Кирза Чекунов Вадим
Вася, по обыкновению, улыбается.
— Пидковкы зробыть хочу, — поясняет он. — И дырдочкы вжэ хотовые есть, три штуки.
Табурет, служащий Васе верстаком, изуродован глубокими вмятинами. Вася упорно молотит и не сдается.
Мы с интересом наблюдаем.
— А обычные тебе не катят, да? — спрашиваю Васю в перерыве между процессом. — Ты уж сразу коньки себе прикрепи тогда — до дембеля не сносятся.
Вася степенно усмехается и продолжает свое занятие.
Не выдержав грохота, выходим с Кицей из бытовки. Пытаюсь закрыть поплотнее дверь, но что-то мешает. Смотрю под ноги — одна из половиц паркета приподнялась под сапогом и не дает до конца закрыться. Дверь массивная, обитая жестью по краю.
— Постой, не уходи, — говорю Кице и еще раз проверяю дверь. Наступаю на половицу и притягиваю дверь. Ее клинит в сантиметрах пяти от косяка.
— Зови кого-нибудь из духов, — подмигиваю Кице.
— Бойцы! — оживившись, кричит Кица в сторону спального помещения. — Бойцы, еб вашу мать! Бегом сюда!
Прибегают Новый, Трактор и Кувшин.
— Ты, — говорю Кувшину. — Съебал стих учить. После отбоя расскажешь.
Кувшин уходит, нарочито медленно.
— Резче, воин! — ору ему вслед.
— Теперь вы, — обращаюсь к Трактору и Новому. — Нужен доброволец.
Бойцы переглядываются.
— Че делать? — уныло спрашивает Трактор.
— Вот ты и будешь. Сейчас узнаешь. Новый, улетел порядок наводить!
Трактор остается один перед нами.
— Короче, слухай сюдой. Мы вот с товарищем ефрейтором поспорили, шо будет, если пальцы в дверь эту попадут. Вот он, — Кица тычет в меня пальцем, — думает, шо отрубит на хуй. А по-моему, тильки кости сломает.
— И нам надо установить, кто из нас прав, — подыгрываю Кице и киваю на косяк. — Клади пальцы.
Трактор растерянно смотрит на нас.
— Ребят, ну не надо, — губы его на глазах сереют. — Ну пожалуйста…
С Кицей такие номера не проходят.
— Какие мы тебе, на хуй, «ребята»! — толстый хохол ловко бьет Трактора в голень. — Суй руку, сука!
Трактор в отчаянии смотрит на меня. Наверное, после случая с сахаром вообразил своим другом.
— Че ты вылупился, как собака срущая? — спрашиваю бойца. — Делай, что говорят.
На лице Трактора полное смятение.
За нашими спинами начинает собираться публика — из тех немногих, кто не на плацу, а в казарме.
Вася Свищ, наконец отдолбив от петли плоскую пластину, с увлечением разглядывает ее, не обращая на происходящее внимания.
— Ты у меня повешаешься сегодня ночью, уебок, — угрожающе тянет Кица. — Писледний раз тоби ховорю…
Трактор делает шаг к двери, зажмуривается, закусывает губу и кладет пальцы на край косяка.
Кица распахивает дверь пошире. Незаметно наступаю на половицу.
— Глазки-то открой, а то уснешь, — усмехается Кица.
Едва Трактор открывает глаза, Кица со всей силы захлопывает дверь.
Трактор отдергивает руку.
Дверь ударяется о половицу и распахивается заново.
— Блядь, ну ты и мудак, — говорю Трактору. — Причем дважды. Фокус испортил, это раз. И руки суешь куда ни попадя — два.
— А башку бы сказали сунуть — сунул? Съеби, пока цел… — Кица тоже расстроен.
Трактор убегает в спальное помещение.
Вася Свищ смотрит на нас, стучит себя по лбу пальцем и достает откуда-то напильник без ручки. Прижимает пластину к краю табурета и начинает обтачивать.
