Дом на краю света Каннингем Майкл
— Может, здесь будет не так уж и плохо, а? Как тебе кажется, малыш?
Я ответила, что все будет замечательно, и при этом не покривила душой. Умение приспосабливаться у нас в крови. Наверное, именно в нем источник нашего земного комфорта и тайного раздражения. Нед ввел меня в комнату, которой предстояло стать нашей гостиной. За окном в просвете наших кливлендских занавесок простиралась фантастическая безлюдная земля, где незащищенный путник не протянул бы и суток.
Джонатан
Что-то со мной было не так. Я потерял чувство внутренней связи с происходящим, что, как я опасался, могло являться ранним симптомом заболевания. Сначала наступает это смутно-текучее состояние, когда проживаемые тобой часы словно бы не хотят складываться в дни, а твое присутствие в самолете или на улице уже никак не влияет на то, что тебя окружает; потом начинаются глухие боли, озноб, непроходящий кашель. Может быть, именно так смерть заявляет о себе, лишая тебя привычной степени участия в собственных делах.
Самолет разбежался и сквозь кувыркающуюся белизну выплыл в голубое небо, ослепительно-невыразительное, как идеально строгое представление о небесной награде. Я молча летел через всю страну в почти убаюкивающем состоянии какого-то странного вывиха. Я чувствовал себя как в кино, словно со стороны наблюдая за двадцатисемилетним мужчиной, пристегнутым ремнями на случай возможной тряски. Я видел, как я наливаю себе виски в идеально прозрачный пластиковый стаканчик. Я летел в гости к родителям, в их новый дом, в котором еще никогда не был.
В Аризоне отец впервые заговорил со мной о смерти. Местный врач подтвердил прежний диагноз — эмфизема, — утверждая, впрочем, что при соблюдении необходимых мер предосторожности еще тридцать лет более чем реальны. Тем не менее пришло время обсудить некоторые вещи.
Отец сказал мне буквально следующее:
— Когда придет время, похорони меня там, где сочтешь нужным.
Мы сидели за маленьким столиком, играя в ятзи; мать готовила обед.
— Мне-то уже будет все равно, — добавил он, — ведь меня уже не будет.
— Но разве я должен это решать?
— А кто же еще? — сказал он. — Ведь именно тебе придется посещать это место следующие пятьдесят лет. Или тысячу, если к тому времени все-таки научатся заменять износившиеся органы пластиковыми.
Мать слышала каждое слово из кухни, образующей короткий конец г-образной загогулины «гостиная-столовая-кухня».
— Биологическое бессмертие вышло из моды, — сказала она, — вместе с монорельсами и экскурсиями на Марс.
Она принесла и поставила на стол острый томатный соус и блюдо с маисовыми чипсами. Переехав в Аризону, мать перестала укладывать волосы. Теперь она просто собирала их в хвостик на затылке. У нее был смугло-коричневый загар. Отец, предрасположенный к раку кожи, был бледным, как луна. Они смотрелись как поселенец и его невеста-индеанка.
— В сущности, все это не имеет большого значения, — добавил отец. — Извините, что я вообще завел этот разговор.
Я взглянул на мать. Но она только махнула рукой и снова удалилась в кухню к своим чили.
— Ну а все-таки, Джонатан, — сказал отец. — Если бы вот сейчас мы с матерью разом схватились за сердце и рухнули головой в чипсы, что бы ты с нами сделал?
— Не знаю. Наверное, перевез бы вас в Кливленд.
— Вот как раз этого-то и не следует делать, — сказал он. — Ведь ты же никогда не вернешься в Кливленд. К чему тебе там мертвые родители?
— Все-таки мы прожили там много лет, — сказал я. — Для меня это по-прежнему что-то вроде дома.
— Мы тридцать лет пытались уехать из Кливленда, — сказал он. — Вот что происходило на самом деле. Этот кинотеатр едва меня не доконал, а климат едва не доконал нас обоих: и меня, и маму. Если ты меня туда отвезешь, клянусь, я буду к тебе являться. Каждую субботу до конца твоих дней я буду тебя будить и требовать, чтобы ты помог мне постричь кусты вокруг дома.
— Ну а здесь? — спросил я. — Тебе ведь здесь вроде бы нравится?
— Здесь я могу дышать, а мама учится делать «Голубую Маргариту».[34] Вот что такое для нас Финикс, не больше и не меньше.
