы, продукт «мощного, ясного, трезвого и чрезвычайно точного» ума, оказываются все более востребованными на родине. Его культурная позиция, «сочетающая русскость в ее исторических и бытовых проявлениях с традицией западной мысли и цивилизации, суд о России, заключающий в себе и любовь, и критику»122 привлекают все больше внимания и становятся объектом пристального изучения.

Возможно, Маклаков счел бы это своим самым большим «спортивным» достижением.

ПОСОЛ НЕСУЩЕСТВУЮЩЕЙ СТРАНЫ (Б. А. БАХМЕТЕВ)123

20 июня 1917 года инженер и ученый Борис Бахметев прибыл во главе российской чрезвычайной миссии в США. Ему было поручено также управление российским посольством в Вашингтоне и присвоен ранг чрезвычайного и полномочного посла. 5 июля 1917 года Бахметев вручил верительные грамоты президенту Вудро Вильсону, превратившись из посла де-факто в посла де-юре. 8 ноября 1917 года, когда в США было получено известие о большевистском перевороте, Бахметев находился в Мемфисе, где должен был произнести очередную речь, направленную на пропаганду усилий России в войне и создание имиджа новой, демократической России в глазах американцев. Бахметев отреагировал на переворот немедленно, заявив, что новая петроградская власть не отражает духа и настроений народа.

Американское правительство, после двухнедельной паузы, подтвердило дипломатический статус Бахметева, признав его истинным представителем России и отказавшись иметь какое-либо дело с большевиками. Это был случай до той поры беспрецедентный – посол представлял уже не существующее правительство. Пять лет Бахметев находился на этом посту, сыграв крупную роль в организации дипломатической и финансовой поддержки антибольшевистского движения, а также оказывая заметное влияние на формирование американской политики по отношению к России; 30 июня 1922 года он ушел в отставку, подав заявление о ней в виде письма на имя государственного секретаря США Чарльза Хьюза. «Своего» правительства, даже «в изгнании», у него по-прежнему не было.

* * *

Биография Бахметева, как это ни странно для столь заметной фигуры, не становилась объектом специального изучения историков. Возможно, это объясняется его «пограничным» положением: полжизни он провел в России, полжизни – в Америке. Для советских историков Бахметев длительное время был персоной нон грата, да и его личный архив в Колумбийском университете был для них совершенно недоступен; и советских, и американских историков бывший посол интересовал преимущественно как дипломат. О Бахметеве писали в исследованиях, посвященных внешней политике США, в особенности российско-американским отношениям124. Что же касается остальных периодов его жизни, то о них можно почерпнуть поверхностные и нередко ошибочные сведения в справочных изданиях и некрологах, опубликованных вскоре после его смерти125.

Бахметев был человеком скрытным и не опубликовал при жизни никаких мемуаров. Хотя, вероятно, такие намерения на склоне лет у него были; он надиктовал свои воспоминания в рамках проекта устной истории Колумбийского университета. При распечатке текст составил более 600 машинописных страниц. Устные воспоминания Бахметева являются, пожалуй, главным источником для его биографа, хотя и в них мемуарист предпочел многое опустить.

Возможно, скрытность Бахметева выработалась гораздо раньше, нежели он вступил на дипломатическое поприще, и тому были определенные причины. В биографической справке, находящейся среди бумаг Бахметева в Колумбийском университете, значится, что он родился в Тифлисе 1 мая 1880 года126. Однако в личном деле «экстраординарного профессора по кафедре прикладной механики Политехнического института Б. А. Бахметева» указано, что родился он 20 июля того же года «от неизвестных родителей», крещен 30 августа 1880 года, а восприемниками были Александр Павлович Бахметьев и дочь статского советника Андрея Шателена девица Ольга. Борис был «принят на воспитание инженером-технологом Александром Павловичем Бахметьевым» 25 ноября 1892 года. А. П. Бахметьев усыновил «живущего при нем приемыша» Бориса, о чем состоялось решение Тифлисского окружного суда127. Вряд ли можно сомневаться, что А. П. Бахметьев был настоящим отцом будущего посла, «девица Ольга Шателен» – единоутробной сестрой, а матерью – Юлия Васильевна Шателен, урожденная Новицкая. Ее первый муж Андрей Шателен умер в 1877 году; Борис родился до оформления брака Юлии Васильевны с А. П. Бахметьевым. Борис «унаследовал» неплохую родню: его единоутробными братьями были капитан 1-го ранга Владимир Шателен (1864–1935), профессор-электротехник, член-корреспондент АН СССР Михаил Шателен (1866–1957) и финансист, товарищ (заместитель) министра финансов Временного правительства Сергей Шателен (1873–1946). Владимир и Сергей умерли в эмиграции, что не помешало среднему брату сделать блестящую научную карьеру в СССР. Кстати, о разночтениях в написании фамилии нашего героя: неясно, когда он «потерял» мягкий знак при написании своей фамилии; во всяком случае, в документах и письмах после 1917 года он подписывался как «Бахметев».

В 1898 году Бахметев закончил с золотой медалью 1-ю Тифлисскую гимназию. Кроме гимназического курса он занимался дома языками – французским, английским и немецким, а также музыкой – А. П. Бахметьев, крупный предприниматель и весьма состоятельный человек, не жалел средств на образование сына. В том же году Борис поступил в Институт путей сообщения в Петербурге.

Очень быстро Бахметев «вошел» в политику. «Мы покидали наши родные города политически наивными, – вспоминал он более полувека спустя. – Однако в атмосфере университета, проникнутой политическими ожиданиями и размышлениями, быстро становились революционерами по духу, а иногда – и по делам… Гуманистический элемент был очень силен, и я не могу себе представить, что в то время кто-нибудь в возрасте 20 или 23 лет не был своего рода социалистом»128. Бахметев также относился к числу этих молодых людей. Только вот социалистом он стал не «своего рода», а самым настоящим – членом РСДРП, и довольно заметным.

