Я, следователь… Вайнер Георгий

— Сойдет? — спросил Шарапов тоном мастера.

— М-м-м-а-а! — вырвался у меня сдавленный вопль.

— Тогда прошу к столу. — Шарапов отворил дверцу духовки, оттуда извержением рванулся по кухне. совершенно сказочный — очень земной — аромат горячего хлеба и печеной картошки. В деревянное корытце он сгреб с решетки большие белые картофелины, накрыл их разрезанной пополам буханкой поджаристого хлеба и уместил на столе: — Начнем благословясь…

Минут пятнадцать я ничего не слышал, не видел и уж, конечно, говорить не мог — я только ел, ел, ел и плавал в волнах обжорского наслаждения, и ничего на свете, кроме этого прекрасного стола, для меня не существовало. Мне было страшно подумать, что я мог отказаться от приглашения Шарапова и всего этого блаженства для меня не существовало бы.

Шарапов брал из корытца картофелину, сжимал ее в кулаке, пробуя на спелость, разламывал пополам, клал в середину кусок янтарно-желтого масла и подкладывал мне — рассыпчатую, белую, еще дымящуюся. А я только мычал, выражая стоном всю признательность кормильцу, всю мою благодарность человека, который почти сутки ничего не ел.

Когда я опомнился от своего гастрономического припадка, то увидел, что еда на тарелке генерала почти не тронута — я самостоятельно нанес столу невосстановительный ущерб. А еще были целы маринованные грибы и холодное мясо.

Шарапов, видимо, заметил мое смущение и одобрительно похлопал меня по спине:

— Ешь, ешь. В старину нанимали работников по аппетиту.

Я отрезал себе ломоть мяса — никак не мог превозмочь себя и сказать из деликатности, что, мол, спасибо, сыт по горло, дальше некуда. Извиняющимся тоном пробормотал:

— Я как лесной санитар, ничего пропустить не могу…

Шарапов встал, зажег конфорку под чайником, закурил сигарету и уселся верхом на стул. Тогда я стал, давясь, быстрее дожевывать кусок — пришло время поговорить о цветах и пряниках, как любит говорить хозяин этого дома.

— Такой бы ужин в конце дела, под развязку — вместо премии, — сказал я мечтательно.

— Это еще посмотреть надо, каков конец дела будет, — блеснул золотыми коронками Шарапов. — Пока у тебя результатов не больше, чем на березовую кашу. Идеи есть?

— Да вот копошится тут одна мыслишка, не знаю даже, идея это или мятый пар…

— Будь друг, поделись — мне тоже интересно.

— Материала у меня еще для ее развития недостаточно.

Генерал усмехнулся:

— Ты, Тихонов, наверное, жалеешь, что у нас нет частных сыскных бюро — вот бы ты там развернулся: ни начальства тебе, ни дисциплины, ни отчетов — никакого отвлекающего головоморочения. Не жизнь — лафа!

— Да при чем здесь дисциплина? — возмутился я. — Честно говорю, непонятна мне механика этих разгонов — стечение обстоятельств или вполне закономерный подбор жертв. Вот я и хотел с Савостьяновым посоветоваться: он вел дело «рыболовов».

— Это дело я не вел, — спокойно сказал Шарапов, — но, насколько я понимаю в сей небесной механике, аферисты разгоняют по вполне определенной системе…

— А что, с вашей точки зрения, служит основой системы?

— Приобщенность к делу «рыболовов».

— Слишком широкий круг. А мне нужно понять принцип, по которому отбираются жертвы внутри этого круга.

— Но это даже и не половина дела: нам ведь надо понять, кто отбирает, а не как отбирают.

— Я с этим не согласен, — твердо сказал я. — Если смотреть на вещи реально, то мы не можем рассчитывать на успех, вычисляя личность преступника. Скорее всего это один из жуликов, который при расследовании дела «рыболовов» почему-то не попал в наше поле зрения, не был назван соучастником и теперь за их счет поправляет свои финансы.

— Допустим, — кивнул Шарапов.

— Но у меня есть некоторые соображения о его личности. Этот аферист не простой уголовник. Он ловец душ. Я уверен, что его налеты тщательно продуманы в части того, у кого можно взять, а не сколько. И для его поимки я вижу только один путь…

— Какой?

— Стать на его место и самому высчитать следующую жертву — там и должны мы поставить западню на ловца…

Генерал молчал, неспешно думал; в пустой квартире шуршала тишина и еле слышно пофыркивал на плите чайник. И мне показалось, что Шарапов думает совсем не над моими словами, а над чем-то отвлеченным, не имеющим отношения к нашему разговору.

— Тихо, как будто милиционер родился, — сказал он неожиданно. — Спит сейчас, наверное, этот жулик или развлекается на всю катушку и не догадывается даже, что два таких многомудрых мужа за полночь сидят и гадают на кофейной гуще о его судьбе. Или догадывается? Как думаешь, Тихонов?

— Черт его знает! Но как-то не верится, что дерзость его идет от глупого нахальства.

