Межконтинентальный узел Семенов Юлиан
Пеньковский: Несмотря на то что мною уже было передано много материалов и фотоотчетов к ним, я получил задание продолжать фотографировать, поскольку это представляет интерес. Кроме того, я получил задание чаще встречаться со своими товарищами – военнослужащими, интересоваться вопросами военного характера…
Вопрос: Как была обусловлена дальнейшая связь с разведчиками после вашего отъезда из Лондона?
Пеньковский: Во-первых, была предложена односторонняя радиосвязь. Во-вторых, было сказано, что г-н Винн поедет на французскую промышленную выставку, которая состоится в Москве в августе 1961 года, не помню точно, кажется, в конце. Вот эти два канала, и третий канал – Анна Чизхолм.
Вопрос: Передавали ли вы что-либо через Винна иностранным разведчикам в этот раз?
Пеньковский: Я дважды передавал пакеты через Винна. В них были: письмо, экспонированные фотопленки, поломанный фотоаппарат «Минокс». От Винна я дважды получал фотопленку к фотоаппарату «Минокс», мне также был передан новый фотоаппарат взамен поломанного, коробка из-под конфет «Драже», которая должна была использоваться для передачи в ней материалов шпионского характера.
Вопрос: Уточните, какие указания содержались об условиях связи при помощи коробки конфет?
Пеньковский: В эту коробку конфет я должен был заложить соответствующие материалы или пленку и в шестнадцать часов посетить Цветной бульвар в любой день, исключая дождливую погоду. Подойдя к детям Анны, обратить внимание на ребенка (а их у Анны было трое), сделать такой жест любви к детям – дать ребенку коробку конфет. Шоколадные передавать не рекомендовалось, так как они дорогие и на это могли обратить внимание прохожие.
Вопрос: Вы выполнили указание иностранных разведок о передаче сведений через Анну Чизхолм?
Пеньковский: Да, это указание я выполнил, я передал ей коробку конфет с четырьмя фотопленками, на которые сфотографировал четыре отчета Госкомитета по КНИР.
Вопрос: Расскажите об обстоятельствах передачи коробки.
Пеньковский: В какой-то день, не помню, в воскресный или рабочий, в первых числах сентября, в обусловленное время – шестнадцать часов – я прибыл в этот район, без всякого труда нашел указанное место и увидел там Анну, гуляющую с детьми. Подойдя, я сел на скамейку, где сидели дети, один ребенок или двое, сейчас не помню, а один играл в песке. Я потрепал ребенка по щеке, погладил по голове и сказал: «Вот тебе конфеты, кушай». Анна все это видела.
Вопрос: Сколько на вид было лет ребенку?
Пеньковский: Дети были маленькие, так, примерно от четырех до восьми лет. Старший ребенок был школьного возраста, а остальные – дошкольного.
Вопрос: Анна сидела на той же скамейке, что и дети?
Пеньковский: Да, но я сел не рядом с Анной, а на противоположный конец скамейки, ближе к детям. Все произошло буквально в течение нескольких минут; затем я встал и ушел. С Анной никакого разговора у меня не было.
Вопрос: Таким образом, для маскировки шпионских связей использовались даже дети Анны?
Пеньковский: Да, выходит, так.
Вопрос: Когда и для какой цели вы прибыли во Францию?
Пеньковский: Во Францию я вылетел руководителем делегации советских специалистов, которые должны были побывать на советской промышленной выставке и посетить ряд фирм по профилям своей специальности.
Вопрос: Вы использовали эту командировку для продолжения своей преступной шпионской деятельности?
Пеньковский: Да, я использовал ее для этого.
Вопрос: Когда вы прибыли в Париж?
Пеньковский: Я прибыл в аэропорт «Ле Бурже» 20 сентября 1961 года, где меня встречал г-н Винн. Я с собой привез пятнадцать экспонированных фотопленок и передал их в машине Винну. С аэропорта «Ле Бурже» мы поехали в гостиницу, которая находилась в районе нашего посольства в Париже. Там был для меня забронирован номер. В машине Винн сказал, что моя встреча с иностранными разведчиками будет дня через два-три и он покажет мне место, где будут меня встречать. В этот раз Винн в район конспиративной квартиры меня не возил. Он только подвез меня к мосту через Сену, который находился недалеко от гостиницы, и сказал, что на другом конце моста меня встретит кто-то из моих знакомых. Так оно и было.
Вопрос: Какой характер носили материалы, заснятые на пятнадцати фотопленках, переданных вами Винну?
Пеньковский: Эти материалы носили экономический и политический характер.
Вопрос: А сведения военного характера содержались в них?
Пеньковский: Военного характера они не носили. Военную информацию я давал устно.
Вопрос: Кто из разведчиков присутствовал на этих встречах?
Пеньковский: На этих встречах присутствовали пять разведчиков, которых я называл: три английских и два американских, и со всеми ними я встречался пять раз.
Вопрос: Назовите этих лиц.
Пеньковский: Ослаф, Радж, Грилье, Александр, Майл.
Вопрос: Какой характер носили эти встречи?
Пеньковский: Эти встречи носили конспиративный характер, и на этих встречах опять был сделан упор на изучение шпионской техники. Я изучал два радиопередатчика, контейнеры для закладки шпионских сведений в тайники, различные по своему устройству. Вот какие основные задачи решались на этих встречах.
Вопрос: Были ли разговоры о ранее переданных вами материалах?
Пеньковский: Да, был разговор по анализу переданных мною материалов. Кроме того, разведчики интересовались моими знакомыми из числа работников советского посольства в Париже, составом нашей советской делегации.
Вопрос: Опознавали ли вы знакомых по фотокарточкам?
Пеньковский: Да, мне был предъявлен фотоальбом для опознания лиц из посольства.
Вопрос: А кроме сотрудников посольства вы кого-либо еще из знакомых опознавали?