В 1898 году, когда Бахметев поступил в институт, началась активизация студенческого движения, принявшего в 1899 году массовый и публичный характер. По мнению Бахметева, освободительное движение, завершившееся в 1905 году, началось на самом деле в 1899-м. В этом тезисе – о завершении освободительного движения в 1905 году, то есть с изданием Манифеста 17 октября, декларировавшего созыв законодательной Думы и гражданские свободы, возможно, чувствуется не только личный жизненный опыт и позднейшие размышления, но и влияние его друга и многолетнего корреспондента В. А. Маклакова.

Однако юный провинциал, каким был Бахметев в то время, не был столь рассудителен и быстро прошел путь от политической невинности до участия в студенческом комитете в качестве представителя своего учебного заведения. Вспоминая настроения студенческой среды, Бахметев говорил о том, что все хотели свободы, конституции, освобождения от власти самодержавия, ответственного правительства. «На самом деле в то время люди, даже называвшие себя социалистами – некоторые из них марксистами («Я принадлежал к марксистскому направлению. Не знаю почему», – добавлял Бахметев) были далеки от сегодняшних социалистических программ. Другими словами, они говорили о социализме совершенно абстрактно. Любой социалист тех дней сказал бы, что для начала надо завоевать политическую свободу и затем предоставить народу возможность решать самому»129.

В порядке самообразования Бахметев прочел все три тома «Капитала» К. Маркса, сочинения Д. Рикардо, А. Смита, много трудов по истории; это самообразование составило основу, на которую он опирался, по его собственному признанию, и полвека спустя.

Вспоминая о своих студенческих днях, бывший социал-демократ говорил, что марксистские взгляды, которых он тогда придерживался, очень отличались от позднейшей коммунистической интерпретации Маркса. «Мои идеи более или менее совпадали со взглядами умеренной европейской социал-демократии. Прежде всего, они были абсолютно демократическими. Я считал, что любые социальные реформы и изменения должны быть проведены в жизнь демократическим путем. Важнейшей вещью была политическая свобода, и это было убеждение социал-демократии по всему миру. Это было приблизительно так же, как сейчас – за пределами коммунизма. Я не верю в социал-демократические идеи теперь, но в те дни, когда я был юным, – верил. Но это то же самое. Другими словами, я верю сейчас, что гуманитарные цели и либеральные цели могут быть достигнуты лучше другими средствами, но в те дни важнейшей вещью была политическая свобода, конституционное правительство, всеобщее избирательное право, которое должно было дать право голоса всем, и затем люди могли бы выразить свою волю для таких социальных изменений, которые были необходимы»130.

Бахметев обратил на себя внимание Департамента полиции. «Из источника, заслуживающего доверия» Особым отделом Департамента были получены сведения, что Бахметев «руководит всеми студентами радикального направления в Институте и пользуется большим на них влиянием, так как сам он очень способный и талантливый человек, и при том располагающий хорошими денежными средствами». «Источником», как следует из дела, был вовсе не секретный агент, а один из соучеников Бахметева, сообщивший компрометирующие Бориса сведения своему родственнику, служившему по полицейской части. На основании этого Охранному отделению было предложено включить Бахметева в «ликвидацию», то есть массовые аресты студентов 2–3 марта 1902 года, поскольку они, по данным «источника», готовили 3 марта политическую демонстрацию на Невском проспекте131.

К Бахметеву (он снимал комнату на Николаевской набережной) пришли в семь часов утра 3 марта. Двухчасовой обыск не дал результатов, тем не менее его поместили под арест. По заключению Особого отдела Департамента полиции Бахметев «производит впечатление человека развитого, выдержанного и не лишенного личной инициативы, каковые свойства его личности вполне совпадают с имеющимися в Особом Отделе агентурными указаниями; но, несмотря на это (курсив мой. – О. Б.), при допросе 3-го марта Бахметев произвел на допрашивавшего офицера весьма выгодное впечатление, тем самым, что благоприятно повлиял на заключенных с ним товарищей, предложив им вести себя корректнее и не предъявлять излишних требований»132.

15 марта 1902 года Бахметева освободили, а 31 марта его дело рассматривало Особое совещание при Министерстве внутренних дел. Обычно это мрачное учреждение ассоциируется с НКВД и сталинским террором. На самом деле большевики не изобрели ничего нового: Особое совещание при МВД было учреждено в 1881 году императором Александром III по представлению министра внутренних дел и имело право ссылки на срок до пяти лет в отдаленные места империи. Несмотря на то что сведения, полученные из агентурного источника, «не вполне подтвердились, а напротив выяснилось, что до настоящего времени никаких компрометирующих его сведений не поступало и он даже благотворно влияет на товарищей по учению», местные власти предложили воспретить Бахметеву «местожительство в столицах, столичных губерниях и университетских городах на один год». Однако же Департамент полиции предложил дело прекратить, с чем и согласился министр внутренних дел133.

В общем, Бахметеву удалось провести охранку, да и к обыску он явно был готов.

После окончания института Бахметев был направлен на два года за границу для подготовки к преподаванию по кафедре гидравлики в основанном С. Ю. Витте Политехническом институте. Из сумм, ассигнованных Государственным советом на подготовление к званию профессоров института, ему были выданы 1500 руб. на год пребывания в Европе и 2650 руб. на год пребывания в Америке. Рубли, благодаря виттевской финансовой реформе 1897 года, были обеспечены золотом, и их можно было обменять на валюту. Бахметев провел первый год в Швейцарии, где в Цюрихском политехникуме изучал гидравлику, второй в Америке – изучал методы инженерной работы в США. Там он работал на постройке канала Эри, а также практиковался в инженерном деле134.