— Вот и мне не верится, — сказал Шарапов. — Умный он, конечно, человек. И опасный исключительно. Ведь его деятельность помимо конкретного уголовного смысла имеет еще один недопустимый аспект: он сеет каждый день в людях неуверенность, недоверие к нам с тобой, ко всей незыблемости правопорядка, И называется это казенно, но довольно точно…

— А именно?

— Дискредитация власти это называется. Был я сегодня в министерстве, очень они там — начальство — недовольны нами…

Шарапов прошелся по кухне, включил приемник, игривый женский голос предложил нам:

— Танцуйте вместе с нами! Итак, летка-енка…

Я рассмеялся, представив, как мы с Шараповым, еле дождавшись этого мига, бросимся сейчас танцевать летку — пройдем хороводом по тесной кухне, впереди генерал с ершиком, выбрасывая короткие ножки в коленцах присядки, а я — вторым номером, на голову длиннее, тощий, похожий на вешалку.

— Тебе смешно? — хмуро спросил Шарапов; он ведь не знал, что мы с ним уже станцевали летку-енку.

— Да я не об этом. Хотя должен вам сказать, если по-честному, непонятно мне — «начальство недовольно»! Они-то должны соображать, что не на боку ведь мы лежим, прохлаждаемся…

— Нет, не должны, — уверенно сказал Шарапов. — Не должны они соображать, почему мы с тобой аферистов взять не можем. Полное и законное право у начальства сказать мне: вынь да положь. А уж я — тебе.

— Но мне передавать это указание некому, вот я и интересуюсь, почему начальство не должно вникать в наши сложности.

— А оно вникает. Но не на уровне отдельного, порученного тебе дела, а в масштабе оперативной обстановки в городе, во всей стране. Мне вот понадобилось немало времени, чтобы понять: нет хуже руководителей, чем те, что лезут во все дела сами. У настоящего начальника должно быть два дара: ясно понимать задачу и уметь подбирать людей, которым эта задача по силам.

— Я же не с этим спорю! — вскинулся я на Шарапова. — Но ведь начальство в Министерстве приборостроения, например, не дает конструкторам приказ: за три дня изобретите прибор, который умел бы делать то, да се, да это самое.

— Правильно, — кивнул он. — За три дня не приказывают, а за год — приказывают.

— Но мне ведь не за год велят найти преступника! А задача не легче — пойди туда, не знаю куда, найди того, не знаю кого…

— Да, — готовно согласился Шарапов. — Но у тебя с конструкторами исходные точки разные. У них сумма технологических знаний, а у тебя — боль человеческая. Тут как ни крути, а ответ один: пока ты сердцем не ударишься о чужую беду, ты своей загадки не решишь. Ничего не попишешь, работа у нас с тобой особая…

Помолчал и добавил:

— И на моей памяти прижились у нас только те ребята, которые могут своим сердцем о чужие невзгоды биться.

Он снова встал, налил по чашке густо-красного чая.

— У меня к вам просьба, — сказал я. — Разрешите мне подключить к делу Позднякова: уж больше его никто сердцем не ударится.

Генерал задумчиво похмыкал:

— Вообще-то, пока официально не закончено служебное расследование, нельзя привлекать его к операции…

— Но ни у кого не может вызвать сейчас сомнений его роль в этой истории, — настырно наседал я на шефа.

— А полную ясность все-таки может внести допрос этих барбосов, — отпирался Шарапов.

— Но он скорее всех поможет мне опознать их.

— Тут есть одна штука тонкая, и я сам не знаю, как быть. Пистолет у него похитили — выдавать новый я ему не хочу, а безоружным пустить не могу. На фронте в таких случаях полагалось оружие добыть в бою…

— Нам для боя, в случае чего, одного моего хватит. Да и честно говоря, не предвижу я рукопашного боя.

— Не знаю, не знаю, — крутился Шарапов. — Не по правилам это.

— Поступите по рецепту Петра Первого. Он ведь был парень неглупый.

— А что Петр Первый в таких случаях делал со своими участковыми?

— С участковыми — не знаю. А в уставе написал: «Не держаться правил, яко слепой стены, ибо там порядки писаны, а времен и случаев нет».

Шарапов засмеялся:

— Ладно, приходи завтра с Поздняковым, подумаем вместе.

… Истощенная, измученная плоть Якоба Фуггера была готова к смерти — вряд ли осталось более трех пудов в некогда могучем теле. Но бешеная воля, неукротимый дух и жадность величайшего менялы и ростовщика Европы не хотели с этим мириться. Синюшно-бледный, с опухшими глазами, истерзанный кровавой дизентерией, он нашел силы для усмешки:

— Мудрость нашего ничтожного мира — заблудшая овца, потерянная верующими. Я надеюсь возвратить ее из рук неверующего…

Говорю с осторожностью:

— Я верую во всеблагость нашего господа-спасителя…

— Но ты не веруешь в каноны медицинские, святые, как писание.

— Зачем же вы позвали меня?

— Мне нечего терять. И вспомнил я слова надежды: «Призови меня в день скорби, я избавлю тебя, и ты прославишь меня». Я не знаю, кому ты служишь — богу или дьяволу, но обещаю: избавь меня в день скорби моей, и я прославлю тебя…

— Искусство мое, знания мои, воля и разум призваны в услужение людям, и долг мой, не требуя обещаний награды и славы, — помочь вам в немощи, как всякому страждущему человеку.