Пеньковский: Для опознания мне были показаны фотокарточки сотрудников торгпредства, советских представителей – экономистов, техников-специалистов, которые бывают во Франции.
Вопрос: А о военнослужащих шла речь?
Пеньковский: Да, они спрашивали, кого я знаю из военнослужащих. Я встретил одного знакомого, которого немножко знал и который там работал военно-морским атташе. Вот о нем была речь.
Вопрос: Вы встречались в Париже с Анной Чизхолм?
Пеньковский: На предпоследней встрече с разведчиками на конспиративной квартире я увидел Анну; я был удивлен тем, что она в Париже. Мне сказали, что она в Париже проводит свой отпуск. Тогда же у нас с Анной были вновь уточнены места и время встреч.
Вопрос: Были ли выработаны другие виды связи с иностранными разведками? кроме связи через Винна и Анну?
Пеньковский: Да, тогда же подробно обсуждался вопрос использования предложенного мне тайника «номер один» и были разговоры о выборе мест для устройства мною других тайников.
Вопрос: Какие еще кроме тайников виды связи были предложены вам разведчиками?
Пеньковский: Мне был предложен еще один способ связи, которым можно было пользоваться при необходимости и при невозможности использовать уже прежние варианты связи. Для этого я должен был двадцать первого числа каждого месяца в двадцать один час прибыть в район гостиницы «Балчуг» и по заранее обусловленному паролю войти в связь со связником для получения через него указаний или для передачи ему шпионских материалов.
Вопрос: Какой был обусловлен пароль?
Пеньковский: Я должен был прогуливаться по набережной с папиросой во рту, а в руке держать книгу или пакет, завернутые в белую бумагу. Очевидно, описание моего внешнего вида должно было быть известно тому, кто придет на связь. Ко мне должен подойти человек в расстегнутом пальто, также с папиросой во рту, который скажет: «Мистер Алекс, я от ваших двух друзей, которые шлют вам свой большой, большой привет». Подчеркивание дважды «большой, большой» и «от ваших двух друзей» было условленностью.
Вопрос: На каком языке должен происходить разговор?
Пеньковский: На английском.
Вопрос: Была ли договоренность в Париже об установлении связи в Москве с кем-либо из американских дипломатов?
Пеньковский: Нет, в Париже мне об этом ничего не говорилось. Я узнал об этом из инструктивного письма, полученного от Гревилла Винна в июле 1962 года, и по тем фотокарточкам, которые мне тогда же были показаны Гревиллом Винном.
Вопрос: А когда вы узнали имя Джонсон?
Пеньковский: Имя Джонсон я узнал из того самого письма, которое получил 2 июля 1962 года через Гревилла Винна, в день его приезда в Москву.
Вопрос: Как обусловливалась возможность вашей встречи и опознания Джонсона?
Пеньковский: Мне было сообщено, что Джонсон прибыл в Москву недавно, как будто, если память не изменяет, на должность второго секретаря американского посольства по вопросам или культуры, или сельского хозяйства (я сейчас точно не помню). В письме было сказано, что я должен ознакомиться с личностью Джонсона по его фотокарточкам, которые мне покажет Гревилл Винн, и что впоследствии я смогу с ним встречаться на официальных дипломатических приемах, куда меня будут приглашать.
Вопрос: Кроме фотокарточек, какие были установлены условности опознания вами Джонсона?
Пеньковский: Я прошу прощения. В Париже был разговор, что в последующем если будет выходить на меня новое лицо для поддержания связи, то у него должна быть защепка на галстуке, инкрустированная красными камешками.
Вопрос: Следовательно, в Париже об этом был разговор?
Пеньковский: Да. Я прошу прощения, я забыл о содержании этого разговора, но он был общего характера, без связи с Джонсоном или кем-либо другим.
Вопрос: Джонсон – это настоящая фамилия?
Пеньковский: Нет, его настоящая фамилия Карлсон.
Вопрос: А когда вы об этом узнали?
Пеньковский: Я об этом узнал в последующем, когда с ним познакомился.
Вопрос: Какие задания вы получили от разведчиков в Париже?
Пеньковский: В Париже я получил задание продолжать фотографирование технических материалов в Комитете, причем стараться фотографировать материалы послевоенного периода, последних лет.
Вопрос: Какое еще задание у вас было в Париже?
Пеньковский: Я получил задание быть готовым к принятию инструкций по радиопередаче, внимательно их изучить на базе той практической подготовки, какую я получил во время пребывания в Париже, и быть готовым к принятию самой техники.
Вопрос: Получили ли вы задание на расширение своих знакомств с военнослужащими Советской Армии и Военно-Морского Флота?
Пеньковский: Да, мне было предложено расширить круг таких знакомств.
Вопрос: Для какой цели?
Пеньковский: Для получения от них различной военной информации, которую мне нужно было запоминать и передавать разведчикам.
Вопрос: Еще какое задание вы получили?
Пеньковский: Получил подтверждение поддерживать связь с Анной. Это было связано с тем, что г-н Гревилл Винн длительный период не приедет в Москву. Так оно и вышло.
Вопрос: Интересовались ли иностранные разведчики какими-либо документами военнослужащих Советской Армии и Военно-Морского Флота?
Пеньковский: Иностранные разведчики спрашивали, какие у меня возможности доступа к документам военнослужащих. Я сказал, что могу попросить у товарищей под каким-либо предлогом удостоверение личности, просто в порядке любознательности. Ужиная с одним офицером (фамилию его я не помню), я попросил у него удостоверение личности и затем описал его в донесении…
…Над замечанием Пеньковского о том, что фамилию офицера он не помнит, генерал сидел особенно долго, а потом снял трубку телефона и снова набрал номер генерала Васильева:
– Александр Васильевич, к вам на этих днях Славин подъедет, можно?