На самом деле я не мог представить себе, что его похоронят в Аризоне. В этом была бы какая-то насмешка над ним — чтобы шакалы завывали над его головой.
— Знаешь, я не могу все это больше обсуждать, — сказал я. — Мне нечего сказать.
— Ладно, — сказал отец, — хочешь, еще раз разгромлю тебя в ятзи?
— Нет. Я лучше немножко полежу. Если ты не против.
— Конечно. Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет. Просто хочу полежать минутку с закрытыми глазами.
Я встал и подошел к дивану, приобретенному ими уже в Аризоне. Это была почти точная копия кливлендского дивана: узловатые подлокотники из клена и накрахмаленный колониальный чехол. Диван, взвизгивая, раскладывался, превращаясь в еще одно спальное место. Его купили специально для меня, чтобы мне было на чем спать во время моих визитов, — у родителей, так же как и во всех других домах жилого комплекса, была только одна спальня. Это был район вдов и вдовцов.
— Может, разберешь его и поспишь? — сказал отец.
— Нет, не нужно, я так полежу.
Я лег, положив под голову вышитую подушку. На диванном чехле были изображены камыши, ржавого цвета лодки и вереница коричневых уток, улетающих вдаль группками по три. На угловом столике мерцала маленькая рождественская елочка, увитая гирляндой, которую, помню, я когда-то сам выбирал в кливлендском магазинчике. После «декоративных» елок с красными и серебряными шарами, тросточками, набитыми леденцами, и крохотными белыми лампочками родители снова вернулись к уменьшенной копии яркой, беспорядочной елки дома с детьми.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал отец. — Честно говоря, ты немножко бледный.
— В Нью-Йорке в это время года все бледные, — сказал я. — Может быть, я тоже перееду в Аризону.
— Странное желание, — сказал отец, тряся стаканчиком с костяшками ятзи. — Молодому человеку тут делать нечего.
— А ты сам что здесь делаешь?
— Ничего. По правде сказать, здесь и таким, как я, делать нечего.
Он выкатил кости на стол.
— Малая серия, — сказал он. — Хочешь еще выпить?
— Пожалуй, нет.
Он встал и, тяжело дыша, подошел к узкому стенному шкафчику, изображавшему бар. Когда он открыл дверцу, я увидел аккуратный ряд бутылок на зеркальной полке и бежевое полотенце для рук, лежавшее без употребления около миниатюрной хромированной раковины.
Переехав в пустыню, родители привезли сюда свое кливлендское чувство порядка. И тут, где ночной ветер задувал в окна песок, а в дверь скреблось перекати-поле, баночки со специями стояли в алфавитном порядке. Домашние растения сияли своей зеленой глянцевой жизнью, и каждое утро мать проводила тщательный осмотр, отрывая и складывая в полиэтиленовый пакет мертвые листочки.
— Раз ты пьешь, я тоже выпью, — сказал я.
Я услышал характерное бульканье бурбона, выливающегося из горлышка одноквартовой бутылки.
— В торговом центре идет «Надежда и слава», — сказал отец.
— Если хочешь, можно съездить на утренний сеанс, — предложил я. — Заодно и от солнца спрячемся.
— Давай, — согласился он, протягивая мне бокал.
— Знаете, ребята, — сказал я, — мне что-то правда не хочется планировать ваши похороны.
— Ну ты не очень-то переживай по этому поводу. Может, к тому времени, как мы умрем, ты уже где-нибудь осядешь. Просто похорони нас не очень далеко от своего дома.
— А что, если я вообще нигде не осяду?
— Осядешь. Поверь мне, рано или поздно это случится.
— Схожу посмотрю, не нужна ли моя помощь на кухне, — сказал я.
— Давай.
— Просто я правда понятия не имею, где буду жить, — сказал я. — Ни малейшего. Может, я поселюсь в Шри-Ланке.
— Ну и замечательно! Пока молод, надо путешествовать.
Отец снова бросил кости и подосадовал на невезение.
— Я уже не так молод, — сказал я.
— Ха! Ты так думаешь?
На кухне мать с выражением усталой сосредоточенности на лице сушила салат — словно пеленала десятого ребенка. Я остановился рядом с ней возле раковины. От матери исходил сухой хрупкий запах, как от палых листьев.
— Привет, — сказал я.
— Ты только посмотри — вот это здесь называют салатом, — сказала она. — Я обошла три магазина. Этот еще лучше других. Можно подумать, что всю дорогу до Финикса его били палкой.
