Детство 2 Панфилов Василий
Саньке проще, он мимо как-то. В училище похвалили, да позавидовали чутка, што в удачный проект ввязался, но и всё на этом. Там все такие, што гений через одного, даже если и мнят. Ну, пришла к одному из них небольшая такая слава, и што? Так, плечами пожали, и свою славу рисовальную нарабатывать.
— А, Егор? — оторвался Санька от рисования. — Здоров!
Как оторвался, так и прирос назад.
— Просят котячьи открытки? — спрашиваю тихонечко у Нади. Та кивает с видом одновременно счастливым и умотанным.
— То через папу, — шёпотом жалуется она, — то в гимназии. Девочкам всем, учителям, в редакцию.
— Хм, — подтащив со скрипом (просто для того, чтобы подбесить Надю) стул, уселся рядом, взял заготовленные загодя нарезанные квадратики бумаги, да и задумался.
А потом рука сама – котика перед тапками, задумчивого такого. Да не стал подробно шерстить, а так – линиями несколькими. И надпись:
- И вроде бы всегда приласкан, и вечно в молоке усы…
- Но этот странный голос свыше – нассы![31]
Надя зафыркала, закраснелась…
— Девочкам такое не покажешь!
— А мы и не будем! — отвечаю, ставя автограф. — Я чай, у Владимира Алексеевича много взрослых знакомцев! Да и я.
— Это немного не те котики, — для порядку возразила девочка.
— И? Такой себе вбоквелл! Введёшь заодно и откровенно комических персонажей. Потом. Ну или лубок такой себе, а?
Тридцать пятая глава
— Фальсификация, Джордж! Рассматривая историю критичным взглядом, любой разумный человек придёт к такому выводу. Только сколько их, разумных? Средний же обыватель, даже имея неплохой интеллект, предпочтёт закрыть глаза и не видеть фактов, которые рушат устои привычного мирка.
Невилл настроен решительно и мрачно. Губы кривятся, в голосе нотки трагизма и обречённости человека, уставшего бороться с человеческой глупостью и косностью. Он будто примеряет на себя роли то гонимого инквизицией еретика, то непонятого пока Мессии.
— Ватикан! — изрекает он с видом непризнанного пророка. — Зловещая роль этого гнезда Князя Лжи в тотальном обмане и одурманивании человечества даже и не скрывается. Хранилища, Джордж! Каждый просвещённый человек знает о многоярусных, многокилометровых хранилищах библиотеки Ватикана.
— Почему не пускают? — он пытливо смотрит на меня светло-зелёными, болотного оттенка глазами, будто и вправду ожидая ответа. — Открыть… ну пусть не общественности, но оцифровать, начать хотя бы! Так нет же, в библиотеку практически нет доступа светским учёным, да и то…
Отчаянно театральный взмах рукой, долженствующий заменить недостающие слова.
— Гарсон! — прерывается Невилл. — Ещё вина!
В ресторанчике шовинизм французский схлестнулся с английским «За Ла-Маншем разумной жизни нет», и я искренне наслаждаюсь этой бурей в стакане.
Невилл, как истинный англичанин и даже какой-то там сэр во втором поколении, крайне высокомерен и общается исключительно на оксфордском английском. Если же туземцы не понимают человеческую речь, он готов раз за разом повторять заказ. Терпение же у него поистине бульдожье!
И французы, которые искренне считают, что все цивилизованные люди обязаны знать язык Великой Франции. В туристических местах всё более-менее сносно, но стоит отойти от протоптанных маршрутов, зайдя в один из многочисленных ресторанчиков «для своих», как всё меняется самым волшебным образом. Английский в таких местах не понимают, и часто – демонстративно.
Иногда «не понимают» и фрацузский, если он недостаточно литературен. Могут и высказать… всякое, без особого притом стеснения, не боясь обвинений в нетолерантности. Но что интересно, французы безошибочно отличают «понаехавших» от туристов, и к последним отношение в общем-то лояльное.