«Нигде так грустно не думается, как в самолете»
После того как в Вене вышли дипы[4], в первом классе стало совершенно пусто; вылет отчего-то задержали на три часа. Когда взлетели, Степанов пересел к иллюминатору, вмонтированному в запасную дверь, и отчего-то неотвязно вспоминал своего давешнего приятеля Мирина, его патологический страх перед самолетом. Тридцать лет назад, кончив МГИМО, он был распределен на работу в ВЦСПС, приходилось летать с делегациями чуть ли не ежемесячно; забивался в хвост, убедив себя, что в случае аварии именно там есть шанс остаться в живых: наивная вера в сопротивление массы металла неуправляемой и стремительной силе удара об землю; Степанов приводил ему статистические данные: больше всего погибают на дорогах, казалось бы, самый привычный и безопасный вид транспорта – автомобиль; потом – море, кораблекрушения; железнодорожные катастрофы, а уж затем авиация – самый безопасный способ передвижения второй половины двадцатого века.
Мирин слушал его не перебивая, кивал, вроде бы соглашаясь, а потом заметил: «Я прочитал в “Фигаро” отчет о трагедии на Тенерифе; мне врезалась в память лишь одна фраза: на летном поле собирали “фрагменты трупов”. Представляешь? Или ты лишен фантазии такого рода?»
Свой самый лучший рассказ, посвященный авиакатастрофе, Мирин назвал «Спешу и падаю». И после этого вообще перестал летать – только поезд.
«А наши дети, – подумал Степанов, – не очень-то ездят в поезде; самолет для них сделался бытом, словно метро или автобус; новая концепция, созданная техническим гением времени, но не понятая и поэтому не объясненная еще человечеству философами (производство всегда опережает сознание), втянула поколение, родившееся в шестидесятых, в новое ощущение времени, словно в воронку; что-то выйдет из этой гонки от самого себя?! А может, за собою самим! Правы ли дочери мои, Бемби и Лыс, когда говорят о необходимости самим пройти то, что прошел я и что для меня есть аксиома, данность, “дважды два”. Лишь тогда они примут мои советы осознанно, а не приказно. Видимо, все же они в этом не правы; если что и надо скупердяйски экономить, так это время. В нем выражается личность, именно оно составляет субстанцию памяти, хранит в себе слово, пейзаж, формулу, то есть создавшего это моральное богатство человека. Зачем же тогда транжирить время попусту?! Я советую лишь то, что лежит на поверхности: прежде всего нужно быть физически крепкими; академик Микулин, заземляясь на ночь, создав свою теорию здоровья, думал не только о долголетии, но и о том, как творить лучше и больше; нельзя обращать внимание на мелочи, как бы они ни были обидны; художник Кончаловский во времена оно отказывался смотреть книги отзывов на его выставках, загодя организованное мнение, стоит ли попусту раздражаться?! Организованность во всем и всегда, сколь бы эта истязающая самодисциплина ни казалась изматывающей; если эти основоположения творчества не по силам – валяй замуж, тоже прекрасно; я еще не считаю себя старым, но уже мечтаю о внуках. Или внучках, какая разница, малыши одинаково прекрасны…»
Степанов вдруг близко увидел чуть выпуклые, беззащитные от близорукости глаза Игнасио Лопеса; в его мадридской квартире на каллье доктора Акунья, 19, он жил в семидесятом, когда в Испании только-только открылось представительство советского Черноморского пароходства и Сережа Богомолов был не чрезвычайным и полномочным послом, а заместителем морского агента. Жизнь есть жизнь – камуфлируются не только африканские бабочки, легко меняя окраску крыльев, но и дипломаты: фашистская диктатура шла к концу, надо было держать руку на пульсе больного общества. Лопес тогда представлял «Совэкспортфильм»; цензура Франко, однако, запрещала ему показ практически всех лент, кроме развлекательных программ о цирке и старой оперетты «Сильва».
Игнасио тогда писал большой пейзаж – в Москве кончил Суриковский институт, – говорил, что это любимая его сердцу Галисия, испанский север, а Степанов явственно видел Россию, где Лопес провел двадцать три года. Он мечтал отправить в Москву сына, Андреаса: «Только там можно научиться ремеслу»; жена его, русская, несостоявшаяся актриса, ушла от него, выступала в газетах с интервью о «коммунистической тирании», а он не мог жить без второй родины, рвался туда постоянно, и Андреаса наконец привез с собою, сломив с помощью Степанова все ленивые, убивающие душу бюрократические преграды; с утра и до ночи заботливо поучал парня, как себя надо вести, что говорить, какие музеи посещать, а тот старался поскорее уйти в свой закуток, брал флейту и часами играл тягучие мелодии Индии.
Лопес ждал, что сын будет спорить, возражать, приоткроется хоть в малости, но тот молчал, гладя длинными пальцами флейту, дожидаясь того момента, когда отец, махнув рукой, замолчит; поднимался, уходил к себе, закрывал глаза, лицо становилось отрешенным, маска какая-то, и прикасался губами к дудке: мелодии не было, лишь невысказанная тоска, безысходность, отчаяние…
Лопес, однако, не знал, да и не мог знать, что в те годы, когда сын, мальчиком еще, жил в семье матери, чего только бедняге не приходилось слышать об отце; он защищал его, особенно в детстве; бедный цыпленок, что он мог сделать?! Самое страшное случалось, когда мама начинала плакать: сыновья больше жалеют матерей, чем дочери, те уже с раннего юношества готовятся к своему; тяга к своей семье у них неизбывна и затаенна – естество, ничего не попишешь.
Андреас не мог слышать, когда про его отца говорилось то, что вообще не вправе было быть произнесенным вслух: высшая тайна взаимоотношений между женщиной и мужчиной, которые дали жизнь ребенку, изначально предполагает некие «темные ямы». Существует всеобщий, непознанный микрокосмос…
Однажды, после очередного разговора про то, каким чудовищем был его отец, у Андреаса началась истерика. На другой день рано утром мать отвела его к женщине, которая (так она писала о себе в газетном объявлении) «изгоняла дьявола и возвращала душевное спокойствие». Колдовские обряды, страшное бормотание старухи с огненными глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, ее сухие руки, сжимавшие виски Андреаса, испугали его; ночью он проснулся в слезах, закричал что-то; тело его при этом изогнулось, став каменным.