Она придала своей жалобе игривую интонацию. Последнее время, когда я приезжал домой, сначала в Кливленд, а теперь в Финикс, она бывала то ироничной, то подчеркнуто дружественной.
— Печально, — отозвался я.
Мы помолчали, пока отец не поднялся с кресла и не пошел наверх. Когда он был вне зоны слышимости, мать сказала:
— Ну, как дела? Как Бобби?
— Нормально. У Бобби все хорошо. Все отлично.
— Хорошо, — сказала она и энергично кивнула с таким видом, словно мой ответ был совершенно исчерпывающим.
— Мама, — сказал я.
— Да?
— Честно говоря, я… мне… даже не знаю. Мне иногда ужасно одиноко в Нью-Йорке.
— Понимаю, — ответила она. — Трудно избежать чувства одиночества. Где бы ты ни находился.
Она начала резать огурец на поразительно тонкие прозрачные ломтики. Огурец словно вспыхивал под лезвием.
— Знаешь, о чем я думаю последнее время? — сказал я. — Почему у вас с отцом так мало друзей? В детстве мне иногда казалось, что нас высадили на какой-то неизвестной планете. Как ту семью в старом телесериале.
— Что-то не припомню такого сериала, — сказала она. — Если бы у тебя был ребенок, дом и собственное дело, я думаю, у тебя бы тоже не было сил носиться по городу в поисках новых знакомств. А потом, когда твоим детям исполняется восемнадцать лет, они пакуют чемодан и уезжают.
— Естественно, — сказал я. — А чего еще ты ожидала?
Она рассмеялась.
— Уезжают, если ты правильно их воспитала, — сказала она весело. — Дорогой, никто и не предполагал, что, окончив колледж, ты снова вселишься в свою комнату.
В нашей семье было не принято ссориться, мы всегда — и чем дальше, тем сильнее — старались подладиться друг под друга.
— Я просто думаю, может, большего и не надо, — сказал я. — Квартира, работа, несколько человек, которых любишь. Чего еще желать?
— По мне, звучит неплохо, — отозвалась она.
— Мама, — спросил я. — Когда ты поняла, что хочешь выйти замуж за отца?
Она не отвечала, наверное, целую минуту. Дорезала огурец и принялась за помидор.
— Знаешь, — сказала она наконец, — я до сих пор еще этого не поняла. Я все еще думаю.
— Перестань! Серьезно.
— Ну хорошо. Как ты знаешь, мне едва исполнилось семнадцать, а отцу было двадцать шесть. Он сделал мне предложение во время нашей четвертой встречи. Я помню, что спустя целую неделю после Дня труда на мне были белые туфли. И от этого я чувствовала себя и глупо, и вызывающе. Мы сидели в машине, и я изображала задумчивость, хотя на самом деле единственное, что меня в тот момент волновало, были эти распроклятые туфли, а отец повернулся ко мне и сказал: «А почему бы нам не пожениться?» Вот и все.
— И что ты ответила?
Она потянулась за вторым помидором.
— Ничего. Я была потрясена, и мне было ужасно стыдно — беспокоиться о каких-то туфлях в такой ответственный момент. Помню, у меня еще мелькнула мысль: «Я самая неромантичная девушка на свете». Я сказала, что мне нужно подумать, и вскоре поняла, что не могу найти ни одного аргумента против. И мы поженились.
— Ты была в него влюблена? — спросил я.
Она поджала губы, как будто мой вопрос был бестактным.
— Я была совсем девочкой, — ответила она. — Ну да, конечно, он мне ужасно нравился. Никто не мог меня рассмешить так, как он. Помнишь, каким серьезным всегда был дедушка? А потом, у отца были тогда такие чудные каштановые волосы.
— Ты чувствовала, что из всех мужчин на земле именно он — тот, кто тебе нужен? — спросил я. — Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, это ошибка и что все последующее будет теперь отклонением от твоей подлинной жизни, как бы движением по касательной?
Она отмахнулась от моего вопроса, как от неповоротливой, но настырной мухи. Ее пальцы были красными от помидорной мякоти.
— Мы тогда не задавались такими глобальными вопросами, — сказала она. — Разве можно и решать, и обдумывать, и планировать столько всего сразу?
Я услышал, как наверху отец спустил воду в туалете. Через минуту он опять вернется в гостиную для очередной партии в ятзи.
— Как он, как тебе кажется? — спросил я мать.