— Не говори пустое! — слабо шевелит рукой Фуггер. — Человек — сосуд зла, пороков, нечистот и скверны. И мне, возможно, не стоило бы помогать, если бы я не был так нужен вам всем, дому своему великому, себе самому — осиротеете вы все без меня, нищие и глупые люди…

— Я постараюсь сделать все, что могу, — говорю я сдержанно.

— Старайся, лекарь, старайся, Парацельс, ибо награда моя будет больше королевской: ведь я богаче всех королей христианского мира.

Глядя в мозаичный пол, инкрустированный палисандровым деревом, я бормочу:

— Великий алхимик и чародей князь Альберт-Больштедский предупреждал учеников, дабы не приближались они к богатым и сильным…

— Почему? — зловеще ухмыляется Фуггер, и оскал его желтых неровных зубов на бескровных белых деснах страшен.

— Потому, что владетельные люди смотрят на ученого, в муках постигающего истину, как на плута, бездельника и охотника за вознаграждением. И если ему не удается достигнуть цели, они обрушивают на него всю нестерпимую тяжесть своего гнева. А если истина приходит к нему в лучезарности откровения, то они заточают его в золотую темницу своей благодарности.

— Вздор! Бредни ленивого и сумасшедшего старика, — обессиленно шепчет Фуггер. — Князья Больштедские до сих, пор не расплатились со мной по Утрехтскому займу…

Я присел к кровати Фуггера, взял его холодную, липкую руку и сказал:

— Бедность так же к лицу достойного, как красная сбруя белому коню, ибо она смягчает сердце и смиряет гордыню…

— Лечи меня, Парацельс, вытащи меня из этой бездонной холодной пропасти, и белому коню твоего достоинства никогда более не понадобится красная сбруя бедности.

— Примите эти таблетки, вам надо заснуть и успокоиться. Я обещаю вам жизнь. Я предрекаю вам громадный Мафусаилов век…

Фуггер заплакал — зло, обреченно, несчастно:

— И ты, Парацельс, плут. Мое дело плохо, коли ты сулишь мне века библейского старца…

Я развожу в серебряном кубке темный порошок из веществ минеральных и толченых трав очищающих, даю выпить больному:

— Не такой уж вздор говорил Альберт-алхимик. Вы уже назвали меня плутом, а истина состоит в том, что 989 лет Мафусаила отсчитывались по лунным месяцам, значит, по нашему христианскому летосчислению, прожил старец чуть более восьмидесяти лет…

Но Фуггер не слышит: он спит.

При пробуждениях я пою Фуггера пугающе красным раствором марганцевого минерала, трижды в день даю жидкую кашицу из крахмала, невыносимо горькую настойку из колючих мясистых листьев столетника, мутный отвар дубовой коры, медовый настой золотой тинктуры.

Катятся дни, и однажды я замечаю устремленный на меня взгляд Фуггера — ясный, твердый взгляд человека, вынырнувшего из холодного потока беспамятства и ощутившего под ногами твердь жизни.

— Скажи мне, Парацельс, правдивы ли слухи о тебе, будто ты маг и чародей? Правда ли, что ты умеешь превращать неблагородные металлы в золото и способен прорицать будущее?

— Камни дорожные, согретые духом человеческим, становятся золотом. Загляни внимательно в день минувший, и ты узришь в нем день завтрашний.

— Ты отвечаешь туманно. Но ты предрек мне век Мафусаилов, и я благодарен тебе за это — ты помог мне сделать первый шаг на этой длинной дороге, и я полагаю тебя отныне своим вторым родителем. Однако есть у меня ценность большая, чем жизнь, — судьба дела моего, участь дома моего, пути свершения потомков моих. Скажи, Парацельс, что ждет их впереди?

Я молчу, я гляжу в сторону.

— Отвечай мне, маг! Мне нужна правда, какой бы она ни была, ибо мой день сегодняшний для потомков моих станет минувшим, и я хочу обеспечить их судьбы отсюда, из мглы времени, которое будет для них безвозвратным прошлым. Говори, и я в награду сделаю тебя своим домашним врачом. А если ты будешь морочить мне голову своими туманными алхимическими речениями, то я велю страже выдрать тебя плетьми…

Я кланяюсь:

— Доброта ваша так безгранична, что я могу ответить на нее только чистой правдой. Мне не дождаться вашей благодарности, ибо я не маг, вижу лишь то, что доступно очам человеческим. И я был властен над вашей участью только сегодня. В дне завтрашнем вас всех — Фуггеров семи колен — ждет вырождение, разорение, бесчестие, тлен и забвение…

— Ты лжешь!..