Наутро он не мог подняться, голова раскалывалась, глаза постоянно слезились; мать испугалась, целовала его лицо сухими губами, шептала что-то нежное и тихое; отчим поехал в универмаг; привез мальчику американские электронные игрушки, набор красок, альбом дли рисования, флейту; Андреас смотрел на все это сказочное богатство без интереса, погасшими глазами; поздно ночью, когда все уснули, он взял флейту, прикоснулся к ней губами, закрыл глаза и начал играть какую-то странную мелодию. Проснувшись, мать не сразу поняла, что мальчик подбирает мелодию «Подмосковные вечера». В России, когда Андреас был совсем еще маленький, они с Лопесом жили у бабушки Прасковьи Лукиничны, в Удельном, там эту песню часто пели, да и по радио передавали чуть не ежедневно.
Через два дня мать позвонила Лопесу (она жила с новым мужем в Севилье) и попросила забрать Андреаса к себе: «Пусть он поживет у тебя, надеюсь, это не очень тебе помешает. У тебя достаточно друзей-художников, в случае нужды предоставят ателье на пару часов».
Лопес забрал сына, проводил с ним все время, но совершил такое же преступление, как и его бывшая жена: он начал рассказывать мальчику, отчего он расстался с мамой; именно после этого Андреас и попросил, чтобы отец определил его в колледж, где дети живут круглый год, уезжая к родителям лишь на летние каникулы. Там он еще больше изменился, стал молчаливым, слова не вытянешь; из класса – к флейте, а оттуда – в спальню. Когда Андреас колледж закончил, научившись играть на рояле, скрипке и саксофоне, Лопес решил пристроить его в Московскую консерваторию. Он провел с ним месяц в Союзе, повсюду таскал за собою, а потом, оставив немного денег, улетел на кинофестиваль в Сан-Себастьян.
Андреас остался у Степанова, за городом, в доме, что он снимал для семьи на лето; однажды утром Надя молча протянула ему две странички, исписанные странными, налезающими друг на друга строками; Андреас исповедовался своему другу о том, что в Москве скучно и пусто, бабы, как одна, жирные, «смотрят на меня сальными глазами; как и во всем мире, взрослые здесь живут собою, плевать им на детей; на земле царствует безнравственность; дети – заложники, скорее бы назад, сил нет».
…Степанову бы поговорить с парнем: как-никак испанец, Дон Кихот, герой Пио Баррохи, живет в мире представлений, реальность кажется вымыслом, верит только себе, лишь своя мысль является истиной в последней инстанции, а Степанов позвонил в Мадрид, Лопесу, и сказал – в ярости, – что парня у себя держать не станет. «Почему?» – спросил тот. Степанов прочел ему письмо Андреаса; Лопес долго молчал, потом ответил потухшим, чужим голосом: «Хорошо, пусть улетает… Только…» – «Что?» – «Да нет, ничего… Это действительно он написал?» – «А кто же еще в моем доме станет писать на испанском?»
И Андреаса отправили в Мадрид. В международном зале Внукова (Шереметьева тогда еще не было) он достал из рюкзака свою флейту, устроился на полу, возле стойки, и заиграл одну из своих тягучих, безнадежных мелодий – крик какой-то бессловесный, отчаянный, словно вопль раненого оленя…
А в Мадриде выяснилось, что парень болен – тяжелая форма шизофрении. «Но я же хотел ему добра, – говорил спустя несколько лет Степанову Лопес; они тогда пришли в “Хихон”, бар артистов и художников на авениде Хенералиссимо, сели к окну и заказали “хинебру”, – я ведь отдавал ему себя, свой опыт! А может быть, надо было молчать?! Пусть бы все шло, как шло? Может, он бы тогда не сдвинул?!»
…Франко умер, картины Хуанма, лежавшие на складе, вышли на экраны, весь Мадрид повалил на «Броненосца Потемкина» и «Чапаева», прокат дал Лопесу миллион, он положил Андреаса в лучшую клинику, но медицина была бессильна; Лопес стал каким-то потерянным, много пил, умер от рака легких – за два месяца, не успев переписать завещание на сына; все досталось бывшей жене, которая его ненавидела.
«Если бы не Лопес, – подумал вдруг Степанов, – никогда бы Юджин Кузанни не получил свою премию на кинофестивале в Сан-Себастьяне; все те, с кем я говорил о нем, были добрыми знакомцами несчастного Лопеса, он делал добро всем, кому мог, а сам… Господи, сколько же имен надо вычеркивать в телефонных книжках… Отсчет начался в шестьдесят восьмом с Левона Кочаряна; лучше Мандельштама не скажешь: “У меня еще есть адреса, по которым найду мертвецов голоса…” Как же бился за публикацию его подборки в журнале “Москва” Поповкин! И его телефон давным-давно вычеркнут; а ведь жена осталась. Не оправдывай себя тем, что дружба определяется двумя единицами – ни больше ни меньше; просто-напросто воронка нового времени поглощает не только молодых, она вбирает всех, без разбора, ритм человечеству задан костоломный, день сплющен просыпанием и обрушиванием в сон. Суета, суета, суета…»
…В Женеве Степанов сразу же поехал в отель «Эпсом», неподалеку от озера, и Дом прессы рядом; хозяин сбросил цену для журналистов со ста пяти до восьмидесяти франков, а номер оборудован кухонькой с электроплитой и холодильником; можно пойти в соседскую «мигрошку»[5] и купить бумажную сумку с едой – яйца, плавленые сырки, нечерствеющие булочки. Кто-то из друзей горестно пошутил: «Когда я обедаю, меня не оставляет мысль, что я жую зимнюю обувь для жены; любой ужин в ресторане – это съеденная рубашка для брата или какой другой подарок; сколько их надо купить, бог ты мой?!» Только за границей начинаешь понимать бедных работников Госплана – пойди спланируй на всех…
…Дрю Зэлл из «Чикаго сан» остановился в том же отеле; до этого они со Степановым встречались неоднократно; устроились в лобби, попросили кофе, горестно заметили, что еще пять лет назад вместо кофе взяли бы виски; возраст подкрадывается незаметно; голова работает лучше, чем раньше (многолетний опыт не только рождает холодный стереотип тупого и неразумного отталкивания – сие от характера, а не от количества прожитых лет, – но и заряжает огромной информацией, которая обычно альтернативна, то есть лишена догматической зашоренности), но печень сдает, и почки ни к черту, и постоянный страх по поводу того, что утром будет раскалываться затылок, не натянешь кеды из-за того, что опухнут ноги, и боль в пояснице станет горячей, пронзительной, тут уж не до пробежек, глотай аспирин с баралгином и успокаивай себя тем, что через пару часов отпустит, можно наконец сесть к машинке: чем меньше отпущено времени, тем страшнее понимаешь, как много не сделано. Воистину пассивность творчества преступна – нельзя уносить с собою то, что нужно отдать твоим читателям…
За окнами шел мелкий дождь; пузырились лужи; мертвый свет неоновых реклам тускло отражался в мокром асфальте.