— По-разному.
— Выглядит он неплохо.
— Это потому, что ты приехал. Рубин говорит, что эмфизема вообще непонятная болезнь. Она может вдруг взять и пройти. Сама собой.
— По-твоему, он выздоравливает?
— Нет. Но это может произойти. Он может начать выздоравливать в любой момент.
— А как ты?
— Я? Меня ничто не берет. Я так хорошо себя чувствую, что даже как-то стыдно.
— Я не о том. Ты хотела устроиться на работу. Помнишь, ты говорила что-то о риэлторской школе.
— Да. Я по-прежнему хочу сходить туда и все выяснить. Но тогда отцу придется целый день сидеть одному. Смешно! Он всегда был таким самостоятельным. Так много времени проводил в своем кинотеатре. Мне казалось, ему нравится независимость. А теперь, стоит мне задержаться в магазине, он начинает нервничать.
— Думаешь, он стареет?
— Нет. Он просто очень хороший и напуганный, больше ничего. У него никогда не было особой склонности к созерцательной жизни. И сейчас ему нужно, чтобы вокруг него что-то постоянно происходило. Так что я теперь вроде директора турбюро для одного.
Она улыбнулась, весело расширив глаза, но на этот раз в ее усмешке просверкивала ирония, как шелк сквозь оберточную бумагу.
— Для двоих, — сказал я. — Вас двое.
— В некотором смысле.
На следующий день мы с отцом отправились в торговый центр смотреть «Надежду и славу». Мать, заявившая, что она пересмотрела уже достаточно фильмов на этой неделе, осталась возиться на крохотном участке (в саду, как она его называла), засаженном травой, которую требовалось без конца поливать, и цветами с толстыми жесткими стеблями. Когда мы уходили, она как раз собиралась на улицу, наряженная в клетчатые бермуды, выцветшую соломенную шляпу и гигантские садовые перчатки, похожие на лапы Микки Мауса.
Распахнув дверь, отец произнес:
— Вот идет последний фермер-джентльмен.
Мать смерила его особым взглядом, выработанным ею уже после переезда в пустыню: сострадательным, профессионально теплым взглядом добросовестной медсестры.
Мы поехали в кино на «олдсмобиле» отца, огромном, глубоком синем «катлассе», тяжелом и бесшумном, как подлодка. Отец старомодно держал руль обеими руками. Поверх обычных очков он прицепил защитные стеклышки от солнца.
Над нами струилась расплавленная синева. За домами и магазинами миражно дрожали горы. Объезжая мертвого броненосца, отец потряс головой и сказал:
— Разве можно было представить, что будешь жить в пустыне?
— Разве можно представить, что вообще будешь где-то жить? — отозвался я.
— Ну, это для меня слишком заумно, — сказал отец и мимо неоновых ковбоев на лошадях с мигающими ногами въехал на стоянку торгового центра.
В кинозале, кроме нас, сидело еще человека четыре. Будни. Утренний сеанс.
Своим безлюдьем это место напомнило мне бывший кинотеатр отца. Хотя это была всего лишь средних размеров комната, задрапированная по периметру шафрановым занавесом, тут царили та же печаль и те же запахи: затхлости и попкорна. Пожилая женщина, сидевшая через два ряда впереди нас, обернулась и поглядела, кто это так шумно дышит. Встретив взгляд отца, она быстро отвернулась и поправила сережку.
Мне показалось, что я прочитал ее мысль: этот долго не протянет. Может быть, она была вдовой, регулярной посетительницей утренних сеансов. Мне захотелось тронуть ее за толстое плечо и рассказать о моем отце. Чтобы она не думала, что это просто пожилой астматик в нейлоновой тенниске.
Фильм оказался совсем неплохим. А потом мы отправились гулять по торговому центру, представлявшему собой огромное здание с фонтаном и пальмами, макающими в него свои листья. На скамейках рядом с этим центральным оазисом сидели какие-то люди преклонного возраста, а маленький человечек в белом хлопчатобумажном костюме играл им на электрооргане.
— Аризона — штат ходячих мертвецов, — сказал мне отец. Быстренько миновав декоративный грот, мы прошли в секцию товаров от «Монтгомери уорд».
На полках стояли проигрыватели, мини-телевизоры, алюминиевые оконные рамы. На лужайке из искусственного дерна были выставлены мощные газонокосилки.
— Хорошая машина, — заметил отец, пробуя ручные тормоза на ярко-красной.