Может выдавить несколько слов на Великом языке, горят восторгом глаза от созерцания хоть достопримечательностей, а хоть и обычной парижской помойки? Тогда представитель Великого народа может снизойти к низшему существу. Но разумеется, в последнюю очередь. После французов.
Отчётливый зубовный скрежет, но гарсон всё-таки подошёл. На худой, но одутловатой физиономия причудливая смесь смирения, гнева и презрения к варвару с Оловянных Островов. Но молчит. Дрессура! Сэр обедает здесь вторую неделю, и успел произвести впечатление. Неизгладимое.
— Вина, — повторил Невилл, не глядя в сторону официанта, — рейнвейн есть? А хоть испанское? Ладно, несите своё. Не важно… всё равно тогда.
Катком пройдясь по национальному самолюбию французов, он вернулся к лекции.
— Уверенно можно сказать, — сэр отхлебнул вина, — что формирование христианства, или вернее, пик его фальсификации, пришёлся на шестнадцатый век. Не ранее! Библия Гуттенберга – фальшивка, а датировка издания была произведена исключительно для того, чтобы «доказать» существование Библии в более ранние времена. Но фальсификаторы прокололись, в том числе и со слишком высоким качеством гуттенберговской подделки!
Слушаю… а куда я, собственно, денусь? Так-то вариантов много, начиная от просто встать и уйти. Но Невилл, при всех своих недостатках, имеет и достоинства, и прежде всего – готовность учить.
Мир не оканчивается Францией, а качественный английский язык от носителя, да ещё и оксфордский, это аргумент! К тому же – бесплатно. И угощает. Для полунищего «понаехавшего» аргумент весомый.
Кем он считает меня? Бог весть, но похоже, всё-таки приятелем. Младшим. Безусловно младшим. Которого можно и нужно просвещать, подминая под себя. А потом встроить в свою систему координат. Просто потому что. Или может, тренируется? Встраивать.
А я не считаюсь, не встраиваюсь и не подминаюсь. Все его попытки выстроить иерархию разбиваются о русский похуизм паренька из рабочего посёлка, и классическое «И чо?!». Но вежливо.
Возможно, ему не хватает опыта, а может быть, и класса. Всё-таки «сэр» он во втором поколении, и это отчасти прослеживается. Нет впитанных буквально с молоком матери манер. Привычки повелевать.
Ну и я. Вполне себе чоткий и самодостаточный пацанчик, который срать хотел на всю эту иерархическую английскую систему. Да и сам вполне себе. Не омега.
— Пойду, проветрю моего младшего брата, — англичанин прервал разговор и отошёл.
— …в понимании обывателей, — слышу от соседнего столика речь на французском, — анархия является синонимом беспорядков, зачастую совмещённых с насилием и беззаконием. На самом же деле анархия – не отсутствие власти, а отсутствие господства! Воли, навязанной сверху…
— Вот и я! — Невилл хлопает меня по плечу, и с места в карьер продолжает лекцию.
— …Рождество как языческий праздник, день рождения Митры, солнечного бога. Если заинтересоваться историей культа, можно обнаружить непорочное зачатие, мучительную смерть, воскрешение после смерти и многое другое. Да и, — Невилл хмыкает, — не он первый. История с невинной девой, зачавшей ребёнка, воскрешением и дальнейшим вознесением на небо уходят в глубину тысячелетий.
Ну… иногда интересно бывает. Особенно если он не лезет в дебри древней истории, а разбирает историю новейшую. Спорно, а местами так даже и очень, но можно хотя бы понять, как видят историю британцы.
А иногда так – заезженная пластинка с байками из интернета, да не по первому разу. Зачем? Да и хер с ним! Урок разговорного английского с носителем!
Пока зайцем ехал в метро, мысли всё время возвращались к подслушанному ненароком разговору. Дома, едва сбросив обувь, первым делом за комп, включив его большим пальцем ноги.
— Принципы анархии, — бормочу вслух, вбивая буковки в поисковую строку.