— Пошли, Кица, покурим, — говорю товарищу, морщась от звука напильника. — Фокус не удался.
— Вы, бля, звери, — говорит нам сержант из «мандавох» Степа. — А если б он руку не убрал?
— Солдат ребенка не обидит, — угощаю Степу сигаретой. — Гляди.
Показываю, как приподнять половицу.
Степа качает головой.
— Долбоебы…
В умывальнике на подокониике сидят наши осенники — Колбаса, Укол и Гунько. Достаем сигареты, закуриваем.
В распахнутое окно вливается душный сизый вечер. Год уже с лишним я смотрю в это окно. Еще почти столько же…
Нади не видать.
— Где он? — спрашиваю их.
Укол усмехается:
— Где и положено. Двадцать «очек» только от меня лично. Заебется сдавать.
Захожу в сортир. Кица остается с осенниками.
Дверцы кабинок распахнуты. В дальней, у окна, слышно копошение и знакомый, такой знакомый звук кирпичного бруска.
Подхожу и вижу согнутую спину Нади. От звука шагов тот вздрагивает и оборачивается. Лицо его заплаканное, нос распух. Правое плечо и часть спины темные, будто мокрые.
— Давай, давай, хуярь, — киваю ему. — Это самое важное «очко». Дембельское. Время придет, сам в него срать будешь.
Молчу немного и добавляю:
— Если доживешь, конечно.
Надя сжимая обломок кирпича, утыкается лицом в руку. Только сейчас до меня доходит, что за темные пятна на его форме.
Кто-то из осенников просто поссал на него.
Не сидеть Наде на почетном «очке» никогда. Судьба у него теперь — другая.
Лучше бы замполит нас пустил на фильм. Хотя, все равно. Рано или поздно…
— Не плачь, Надя. Москва слезам не верит…
Выбрасываю бычок в «очко», которое он чистит. На секунду становится неуютно в душе. Понимаю, что лишь пытаюсь выдать себя за сурового черпака. Мне жаль, настолько жаль этого опустившегося бойца, что опять ловлю себя на желании избить его прямо тут. Сильно избить, не думая о последствиях.
— Надя… Встань. Хорош реветь, я сказал. Как тебя зовут, по-нормальному?
— Виктор… — шмыгает носом боец и поднимается.
Грязный, мокрый, в руке — темно-оранжевый кусок кирпича.
— Кирпич хуевый у тебя. Таким до утра тереть будешь. Спроси у «мандавох» со своего призыва, может, у кого мягкий есть. Красный такой… Я в свое время под тумбочкой ныкал, чтоб был всегда.
В сортир заглядывает Кица:
— Пишлы чай пить, шо ты тут?
— Щас иду, погодь!
Кица уходит.
— Короче, Витя. Я тебя пальцем не трону. Обещаю. Но и заступаться не буду. Сам должен. Делай как хочешь. Но или ты не зассышь, и заставишь себя уважать, или… Никто и ничем не поможет тебе уже. Ты меня понял?
Надя часто моргает, готовый расплакаться вновь.
— А как? — сипло выдавливает и вновь начинает всхлипывать.
Вот сука…
Пожимаю плечами.
— Да как сможешь. Только не вздумай стреляться или вешаться. Ты что, пиздюлей на гражданке не получал никогда? Что ты прогибаешься под них, — киваю на стенку. — Вытерпи несколько раз, докажи себя.
Кица снова засовывает в дверной проем свою круглую рожу:
— Шо тут у вас?
— Политинформация. Иду, иду.
Выходим из умывальника и обнаруживаем, что шутка наша пришлась «мандавохам» по душе. Какой-то несчастный душок жалобно трясет головой возле двери бытовки.
— Суй руку, я тебе сказал! — орет и замахивается на него Степа. — Ты чо, бля? Старого в хуй не ставишь?
— Ставлю… — испуганно отвечает дух.
Под общий смех Степа выкатывает глаза:
— Ах ты, сучара! Ты — меня! В хуй?! Ставишь?! Ну пиздец тебе! Суй руку!