— Я бы купил «Титан», — сказал я, указывая на малиновое чудовище размером с небольшой трактор. — На нем самому можно кататься.
— Сомнительный выбор, — сказал отец. — Ведь эта втрое дешевле.
Мы держались как настоящие покупатели, так что к нам даже подскочил молодой продавец с прической, маскирующей лысину, и принялся расписывать достоинства более дорогой модели. В этот момент мимо нас прошла женщина со специальным рюкзаком, в котором сидели близнецы. У нее были каштановые волосы и маленький острый подбородок. Она была почти красива. В глазах — во всем ее облике — проглядывала глубочайшая усталость, от которой, казалось, ее не мог бы избавить уже никакой отдых. Тем не менее она шла по залитому светом проходу уверенной твердой походкой, придающей вес и смысл всему окружающему. Близнецы озадаченно глядели прямо перед собой. Наблюдая за ней, я подумал, как прочно укоренена она в этой жизни, несмотря на все свои проблемы и заботы. Через год ее близнецы будут ходить и говорить. Через год она будет точно знать, сколько именно времени прошло.
Она завернула за угол и скрылась в секции «Мебель для сада». Указывая на три чувствительных фотоэлемента, продавец рассказывал о специальных приспособлениях, лишающих косилку всякой возможности оттяпать вам кисть или ступню и потом вернуть ее назад в виде фонтана крови и крошева костей. У него были белые тонкие руки со странно — казалось, болезненно — вывернутыми большими пальцами.
Мы с отцом все внимательно выслушали и обещали подумать. Когда отец, кивая, брал у продавца визитку, я обратил внимание, что он был бледен какой-то особенной восковой бледностью. В жестком искусственном свете «Монтгомери уорд» его волосы казались совсем редкими. Как только продавец завершил наконец свой рекламный рассказ, я поскорее потащил отца в мягкий полусумрак кафе и взял ему стакан бурбона. Объявление, торчащее из ведра с пластмассовыми тюльпанами, приглашало «ранних пташек» на специально организованную для них распродажу. Кроме нас, в баре никого не было.
— Словоохотливый юноша, — сказал отец, отхлебнув бурбона. — Только есть ли смысл переплачивать за громоздкость? Меньше чем за сотню долларов тебе сделают косилку на заказ.
— Все равно у меня нет газона, — сказал я.
— Когда-нибудь будет, а ты уже будешь в курсе дела.
— Если у меня действительно когда-нибудь будет свой газон, мы с тобой устроим целенаправленный поход за косилкой.
— Меня в этот момент может не оказаться поблизости, — сказал отец. — Так что уж лучше я поделюсь с тобой необходимыми сведениями прямо сейчас.
— Послушай, — сказал я. — Я не уверен, что я в принципе «газонный» человек. У меня нет ни одного растения. У меня даже автомобиля нет.
— Мой «олдсмобиль» и сорока тысяч не набегал, — сказал он. — Думаю, что он будет еще в приличном состоянии, когда перейдет к тебе.
— Я не говорю, что мне нужна машина. Дело не в том, что мне ее не хватает. В Нью-Йорке вообще ни у кого нет машины. А в случае чего я вполне могу позволить себе такси.
— Скажи, как тебе там живется? Ты счастлив? — спросил он.
— Да. То есть мне кажется, что да. Вполне.
— Остальное меня не волнует. Можешь устроить из «олдсмобиля» кормушку для птиц, если захочешь. Мне важно одно: чтобы ты был счастлив.
Я вздохнул и вдруг впервые за много месяцев почувствовал себя невероятно, почти неприлично здоровым. Большую часть своей жизни я ждал, что он выскажет более конкретные и реалистичные пожелания, нежели эта его единственная и всепоглощающая мечта о моем ежесекундном счастье.
— Прости, пожалуйста, — сказал я. — Мне нужно в туалет.
— Я жду тебя здесь.