«Отсутствие власти. Неприемлема даже демократия»
— Это как? А… подчинение меньшинства большинству как противоречие сути анархии? Однако… Как же договариваются?
«Свобода от принуждения»
«Свобода ассоциаций»
«Равенство»
— Как отсутствие иерархии, так-с… Это понятно. Опять-таки непонятно, как договариваются? Сложно, и это мягко говоря!
«Братство»
— То есть никто не имеет права ставить себя выше других. Хм… теперь понятней лозунг «Свобода, равенство и братство!»
«Сотрудничество и взаимопомощь»
«Разнообразие»
Откинувшись назад, смотрю некоторое время на монитор, и рука тянется закрыть окно, но…
…что-то заставляет меня вбить в поисковую строку «Виды анархизма».
Проснувшись, лежу на кровати, пока подробности сна медленно истаивают.
— Тьфу ты, — символически сплёвываю на пол, — приснится же!
Настроение препоганейшее. Вроде как и неплохо, узнать что-то новое о собственной же прошлой жизни…
…но блять, как же не вовремя!
Нет ощущения Чуда Рождества. Пропало. Есть дурацкое послевкусие от смешавшихся воедино воспоминаний и убеждений взрослого парня, и мальчишки двенадцати лет, воспитанного в иных условиях.
Единственное – за табачищем спросонья не потянулся. Наверное, к тому времени уже всё. Бросил. Хоть так!
Отошёл мал-мала, разбудил дружка, да и выполз из комнаты умываться, натянув на морду лица хорошее настроение. Лицедействую, значицца. А чего? Не портить же людям праздник? Раньше я завсегда в церквах искренне молился. Не иконам и такому всему, а вообще. Боженьке своему, а не этому – гневливому из Ветхого Завета.
«Без посредников», — вылезло из подсознания. Ну… да, вроде того. Одному всё равно чище как-то было – хоть в лесу, а хоть бы и так. Вот я, вот Боженька, и никого меж нами. Без людей вокруг. Мои мысли, моя душа.
Праздничные богослужения наособицу. Трепет такой внутри, торжественность момента. Проникался.
А теперь всё. Торжественность, поют красиво, одёжки праздничные. А никак. Даже с эмпатией. Торжественность есть, но она чужая, обрыдлая, камнем на шее. Навязанная.
Вышел из храма задумчивый, а со стороны посмотреть, так и благостный. Наверное. Старушки, да всякие тётушки богомольные вроде умилённо смотрели.
Решил для себя, што пока – да! Потому как по закону должен быть православным, и церковь посещать. Потом не знаю. Чего хочется? А просто – свободы от принуждения!
Сон этот чортов! Насколько проще быть – как все. По течению. Не думать. Не знать.
— Ну што? — переходя на московский простонародный говорок, подмигнул дядя Гиляй после трапезы. — На ёлочный базар?
Я ответно заулыбался.
«Улыбаемся и машем», — вылезла непрошеная мысля, которую подавил на корню. Нельзя! Набатом в голове лупит, што нельзя портить людям праздник! Митра там или што, а для них – душевно, и потому богоспасительно!
И Санька. Сияет мордой лица. Всё! Ну то есть с опекой ещё оформляется пока, но уже всё – дяде Гиляю! И со мной рядышком. Кровать вторую в комнату поставили. Тесно, но вот уж точно – без обид!
Так с совестью и договорился – не Рождество праздную, а Саньку рядышком. Снова вместе. Снег под ногами хрустит морозно. Свеженький, не обтоптанный ещё! Вон, падает. Идём неспешно, валенки вкусно обминают снег. Прохожие улыбчивые, благостные. Приветствуют, даже и вовсе незнакомые.
— Христос родился!
— Славим его!
Дядя Гиляй, Мария Ивановна, Надя, Санька… семья. Вроде как. Или без вроде?
Отошёл немного.
«Эмпатия», — шепнуло подсознание. Ну, пусть… всё равно настроение, а не так себе, впополаме с меланхолией и самоедством.