Хлоп! — ударяется дверь о препятствие.
Дух стоит ни жив, ни мертв.
— Ты хуль руку не убрал?! — орет на него Степа. — Сломать хотел? В больничку, сука, закосить хотел?! Служба не нравиться?! На «лося», блядь!
Боец вскидывает ко лбу руки и получает «лося».
— Гыгы… — улыбается Степа. — Съебал! Стой! Из своих позови сюда кого! Хы, бля, прикольно…
С хождения по плацу возвращается рота связи. Топот, ругань, вопли, мат — обычный вечер. Все матерят замполита.
— Дембель! Дембель давайте! Заебало — не могу! — орет кто-то истошно у выхода.
— Вешайся! — кричат ему с другого конца.
Быстрая вечерняя поверка, наряды на завтра и отбой.
Ответственный лейтеха из новых, только что с Можайки, читает книжку в канцелярии а через полчаса и вовсе сваливает из казармы.
Начинается обычная ночь. Бойцов поднимают и рассылают по поручениям. Кого на шухер, кого в столовку за хавчиком, кого «в помощь дневальным».
Некоторых тренируют «подъем-отбоем» на время. Бойцы суетятся, налетая друг на друга. Скидывают одежду и прыгают в койки. Тут же подскакивают и, путаясь в рукавах и брючинах, одеваются.
Не знаю, на хер нужен скоростной «отбой». «Подъем» — еще куда ни шло, но вот зачем на время раздеваться — не понятно. Странно, когда «отбивали» меня самого, полгода назад еще — таких мыслей не возникало.
Раздается кряхтенье.
Человек десять провинившихся стоят на взлетке в полуприсяде, держа перед собой в вытянутых руках табуреты.
У некоторых, особо залетевших, на табуретах лежит по несколько подушек. За малейшее движение рук вниз бойцы получают в «фанеру».
На соседней со мной койке лежит Кувшинкин. Глаза его закрыты, но лицо напряжено, видно даже в полутьме дежурного освещения.
— Кувшин! — толкаю его в плечо. — Как там стихи про Москву? Выучил?
Боец открывает глаза.
— Времени ведь нету совсем… Я дневального попросил разбудить перед подъемом, подшиться. Утром выучу все.
— Бля, ты лентяй…
Лежу и думаю, чем заняться. Сна ни в одном глазу.
— Улиточки! Улиточки ползут! — кричит кто-то из роты связи.
Все оживляются, суют ноги в тапочки. Подхватывая ремни, бегут на взлетку.
Одна из любимых забав «мандавох».
По взлетке, в одних трусах, ползут бойцы. Не просто так, а на время. За минуту надо доползти до конца казармы. Никто и никогда не укладывался в норматив, насколько помню.
Нархов, самая быстрая «улиточка» прошлого лета, подбодряет нынешних хлесткими ударами ремня. При этом делает страшное лицо и шипит:
— Резче, суки! Резче ползем!
«Улиточки» стараются изо всех сил. То с одной, то с другой стороны ползущих охаживают ремнями, для ускорения.
Обращаюсь к лежащему рядом Кувшину:
— Подъем, военный!
Кувшин вскакивает.
— Бери подушку и беги в атаку.
— На кого? — недоумевает боец.
— Бля, на «улиточек»! Пизди их подушкой и кричи: «Позади Москва!» Чтоб ни одна не проползла через территорию взвода. Всосал?
Кувшин берет подушку и крутит ее в руках.
— Мне же «мандавохи» пизды дадут…
— Ну ты выбирай уж — или они тебе дадут, или мы, — подает голос со своей койки Паша Секс.
Кувшин отправляется на битву.
В казарме вопли и свист. Игра «мандавохам» нравится. В Кувшина летят подушки, некоторые попадают в нас. Бросаем их в ответ. Откуда-то прилетает сапог, ударяется о спинку моей койки. Хватаю оба кирзача Кувшина и один за другим швыряю в сторону «мандавох». Главное, чтоб не прислали в ответ табуретку.