— Время покажет. Людям мучительно трудно преодолеть путы самого тяжкого своего рабства — рабства страха, но когда это однажды случается, то больше их невозможно заставить поверить, будто они — сосуды зла, пороков, нечистот и скверны…

Глава 14

ЧЕСТЬ В БОЮ ВОЗВРАЩАЮТ

На верхнем марше центрального подъезда управления стоит при всех своих регалиях постовой милиционер — дядя Сережа, которого я помню с того самого дня, когда впервые пришел на Петровку, 38. Здесь находится главная приемная, здесь же и пост дядя Сережи — за долгие-долгие годы они стали неразделимы. В приемные дни дядя Сережа окружен посетителями: он дает советы, спрашивает, отвечает, сочувствует, отчитывает, консультирует — мало ли какие дела приводят людей на Петровку, 38. И дядя Сережа, который знает про милицию все, неторопливо, с достоинством успевает так «профильтровать» посетителей, что число занимающих очередь на прием уменьшается на добрую треть. Кто-то из ребят предложил ему однажды похлопотать для себя о специальной должности — «постового референта». Дядя Сережа неодобрительно посмотрел на остряка и спокойно спросил: «Роды принимать умеешь?» — «При чем здесь роды?» — «А при том, что мне и роды на посту принимать приходилось. Может, постовым акушером назовешь?» Ко мне старик относится снисходительно-добро, хотя чем я расположил его к себе, не знаю.

Дядя Сережа козыряет мне по всем правилам — как-никак, я старше его на пять званий, — а за это разрешает уважительно пожать свою руку.

— Савостьянов не проходил, дядя Сережа? — спросил я.

— Ну да, не проходил, как же. Он, по-моему, и ночует тут, Савостьянов твой. Явился, еще полы не натирали…

Я бегом поднялся на четвертый этаж — лифта нашего дожидаться — себе дороже — и пошел бесконечным коридором до самого поворота. Кабинет Савостьянова угловой и окнами выходит не на улицу, как все остальные кабинеты, а на террасу с колоннадой, довольно-таки нелепое архитектурное излишество, всегда запертое, наверное по причине непрочности. Зато терраса сильно затеняет окна, отчего в кабинете почти круглые сутки горит электричество.

Савостьянов разговаривал с молодым парнем, таксистом, судя по фуражке, которую тот комкал в руках. «Посиди, Стас», — кивнул мне на диван Савостьянов и я, не рассчитав несколько, ухнул в дерматиновое чрево допотопного мебельного сооружения, имевшего, впрочем, инкрустации и вычурное зеркало на верхней части спинки. Вообще, надо сказать, Савостьянов большой оригинал по части обстановки: вся мебель в его кабинете если не старинная, то уж, во всяком случае, очень старая — пузатые, с резными ножками, кресла, стулья из каких-то антикварных гарнитуров, письменный стол черного дерева на отпиленных мамонтовых ногах и такой же книжный шкаф, художественную ценность которого несколько умаляет прибитая на видном месте жестяная инвентарная бирка, и, наконец, чудовищных размеров консольные часы, наводящие на мысль о пирамидах, гробницах, часовнях и обелисках. Впрочем, у часов этих есть полезная особенность: движение минутной стрелки видно невооруженному глазу, и это дает Савостьянову основание объяснять всем, что его часы нагляднее любых плакатов демонстрируют быстротечность и невозвратимость рабочего времени. Свой дремучий интерьер Савостьянов под вопли и негодующие рапорты хозяйственников собрал по всему зданию во время обновления инвентаря, когда разностильную мебелишку, накопившуюся за многие годы существования управления, заменяли новой, этаким современным мебельно-канцелярским модерном. Главным аргументом Савостьянова было то, что клиентура у него особенная — интеллектуальные расхитители и эмоциональные взяточники — и что нестандартный интерьер ему требуется для создания «особой психологической атмосферы». Трудно сказать, благодаря ли психологической атмосфере или по каким-то другим причинам, но клиентура Савостьянова достаточно часто обнаруживала перелом в дотоле мелкобуржуазном и паразитическом сознании, чистосердечно каялась в многочисленных грехах против государственной и общественной собственности, в результате чего начальство махнуло рукой на вопиющее несоответствие савостьяновского кабинета общему стандарту, и он благоденствовал в своем мебельном музее.

— Так ведь я не спорю, — бубнил таксист, не глядя на Савостьянова. — Халтурил, признаюся, чего там врать-то… Не-е, товарищ начальник, я, грю, врать-то не люблю…

— Так и я говорю, что врать-то не надо, — вторил ему Савостьянов.

— И я грю, чего врать-то… Признаюся…

Я раскрыл приложение к «Вечерке» и стал читать объявления. «Продаю пальму Хамедореа и шесть пчелосемей», — извещал какой-то Писчаскин. «Молодожены снимут квартиру на длительный срок. Телефон 458-39-07, спросить Эдика…» Молодец Эдик, вот уверенность в прочности молодой семьи! Позавидуешь…

— А пассажира я не знаю… — тянул тем временем таксист. — Откуда мне его знать-то?.. Не-е, не знаю, не видал его никогда.

— Не знаешь? — удивлялся Савостьянов. — А чего же ты ему кричал: «Сенька, беги!»? Кричал ведь? Или почудилось мне?

— Ну, кричал.

— Значит, знаешь, что это Сенька, а не Колька и не Пашка?

— Не знаю, — качал головой парень.