– Ваша пресса не понимает Америку, – грустно заметил Зэлл. – Вы лишены сострадания, обычного человеческого сострадания. Не хотите понять, что люди, которые готовили предвыборную программу Рейгана, заранее заложили деньги в ракетный космический комплекс, он ничего не может с этим поделать. Вопрос в том, чтобы авторитет президента Соединенных Штатов хоть как-то сдержал бешеных, а их в моей стране очень много, вы даже не представляете, сколько их, мистер Степанов. Рейган в нынешней взрывоопасной ситуации, особенно после первого раунда переговоров, не самый худший вариант; в его штабе есть здравомыслящие политики.
– Ну-ну, – усмехнулся Степанов. – Полагаете, он изменил свое мнение по поводу «исчадий ада»?
– Делайте скидку на то, что он актер… Эмоции и все такое прочее… Но заметьте: после того как пришел Горбачев, он ни разу более не позволял себе таких высказываний… В конечном счете во время ноябрьской встречи он старался сделать все, что мог… Нынешние переговоры – это следствие, в какой-то, конечно, мере, того впечатления, которое произвел на него ваш лидер…
…Позвонили из миссии США, пригласили Зэлла посмотреть материал, полученный по спутнику: выступление государственного секретаря Шульца о начале прерванного раунда переговоров; тот сказал, что он не один, а с русским коллегой; продиктовал имя и фамилию, вернулся к столику:
– Сейчас ответят, компьютерная справка у них работает отменно.
Ответили быстро: «Будем очень рады русскому гостю».
…Охранники миссии – все как один филиппинцы или таиландцы, толком не поймешь, – показали, куда надо запарковать машину; в приемной Зэлла и Степанова встретил заместитель постоянного представителя, провел в кинозал.
– Видимо, речь может пойти о новой встрече двух лидеров, теперь уже в Штатах, – заметил он, дружески присматриваясь к Степанову. – Мы с большим оптимизмом выслушали Шульца, он был весьма сдержан.
«А как относится к такого рода возможности военно-промышленный комплекс? – подумал Степанов. – Или ЦРУ? Для них встреча в Женеве не была подарком… А теперь эти переговоры… Каково-то им?»
После просмотра поднялись на третий этаж, в столовую. Пришел шеф миссии, засвидетельствовал свое почтение – в рубашке, рукава завернуты, словно у техника по ремонту автомобилей, весел и доброжелателен: «Хорошо бы как-нибудь позавтракать, буду рад вашему звонку…»
Зэлл продиктовал телефон «Эпсома», заметив при этом:
– Надеюсь, завтракать будем не в этой казарме?
Американский представитель снова улыбнулся:
– Здесь делают прекрасный омлет, не гневите бога, Дрю! А выезжать в город я сейчас не могу: мы очень и очень ждем новостей из Белого дома; от того, как сейчас здесь пойдут переговоры о ракетном потенциале, зависит будущее. Как думаете, мистер Степанов, Кремль готов к серьезному диалогу, когда ваш лидер прилетит в Штаты?
– Полагаете, я отвечу «нет»? – вздохнул Степанов. – Здесь, в Женеве, во Дворце наций, после того как уехал Геббельс, наш Литвинов провозгласил концепцию диалога… Со всеми… Кроме нацистов, понятно… Пятьдесят один год тому назад… Вы считаете политику, как экономисты, тогда как мы склонны обращаться и к тем позициям, которые создала история. Мне кажется, что экономизм вашей политики более грешит пропагандистским ажиотажем, порою чрезмерно эмоциональным, чем наша склонность к историческим ретроспективам; ее конечно же можно бездоказательно ошельмовать, но исключить из серьезного исследования предмета политики невозможно.
– Вы оптимист? – спросил американский представитель; лицо его было усталым, особенно глаза.
– Да, – ответил Степанов. – А в Штатах много оптимистов?
– Это уже эмоции, – ответил Зэлл. – Все то, что не поддается подсчету, эмоционально. Во всяком случае, я не удивлюсь, если у нас дома будет предпринято нечто такое, что помешает оптимизму. – Он обернулся к представителю: – Разве нет?
Тот вздохнул, похлопал его по плечу и поднялся:
– Но коммент, Дрю, но коммент[6]. Извините, я должен вернуться к себе.
Сладость свободного сочинительства-II
Со Стивом Гринбергом, голливудским продюсером, Юджина Кузанни связывали годы дружбы; он был благодарен ему за то, что тот – еще семнадцать лет назад – финансировал его полет во Вьетнам, хотя сам был убежден в необходимости помощи Сайгону, борющемуся против ханойского тоталитаризма. Он же – спустя три года – запустил картину Юджина Кузанни о палестинцах на территории, оккупированной Израилем.