Бахметев и за границей не оставлял политической деятельности и сочетал изучение инженерного дела с пропагандой социалистических идей. В собрании Б. И. Николаевского находится рукопись Бахметева, датированная 1904 годом, «Конспект занятий с рабочими по аграрной программе РСДРП». На занятиях предполагалось рассматривать такие темы, как «Краткий очерк развития сельского хозяйства в капиталистическом обществе», «Капитализм в русской деревне», «Социал-демократическая аграрная политика в капиталистическом и докапиталистическом обществе», «Наша программа и программа эсеров»135. Среди бумаг бывшего секретаря Бахметева, М. М. Карповича, сохранилось несколько десятков листков, исписанных рукой Бахметева, – это записи его речей и рефераты, относящиеся преимущественно к 1905 году. Среди них – «Развитие русской социал-демократии», «Классовая борьба – диктатура пролетариата – соц[иалистическая] революция», речь на собрании в Нью-Йорке 12 марта 1905 года о революционных событиях в разные времена и в разных странах, приходившихся на март, например в Германии в 1848 году, речь о русском пролетариате и др.136 Очевидно, начинающий инженер вел социал-демократическую пропаганду в США среди русских эмигрантов. Бахметев хранил эти записи, свидетельствующие о «грехах» его молодости, многие годы. Карпович стал его секретарем и уехал вместе с послом в США в 1917 году; следовательно, попасть к нему раньше записи никак не могли.

Бахметев не упоминал о своей активной пропагандистской деятельности в мемуарах; между тем фигурой среди социал-демократов он был довольно видной. Чем еще объяснить его избрание (заочно) на IV съезде РСДРП, состоявшемся в 1906 году, в состав ЦК партии от меньшевиков? По-видимому, Бахметев не стремился популяризировать свое социал-демократическое прошлое; во всяком случае, никогда не упоминал о нем ни в печати, ни в частной переписке.

Однако вскоре после достижения вершины своей революционной деятельности, избрания в ЦК ведущей революционной партии в России, Бахметев постепенно отходит от политики такого рода. Он, по-видимому, был по-настоящему увлечен своей профессиональной деятельностью; возможно, свою роль сыграли и изменения в его личной жизни – 15 (29) июля 1905 года состоялось бракосочетание Бахметева и Елены Михайловны Сперанской, дворянки, слушательницы Санкт-Петербургского женского медицинского института.

С 1 сентября 1905 года Бахметев приступил к работе в качестве старшего лаборанта кафедры гидравлики Политехнического института; вскоре он начал преподавать французский язык на электромеханическом и кораблестроительном отделениях. С 1905 по 1911 год Бахметев был внештатным преподавателем института; в 1911 году он защитил докторскую диссертацию в Институте инженеров путей сообщения, а 30 ноября того же года стал штатным преподавателем Политехнического института. 26 мая 1912 года ему было присвоено звание адъюнкта по кафедре прикладной механики, а 28 января 1913 года «высочайшим приказом» он был назначен экстраординарным профессором той же кафедры. Бахметев преподавал гидравлику, гидроэнергетику, теоретическую и прикладную механику. В 1912 году были изданы его «Лекции по гидравлике», в 1914-м – «Переменные потоки жидкости в открытых каналах». 10 апреля 1911 года за «отлично-усердную службу и полезные труды» Бахметев был награжден орденом Св. Станислава 3-й степени. Забавно, что бывший социал-демократ по случаю 300-летия Дома Романовых в 1913 году был награжден нагрудной светло-бронзовой медалью137.

Став профессором, Бахметев вошел в состав Ученого совета Политехнического института. Правда, в силу того, что он почти постоянно находился в длительных командировках, в заседаниях Совета ему участвовать не пришлось. Состав Ученого совета Политехнического института дает представление об уровне этого, пожалуй, самого на тот момент современного учебного заведения императорской России. Перечислю лишь некоторые имена: М. А. Шателен, М. И. Туган-Барановский, Н. Д. Зелинский, П. Б. Струве, В. Б. Ельяшевич, Д. М. Петрушевский, А. С. Ломшаков, Г. Н. Пио-Ульский, А. А. Чупров, В. Е. Грум-Гржимайло, В. М. Гессен, М. А. Дьяконов, А. Ф. Иоффе, Б. Н. Меншуткин, В. Ф. Миткевич, С. П. Тимошенко, Ф. Ю. Левинсон-Лессинг, М. И. Фридман и др.138 Директором института в 1911–1917 годах был физик В. В. Скобельцын.

Это было поистине блистательное созвездие ученых, причем не только «технарей» и естественников, как можно было бы ожидать от членов Ученого совета Политехнического института. Наряду с экономистами (в институте впервые в России было экономическое отделение) мы видим среди физиков, химиков, механиков, статистиков также юристов (Ельяшевич, Гессен) и историков (Дьяконов, Петрушевский). Выпускники института получали поистине фундаментальное образование. Многие ученые не ограничивались только научной и преподавательской деятельностью. Среди перечисленных выше некоторые были весьма активны на общественно-политической арене. Трое являлись членами Государственных дум (Ломшаков, Струве, Гессен). Выдающиеся экономисты Туган-Барановский и Струве были в 1890-е «двумя Аяксами» марксизма, а в 1900 году участвовали вместе с В. И. Ульяновым-Лениным и Ю. О. Мартовым в Псковском совещании по вопросу о создании социал-демократической газеты, получившей название «Искра». В результате прихода к власти партии, возглавляемой Лениным, Струве в итоге оказался в эмиграции, так же как Ломшаков, Гессен, Пио-Ульский, Ельяшевич, Тимошенко, Чупров. Почти все оставшиеся в России и пережившие период Гражданской войны (академик Дьяконов умер в 1919 году в Петрограде от истощения, в том же году ушел из жизни Туган-Барановский) стали академиками или членами-корреспондентами Академии наук СССР и сыграли выдающуюся роль в становлении советской науки. В частности, Абрам Иоффе стал основателем и директором Физико-технического института, вице-президентом АН СССР и главой школы, «выпустившей» блестящую плеяду физиков, за что и получил прозвище «папа Иоффе»139. Заслуги Иоффе не помешали снять его с должности директора Физтеха в 1950 году, в период «борьбы с космполитизмом». Но это была «музыка будущего», а пока что профессора Политеха вряд ли могли вообразить, какие крутые повороты судьбы их (как и всю страну) ждут через несколько лет. И, наверное, в самом удивительном сне не могло привидеться профессору-экономисту Петру Струве, что он станет министром иностранных дел в последнем антибольшевистском правительстве на европейской территории России, а профессору-гидравлику Борису Бахметеву, – что он будет российским послом в Вашингтоне.