Я подумал, что этому клиенту Савостьянова не хватает, вероятно, «психологического интерьера» и было бы в самый раз Добавить к нему пальму Хамедореа.

— Как же не знаешь?

— Не знаю, и все, — повторял таксист тупо. — Я — не я…

— А лошадь твоя? — спросил Савостьянов спокойно.

— А лошадь моя, — так же спокойно сказал парень. — Мне клиент куда скажет везть, туда я и везу…

— Поэтому ты от нас по тротуару помчался на третьей скорости?

— Да ведь вы сирену включили! А я пугливый.

— Ну хорошо, — вздохнул Савостьянов и кивнул на бумажный сверток, лежавший на столе. — Это имущество чье?

— Это имущество пассажирское, — заученно ответил таксист.

— В смысле?..

— В смысле — частная собственность пассажира.

— Сеньки?

— Сеньки… — Таксист помолчал немного и равнодушно добавил: — Либо еще кого-либо из предыдущих десяти за целую смену…

Савостьянов недобро зыркнул на него исподлобья, на что парень исключительно нахально, с хрустом за ушами, зевнул, потягиваясь, повел широченными плечами и сказал лениво:

— Ты меня на словах не лови, Николай Иваныч, раз на деле не споймал. Я тебя уважаю, ну и ты не забывай, что я не фарцовщик какой-нибудь сопливый… Понял?

— Как тут не понять? — сказал Савостьянов и обернулся ко мне. — Погляди на него: лучший друг и главный компаньон Сеньки Супоницкого, три совместных привода в разное время и в разные места за одно и то же — «рыжевье» и валюта… Савостьянов развернул сверток и разложил на столе небольшую пачечку долларов и аккуратный столбик золотых монет. — Вчера мы их наконец прихватили с поличным, ну Сенька и рванул дворами. Я, конечно, за ним. А он баскетболист, зараза, силы у него полно; он всю дорогу гуляет, выпивает да отдыхает, а я тут на работе замотанный, да еще мениск у меня в колене. Быстро, гад, бегает, — Савостьянов засмеялся неожиданно, — но я его догнал, конечно. У него — физкультура и страх, а у меня — долг да злость. Схватил за патлы длинные и в мусорный бак засунул. Держу и своим ору, чтобы помогали. Ну, ребята подбежали, сидим мы на нем вдвоем, а он еще: «Ру-уки больно!» Сильно, значит, мы его прижали, ну да и нам, думаю, лишь бы не слабо. А на заднем сиденье у этого деятеля находим сто семьдесят пять долларов и десять «Джорджей». И после этого мой процессуальный противник, — Савостьянов обличающе ткнул пальцем в сторону таксиста, — не изволит чистосердечно признаваться и искренне раскаиваться. Фу!

— Нету у тебя душевного подхода к людям, — с укоризной сказал таксист. — Ты бы лучше провел мне с Сенькой очную ставку.

— Точно. Чтобы вы у меня на глазах вырабатывали совместную позицию? Как-нибудь в следующй раз, когда я перейду в адвокаты.

В кабинет, постучавшись, вошли конвоиры.

— Счастливого пути, — сказал Савостьянов насмешливо. — Я распорядился: в любой момент получишь у дежурного бумагу и карандаш для чистосердечного признания…

— Будь спок, — так же насмешливо ответил таксист, и его увели, а Савостьянов стал мне жаловаться на трудности текущего момента:

— Понимаешь, Стас, развелись эти гниды, сам не знаю почему, а такого паскудного жулика, как валютчик, просто поискать. Это ну прямо тигролев какой-то!

— Тигролев? — не понял я.

— Ну да, необыкновенная помесь, непривычная нашему брату. Понимаешь, воры там, грабители ваши — тоже не цветочки, но эти паразиты… Лоск, культура якобы, здоровенные, сволочи, — они тебе и в футбол играют, и боксом занимаются, и по-английски шлепают. Они тебе все моды знают и какой вилкой какую рыбу есть. И в политике разбираются — она видишь ли, на биржевой курс влияет. И тут, понимаешь, интересный момент происходит. Вот эти «Джорджи», — Савостьянов разложил на столе золотые монеты с изображением английского короля Георга IV, — они рублей по сто покупают. Через час-два они их сбудут уже по триста. Да еще доллары. За полдня две-три тысячи в кармане. Быстро, культурно, в «приличном» обществе добытые тысячи. Плюс спортивная фигура, вся в замше и на платформах. Плюс уважение в любом ресторане. И вот уже развалился такой тигролев за столиком в Доме журналистов, а я, представь себе, стою у входа, и вахтерр меня по моему удостоверению не впускает: у нас, говорит, только члены союза. Прорываюсь я, конечно, заказываю нарзан и наблюдаю, как официантка, повернувшись задницей ко всем остальным, в лучшем виде обслуживает главного члена союза — нашего тигрольва. И он сидит себе и чувствует, что нет его умнее и способнее. У-ух, паразиты! — закончил Савостьянов свое прочувствованное и, видимо, давно наболевшее выступление.

— Давай о моих делах потолкуем, — предложил я.