Надя промеж родителей идёт, Санька справа от Владимира Алексеевича, только иногда вперёд забегает. Я чуть сзади, приотстал.
Надя, ну ребёнок совершеннейший! Трещит! Со всеми разом, и ведь што интересно – со всеми и успевает. Ну да это известный бабий фокус.
До площади Трубной дошли пешком, тут рядышком. А ёлок! И Мишка. Стоит рядышком с Федул Иванычем, улыбается!
Понимаю вроде, што взрослые договорились на условленное время, а Чудо! Пусть не Рождественское, но на сердце сразу теплее стало. И улыбка на морду лица такая, што чуть не треснула.
Попхались кулаками в бока и плечи, поздоровкались, да так вместе и пошли. Вроде и виделись позавчера только, а хорошо вышло! Душевно.
— Уговаривались, — Пономарёнок махнул головой в сторону взрослых. А сам сияет, как лампа керосиновая в ночи.
Ёлищи – ух! В лесу небось обходишься, штоб такие найти! Одна на десяток, а то и не один. Ровненькие, свечами зелёными вверх, юбки их игольчатые кружевами легли ровнёхонько. А дух какой! И снежок сверху падает. Не захочешь, а залюбуешься!
— Какая приглянулась? — оборотился дядя Гиляй ко мне.
— Вот, — я подбородком на Саньку, — художник растёт! Пусть с Надей и выбирают.
Опекун улыбнулся только, да и по голове меня погладил. Приятно! И стыдно немножко. Взрослый уже!
А потом раз! И знакомцы. Старые ещё, когда у Дмитрия Палыча жил. Здороваются со всем вежеством, ну и я ответно. Уважение в глазах, а потому и лестно немножечко. И неловко почему-то.
Ёлку на извозчика, потом дворник помог втащить. Здоровенная! Под самый потолок, и распушилась так, што чуть не пол гостиной. И красивая.
Наряжать взялись всем миром, даже и вредная горнишная. Украшения все-превсе самодельные, ну вот ни единой покупной!
Нарядили, а потом Мария Ивановна рассказы Рождественские читать взялась. Нравоучительные. У меня сразу думки забегали, но по-своему, а не по-писаному.
— Ступайте во двор, — отпустила нас хозяйка дома, — да не заиграйтесь! Вечером на богослужение, всю ночь стоять. Или может, подремать ляжете?
Надя задумалась было, но решила-таки на улицу, вслед за нами. Я только к себе зашёл, да в шкатулке двести рублей взял. Мы с дядей Гиляем договорились заранее по таким делам – если я зарабатываю, но и тратить могу сам. Выступаем иногда, вот и капают.
И на площадь! Снова. К рядам ёлочным. Санька меня за рукав… — Ты чево? — и глаза круглые такие, напуганные.
— На Хитровку. Пусть тоже… праздник.
Дружок мой закивал так, што вот ей-ей! Чутка побольше, и голова оторвётся! И по рядам! За пряниками. На все деньги и купили.
На двух извозчиках так и ехали – один ёлку загрузил, второй нас всех, с пряниками. Надя мышкой сидит, только Саньку иногда так за рукав – дёрг! И спрашивает.
На меня посматривает, но не лезет с вопросами. Пока. Потом, знаю уже, сторицей!
— И-эх, босота, — крякнул извозчик, помогая выгружать и ставить ёлку. Народу набежало! Но узнали, не лезут по карманам и в морду.
Высмотрел в толпе ивана знакомого, крёстного самозваного, да и подошёл, поздоровкался со всем вежеством.
— Проследишь за порядком? Не портяношникам на пропой души, а детворе здешней. Пусть хоть раз в году праздник будет!
А тот – раз! И по плечу!
— Вот ето Егорка! Вот ето Конёк! А? Крестничек! На Хитровку Рождество привёз!
