Плаха. И дольше века длится день (сборник) Айтматов Чингиз
– В чем вы его изобличили?
Кречетоглазый дернулся на стуле и опять бросил с неожиданной усмешкой, с предвкушением удовольствия и злорадства, не мигая и не сводя ясных прозрачных глаз:
– Ну это позволь уж нам знать, в чем мы его изобличили. – Смакуя каждое слово, произнес, упиваясь произведенным эффектом: – Это наше дело. Докладывать каждому не стану.
– Ну что ж, если так, – растерянно промолвил Едигей.
– Его враждебные воспоминания не пройдут ему даром, – заметил кречетоглазый и принялся что-то быстро писать, приговаривая: – Я думал, что ты поумней, что ты наш человек. Передовой рабочий. Бывший фронтовик. Поможешь нам разоблачить врага.
Едигей нахохлился и сказал негромко, но внятно, тоном, не оставляющим сомнений:
– Я ничего подписывать не буду. Это я вам сразу говорю.
Кречетоглазый вскинул уничтожающий взгляд.
– А нам и не нужна твоя подпись. Ты думаешь, если ты не подпишешь, то делу пшик? Ошибаешься. У нас достаточно материалов для того, чтобы привлечь его к суровой ответственности и без твоей подписи.
Едигей умолк, чувствуя униженность, жгучую опустошенность. Одновременно росло, как волна на Аральском море, возмущение, негодование, несогласие с происходящим. Ему вдруг захотелось придушить этого кречетоглазого, как бешеную собаку, и он знал, что смог бы это сделать. Уж какая жилистая и крепкая была шея у того фашиста, которого ему пришлось удавить собственными руками. Другого выхода не было. Они столкнулись с ним неожиданно лицом к лицу в траншее, когда выбивали с позиции противника. Зашли с фланга, забрасывая траншею гранатами и простреливая проходы очередями автоматов, и уже очистили линию и устремились с боем дальше, когда вдруг сшиблись с ним в упор. Видимо, то был пулеметчик, стрелявший до последнего патрона. Лучше было взять его в плен. Эта мысль мелькнула в сознании Едигея. Но тот успел занести нож над головой. Едигей боднул его каской в лицо, и они повалились. И уже ничего не оставалось, как вцепиться ему в горло. А тот изворачивался, хрипел, скреб пальцами по сторонам, пытаясь нашарить выбитый из рук нож. И каждое мгновение Едигей ожидал, что вонзится нож ему в спину, и поэтому с неослабевающим, нечеловеческим, звериным усилием сжимал, стискивал, рыча, хрящастую шею оскалившегося, почерневшего врага. И когда тот задохнулся и резко запахло мочой, он разжал сцепившиеся в судороге пальцы. Его вырвало тут же, и, обливаясь собственной блевотиной, он пополз подальше со стоном и мутью в глазах. Об этом он никому не рассказал ни тогда, ни после. Кошмар этот снился иногда ему, и на другой день он не находил себе места, жить не хотелось… Об этом вспомнил Едигей сейчас с содроганием и омерзением. Однако он сознавал, что кречетоглазый берет хитростью и превосходством в уме. Это его задело за живое. Пока тот писал, Едигей пытался найти слабину в доводах кречетоглазого. Из сказанного кречетоглазым одна мысль поразила Едигея своей алогичностью, каким-то дьявольским несоответствием: как это можно обвинять кого-либо во «враждебных воспоминаниях»? Разве могут быть воспоминания человека враждебными или невраждебными, ведь воспоминания – это то, что было когда-то в прошлом, это то, чего уже нет, что было в минувшем времени. Значит, человек вспоминает о том, как то было в действительности.
– Я хочу знать, – промолвил Едигей, чувствуя, как пересыхает в горле от волнения. Но он заставил себя произнести эти слова очень спокойно. – Вот ты говоришь… – Он нарочно назвал его на «ты», чтобы тот понял, что Едигею нечего лебезить и бояться, дальше сарозеков гнать его некуда. – Вот ты говоришь, – повторил он, – враждебные воспоминания. Как это понимать? Разве могут быть воспоминания враждебными или невраждебными? По-моему, человек вспоминает то, что было и как было когда-то, чего уже нет давно. Или, выходит, если хорошее – вспоминай, а если плохое – не вспоминай, забудь? Такого вроде никогда и не было. Или, выходит, если какой сон приснится и о нем, о сне, надо вспоминать? А если сон страшный, неугодный кому?..