Прибежавший от выхода дух обрывает веселье.
Шухер.
Все разбегаются по койкам.
Приходит помдеж, о чем-то разговаривает с дежурным по роте. Слышно, как спрашивает, где ответственный.
Ходит какое-то время по рядам, посвечивая фонариком. Заглядывает в ленинскую и сушилку. Наконец, уходит.
— Съебал! — вполголоса кричит дневальный.
Одеяла на койках шевелятся, снова поднимается народ.
Но азарт уже прошел. Играть больше неохота. Все расползаются по делам — смотреть телевизор, курить в умывальнике, разрисовывать альбомы и заваривать чай.
— Кувшин, молодец! Погиб, но врагу не сдался! — говорю притихшему на соседней койке бойцу.
— Надо поощрить человека за храбрость, — говорит Укол. — Кувшин! Сорок пять секунд отпуска!
Кувшин вскакивает, который раз уже за сегодня, и начинает прыгать на одной ноге, щелкая себя большим пальцем под челюстью. Другой рукой он изображает дрочку.
Все верно — нехитрый набор солдатских радостей. Танцы, ебля и бухло. Одновременно, чтобы уложиться в отведенное время.
Это и вправду смешно, когда со стороны смотришь. Развлечение.
Лучше бы нас на фильм пустили…
Все, спать, бля. Спать.
***
По утрам прохладно. Наливается тоскливой синевой купол неба. Бомбовозами ползут серые облака — плоские снизу, будто подрезанные, и ватно-лохматые поверху. Дожди пока редкие, но облака все идут и идут, куда-то на Ленинград.
Август кончается. Скоро осень. Гнилая, холодная осень и за ней — бессмысленная затяжная зима. Два хреновых сезона, которые придется провести тут. По второму кругу. Весна — не в счет. Весной — домой.
На хера я тут… Какой толк…
Все что мог — уже сделал.
***
В стране путч.
Возня в Москве, в которую влез даже министр обороны, не затронула особо нашу часть, за исключением нескольких дней повышенной готовности. Применительно к нашему полку звучит комично.
Ежедневно, до обеда и после, чистим оружие. До одурения. Вот и вся готовность.
К чему — никто не знает.
В который раз наматываю на кончик шомпола кусок белой тряпки, но она все равно становится грязно-серой после нескольких движений.
На прошлой неделе были стрельбы. Выстрелил шесть раз одиночными. Злюсь на Ворона — взводный тоже решил пострелять. Взял мой автомат и высадил из него три рожка. Вроде бы отчистил тогда «калаш» от гари, а прошла неделя — как снова наросла она.
Мне помогает Вася Свищ. Добровольно. Оружие он обожает. Особенно разбирать-собирать и чистить. Делает это с крестьянской обстоятельностью и деловитостью, любовно разглядывая результат. Прищуривает глаз, высовывает кончик языка. Качает головой, усмехается чему-то и вновь принимается за чистку. Свой автомат он уже надраил, теперь возится с пружиной моего.
Отхожу к окну покурить. Говорят, танки в Москве, в самом центре. Какие-то баррикады и неизвестный мне раньше Белый дом. Замполиты молчат. По телевизору стройные, но страшные на лицо бабы танцуют балет.
Какие танки, на хера танки… Один наш взвод, если вернуть в «замки» сержанта Бороду, всех захуярит, если надо. Дай только приказ.
Стал бы я стрелять в «свой народ»?
Ни я народу, ни он мне — не «свой».
Стал бы. Вообще — хочу стрелять. Не на стрельбище. Там обстановка не та — делаешь, что приказано. Выплеска, облегчения нет.
Давно уже мучит, едва сдерживаюсь. Особенно — на посту. Хоть куда, но выстрелить. В потолок. В стену, чтоб крошкой брызнуло. В разводящего, раз нет нарушителей. В черное ночное небо — в Бога — только жаль, нет трассеров. В проезжающую машину. По кривым силуэтам деревьев стегануть от души…
А то — себе в голову. Руки длинные, до спуска без проблем достать.