Потом такая себе карусель вокруг – руку пожать, да по плечу похлопать. Саньку узнали, Надю Гиляровскую. Сказали, што видели, да и так – оченно на папашу похожа. Так себе комплимент, если для девки.
Кружились пока вокруг, так ёлку уже установили, и гляжу – наряжают! Как могут. Такое себе выходит, интересное. Пряники рядышком с ленточками висят, и картинками из журналов. Но от души!
А подарков внезапно – больше! Я спросил у Котяры, а тот зубы скалит.
— Нешто иваны мальчишке уступят! Зубами скрипеть будут, а карманы вывернут!
Мы чуть в стороночку от суеты этой отошли, и снова – чувства, ети их мать! Неправильные. Вроде как и верно всё, но – откупаюсь при том! От судьбы хитрованской.
И так поделиться захотелось! Душу обнажить, значицца. Знаю, што пожалею потом, но пока – надо!
— Это план всё такой коварный. На будущее, — голос предательски подрагивает. — Вырастут, Рождество запомнят на всю жизнь! И меня. Авторитетом буду для них.
— План… — Санька улыбается несмело, — слёзы вытри, авторитет коварный…
Тридцать шестая глава
Оратор на невысокой импровизированной трибуне рубит воздух рукой, как бебутом, да и сами фразы – рубленые.
— Эксплуатация – жесточайшая! Уровень заработной платы у квалифицированного красковара, отбельщика, красильщика – до двадцати двух рубликов! Прядильщики – двадцать пять рублей. И это лучшие! Разнорабочие – до четырнадцати рублей. До!
Оратор, представляющий Иваново-Вознесенск, раскашлялся чахотошно, но не уходит, да собравшиеся и не гонят, ждут терпеливо. Мрачные мужчины и женщины, подростки с лихорадочно блестящими глазами. Стачка!
— Оплата женщин и подростков, — продолжил оратор, прокашлявшись, — ещё ниже. А сверхурочные? Толку-то, што по закону нельзя работать больше одиннадцати с половиной часов мужчинам, и десяти – женщинам и детям. Сверхурочные-то работы никак не ограничены! И по шестнадцать бывает, потому как жрать хочется! А иной раз и пропади оно пропадом, да мастер давит, зараза! Не останешься, так и найдёт, за што потом оштрафовать! А условия?!
— Знаем! — отозвалась пронзительно немолодая, изрядно подвядшая бабёнка из толпы. — Везде так! В омморок падаем от паров ядовитых! Зубы от кислот выпадают!
— Вот! — она пальцами рванула себя за щёки изнутри, оскалившись страшно гнилыми пеньками. — Двадцать пять годочков мне! Пришла пять лет назад всево, как муж помер. А куда?! Зубы такие были, што камни грызть! И вот…
По изнемождённому лицу потекли слезы. Она ссутулилась, и стыдливо закутав лицо в платок, затерялась в толпе.
— А куда?! — подхватил представитель Иваново-Вознесенска, сжав кулак. — То-то, што некуда! По бумагам если, так всё хорошо – условия созданы, да и свобода полная. Не нравится – вали на другую фабрику!
— Ан вот тебе! — оратор скрутил фигу, и тыкнул ей в сторону собравшихся работяг. — Выкуси! Долгами, как паутиной окутывают, исподволь. Лавочки при фабриках, с гнильём втридорога, да… што вам рассказывать? У вас также!
— Бога не гневите! — рослый, хорошо одетый мужчина расталкивает толпу, перекрикивая надтреснутым басом. Встав рядом с трибуной, он принялся надрывать глотку, надсадно багровея лицом.
— На что жалуетесь!? Рабочие казармы выстроены – живи, не хочу!
— То-то, што ты и не хоти, а живи! — зло отозвался кто-то из толпы, проталкиваясь вперёд. — Плату за койку исправно берёте, да ни разу не маленькую!
— Не ври! Не ври! — представитель Даниловской мануфактуры побагровел ещё сильней, и застучал гневно увесистой тростью о мёрзлую землю. — Ложь! Не нравится тебе казарма, так и снимай койку в городе! О тебе, дураке, заботятся!