– Вот ты какой! Хм, черт возьми! – подивился кречетоглазый. – Порассуждать любишь, поспорить захотел. Ты тут, никак, местный философ. Что ж, давай. – Он сделал паузу. И как бы примерился, изготовился и изрек: – В жизни всякое может быть в смысле исторических событий. Но мало ли что было и как было! Важно вспоминать, нарисовать прошлое устно или тем более письменно так, как требуется сейчас, как нужно сейчас для нас. А все, что нам не на пользу, того и не следует вспоминать. А если не придерживаешься этого, значит, вступаешь во враждебное действие.
– Я не согласен, – сказал Едигей. – Такого не может быть.
– А никто и не нуждается в твоем согласии. Это ведь к слову. Ты спрашиваешь, а я объясняю по доброте своей. А вообще-то я не обязан вступать с тобой в такие разговоры. Ну хорошо, давай перейдем от слов к делу. Скажи мне, когда-нибудь Куттыбаев, ну, скажем, в откровенной беседе, за выпивкой, допустим, не называл тебе какие-нибудь английские имена?
– А зачем это? – искренне изумился Едигей.
– А вот зачем. – Кречетоглазый открыл одну из «Партизанских тетрадей» Абуталипа и зачитал подчеркнутое красным карандашом место: «27 сентября к нам в расположение прибыла английская миссия – полковник и два майора. Мы прошлись перед ними парадным маршем. Они нас приветствовали. Потом был общий обед в палатке у командиров. Туда пригласили и нас, нескольких человек иностранных партизан среди югославов. Когда меня познакомили с полковником, он очень любезно пожал мне руку и все расспрашивал через переводчика, откуда я и как сюда попал. Я коротко рассказал. Мне налили вина, и я тоже выпил вместе с ними. И потом еще долго разговаривали. Мне понравилось, что англичане простые, откровенные люди. Полковник сказал, что великое счастье, или, как он выразился, Провидение, помогло нам в том, что мы все в Европе объединились против фашизма. А без этого борьба с Гитлером стала бы еще тяжелей, а возможно, кончилась бы трагическим исходом для разрозненных народов», – и так далее. – Закончив цитировать, кречетоглазый отложил тетрадь в сторону. Закурил еще одну «казбечину» и, помолчав, попыхивая дымом, продолжал: – Выходит, Куттыбаев не возразил английскому полковнику, что без гения Сталина победа была бы невозможной, сколько бы они ни крутились там, в Европе, в партизанах или еще как угодно. Значит, он товарища Сталина и в мыслях не держал! Это до тебя доходит?
– А может быть, он говорил об этом, – Едигей пытался защитить Абуталипа, – да просто забыл написать.
– А где об этом сказано? Не докажешь! Больше того, мы сверились с показаниями Куттыбаева в сорок пятом году, когда он проходил проверочную комиссию по возвращении из югославского партизанского соединения. Там случай с английской миссией не упоминался. Значит, здесь что-то нечисто. Кто может поручиться, что он не был связан с английской разведкой!
Опять Едигею стало тяжко и больно. Не понимал он, что тут к чему и куда клонит кречетоглазый.
– Куттыбаев тебе что-нибудь не говорил, подумай, не называл имен английских? Нам важно знать, кто были эти, из английской миссии.
– А какие имена у них бывают?
– Ну, например, Джон, Кларк, Смит, Джек…
– Сроду таких не слыхал.
Кречетоглазый задумался, помрачнел, не все, должно быть, устраивало его во встрече с Едигеем. Потом он сказал несколько вкрадчиво:
– Он что тут, школу какую-то открывал, детей учил?
– Да какая там школа! – невольно рассмеялся Едигей. – Двое у него детишек. И у меня две девочки. Вот и вся школа. Старшим по пять лет, младшим по три. Детям некуда у нас деваться, кругом пустыня. Занимают они детишек, воспитывают, значит. Все-таки бывшие учителя – и он и жена его. Ну, читают там, рисуют, учат что-то писать, считать. Вот и вся школа.
– Какие песенки они пели?
– Да всякие. Детские. Я и не помню.
– А чему он их учил? Что они писали?
– Буквы. Слова какие-то обычные.
– Какие, например, слова?
– Ну какие! Я не помню.
– Вот эти! – Кречетоглазый нашел среди бумаг листочки из ученических тетрадей с детскими каракулями. – Вот это первые слова. – На листочке было написано детской рукой: «Наш дом». – Вот видишь, первые слова, которые пишет ребенок, – «наш дом». А почему не «наша победа»? Ведь первым словом должно быть на устах сейчас, ну-ка подумай, что? Должно быть – «наша победа». Не так ли? А ему почему-то в голову это не приходит? Победа и Сталин неразделимы.