Для полноты картины добавлю, что среди студентов института (недолгое время кораблестроительного отделения, затем экономического) был Вячеслав Молотов. Поступил он в 1911 году, к 1916-му доучился до четвертого курса. Занимался он, по его собственному признанию, «очень мало». Мало кто мог вообразить, что этот нерадивый студент будет свыше 10 лет возглавлять правительство России, которая, правда, обзаведется «псевдонимом» Советский Союз.

Бахметев не был только теоретиком и преподавателем; он организовал частную контору, которая занималась разработкой технических проектов как по заказам правительства, так и частных компаний. Бахметев привлек к работе не только русских, но также французских и швейцарских инженеров. Проекты, над которыми работала бахметевская контора, были достаточно масштабными140. Он был увлечен практической деятельностью, которая должна была преобразовать Россию. По мнению Бахметева, эпоха 3-й Думы (1907–1912) была временем бурного развития страны – это касалось народного образования, экономического и технического прогресса. В интервью Уэнделлу Линку, записывавшему его воспоминания, Бахметев говорил, с явно чувствующейся досадой, что большинство технических достижений коммунистов – гидроэлектростанции, железные дороги и т. д. – уходят своими корнями в эпоху 3-й Думы.

Досада Бахметева объяснялась тем, что он стоял у истоков многих проектов, завершенных уже при советской власти и объявленных ею своим достижением. Причем завершенных во многом не так, как мыслилось Бахметеву. Так, он был главным инженером большой компании, планировавшей построить гидроэлектростанцию на Днепре. Этот первый большой проект Бахметева был претворен в жизнь коммунистами – название этой гидроэлектростанции известно всем: Днепрогэс. Однако при проектировании Днепростроя Бахметев не шел так далеко, как коммунисты, – ему нельзя было переселять деревни, затоплять кладбища и т. п. Сравнивая свой и большевистский проекты с экономической точки зрения, Бахметев говорил, что его проект стоил около 17 млн руб., а большевистский, в сопоставимых ценах, – 150 млн. Это результат неэффективного планирования и работы, считал он. Другая сторона проблемы – использование электроэнергии. Если Бахметев и его команда были озабочены продажей электроэнергии и их сдерживало отсутствие достаточной емкости рынка, то большевиков не очень волновали эти проблемы. В результате, по мнению Бахметева, энергия обходилась чересчур дорого для электрохимической и электрометаллургической промышленности.

Кроме Днепростроя, он был главным инженером при проектировании Волховстроя и еще одной гидроэлектростанции в Финляндии, которые должны были, наряду с Днепростроем, снабжать электроэнергией Петроградскую губернию. В ноябре 1914 года Бахметева избрали в правление акционерного Петроградского общества электропередач силы водопадов. Проектирование и постройку всех перечисленных выше гидроэлектростанций осуществили впоследствии в значительной степени ученики и помощники Бахметева. Принимал он также участие в разработке проекта по ирригации и орошению Средней Азии, в частности Голодной степи141.

Эту бурную созидательную деятельность прервала война. Бахметев стал работать в Красном Кресте; он был помощником управляющего хирургическим госпиталем, в который были преобразованы общежития Политехнического института, затем в течение четырех или пяти месяцев был его директором. 14 ноября 1916 года «за труды по обществу Красного Креста при обстоятельствах военного времени» он был награжден орденом Св. Станислава 2-й степени142. В начале 1915 года Бахметев начал также работать для Особого совещания по обороне. Ему давались различные ответственные поручения. Так, он был направлен на некоторое время в Архангельск, остававшийся единственным незаблокированным русским портом, с тем чтобы помочь наладить там дело. Его помощником в этой поездке был М. И. Терещенко, будущий министр иностранных дел Временного правительства.

В сентябре 1915 года Бахметев по предложению председателя Центрального военно-промышленного комитета А. И. Гучкова и председателя Государственной думы М. В. Родзянко, входившего в ЦВПК, был командирован в США – разобраться, почему происходят задержки с поставками заказанных материалов, и выправить ситуацию. Гучкову и Родзянко было известно, что Бахметев владеет английским языком, а также бывал в США раньше. Бахметев называл их своими большими друзьями, несмотря на 20-летнюю разницу в возрасте. Решение было принято в сентябре, а в октябре Бахметев уехал за океан143.

16 апреля 1916 года Особое совещание ходатайствует перед министром торговли и промышленности о необходимости оставления Бахметева в Америке в связи с отъездом председателя Русского заготовительного комитета генерал-майора А. В. Сапожникова в Лондон144. 14 сентября 1916 года председатель ЦВПК Гучков обратился к министру торговли и промышленности с просьбой продлить командировку Бахметева, так как он, «будучи фактически одним из виднейших организаторов и руководителей Американского заготовительного комитета, является не только лицом незаменимым для Центрального комитета, но его деятельность имеет неоценимое значение для самого заготовительного комитета. Отозвание такого опытного и энергичного деятеля, сумевшего так высоко поставить и блестяще выполнить порученное ему дело, не может не нанести огромного и непоправимого ущерба деятельности Американского комитета и, несомненно, отзовется на успешности его работы на оборону»145.

Бахметев вернулся из США в ноябре 1916 года в связи со смертью отца.

Позднее, подводя итог своей годичной работы в США в 1915–1916 годах, Бахметев писал:

Если мне сопутствовал некоторый успех и я имел некоторое влияние, когда приехал сюда в качестве посла, то это в значительной степени благодаря тому, что в период войны я завязал связи и, возможно, установил отношения взаимного доверия со многими людьми – возможно, не столько по политической, сколько по экономической и производственной линии – но, как бы то ни было, это был достаточный капитал, который помог мне в период моего пребывания в качестве посла в Вашингтоне146.

По возвращении из Америки Бахметев поехал в Тифлис, урегулировать дела с недвижимостью, принадлежавшей его отцу. Однако и здесь ему не удалось заняться только личными делами. В это время на Кавказ приехал Гучков, и командующий Кавказским фронтом великий князь Николай Николаевич попросил его сделать нечто вроде инспекции «материальной части» армий Кавказского фронта. Гучков привлек к этой инспекции Бахметева. Дело было в декабре 1916 года147. Не прошло и трех месяцев, как вся жизнь страны – и Бахметева – стремительно переменилась. В феврале 1917 года случилась революция.