— Со сверхурочными снимать? — едко отозвался текстильщик. — Спать-то когда?! Туды-сюды пройдёшься, вот тебе и на работу вставать пора. А так да, полная свобода!
— По бумагам всё хорошо! — оратор на трибуне умело подхватил тему, пока представитель мануфактуры лаялся внизу с наседавшими на него рабочими. — Свобода! Библиотеки есть, больница, школы для детей заводчан. А што там под бумагами, уже и не важно? Так, господин хороший?
— Хера толку с такой школы, — поддержал его молодой мужчина из толпы, — если там не учение, а подготовка к фабрике!? Буковки писать научили, щитать до ста, да и вся учёба! Разве только Закон Божий да почитание властей вбиваются палочно. Благодетели!
— И библиотека есть! — из толпы прозвучал молодой дискант, вперёд протолкнулся низкорослый парнишка с пробивающимся под носом пушком, крепко зацепив меня локтём невзначай. — Толку от неё нет! Когда я пойду? Десять с половиной часов наломаешься, да со сверхурочными! В глазах тёмно, от испарений ядовитых в груди болит, а в животе тошнотики. А и пересилишь себя, зайдёшь в воскресение после обязательного посещения храма, так там только газеты из одобренных, журнальчики юмористические, жития святых, да рассказы сыщицкие. Просвещайся!
— Для вас! — высокий господин раскидал работяг, которые начали уже было хватать его за грудки, переходя на личности, и лёгким движением тренированного тела взлетел на невысокую трибуну. — Библиотека фабричная проста, а среди вас что, гимназисты имеются? Вот под уровень вашего образования и формируется книжный фонд! Что вам, сочинения господина Толстого или гимназические учебники?
— А хоть бы! — отозвался всё тот же паренёк, глядя снизу вверх задиристым воробышком.
— Будет, — легко пообещал господин, успевший потерять трость и верхнюю пуговицу на подбитом бобровым мехом пальто, — для этого нужно было устраивать стачку? Большую часть вопросов можно решить, просто обратившись в фабричную администрацию!
— Замыливает! — перебил яростно господина представитель Иваново-Вознесенска. — У нас так же – пообещали всего, да кое-где и пошли на уступки, аккурат перед Рождеством. Народ-то погудел, да и отшагнул назад. А там и всё! Как дали господа слово, так назад и забрали.
— И, — текстильщик усмехнулся зло, — казачки на постой встали, да аресты пошли, да порки массовые. Хотите?!
— Суд! — господин попытался нависнуть над агитатором. — Судьбу бунтовщиков должен решать суд! В любом государстве во главе угла стоит Закон!
— Закон, — парировал текстильщик, — который господа придумали для защиты своих интересов! — Ну! — представитель Иваново-Вознесенска склонился с трибуны над толпой. — Ваше слово!
— Стачка! — многоголосо прогудела толпа. Представителя фабричной администрации сдёрнули с трибуны и выпроводили прочь, по пути награждая тычками.
— Штрафы! — вскочил на трибуну тот самый паренёк, ратовавший за библиотеки. — Вот где самое зло! За дерзость и дурное поведение, за непосещение церкви, за нарушение в помещениях тишины и спокойствия, за оскорбление старшего, за пронос спичек…
Дли-инным оказался списочек, я устал записывать.
— …до трети заработка на штрафы уходит!
— Што-то я тебя не знаю, паря, — меня приподняли за шиворот, и усатая физиономия подслеповато уставилась в лицо, — никак подосланный?
— Окстись, дядя! — у меня ажно горло от возмущения перехватило – я, и подосланный! — Егорка я Панкратов, дядя Гиляй у меня в опекунах!
— Тот самый? — недоверчиво спросил работяга. — Владимир Алексеевич? А ты што? Скажешь ишшо, што от газеты послали!