Кузанни тогда грустно пошутил:
– Стив, а я не пущу вас по миру? Израильтяне не простят вам отступничества: я ведь намерен поддерживать палестинцев…
Стив Гринберг пожал плечами:
– Я не знал, что вы расист…
Кузанни удивился:
– Можете обвинять меня в чем угодно, только не в расизме…
– Я американец, Юджин, я не отделяю свою судьбу от судьбы Америки. В отличие от моих предков я протестант. И не считаю Израиль своей второй родиной. Как консерватор, патриот этой страны, я считаю доктрину Вашингтона на Ближнем Востоке весьма рискованной. Так что не вяжите меня с израильским лобби, обижусь.
– Смотрите, я предупредил… На вас могут потом крепко нажать весьма влиятельные люди.
– Ну и прекрасно. Плохо, когда не замечают. Если жмут, значит, ты состоялся, возможен диалог, а это уже бизнес, что и требовалось доказать. Знаете, есть смешной анекдот, когда два инвалида войны, повесив на грудь плакатики, вроде как у наших безумных пикетчиков, пошли по благотворительным обществам с просьбой о денежной помощи. На груди одного было написано: «Я – американец, сын фермера, потерял на войне слух», а другой тряс плакатиком: «Я – иудей, сын раввина, потерял на войне дар речи». Помогали, понятно, сыну фермера, истинному американцу; кто-то из сердобольных заметил еврею: «Зачем вы пишите о вероисповедании? Смените плакатик». Тогда сын фермера, потерявший на войне слух, заметил иудею, лишившемуся дара речи: «Они нас учат коммерции, Симон, как тебе это понравится?!»
– Смешно, – заметил Кузанни, – только я не понял, к чему вы мне все это рассказали?
– К тому, что я посылаю в Иерусалим вторую съемочную группу, которая будет делать фильм, прямо противоположный вашему…
…Когда Юджин Кузанни пришел к Гринбергу с идеей сделать ленту о схватке между двумя китами военного бизнеса – ракетчиками, связавшими себя с доктриной молниеносного удара по России, и владельцами авиакорпорации, поставившими на иную военно-политическую концепцию, – продюсер не сразу дал ответ, посоветовался с юристами, пригласил на ленч отставного генерала, который поселился в Сан-Диего, но связей с Пентагоном не прерывал, встретился с ведущими обозревателями газет и лишь после этого сказал Кузанни, что готов финансировать сценарий:
– Поглядим, что из этого получится, Юджин. Если я почувствую в сценарной записи вашего будущего фильма хорошую кассу – рискну; в стране есть силы, которые выступают против космического бизнеса… Появится желание – читайте мне сценарий по эпизодам, обещаю слушать, вы мастерски проигрываете будущую ленту, я словно бы растворяюсь в зрительном зале…
– Купите мне время на радио, буду читать радиосценарии, куда как дешевле, чем вколачивать баки в рисковый кинобизнес.
Гринберг покачал головой:
– Я же просил вас не учить меня коммерции, Юджин. Выгода от радиосценария мизерна. А работать на рекламу вашего имени я не намерен – без соответствующей компенсации. И получить эту компенсацию я должен в моих кинозалах, где станут крутить вашу ленту… Если конечно же я окончательно решу вложить в нее деньги…
Первые эпизоды Гринбергу понравились; поинтересовался, кто прототипы Питера Джонса и Дейвида Ли; выслушал ответ, заметив:
– Как я понимаю, хотите сделать некий сплав игрового и документального кино?
– Именно.
– Рискованно.
– Любой эксперимент несет в себе элемент риска.
– Верно. Видимо, многое будет зависеть от актеров, которых вы пригласите… Кто из звезд согласится войти в ваше предприятие?
– Я хочу поставить на совершенно неизвестных людей, Стив.
Гринберг покачал головой:
– Не годится. Вы пока что не Феллини, на вас не пойдут. Пойдут на звезд мирового класса.
– Поскольку я намерен делать сплав игрового кино с хроникой, звезды разрушат ощущение правды, – возразил Кузанни.
– Наоборот. Люди верят звездам, это пророки, каждое слово которых – истина в последней инстанции… Если Марлон Брандо сыграет сэра Питера Джонса, а Пол Ньюмен – Дейвида Ли, касса обеспечена.
– Ньюмен участвует в движении против космических войн, он не станет работать роль автора космического проекта.
– Почему? – Гринберг искренне удивился. – Не надо путать профессию с позицией. Пол Ньюмен вправе сыграть Дейвида Ли так, как он его видит; хорош мистер Ли или плох – другое дело, главное в том, что только личность может сыграть личность. Плохо, если страной правят медузы; личностям прощают ошибки; личность, Юджин, прежде всего личность, остальное рассудит время… Давайте-ка почитайте мне новые эпизоды, я переключу телефоны на секретаря…
Кузанни достал из кармана хрустящие листки бумаги, похожие на пергамент, и разгладил их своей тонкой, словно у девушки, ладонью:
– Нью-Йорк, штаб-квартира «Авиа корпорейшн».