Туалетные комнаты находились около самого входа, рядом с кассами. Подойдя туда, я увидел, что могу незаметно для отца выйти из кафе, и немедленно сделал это, просто потому, что представилась такая возможность. Распахнув двери с тонированными стеклами, я вновь вступил в залитое резким светом пространство торгового центра. Какое-то время я моргал, заново привыкая к этой ослепительной яркости. За спиной я услышал вздох закрывающейся двери. Когда она захлопнулась, меня охватило чувство сумасшедшей, головокружительной свободы. Я прошел через зал и вышел на улицу. На автостоянке было полным-полно семейных пар, только что отпущенных с работы, — послеобеденное солнце золотило ветровые стекла и радиоантенны их автомобилей. Это был осенний свет, начисто лишенный даже намека на осеннюю прохладу. Не имея никакого конкретного плана действий, я пошел вдоль западного края стоянки по направлению к зарослям юкки, отделявшим стоянку от шоссе. По другую сторону шоссе были разбросаны передвижные домики, а за ними простиралась огромная усеянная кактусами безлюдная земля, неравномерно обрамленная красными горами. Я решил перейти дорогу и углубиться в пустыню. Я не думал ни о том, зачем я это делаю, ни о том, что из этого может выйти. Впервые в жизни я почувствовал, что можно просто так взять и уйти — от смерти отца, ироничного одиночества матери, собственного неясного будущего. Можно под новым именем устроиться на какую-нибудь работу, снять комнату и гулять по бульварам незнакомого города, не испытывая ни страха, ни смущения. Какое-то время я стоял, разглядывая пустыню. Мимо меня по шоссе проносились машины.
Меня позвал отец, точнее сказать, мысль о его растущем беспокойстве. Не то чтобы я ужаснулся, представив, как он, обыскав пустой туалет, обойдя «Уордс» и «Сиерс», обращается наконец в полицию. Все это само по себе было не так уж страшно. Невыносимым было сознание того, что вот сейчас он со своим недопитым бурбоном одиноко сидит в кафе, начиная догадываться, что что-то не так. Я бегом пересек стоянку и вынужден был минуту постоять перед дверью, чтобы успокоить дыхание.
Когда я вернулся за столик, он сказал:
— С тобой все в порядке? А то я уже собирался отправляться на поиски.
— Все в порядке, — сказал я. — Небольшое желудочное расстройство.
— Выглядишь ты неважно, — сказал он. — Может, вернемся домой?
— Нет. Все нормально. Наверное, я просто не привык пить днем.
Официантка, женщина моих лет, скрывающая плохую кожу под толстым слоем пудры, громко расхохоталась какой-то шутке бармена. И он и она курили. Бармен, человек лет сорока, был похож на веселого дружелюбного терьера. Его темный силуэт парил в задымленном стекле бара, как замороженное тело в глыбе льда. На полке над подсвеченными рядами бутылок маленькие пластмассовые тяжеловозы тянули по вечному кругу игрушечную повозку с пивом.
Вечером после ужина, когда отец вытащил «Скрэбл», я предложил вместо этого прогуляться.
— А тут некуда идти, — сказал он. — Вокруг одни дома.
— Пойди пройдись, Нед, — сказала мать. — Рубин говорил, что небольшие нагрузки тебе только на пользу.
— Ненадолго, — сказал я. — На десять минут.
Отец стоял посреди комнаты. Я слышал сухой наждачный звук его дыхания.
— Хорошо, — сказал он. — Но от «Скрэбла» тебе все равно не отвертеться.
— Я только забегу в туалет, — сказал я. — Я сейчас.
— Известно ли тебе, — обратился отец к матери, — что этот парень в основном проводит время в сортире?
— Мне уже двадцать семь лет, — отозвался я. — Мне больше, чем было тебе, когда ты познакомился с мамой.
В туалете, оклеенном обоями с оранжевыми розочками, я побрызгал себе в лицо холодной водой. Я просто немного постоял там под тихое гудение флюоресцентной панели. Я не смотрелся в зеркало. Вместо этого я разглядывал стройные шеренги роз — каждый цветок на отдельном стебле с одиноким тускло-коричневым листком.
Когда мне было девятнадцать лет, я носил на шее нитку жемчуга, а на правом плече мне вытатуировали дракона. Не поставив в известность родителей, я на семестр оставил Нью-Йоркский университет и истратил деньги, выданные мне на учебу, на курсы барменов. Я думал тогда, что действительно сумею превратиться в человека, способного на такое. И вот теперь я стоял в туалете родительского дома в Финиксе, не зная, что делать с собственным отцом — ни живым, ни мертвым. Я никогда не думал, что окажусь в такой тривиальной ситуации. Я простоял в туалете столько, сколько было возможно, чтобы сохранилась хотя бы видимость правдоподобия. В качестве объяснения я спустил воду два раза.
— Ты уверен, что действительно хочешь гулять? — спросил меня отец, когда я наконец вернулся в гостиную.