Каковы были к тому времени политические «верования» бывшего члена ЦК РСДРП? Бахметев разорвал всякие отношения с социал-демократами еще за шесть или семь лет до революции. К моменту падения самодержавия он не имел со своими бывшими товарищами по партии абсолютно никаких связей. Бахметев не принадлежал ни к одной из партий, но большинство его друзей, в том числе Гучков и Родзянко, принадлежало к октябристам. Однако сам Бахметев октябристом не был. Не был он и кадетом. Позднее Бахметев определил свои тогдашние воззрения как гуманистический социализм. Причем сохранил он их до начала 1950-х годов. Правда, к тому времени, вспоминал Бахметев, он совершенно потерял веру в социализм, национализацию, да и вообще в любые социалистические экономические теории148.

9 марта 1917 года Бахметев получил назначение на должность товарища министра промышленности и торговли Временного правительства при министре А. И. Коновалове, с оставлением в должности профессора Политехнического института. Ему непосредственно были поручены два департамента – один был связан с коммерческим и техническим образованием, другой – с портами и торговым флотом. К тому же Бахметев, как статс-секретарь, замещал в случае необходимости министра на заседаниях правительства. Бахметев был увлечен своей работой. Занимался он ею недолго, лишь два месяца до своего отбытия в Америку, но, как он говорил впоследствии, я «никогда не был так занят, я никогда не был так счастлив, я никогда не был так удовлетворен»149.

В ходе работы в должности заместителя министра Бахметев столкнулся с проблемой режима рыболовства то ли в районе Камчатки, то ли в Желтом море; по этому вопросу были большие разногласия с Японией. Бахметева интересовала общая политика Министерства иностранных дел по этой проблеме; однако никто из служащих МИДа не мог ему дать вразумительного ответа на интересовавший его вопрос. В конце концов пришлось идти на прием к министру – П. Н. Милюкову.

Милюков сказал Бахметеву, что очень удивлен. Это был первый случай, когда кто-то пришел к нему с конструктивным вопросом. Министр тоже не знал ответа на вопрос о режиме рыболовства; он посоветовал Бахметеву все же разыскать ответственного в министерстве и принять решение по собственному разумению. Милюков сказал, что рад знакомству, в особенности потому, что слышал, что его посетитель был в Америке и хорошо там поработал.

Тут же Бахметев получил неожиданное предложение – вновь отправиться в Америку, теперь уже в качестве посла. Прежний посол, однофамилец Бахметева Георгий Петрович, подал в отставку. Он был одним из двух послов царского правительства, заявивших о непризнании нового режима и об уходе в отставку после Февральской революции. Русское посольство в США, по выражению Милюкова, развалилось на куски. «Мы должны послать кого-нибудь туда. Возьметесь ли вы за это дело?» – в лоб спросил посетителя Милюков.

Бахметев поначалу отнекивался, ссылаясь на свою молодость (36 лет в тот момент, что считалось довольно юным возрастом для посла) и неопытность. Милюков настаивал, подчеркивая, что в данном случае это не только дипломатическая миссия. Это правительственная миссия по организации военного сотрудничества и урегулированию экономических проблем. Россия остро нуждалась в получении новых займов. «У нас нет никого, кто знает Америку так хорошо», – заключил министр.

Бахметев поначалу не хотел ехать, так как был занят своей работой, в особенности преобразованием экономического законодательства России, но в конце концов дал согласие на предложение Милюкова. Факторами, определившими это решение, были, во-первых, то, что Бахметеву предлагали гораздо более престижный пост, чем должность статс-секретаря, которую он занимал. Во-вторых, вспоминал он позднее,

моей важнейшей идеей относительно Америки было то, что можно было назвать мечтой или глубоким убеждением, которое сформировалось еще в то время, когда я был там в составе военной миссии, работавшей по заданию Центрального военно-промышленного комитета. Это была мечта работать для будущей российско-американской дружбы.

Я был абсолютно уверен, исходя из моих прошлых контактов с Соединенными Штатами и исходя из общих принципов, что тесные связи между Соединенными Штатами и Россией были делом огромной важности для обеих стран и вполне естественным делом. Оба народа – русские и американцы – населяют континенты с обширными пространствами, сравнительно редко населенными и представляющими огромные возможности для будущего развития. Обе страны достигли того, что может быть названо их естественными границами. Поскольку океаны и моря были достигнуты и исключая не национальную – империалистическую политику – некоторых царей, я был уверен, что люди не хотят никакого территориального расширения. Все, чего они хотели, был мир и возможность повышать свое благосостояние, получать образование и т. д.

Мир, на самом деле, был высшей необходимостью для русских людей, и в этом их национальные устремления были параллельны искреннему стремлению к миру, которое всегда было свойственно американскому народу.

Другая вещь, которую Бахметев считал необыкновенно важной, – привлечение иностранного капитала и частично зарубежных технических навыков для разработки российских естественных богатств. Если европейский капитал, французский, бельгийский и в особенности германский и английский преследовал, по мнению Бахметева, как правило наряду с экономическими, политические цели, то американский капитал был абсолютно аполитичным. Более того, технические проблемы, стоявшие перед Америкой, были того же характера, что и перед Россией. Например, строительство железных дорог, производство подвижного состава и т. п. Сравните, например, говорил конкретно мыслящий выпускник Института путей сообщения Бахметев, маленькие английские железнодорожные вагоны с американскими, и вы поймете разницу150.

Колебания Бахметева закончились чем-то вроде компромисса – он возглавлял миссию и после завершения ее работы мог вернуться обратно. Ему был обещан, в случае возвращения, тот же пост. 25 апреля 1917 года указом Временного правительства Бахметев был назначен «начальником российской чрезвычайной миссии в США с возложением на него на время пребывания миссии в США управления российским посольством в Вашингтоне и присвоением на это время звания чрезвычайного и полномочного посла»151.

Среди бумаг Бахметева в Колумбийском университете сохранился его дипломатический паспорт. С фотографии смотрит коротко стриженный и довольно упитанный моложавый человек в очках; Бахметев был одет в тройку, с галстуком-бабочкой; в паспорт вклеена и фотография его жены, темноволосой, в пенсне, в темном платье, строгого «учительского» вида; она выглядела старше мужа, хотя на самом деле они были одногодками.