Не выдержал однажды — перевел на одиночный, дослал в патронник. Встал не колени, приклад пристроил в угол. Прижал бровь к толстому кругляшу дула. Дотянулся до крючка. Вот он, полумесяц судьбы — маленький железный крючок. Стоит лишь надавить большим пальцем… Сколько так стоял — не знаю. Темень, тишина. Лишь дождь — пу-пу-пу-пу — по жестяной крыше поста.
Отложил, нашарил пачку сигарет. Извел штук пять спичек, пока прикурил. Пальцы — будто чужие. Долго не мог сообразить, как извлечь патрон и сунуть обратно в магазин.
Было это — месяц назад. По духанке и в голову не приходило. А тут вот…
От мыслей отвлекает ругань у оружейных столов.
Во взводе чэпэ.
У Нади нашли патрон.
Нашли случайно — спросили сигарету и ощупали карманы. Вот так штука. Черпак Кирзач и чмошник Надя — одного поля ягоды, оказывается. С одними интересами. Хотя кто знает — может, каждый второй во взводе таков. Крыша-то едет у каждого тут.
Надю уводят на допрос в сушилку. Допрашивают оба призыва — мой и осенний. Помня о данном слове, остаюсь на пару со Свищем возиться с возвратной пружиной.
Откуда у него патрон, Надя скрывал минут десять.
Узнали, конечно.
От бойца из второй роты, земляка его. Боец работает на обслуживании тактических полей и стрельбища.
Колбаса посылает во вторую роту одного из шнурков.
Не сладко придется дружку…
Для чего ему был нужен боеприпас, Надя объяснить не смог. Самой нелепой была версия о брелке — хотел сделать себе на будущее.
До взводного доводить не стали. Отмудохали Надю крепко. Как всегда, впрочем.
Но на этом дело не кончилось.
Выпивший и злой, Укол после отбоя поднимает бойца. Надя стоит перед ним — нелепый, в растянутой майке и непомерно широких трусах. Отощал настолько, что еще немного — и играть ему в кино узника фашизма.
Укол бьет его ладонями по ушам. Надя приседает и хватается за голову.
— Встал, сука! — пинает его босой ногой в лицо Укол. — Снимай трусы, блядь, и вставай раком!
Замирают все. Такого еще не было в казарме.
Это уже беспредел.
Я помню, как у Укола стоял член во время «бритья» Нади полотенцем.
Вмешиваться или нет — не могу решить.
— Э, Укол, харэ! Ты чо делаешь?! — свешивает ноги с койки Паша Секс.
Паша здорово раскачался за последнее время. Связываться с ним осенники обычно не решаются. Но Укол вошел в раж и орет уже на всю казарму:
— Ты чо, за пидора меня держишь?! Да такого даже опускать западло! Я ему этот патрон просто в жопу засуну!
Укол разворачивается к дрожащему Наде и пробивает ему «фанеру»:
— Чушкан, снял труханы, чо не ясно?
Надя не двигается. Получает еще несколько раз ногой от Укола. Падает на койку Гунько. Тот, матерясь, сбрасывает его на пол. Вскакивает и принимается пинать бойца.
Паша вопросительно поглядывает на меня.
Пожимаю плечами. Или Надя сумеет доказать, что он человек, или…
Всхлипывая, боец поднимается и стягивает трусы до колен.
Секс сплевывает на пол, встает с койки, зажимает в зубах сигарету и демонстративно уходит.
— Нагибайся, пидор! — командует Укол Наде.
Тут происходит невиданное.
На Укола всей своей медвежьей тушей наваливается Вася Свищ.
Оба они падают в проход между коек. Слышен сдавленный хрип Укола и удары пяток о паркет.
Ошарашенный Надя резким движением надевает трусы обратно и отступает от сцепившихся старых.