— Не! Сам, — выкручивать не пытаюсь, в такой толпе бесполезно, — репортаж хочу написать. Услыхал, што у вас стачка, вот и пришёл.
— Н-да! Надрать бы тебе уши, паршивцу! — он отпускает меня наконец-то, демонстративно отряхая руки, но поглядывая вполглаза. Чуть погодя нашлись в толпе знакомцы по кулачным боям, и тогда всё – признали.
Известное дело – Москва, это большая деревня. И я в этой деревне весь такой… как это… социализированный!
Кручусь посреди толпы, слушаю. Записывать бросил, потому как народ нет-нет, да и косится. Так и по уху прилететь может, хоть разобижайся потом весь. Небось ещё и пардону не запросят!
Народ текстильный выглядит так, што поставь рядышком оборванца пропойного с Хитровку, и здешнего работягу честного, так ей-ей, не отличишь! Только если у хитрованцев рожи всё больше водовкой потрепаны, да кулаками собутыльников, то у работяг чахоткой и испарениями ядовитыми.
Слабогрудые все, перхотные, чахоточные. Лица иссера-жёлтые, у некоторых ажно с прозеленью. Кожа язвами изъедена да угрями, а зубы! Вот где ужас. Вот уж действительно – нечего терять!
И жёсткие, несмотря на всё. Вот ей-ей, таким винтовки в руки, да здоровья чутка, так куда там гвардии! Сметут. Только цель должна быть настоящей, а не «За бога, Царя и Отечество». Эти – не поймут и не примут.
Лидеры стачки столпились у помоста, слова оттуда доносятся плохо. Ввинчиваюсь в толпу, и пробиваюсь, получив не один тычок в бок иль подзатыльник.
Всё! Вцепился, корнями врос, с места не враз сорвёшь. Гляжу, почти и не мигая, штоб вот всё-превсё запомнить!
Лица стачечных лидеров такие себе, будничные и торжественные одновременно.
Странные, будто на иконах. Лики. Понял чуть погодя. Они уже умерли. Смертники, не рассчитывающие остаться живыми. Если не сразу, то чуть погодя – слабогрудые, они не переживут заключения.
Сверху сыпется мелкий снежок, но истаивает, не долетая до земли. Оттепель. Мелкие росные капли слезами ложатся на лидеров стачки.
— …установление рабочего контроля над капиталом, формирующимся из штрафов, — диктуют выборные лидеры требования рабочего коллектива, — и деньги эти можно использовать только на выплату пособий рабочим. Также штрафы не должны превышать пяти копеек с заработанного рубля. Возвращение отменённых ранее праздничных дней…
— …увеличение числа фабричных инспекторов, повышение заработной платы.
— …послать делегации, предлагающие присоединиться к стачке. Не только к текстильщикам, но и к представителям всех рабочих коллективов.
— Не лишнее? — засомневался писец. — С Иваново-Вознесенска послали уже.
— Пиши! — пожилой рабочий огладил усы. — Проще решиться на такое, если ты не первый!
— А… — перо застрочило по бумаге.
— Еду-ут! — пронеслось над толпой. — Власти фабричные, и представители губернатора!
Вперёд рванулся… не пускают. Закаменела толпа, локтями сцепляться начали, баб и детвору с подростками назад выдавливают.
Ну и я на ограду фабричную! Сел на кирпичи, полу тулупчика под жопу подстелил. Не так штобы и хорошо, но хоть мудя не поморожу.
— Подай руку-то! — девчонке снизу спину подставили, ан всё равно не дотягивается. Раз! Рывком единым выдернул, даже и сам удивился. Во я здоровый стал!
Ещё так подёргал. Вместе сидим, галками забор облепили. Сверху далеко видно, но ни хренинушки непонятно.
Где-то там, очень далеко, фигуры из рабочих передают требования представителям фабрикантов и московских властей.
— Гу-у! — загудела толпа внизу, подаваясь вперёд. — Под арест берут!