— Значит, так, — Савостьянов открыл свой замечательный книжный шкаф и достал из него плотную папочку. — Здесь у меня копии разных документов по «Рыболов-спортсмену». Развернулись они лет пять назад, и каким образом? Был там такой завскладом Умар Рамазанов. Сговорился он с начальником цеха производственного комбината и с бригадиром из этого же цеха выпускать левый трикотаж. Кофточки, тренировочные костюмы и прочий дефицит. Наладились они все это хозяйство сбывать через шесть магазинов. А выручку, само собой, делили в заранее установленной пропорции…

— Меня все это интересует в подробностях, Николай Иванович, — сказал я.

— У нас и подробности не заржавеют, — пообещал Савостьянов, полистал папочку и раскрыл ее на разрисованной цветными карандашами схеме. — Вот, гляди.

Схема была интересная и напоминала бильярдное поле с рассыпавшимися по нему после первого удара кием шарами-кружочками, в каждом из которых значилась фамилия и должность одного из «компаньонов». Я всматривался в нее, слушал подробные пояснения Савостьянова, и постепенно схема начинала оживать для меня, как электрические движущиеся картины на стенах Центрального телеграфа во время праздничной иллюминации; медленно, но верно начал я понимать связи в этом запутанном деле, постигать хитрость внутренней механики этой машины воровства и жульничества.

В центре находился главный «шар» — завскладом готовой продукции Умар Рамазанов. От него расходились разноцветные стрелы. Зеленые стрелы вели к тем, кому он платил деньги; красные стрелы адресовались получателям готового товара; черными Рамазанов был соединен с теми, кто снабжал его сырьем и товаром. Встречные стрелы, ярко-оранжевые, несли Умару из кружков-магазинов деньги. Из надписей и пояснительного текста внизу схемы вытекала еще раз подтвержденная «рыболовами-спорстменами» незыблемая формула капиталистического производства «Товар — Деньги — Товар», а вернее сказать «Деньги — Товар — Деньги», потому что, как и всяких капиталистов, клиентов Савостьянова интересовал главным образом этот предмет.

Начиналось с денег. Рамазанов и Обоимов, нежный друг Пачкалиной, поднатужившись, собрали деньжонок и подбросили их: начальнику трикотажного цеха Лысоиваненко, чтобы он согласился на сверхплановую и нигде не учтенную продукцию возглавляемого им цеха; начальнику отдела снабжения промкомбината Ремезову, и тот приказал комбинатскому кладовщику Хазанову отпускать трикотажному цеху сырье без проволочек, высокого качества и как можно больше; кладовщику Хазанову, чтобы не только истово выполнял указание Ремезова, но и от себя старался; бригадиру цеха Белову, чтобы подписал завышенную калькуляцию расхода сырья и организовал замечательную работу своей бригады; бухгалтеру Рыжкову, чтобы не лез, куда не надо, а, наоборот, обеспечивал Умара товаротранспортными накладными на перевозку «сверхплановой» продукции в шесть магазинов.

Так нива была ухожена. Требовалось ее засеять. Этим занялись экспедиторы Еськин и Танцюра. Набив машины остродефицитным трикотажем, они развозили его по магазинам Спортторга, «Галантереи» и просто промтоваров. Таких точек было шесть, и их достойно представляли восемь человек: Абрамов, Липкин, супруги Павлиновы, Иванов, Файзулин, Маркин и Ибрагимов. Без лишних слов — все было оговорено заранее! — они принимали товар и, не утруждая Госбанк лишними операциями, передавали Еськину и Танцюре толстые пачки купюр. Пачки возвращались к Рамазанову и Обоимову, которые, безусловно, лучше остальных компаньонов знали, как ими распорядиться. Деньги — товар — и снова деньги…

Так оно и шло, тихо и благополучно, до тех пор, пока Савостьянов не приступил к плановой проверке «рыболовов-спортсменов». Будучи человеком до невозможности любознательным, Савостьянов без лишнего шума показал экспертам несколько изделий трикотажного цеха. Те сравнили их с калькуляцией и довольно быстро обнаружили, что цех экономит сырье, притом в изрядном количестве. Поскольку при этом цеховое начальство явно не претендовало на премии за экономию, его бескорыстием стоило заняться поглубже. Что Савостьянов и сделал с присущей ему неторопливой въедливостью. А затем последовал внезапный — и очень быстрый — перехват липовых накладных, левого товара и нескольких пачек денег — сразу в трех местах, — и стройное коммерческое здание Рамазанова — Обоимова завалилось, погребя под обломками незадачливых «рыболовов».