Миссия, в которую входили специалисты разного профиля, через Японию добралась до США; здесь она проделала путешествие от Сиэтла до Вашингтона, проехав почти через всю страну. 20 июня миссия прибыла в Вашингтон, приступив к выполнению поставленных перед ней задач. Для Бахметева началась его пятилетняя дипломатическая эпопея. Анализируя через пять лет деятельность миссии, он писал:

Миссия приехала в Америку совершенно неподготовленная к той деятельности, которая ей предстояла. Думаю, не ошибусь, сказав, что никто из членов миссии, равно как и никто в России не отдавал себе отчета и не имел ясного представления о том, как работает вообще мировая политическая мысль и каким образом вообще совершаются мировые события. Дипломатия, политика в лучшем случае рисовались как система известных навыков и приемов, присущих дипломатическим канцеляриям. Оценка дипломатического таланта и умения сводилась к признанию известной сноровки и ловкости в манипулировании этими рутинными приемами152.

Бахметев был совершенно неопытным дипломатом; однако в этой конкретной ситуации дипломатический опыт старой школы мог скорее помешать, нежели помочь. Его бесспорным преимуществом было неплохое знание Америки, американских политических нравов и обычаев. Бахметев представлял разительный контраст со своим предшественником и однофамильцем. Первое, что бросается в глаза в деятельности свежеиспеченного дипломата, – публичность, стремление воздействовать на американское общественное мнение, поразительная активность.

23 июня Бахметев выступил с речью в палате представителей Конгресса США, а 26 июня – в Сенате. Обе его речи имели оглушительный успех. Возможно, потому, что конгрессмены и сенаторы услышали от Бахметева то, что хотели услышать. Как справедливо пишет Марк Раев, Бахметев появился перед конгрессменами и сенаторами для того, чтобы «публично подтвердить обязательство Временного правительства продолжать войну против центральных держав»153. Аплодисментами были встречены в палате представителей заявления Бахметева, что Россия отвергает всякую мысль о сепаратном мире и что слухи об этом, циркулирующие в США, совершенно беспочвенны. Бахметев также говорил о новорожденной русской демократии, о том, что новое правительство пользуется полной поддержкой и представляет все живые элементы страны154.

С огромным успехом прошло выступление Бахметева в Сенате. В стенограмме отмечено, что его патетическая речь постоянно прерывалась просто аплодисментами, продолжительными аплодисментами, громкими аплодисментами. Еще бы! Бахметев говорил необыкновенно приятные для сенаторских ушей вещи: о приверженности русского народа демократии; о том, что люди сплотились вокруг коалиционного правительства, сильного своими демократическими устремлениями, сильного верой людей в его способность установить законность и порядок. «Когда я сказал, – вспоминал Бахметев, – “ни при каких обстоятельствах мое правительство не заключит сепаратный мир“, вся палата разразилась аплодисментами. Я никогда не видел такой овации за всю свою жизнь»155.

Полными оптимизма относительно участия России в войне были также газетные интервью Бахметева и его выступления перед полными энтузиазма толпами народа на митингах. Как справедливо пишет Д. Фоглсонг, игнорируя известия об антивоенных демонстрациях в Петрограде, Бахметев говорил корреспонденту «Нью-Йорк таймс», что «война была одним из великих фундаментальных бесспорных вещей, относительно которых в России не было разногласий». Даже после сдачи немцам Риги в сентябре 1917 года Бахметев настаивал, что «только 1 или 2 процента армии» ненадежны, и заявлял, что «русская армия не сокрушена и не будет сокрушена»156.

Другой излюбленной темой выступлений Бахметева был исконный демократизм русского народа. Он усматривал его, в частности, в крестьянской общине, что совершенно противоречило его прежним социал-демократическим взглядам. Бахметев проводил мысль, что славяне были подготовлены для восприятия американских идей и практики. Выступая в Бостоне, он говорил, что «Россия, великая демократия Востока, встанет рука об руку с ее старшей сестрой, великой демократией Запада, чтобы пронести по всему миру высокие идеалы гуманизма, свободы и справедливости»157.

Бахметев хорошо понимал менталитет и особенности политической культуры Америки. Он предпринял беспрецедентное в истории русской дипломатии пропагандистское турне по стране; с июня по ноябрь 1917 года он выступал не менее 26 раз на различных митингах, собраниях, банкетах. Бахметев выступал, кроме Вашингтона и Нью-Йорка, где были сосредоточены его политические и экономические интересы, в Чикаго, Бостоне, Саратоге, Атлантик-Сити, Олбани, Филадельфии, Балтиморе, Мемфисе158.

Бахметеву также удалось установить доверительные личные отношения с высшими чиновниками Госдепартамента, которые отвечали за российское направление, Фрэнком Полком и Брекенриджем Лонгом, а также с ближайшим сотрудником президента Вильсона и его советником по внешнеполитическим вопросам полковником Эдвардом Хаузом. Бахметев ездил к полковнику Хаузу в его имение Магнолия в штате Массачусетс и произвел на него весьма благоприятное впечатление. Хаузу особенно понравилось, что Бахметев с сочувствием отнесся к его планам будущего мирного договора и заверил полковника, что «новая Россия будет бок о бок с Соединенными Штатами отстаивать подобную программу». Другой раз Хауз отметил в дневнике, что он и русский посол говорят на одном языке. Имелись в виду твердые либеральные убеждения Бахметева.

Новый посол представлял разительный контраст по сравнению со своим предшественником и однофамильцем. Государственный секретарь Роберт Лансинг вспоминал о своей последней встрече с послом императорской России Георгием (Юрием) Петровичем Бахметевым:

В нем было что-то варварское. Его хладнокровный цинизм и равнодушие к ужасающему кровопролитию среди его соотечественников на полях сражений и лишениям простых людей империи поражали своим бессердечием и жестокостью. Он принадлежал прошлому веку. Его современный облик и манеры были просто внешним налетом. Его преданность царю и особам императорской крови была средневековой. Для него царь был Россией. Он не признавал никакого другого государства, которому он должен был сохранять верность.