И – камни, палки, комья мёрзлой земли! Стеной! Рухнули разом с небес на власти, с конвоем из казачков и полицейских, да ещё, ещё… А стачечники на месте не стоят. Бегом вперёд!
— Отбили! Отбили! — донеслось через несколько минут. Загудело в толпе, и настроение сразу такое, што ой! С потерями отбили-то. Просто бумаги передать, а уже – убитый. То ли будет дальше!
Обсуждают внизу всякое. Политику, расценки, убитых жалеют. Вроде и ничего всего, а жопу отсидеть успел, да и небушко вовсе уж посветлело.
— Гудок… вот те крест, гудок! — вскочила рядом та девчонка, вслушиваясь куда-то вдаль и едва не сверзившись со стены, едва успеваю её подхватить. — Гудок!
Стачечники стихают, и да! Слышно гудки. По Москве-реке и сзади разносится.
— С двух сторон никак! — охает кто-то внизу. — Поддержали нас! Не одни!
Ликование такое, што и рождественскому впору, но иначе, сильно иначе. Злое. Торжествующее.
Смотрю, ребята и девчонки, што на заборе, начали из-за пазух съестное доставать. Ну и я. Шоколад. Зашуршал обёрткой яркой, да ломаю на дольки.
— Ишь, — ушастая та девчонка не торопится брать, глядит недоверчиво, и враз посерьёзнела, подобралась, — откуда такое богачество?
— Егорка я. Конёк! — и на руки – в стойку, прямо на стене.
— А… — суровость из глаз ушла – узнала, значицца, но недоверие осталось, — и… пошто? С нами?
— А с кем?! — меня будто водой холодной, ажно губы до синевы, разом закоченел.
— Ну… — и смотрит – да так, будто тысячами глаз разом, — просто!
— Я хочу не просто, а правильно!
Моргнула, и разом – просто девчонка, а не тысячеглазое Нечто. И шоколадку от меня приняла, да дальше передала. Просто девчонка. Стесняется.
А у меня внутри ощущение такое, што вот ей-ей! Будто экзамен сдал. Не пойму какой, но важный. Может быть, самый важный в жизни.
Тридцать седьмая глава
— Каза-аки!
Ощетинились стачечники, сомкнулись, ненависть навстречу посвисту казачьему – волной! Жаркая, неугасимая. Классовая!
Донцы сходу – на рыси, и в нагайки! Камни навстречу, комья земли мёрзлой. Палки в руках у стачечников, суют в морды конские. Отбились!
Вскочил я на стену, и чуть не подпрыгиваю, штоб видеть лучше! Не сильно-то и помогает, но хоть так!
Плохо видно-то. Как посветлело, так и обратно хмарью небо заволокло. Тучи низкие повисли, да такой себе вышел сумрак предвечерний, из которого снег пополам с дождём сыпется. Иссера-серое всё, мгливое, туманное. Слезливое.
Раненых с передних рядов кого вытащили, а кто и сам пришёл. Мно-ого!
Казачки отошли назад, спешились. Не видно ни хрена, но понятно только, што враз в атаку не пойдут. Ну и соскользнул я с забора, да в землю влажную чвак! И по самые щиколотки.
— Гадство какое! — обтираю ногу об ногу, стряхиваю жирную глину.
— А ты и не ругайся! — рабочий пожилой палец на меня наставил. — К лучшему-то! Земля если раскиснет, то лошади по ней не шибко поскачут!
— И то! — согласился я с ним – скорее потому, што в любой гадости нужно видеть просветы, иначе вовсе уж край.
Сунулся было к раненым, а там бабы уже хлопочут. Думал уже отойти, но глянул на их хлопоты, а меня ажно ожгло.
— Куда! — как рванул у дуры старой перевязку!
Баба ртом по-рыбьему захлопала, да глаза запучила возмущённо, — отойди, коль не умеешь! Воды дайте! Руки мне помыть, да ему рану промыть!
И раз! Подзатыльник прилетел, откуда не ждал. Крепкий!
— Как со старшими! — стоит работяга, вызверился.