Савостьянов неторопливо комментировал схему, а я напряженно разглядывал все эти кружочки, линии, стрелы, надписи и пытался понять, сообразить, уловить какую-то закономерность в разгонах: у Рамазанова, у Пачкалиной, у Понтяги, которого, к слову сказать, в схеме Савостьянова и вовсе не было, но ведь он сам рассказал, что проходил по делу «рыболовов» и побывал у Савостьянова на допросе… Однако связи между главарями коммерческой шайки и маленьким испуганным магазинщиком, который и фамилий-то Рамазанова и Обоимова не помнил, не усматривалось, все было за пределами схемы, во всяком случае, не пропечатывалось, как на фотобумаге, уже экспонированной, но еще не проявленной. Вот только рецепта проявителя я не знал, и схема Савостьянова была для меня вроде листочка со школьной игрой «Морской бой» в руках партнера, когда знаешь, какие у него корабли: линкор, крейсеры, эсминцы, подлодки, да неизвестно, где они расположены, и, пока ты мажешь, противник лупит по твоим кораблям, и пора, пора уже уловить принцип, систему обороны противника, пока он не пустил ко дну последний из твоих катеров…

Телефон у Хлебникова в кабинете не отвечал, и в половине двенадцатого я поехал в больницу. Неодолимая потребность увидеть Лыжина, поговорить с ним гнала меня на Преображенку, в тенистый сумрак палаты, где разместился целый мир, удивительный, очень далекий, и мне невыносимо хотелось заглянуть в этот мир хоть одним глазом в нелепой надежде увидеть, понять, оценить свое место там.

Хлебникова я встретил у дверей дирекции — он шел из лечебного корпуса. Рассеянно поздоровался со мной и на вопрос о Лыжине коротко ответил:

— Спит. Он сейчас много спит.

— Он вас по-прежнему не узнает?

— Нет. Хотите пройтись по парку? Мне что-то на месте не сидится сегодня.

Мы шли по худосочной аллейке садика, который Хлебников красиво называл парком, и я рассматривал последние, рвущиеся на колючем ветерке кленовые листья, похожие на растопыренные красно-желтые ладошки.

— Сегодня я начал делать ему курс инъекций, — ответил Хлебников на мой незаданный вопрос. — Пульс — сорок восемь. Как у Наполеона.

— В прошлый раз вы говорили мне об эйдетизме, — сказал я. — Это явление, с точки зрения психиатра, болезненное?

— Ни в коем случае! Я же ведь говорил вам — это дар. Болезнь Лыжина — реактивное состояние… Кстати, основоположник изучения эйдетизма Иенш утверждает, что эта способность в большей или меньшей мере присуща всем детям и пропадает только с возрастом.

— А чем можно объяснить, что у Лыжина она сохранилась?

— На этот вопрос доказательно ответить пока вам не сможет никто в мире. Воображение и память покуда одна из самых непостижимых загадок нашей природы.

— А что вы сами думаете на этот счет?

— Кто его знает, может быть, это какая-то непознанная анатомическая особенность человеческого мозга, а может быть, это исключительная физиологическая способность. Не исключено, что это удивительный душевный строй, который сберег взрослому человеку яркокрасочный мир его детского естественного восприятия. Никто этого пока не знает…

— Ну а раньше вы наблюдали у Лыжина слияние его удивительной памяти и воображения?

— Конечно. Те, кто был близок с ним, знали, что Лыжин — это взрослый, сказочно одаренный, мечтательно-добрый и веселый ребенок…

— Для одного человека не многовато?

— Нет, совсем не многовато. Я знаю Володю с первого курса, я уже тогда интересовался психологией и психиатрией и поэтому часто с любопытством наблюдал за его поведением…

— Разве оно тогда отличалось от нормы? — спросил я с удивлением, припоминая рассказ Ольги Панафидиной.

— А-а! — махнул досадливо рукой Хлебников. — При чем здесь норма? Володя всегда был удивительным человеком. Его воображение — образная эмоциональная фантазия ребенка — с ним самим творило чудеса. Когда он рассказывал моим сынишкам о несчастном Кае, замороженном Снежной королевой, у него самого руки становились ледяными. Когда он видел футболиста Стрельцова, бегущего через все поле, пульс у него бился под сто. Он не мог работать практикующим врачом из-за того, что испытывал физически боль своих пациентов…

— Но ведь он мог, обладая такой способностью, создать для себя прекрасный мир — без забот, волнений и тревог, мир неуходящего иллюзиона?

Хлебников покачал головой:

— Не мог. Понимаете, для него чисто физически не существовало философии «за чужой щекой зуб не болит». У него болел. Он проживал свою жизнь в каждом встреченном им человеке, а любви в его сердце не убывало.

Я спросил Хлебникова.

— А раньше никогда не случалось с ним таких вещей, как сейчас? Раньше он не терял свою личность?

Хлебников сердито насупился:

— Я вам уже говорил, что не считаю Лыжина психически больным человеком. В его сознании происходят временные искривления, как… как… — он задумался на мгновенье и сказал: — Как искривление пространства в кольце Мёбиуса.

Хлебников быстро шел-бежал по асфальтовой дорожке, все время обгоняя меня, неожиданно тормозя передо мной, и сучил короткопалой крепкой кистью перед моим носом.