…Питер Джонс сидел на председательском месте, закрыв глаза; казалось, он дремлет, тогда как все члены совета директоров концерна с напряженным вниманием прислушивались к тому, что говорил генерал Том Вайерс, только что прилетевший из Бонна:
– Созданный в Европе ракетный щит против русской военной угрозы конечно же внес свою коррективу в стратегию обозримого будущего. Авиация теряет ключевую роль в той концепции противостояния коммунизму, которая отводилась ей какие-то два десятилетия назад. Если корпорация Дейвида Ли получит ассигнования в том размере, в каком планируется, я не вижу другого выхода, кроме как созыв дружеской конференции за этим столом, во главе которого сядут сэр Питер и Дейвид Ли. Если мы сможем выработать новую доктрину защиты демократии, соединив воедино достижения авиации и ракетостроения, тогда, полагаю, начнется новая эра развития… Если десять лет назад шести тысяч самолетов ВВС США, из которых две тысячи триста были произведены на заводах вашей корпорации, хватало для защиты рубежей свободного мира, то ныне…
– Перестаньте, Том, – не открывая глаз, раздраженно заметил Питер Джонс. – Мы же серьезные люди… Свободный мир, не свободный мир – все это словоизвержения. Смотреть надо в корень вопроса: Дейв Ли, начиная с конца семидесятых годов, пошел на нас в атаку. Сначала он выпустил залп против родственного нам «Лок-хида», да, да, именно он, пора называть вещи своими именами, надоело танцевать на паркетном полу, покрытом скользящим лаком… А потом его люди раздули скандал в прессе и на телевидении по поводу катастроф наших самолетов в Германии… Бонн отказался от приобретения моих «зет-два», чистый убыток двести миллионов долларов. И вы предлагаете мне сесть за один стол с этим сукиным сыном?! Если мы не сможем переломать ноги Дейвиду Ли, мне придется свертывать производство, лишить работы четверть миллиона американцев и в конечном счете на предстоящем собрании акционеров открыто признаться в грозящем нам банкротстве… Чтобы этого не произошло, нужна новая доктрина, философское обоснование необходимости боевой авиации, которая не уничтожает все окрест, как ракеты мистера Ли, но в случае нужды поражает пересечение улицы Горького, – он усмехнулся, – и Тверского бульвара. Давайте будем щадить людей, как своих, так и противника. Там обитают вполне живые существа, они тоже хотят иметь надежду на выживание после предстоящей схватки. Дейв Ли такого рода надежду им не дает. Я даю. Это тот козырь, который вполне можно бросить на стол. Учесть надо и то, что лишь с самолетов в тыл противника забрасывают десант. С ракеты не бросишь. Итак, дело за доктриной. Кто это будет делать, какой университет, не знаю. Убежден лишь в том, что мой друг Том Вайерс сможет подсказать ученым такие детали новой модели возможной битвы с коммунизмом, которые докажут примат стратегической авиации, а не бессмысленность ракетной катастрофы… Видите, врачи дают мне полгода жизни, а я думаю о будущем… Мистеру Ли сорок два года, а он не отягощает себя кошмарными представлениями о том, что грядет, возобладай его точка зрения. Вы привезли с собою материалы, Том, которые можно сразу же запустить в дело? Вам отпущены часы, не дни – слушание в конгрессе начнется через две недели. Можете сесть в библиотеку с нашими профессорами?
– Я готов, – ответил Том Вайерс и устало улыбнулся. – Только сначала бы мне хотелось съездить домой и принять душ. Сюда я приехал прямо из аэропорта, проболтавшись одиннадцать часов в самолете.
…Нью-Йорк, сорок вторая улица; возле светофора в автомобиль генерала Тома Вайерса села Мэри, личный секретарь Дейвида Ли.
– Вы славно выглядите, Мэри, – заметил генерал, – очень рад вас видеть… Поскольку со временем у нас жестко, пожалуйста, передайте Дейву: старик поставил на блок науки и Пентагона, – он усмехнулся, – который представляю я… Разработка доктрины милосердия: авиация может выиграть войну, не разорвав шарик в клочья, тогда как ракеты несут тотальное уничтожение человечества. Видимо, у Питера есть сторонники в сенате и конгрессе. Допускаю, что он поддерживает контакты с вице-президентом Бушем – все-таки профессионал, отсутствие избыточных эмоций, как у Рональда, способность трезво оценивать ситуацию…
– Какие университеты он подключает? – спросила Мэри.
– Об этом я узнаю через час, когда начну работать.
– Вечером я получу имена?
– Полагаю, что да. – Он протянул ей микродиктофон. – Здесь запись совещания в совете директоров.
– Спасибо, Том. Остановите, пожалуйста, возле такси…
…Нью-Йорк, штаб-квартира Дейвида Ли.
– Ну что ж! – Дейвид Ли потянулся с хрустом; улыбка шальная, неожиданная, как у десятилетнего шалуна, только глаза не смеются. – Наука так наука. Тем более вкупе с Пентагоном. Пусть себе. А мы пообедаем с друзьями из Лэнгли, правда, Мэри? Как перспектива? Пусть накроют здесь, в гостевом зале. Все должно быть предельно скромным, никаких роскошеств, невидимки этого не любят… Во всяком случае, в рабочее время.
…Гостевой зал корпорации; за огромным овальным столом сидели Дейвид Ли и директор управления разведывательной информации (ЗДИ) Джим Патрик, работающий в Нью-Йорке под крышей вице-президента «Уорлд иншурэнс компани».
Стол был накрыт, как и просил Ли, скромно: салат, фрукты, никакого алкоголя, только вода «эвиан», два стэйка, три сорта сыра к кофе. И все.
– Из того, что говорил старец, – заметил Патрик, кивнув на маленький диктофон, лежащий возле Дейва, – две позиции весьма сильны, не стоит закрывать на это глаза. Первая – милосердие… Мир действительно устал от жестокости, люди мечтают о том, чтобы предстоящая ночь была спокойной, сколько можно играть на нервах человечества?! Вторая: его концепция десанта в России… Это будет многим по душе и у нас, Дейв, хорошо, что вы меня вовремя проинформировали… Люди, отвечающие за «Свободу», тоже хотят дополнительных ассигнований, работа по разложению тыла противника требует щедрых капиталовложений… Таким образом, идея сэра Питера и мечты моих коллег, занятых идеологическим противоборством Кремлю, смыкаются… И я не убежден, что старец поставил только на науку и военных, он достаточно мудр, чтобы игнорировать мое ведомство. Убежден, что ищет подходы. Он их найдет. И наши идеологи бросятся к нему, как к отцу родному, потому что времени им практически не осталось…
– То есть? – удивился Ли.