— Абсолютно, — сказал я. — Пошли.
Был ясный аризонский вечер с сумасшедшим количеством звезд. Когда мы вышли на улицу, отец спросил:
— Куда пойдем? И там ничего, и тут ничего.
— Тогда налево.
Мы повернули налево. По обеим сторонам дороги уютно светились дома пергаментного цвета. Отец начал негромко напевать «Give My Regards to Broadway»,[35] и я подхватил. Когда мы прошли пару кварталов, я спросил:
— Если срезать между этими домами, то выйдешь в пустыню, да?
— В пустыне змеи, — сказал отец. — И скорпионы.
То, что Нед Главер, бывший владелец кинотеатрав Огайо, живет теперь среди змей и скорпионов, показалось мне настолько нелепым, что я невольно расхохотался. По-видимому, отец подумал, что меня рассмешила его осторожность.
— Ну, надеюсь, — сказал он, — что у тебя ботинки на хорошей толстой подошве.
И пошел между домами к пустыне.
Я остановился, размышляя над его словами о змеях. Пройдя несколько метров, он обернулся, поманил меня за собой и зашагал дальше. Когда он вышел из тени домов в звездный простор пустыни, налетевший ветер взъерошил его волосы. Как будто он вышел из туннеля. Я потрусил за ним, то и дело поглядывая под ноги.
— Тут что, правда водятся змеи? — спросил я.
— Кроме шуток. Гремучие. Миссис Коен через два дома от нас недавно обнаружила змею, утонувшую в ее джакузи.
Мы вместе ступили в пустыню. Земля была неестественно ровной и гладкой, как в кинопавильоне, там и сям торчали черные, похожие на маленькие взрывы звездчатые кусты юкки. Впереди поднимался горный хребет с четко прорисованными срезанными вершинами. В глубокой тени у его подножья светились какие-то бледные огоньки — костры отшельников? призраки индейцев Навахо? лагерь пришельцев из космоса?
— Красивый вечер, — сказал отец.
— Да. Папа!
— Что?
— Ничего.
Я боялся, что у нас остается совсем мало времени. Всегда молчаливо предполагая, что отец умрет раньше меня, я отодвигал это событие в неопределенное будущее, когда я помудрею, выработаю характер, пущу хоть какие-то корни. И вдруг — казалось, это произошло буквально в одночасье — он стал сдавать с какой-то непредставимой быстротой, да и у меня самого, возможно, должны были вот-вот проявиться первые симптомы болезни. Я хотел задать ему несколько важных вопросов, но не мог решиться сделать это в доме, «олдсмобиле» или торговом центре. Я надеялся, что сумею выговорить их здесь, под звездами.
— Язык проглотил? — спросил он.
— Что-то в этом роде.
Я все еще пытался играть роль собственного антипода — гордого, независимого сына, способного на равных говорить с отцом о своих последних тайнах. Я хотел, чтобы он наконец увидел меня. До сих пор я ждал, пока я как-то определюсь в жизни, чтобы предстать перед ним в понятном ему образе «счастливого человека».
— Я все думаю об этой газонокосилке, — сказал он.
— Да?
— Стоящая вещь. Может быть, я завтра все-таки съезжу куплю ее. Пусть пока постоит у нас.
— А сам-то ты будешь ею пользоваться?
— Я? Что здесь косить? Мой сад камней? Но ведь у нас есть этот огромный гараж на две машины, так что места хватит.
— То есть ты хочешь сказать, что, когда у меня лет через десять-двадцать будет собственный газон — что еще, кстати, далеко не факт, — я приеду сюда за этой устаревшей косилкой?
— Вещи становятся все хуже и хуже, — ответил он. — Знаешь, сколько отдала бы мама, чтобы снова иметь свой старенький «хувер»? Такого пылесоса, сегодня ни за какие деньги не купишь. Теперь все из пластика.
— Ты это серьезно? — спросил я.
— Конечно серьезно. Рано или поздно все, что есть в этом доме, в любом случае перейдет к тебе. Почему бы тебе не унаследовать качественную газонокосилку, когда в магазинах будут продаваться только сделанные из резины?
— Мне не нужна газонокосилка, — сказал я. — Честное слово. Спасибо за предложение.
— Ну, может, я все равно ее куплю, — сказал он. — Пусть будет. А если она тебе не понадобится, отдашь ее в Армию спасения или еще куда-нибудь.