— Если взять узкую полоску бумаги и склеить ее концы, получится кольцо, обычное кольцо с внешней и внутренней стороной, — торопливо объяснял он, и я чувствовал, догадывался, что не ради меня он так старается, не мне, постороннему и несведущему человеку, стремится обосновать свой диагноз. Это генеральная репетиция, театральный «прогон» без зрителей предстоящего боя, где надо будет постоять за понятия, в обыденности не обсуждаемые, но незримо управляющие нашими поступками и определяющие наши главные решения: чести, дружбы, долга, профессиональной этики. — Но если сначала перегнуть эту полоску по ее длине и потом уже склеить — получишь феномен под названием кольцо Мёбиуса. Штука в том, что на этом кольце исчезает вторая сторона полоски — кольцо имеет только одну плоскость, пространство искривляется… Меняется форма…

Он еще долго объяснял мне про разницу в физическом восприятии, двухмерность психического состояния Лыжина, и я окончательно уяснил, что дела у Лыжина неважные.

— Лев Сергеевич, вы знаете такую женщину — Желонкину?

— Аню?

— Да, Анну Васильевну Желонкину.

— Знаю, конечно. Хороший она человек, Аня, верный человек.

Вот такой оценки от Хлебникова я никак не ожидал. И сразу же поймал себя на мысли, что, ввязавшись в подробности этой истории, постепенно утрачиваю главную добродетель сыщика — беспристрастность. У меня уже четко наметились определенные симпатии, антипатии, возникли стойкие предубеждения и активные сочувствия, и вся эта заинтересованность непосредственного участника событий могла сильно повредить делу. А может быть, и не могла, я и сам точного мнения на этот счет не имел, поскольку не очень был уверен в возможности беспристрастно разбираться в таких палящих человеческих страстях, и, наверное, миф о беспристрастности следователя возник как проекция этой высокой добродетели Закона на одного конкретного человека. А на деле такое скорее всего невозможно: если человек беспристрастен, то лучше ему торговать в розницу галантереей, чем лезть утешать чужие скорби, ибо бесстрастный человек не в силах, при всем желании, удариться сердцем о чужую беду…

— Давно вы знакомы?

— Тысячу лет. Она ведь работала сначала у Благолепова, а теперь в институте у Панафидина. Дался он ей, черт бы его побрал совсем!

— Кто — Панафидин?

— Ну конечно! Не сложилась у нее жизнь…

— В каком смысле?

— Она ведь вышла замуж совсем еще девчонкой. Мужа ее я раза два видел — мрачный такой, молчаливый дядя, лет на пятнадцать старше ее. Он меня очень удивил на Анином банкете по поводу защиты кандидатской: за весь вечер умудрился не сказать ни единого слова.

— Да, я его знаю, — кивнул я и представил муки Позднякова на банкете по поводу того, что жена стала наконец признанным ученым, таким же, как все собравшиеся там ее товарищи — очень грамотные, речистые, веселые, совсем недисциплинированные и весьма подозрительные на разгильдяйство.

— Тогда вам понятно, как трудно было веселой, озорной Анечке ужиться с таким бирюком. — Хлебников говорил о легком, приятном нраве Желонкиной как о вещи самоочевидной, и я подумал, что, наверное, мы все ходим по какому-то кольцу Мёбиуса, где в разных поворотах пространства исчезают для досужего глаза отдельные стороны нашего характера, и выглядим мы со стороны однобокими, плоскими как камбалы, и за этим непреодолимым для равнодушного чужого глаза барьером бьется наша жизнь, вполне объемная и, к счастью, многосторонняя, и всегда находятся люди, которым все эти грани хорошо видны. — Да-а, как я понимаю, там никогда особой любви не было, но жили нормально, девчушка у них есть маленькая…

— Этой девчушке сейчас двадцать лет, — заметил я.

— Не может быть! — удивился Хлебников. — Подумайте, как время быстро промчалось — тогда ей было лет пять-шесть…

— Когда это — «тогда»?

— Когда появился Панафидин. Он был еще холост и хорош собой, как дьявол. — Хлебников говорил о привлекательности Панафидина с безразличным спокойствием человека, никогда не пользовавшегося успехом у женщин. — Ну и, конечно, этот апломб, искренне неколебимое сознание своей исключительности — короче говоря, Аня от него просто рассудок потеряла.

— А что Панафидин?

— Она ему очень нравилась. Чужая душа потемки, но я думаю, что больше он уже и не встретил женщины, которая ему была бы так нужна. Но тогда в нем Янус разбушевался — ему надо диссертацию делать, а он уведет из семьи замужнюю женщину, это ведь чепе, аморалка, персональное дело — в те времена по-другому на такие вещи смотрели…

Я вспомнил, как сверкали глаза Желонкиной, когда она встала на защиту Панафидина, стоило мне о нем сказать неуважительно лишь два слова.

Страницы: «« ... 2223242526272829 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Меня зовут Рада, и я чертовка. Да-да, самая настоящая. Мой отец решил обменять меня у князя чертей н...
Календарь содержит самую полную информацию о каждом лунном дне, рекомендации для всех сфер деятельно...
Книга «Биоцентризм. Великий дизайн. Как жизнь создает реальность» является третьей и новейшей книгой...
Бирма. 1930-е годы. Начинающая певица Белл Хэттон приезжает из Англии в Рангун, где получает работу ...
Как одинокого дракона сделать счастливым? Очень просто - поселить в его замке красивую, шумную, но з...
Георгий Владимов – один из самых ярких российских писателей второй половины XX века. Его роман «Три ...