Неудивительно, что Лансинг не особенно прислушивался к мрачным прогнозам Г. П. Бахметева, которые тот сделал при их последней встрече 11 апреля 1917 года. Посол предрекал, что Временное правительство долго не протянет и что «радикальные социалисты» (по терминологии Лансинга; Бахметев употреблял слово «анархисты») возьмут верх и заключат сепаратный мир с Германией. «К сожалению, – меланхолично констатировал Лансинг задним числом, – мнение посла было подтверждено последующими событиями. Однако во время нашего разговора я не придал его предсказаниям особого значения, потому что он был убежденным монархистом, полностью преданным своему императору»159.

Поначалу у Бахметева 2-го сложились с госсекретарем Лансингом гораздо более прохладные отношения, нежели с Хаузом. Демократическая риторика и оптимизм посла противоречили некоторым сообщениям и аналитическим заключениям, которые Лансинг получал из России по другим каналам. Антивоенная пропаганда, активно проводившаяся в России большевиками и встречавшая все большую поддержку среди солдат и рабочих, очевидная неспособность Временного правительства справиться с деятельностью экстремистов – все эти факторы не внушали государственному секретарю уверенности в продолжении участия России в войне. На него также произвели впечатление письма из России такого известного эксперта, как Джордж Кеннан, в которых тот резко критиковал политику Временного правительства и обращал внимание на опасную деятельность Советов. Лансинг сомневался в способности Керенского справиться с радикалами и защитить общество от беззакония160.

Учитывая события, развернувшиеся в России с июня 1917 года, которые трудно характеризовать иначе, чем перманентный политический и экономический кризис, завершившийся захватом большевиками власти в октябре и выходом страны из войны четыре месяца спустя, заверения Бахметева кажутся задним числом чем-то граничащим с очковтирательством. Приблизительно так изображена (конечно, в строго выдержанном академическом стиле) деятельность Бахметева в книге Д. Фоглсонга. Полагаю, однако, что дело было не только во вполне понятном желании Бахметева получить финансовую поддержку для сражающейся России, что делало необходимым представлять ход событий в России в более выигрышном свете, чем это было в действительности.

К ноябрю 1917 года американское правительство согласилось предоставить России в общей сложности 325 млн долл.161 в виде займов и кредитов, но переведено на счета Временного правительства было только 187 729 750 долл., то есть несколько более половины обещанного. Это было гораздо меньше того, что запрашивали русские официальные лица, и составляло весьма незначительную сумму по сравнению с той помощью, которая была оказана Англии и Франции.

Бахметев действительно верил в новую демократическую Россию и в ее способность отстаивать свою только что обретенную свободу с оружием в руках. Для этого нужна была помощь – ее он и добивался. О том, что Бахметев действительно верил в эту новую Россию, свидетельствует его личная переписка, в особенности с Маклаковым. Надо также иметь в виду специфический жизненный опыт Бахметева. Выросший в семье предпринимателя, человека, «сделавшего себя», в обстановке, проникнутой духом «пионеров», он и далее вращался в среде молодых, энергичных предпринимателей, политиков, людей, на его глазах строивших новую Россию. В одном из писем Маклакову он сравнил Россию 1903 и 1913 годов. Изменения произошли разительные; налицо бурный экономический подъем. Еще более разительными были изменения в политической области: с одной стороны, полицейский режим Плеве, с другой – Государственная дума, утверждавшая бюджет страны, с социал-демократической фракцией, в ней заседавшей, фактически мало чем ограниченная свобода слова и т. д.

После Февральской революции Бахметев также занимался конкретным и весьма интересным делом; он видел практические положительные результаты революции, по крайней мере в области законодательства; к той его части, которая касалась экономики, регулировала предпринимательскую деятельность, он сам успел приложить руку. Он уехал из России, когда медовые месяцы свободы еще не закончились; возможно, это наложило отпечаток и на его оценку ситуации в стране в более поздний период, когда движение по наклонной плоскости принимало все более ускоренный и необратимый характер.

Надо, по-видимому, также принять во внимание своеобразную «философию истории» Бахметева. Много позже, рассуждая в связи со своим рассказом У. Линку о Февральской революции и о закономерности и случайности в истории, Бахметев привел свой разговор об этом со знаменитым историком Античности М. И. Ростовцевым. Ростовцев говорил на основании своего 50-летнего опыта изучения истории, что в ней нет ничего неизбежного, что большинство событий совершенно случайны. Конечно, в истории действуют глубинные силы – политические, экономические, социальные, национальные, которые определяют движение в том или ином направлении, они проявляются на протяжении 20, 30, 50 и более лет. Но то, что происходит из дня в день, – абсолютно случайно162.

Таким образом, многое в истории зависит от деятельности конкретного человека в конкретных обстоятельствах. Ничто не предопределено. И бывший социал-демократ стремился сделать все возможное, что было в его силах, для новой (реальной или воображаемой) демократической России.

Надо учесть еще один фактор – в новую демократическую Россию и в прочность положения Временного правительства уверовал не только Бахметев. Миссия сенатора Э. Рута, направленная американским правительством в Россию163, чтобы разобраться в обстановке на месте, пришла к заключениям, сходным с заверениями посла. Американский историк Ф. Шуман, не скрывая иронии, писал:

Вся миссия была полна духом оптимизма, доверия Временному правительству, верой в решимость и способность России энергично вести войну против центральных держав. По возвращении в Америку они поспешили заверить страну в лояльности России делу союзников и в светлом будущем русской демократии. 8 августа миссия была вызвана в Белый дом и доложила свои выводы президенту Вильсону. Оптимизм был единодушным, хотя подчеркивалась необходимость в американской помощи164.