– Объясняю. Если русские преуспеют в реформе, тогда «Свободе» будет практически не к кому апеллировать. Сейчас Россию губит, как они говорят, уравниловка… Понимаете смысл этого слова?
– Вполне.
– Видите, как хорошо… А ныне русские начинают реформу, которая базируется не на голых отчетных цифрах, а на реальном деле, результат которого обязан быть подтвержден не словесами, но товарами на прилавках магазинов, новыми марками автомобилей и видеоприемников, свободным правом строительства коттеджей и кардинальной перестройкой системы сервиса, который в России чудовищен. То есть все люди получат возможность включиться в орбиту общегосударственного дела, которое сулит получение реальных денег.
– Хорошо, что вы меня просветили, Джим. Предложения?
– Я бы предпочел послушать ваши.
– Они достаточно просты. Мне нужно получить – естественно, от вашей самой доверенной агентуры в Москве – последние данные о русской ракетной системе, о финансировании разработки их новых систем ПВО… Собственно, это нужно в первую очередь вам, – уточнил Ли, – чтобы было с чем идти и к вашему директору, и – в случае нужды – к президенту. Я помогу вам в выходе на Белый дом…
– Что вы подразумеваете под словами «самая доверенная агентура»?
– Уровень. Что здесь, что там, Джим, прежде всего ценится уровень. У вас есть такой человек?
Джим Патрик, могучий ЗДИ, улыбнулся:
– Неужели вы думаете, что я отвечу, если даже такой агент у меня есть?
– Я попробую вас убедить в том, что ответ угоден не столько мне, Джим, сколько этой стране и делу демократии.
– Валяйте, – сказал ЗДИ, – я весь внимание…
– Ну а дальше? – спросил продюсер Гринберг.
– Не знаю, – ответил Кузанни. – Об этом знают только два человека: Дейв Ли и сэр Питер Джонс… Дьявольщина какая-то, я уже не могу говорить просто «Питер Джонс», только «сэр»…
– Магия слова, нашедшего свой образ… Конечно, Марлон Брандо был бы на месте, но он берет за роль два миллиона, вряд ли я на это пойду, хотя окончательное решение примем, когда вы закончите запись сценария… Мне интересно, Юджин, мне весьма любопытно узнать, что будет дальше, значит, вы на пути к успеху…
– В таком случае, – усмехнулся Кузанни, – у вас есть реальная возможность помочь мне пройти этот путь за максимально короткое время.
– Вы хотите куда-то поехать? – полуутверждающе спросил Гринберг.
– Точно.
– Куда?
– На переговоры в Женеву.
– Хорошо, я закажу вам билет и отель на берегу озера. Неделя? Десять дней?
– Две недели, Стив, не будьте скупердяем.
– Не видели вы настоящих скупердяев, Юджин. Хорошо, две так две; если что-нибудь придумаете – звоните, я пока буду здесь…
…Художник, видимо, тем и отличается от всех иных смертных, что правда жизни, складывающаяся из эпизодов, запавших в его память мимолетных встреч (в свое время Кузанни снимал для телевидения выездку коней на ранчо директора «Локхида» во время раскрутки дела об орехах[7]), обрывков фраз, анализа литературы, поездок по миру, бесед с учеными, бормотанья шлюхи с Клиши про то, что грядет конец мира (шальная мулатка, у которой он провел ту ночь, почувствовала в нем не скотское желание, а мужскую одинокую нежность, поэтому открылась ему, читая «Апокалипсис»: «Ведь это уже было, а как похоже на то, что нас ждет, правда?»), передач теленовостей, воспоминаний об ушедших друзьях и ночных – тревожных и не подвластных фантазии – видений, рождается под его пером (кистью, камерой) совершенно заново, в наиболее концентрированном, что ли, виде. Уровень таланта, таким образом, определяется не только мерой приближения к правде, но и даром предвидения, вне и без которого истинное искусство невозможно; холодное бытописательство не волнует более человечество; люди жаждут «откровения от завтра», даже если речь идет о событиях столетней давности.
…Так и Кузанни силою своего дара угадал тенденцию, не зная, понятно, всех тех подспудных, глубоко упрятанных перипетий предприятия, начавшегося на Нью-Йоркской бирже месяц тому назад.
Продолжением акции, действительно начатой в Нью-Йорке не вымышленным фантазией сценариста Дейвидом Ли, а одним из вполне реальных боссов ВПК США Сэмом Пимом, сделавшим ставку на космическое вооружение, был повторный выброс американских разведчиков, работавших в Москве по документам, выданным государственным департаментом Соединенных Штатов, которые, однако, подчинялись не придуманному заместителю директора ЦРУ Джиму Патрику, а вполне реальному ЗДРО – заместителю директора разведывательных операций ЦРУ США, получившему указание в связи с началом женевских переговоров об ограничении ракетных вооружений срочно организовать информацию, дающую возможность торпедировать возможное соглашение.
Именно так – он получил указание; Сэм Пим был человек крутого норова, хотя справедливый, в бирюльки не играл, задачу определял бескомпромиссно. «Я должен получить ассигнования, – сказал он ЗДРО, встретившись с ним на нейтральной почве. – Успех в Женеве этому, ясное дело, помешает. Там сидит ваш человек, Чарльз Макгони, его брат член нашего совета… Вооружите Макгони такой информацией, которая заставит наших “голубей” повременить с каким бы то ни было соглашением… Мы должны провести через конгресс все дела до новой встречи на высшем уровне… А там видно будет… Как вы это сделаете, я не знаю, но то, что вы это должны сделать, – убежден».
Говорить столь резко у Сэма Пима были весомые основания: двадцать семь лет назад именно его адвокатские фирмы вытащили ЗДРО (тогда еще начинающего дипломата) из скверно пахнувшей истории – приходилось отслуживать; закон сцепленностей, от этого не убежишь, как ни старайся.