Взгляды, которые развивало либерально-демократическое руководство Временного правительства относительно значения русской революции и целей войны, полностью гармонировали со взглядами американских либералов. Новый импульс был придан старой традиции российско-американской дружбы, Россия начала движение по пути политического развития, по которому уже давно шли Соединенные Штаты. От Америки очень хотели совета, ободрения и помощи. Временное правительство столкнулось с трудностями, но предполагало, твердо опираясь на поддержку масс, успешно справиться с двойной задачей ведения войны и созыва Учредительного собрания для того, чтобы заложить прочный фундамент будущего Русского государства. Таковы были взгляды министров этого правительства, конституционных демократов, многих умеренных социалистов, либеральной интеллигенции и их представителей за границей. Такими были взгляды президента Вильсона, мистера Рута, посла Фрэнсиса и огромного большинства американских законодателей, издателей и в целом общественных деятелей. И придерживаться этих представлений было наиболее приятно. Перспективы, которые они открывали, были обнадеживающими, ободряющими и в то же время желательными. Они точно соответствовали сформированным заранее понятиям и политическим и социальным предрассудкам тех, кто их придерживался. То, что они не соответствовали действительной ситуации в России, было недостаточной причиной, чтобы отказаться от них. Они прочно засели в умах американцев на много лет, с последствиями столь же трагическими, сколь абсурдны были эти представления165.

Задним числом Бахметев говорил: «Возможно, продолжать войну было фатальной ошибкой, но я верю, что это было правильно – держаться и постараться быть верными делу союзников»166. Размышляя о причинах краха Временного правительства 33 года спустя, он говорил об усталости от войны, о том, что, заключи Временное правительство мир, оно удержало бы власть. «Однако оно выбрало путь чести». И в первый же день его существования министр иностранных дел заверил послов союзников, что Россия продолжит воевать. «Это было, разумеется, для них большим облегчением, но, вероятно, похоронным звоном для Временного правительства»167. Однако в 1917 году посол рассуждал совершенно по-иному.

Так или иначе, но период взаимных восторгов, правда омрачавшихся время от времени тревожными сообщениями из Петрограда, с большевистским переворотом закончился. Период от ноября 1917 года до заключения перемирия между союзниками и центральными державами представлял для посла «наиболее трудный и наиболее болезненный период деятельности». Через несколько дней по прибытии из Мемфиса, где Бахметева застало известие о смене власти в Петрограде, он направил государственному секретарю ноту, в которой «резко и бесповоротно отделил наше представительство от большевистской власти и тут же заявил, что мы считаем долгом, поскольку обстоятельства позволяют, оставаться на посту, чтобы защищать интересы национальной России».

Всем поначалу казалось, что большевики – непродолжительный эпизод. Бахметев «давал этой власти несколько больше времени, измеряя ее пребывание месяцами»; однако и ему представлялось, что большевикам не дожить до весны. Рассуждая в своей позднейшей аналитической записке о причинах прихода к власти большевиков, Бахметев, в частности, писал:

Мне также было ясно влияние неправильной внешней политики как со стороны союзников, так и со стороны Временного правительства, политики, которая ни в какой мере, казалось мне, не считалась со стихийной волей страны, направленной к выходу из войны. Сейчас оценивая пережитое за десять лет, думаю, что я переоценивал в то время возможность положительного влияния на настроения масс разумной внешней политики… Во всяком случае, для меня было совершенно ясно, что как в интересах России, так и в свете справедливой и разумной политики со стороны союзников надо было немедленно отделить большевистскую власть от народа168.

Идеи Бахметева были восприняты (или совпали) с чувствами руководителей американской администрации. Самое главное, что они соответствовали представлениям главы администрации – президента Вильсона. Оба, и президент, и посол, как пишет Д. Фоглсонг, видели в большевистской революции временную неудачу, которая будет преодолена. Оба четко разделяли режим, пришедший к власти в Петрограде, и подлинных русских людей. Вильсон писал 13 ноября 1917 года одному из конгрессменов, что не потерял веру в возрождение России: «Россия, подобно Франции в прошлом столетии, вне всякого сомнения перейдет глубокие воды и выберется на твердую землю на другом берегу и ее великий народ… займет достойное его место в мире»169.

Не все представители администрации, связанные с русскими делами, разделяли оптимизм президента; но его мнение было решающим. К тому же, как бы ни относились к Бахметеву и его необычному статусу посла несуществующего правительства те или иные представители администрации, их объединяло одно – ненависть к большевизму, еще более усугубившаяся после заключения советским правительством мира с Германией.

Таким образом, Бахметев сохранил свой статус; его в Вашингтоне считали настоящим представителем русского народа. Более существенным было то, что Бахметев, хотя и под присмотром и с разрешения Министерства финансов, получил право распоряжаться средствами, находившимися на счетах Временного правительства в банках США. Перечисление средств в счет кредитов и займов Временному правительству прекратилось. Однако те деньги, которые уже были переведены, не были заморожены, а использовались послом для обслуживания российских долгов, выплат по уже заключенным под гарантию американского правительства контрактам и т. п.; эти средства в значительной степени шли на финансирование антибольшевистских движений в России. Посольство было удобным каналом для перечисления средств в Россию; именно через посольство финансировалась деятельность американской миссии по поддержанию в рабочем состоянии Транссибирской магистрали. Всего, по подсчетам Фоглсонга, через посольство было проведено финансирование закупок для нужд белых армий на сумму, превышающую 50 млн долл. «Использование российского посольства как канала для помощи антибольшевистским движениям позволило вильсоновской администрации избежать запросов на финансирование этих целей у Конгресса и способствовало тому, что эта помощь оставалась скрытой от прессы и американского народа», – пишет американский историк170.

Неудивительно, что Бахметев стал одной из наиболее влиятельных фигур среди русских дипломатических представителей за рубежом.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ирка Федотова по прозвищу Ведмедь, потерянная в пространстве и во времени единственная подруга Наташ...
Это история про Золушку. Про Золушку, которая в какой-то момент, решила, что принцы — это слишком хл...
Каково это – быть прикованной к дому? Не условно, в качестве домохозяйки, а в буквальном смысле. При...
«…Елена стояла возле огромного старинного зеркала в витиеватой бронзовой раме и разглядывала своё от...
Аркадий и Георгий Вайнеры – признанные мастера детективного жанра. В их произведениях, посвященных р...
Новости о смерти первого настоящего учителя и наставника застают Рэджинальда врасплох. Как? Когда? П...