Едигей замялся. Он чувствовал себя настолько униженным всем этим и так жалко стало ему Абуталипа и Зарипу, которые столько сил и времени отдавали возне с неразумными детьми, такое зло взяло его, что он осмелился:
– Если уж так, то надо бы первым долгом писать «наш Ленин». Все-таки Ленин на первом месте стоит.
Кречетоглазый задержал от неожиданности дыхание, долго затем выдыхая дым из легких. Встал с места. Видимо, потребовалось пройтись, да некуда было в этой комнатушке.
– Мы говорим – Сталин, подразумеваем – Ленин! – произнес он отрывисто и чеканно. Потом задышал облегченно, как после бега, и добавил примирительно: – Хорошо, будем считать, что этого разговора между нами не было.
Он сел, и снова на непроницаемом лице отчетливо обозначились невозмутимые, ясные, как у кречета, глаза с желтоватым оттенком.
– У нас есть сведения, что Куттыбаев выступал против обучения детей в интернатах. Что ты скажешь, при тебе, оказывается, было дело?
– Откуда такие сведения? Кто дал такие сведения? – поразился Едигей, и сразу мелькнула догадка: Абилов, начальник разъезда во всем повинен, это он донес, ибо разговор такой происходил в его присутствии.
Вопрос Едигея не на шутку разозлил кречетоглазого:
– Слушай, я уже давал тебе понять: откуда сведения, какие сведения – это наша забота. И мы ни перед кем не отчитываемся. Запомни. Выкладывай, что он говорил?
– Да что он говорил? Надо припомнить. Значит, у нашего самого старого рабочего на разъезде, Казангапа, сын учится в интернате на станции Кумбель. Ну, мальчишка, ясно дело, немного хулиганит, обманывает, бывает. А тут на первое сентября стали Сабитжана снова собирать на учебу. Отец повез его на верблюде. А мать, жена, значит, Казангапа, Букей, стала плакать, жаловаться – беда, говорит, как пошел в интернат, так вроде чужой стал. Нет, говорит, того, чтобы сердцем, душой был привязан к дому, к отцу, матери, как прежде. Ну, малограмотная женщина. Конечно, и учить надо сына, и в отдалении он постоянно…
– Ну хорошо, – перебил его кречетоглазый. – А что сказал Куттыбаев при этом?
– Он тоже был среди нас. Он сказал, что мать, говорит, сердцем чует неладное. Потому что интернатское обучение не от хорошей жизни. Интернат вроде бы отнимает, ну, не отнимает, отдаляет ребенка от семьи, от отца, матери. Что это, в общем, очень трудный вопрос. Для всех трудный – и для него и для других. Но что поделаешь, раз нет возможностей других. Я его понимаю. У нас тоже дети подрастают. И уже сейчас душа болит, как оно будет, что из этого выйдет. Плохо, конечно…
– Это потом, – остановил его кречетоглазый. – Значит, он говорил, что советский интернат – это плохо?
– Он не говорил «советский». Он просто говорил – интернат. В Кумбеле наш интернат. Это я говорю «плохо».
– Ну, это не важно. Кумбель в Советском Союзе.
– Как не важно? – вышел из себя Едигей, чувствуя, как тот запутывает его. – Зачем приписывать то, чего человек не говорил? Я тоже так думаю. Жил бы я в другом месте, а не на разъезде, ни за что не послал бы своих детей ни в какой интернат. Вот так, и я так думаю. Что ж, выходит?..
– Думай, думай! – проговорил кречетоглазый, приостанавливая разговор. И, помолчав, продолжал: – Та-ак, стало быть, сделаем выводы. Значит, он против коллективного воспитания, не так ли?
– Ничего он не против! – не утерпел Едигей. – Зачем напраслину возводить! Как так можно?
– Не надо, не надо, прекрати, – отмахнулся кречетоглазый, не считая нужным вдаваться в объяснения. – А теперь скажи мне, что это за тетрадь под названием «Птица Доненбай»? Куттыбаев утверждает, что записал ее со слов Казангапа и с твоих отчасти. Так ли это?
– Так точно, – оживился Едигей. – Это тут, в сарозеках, была такая история, легенда, значит. Недалеко отсюда кладбище найманское стоит, когда-то оно было найманское, а теперь общее, называется Ана-Бейит, там была похоронена Найман-Ана, убитая сыном своим, манкуртом…
– Ну, достаточно, это мы почитаем, посмотрим, что там кроется за этой птицей, – сказал кречетоглазый и стал перелистывать тетрадь, опять же размышляя вслух и выражая тем свое отношение: – Птица Доненбай, хм, ничего лучшего и не придумаешь. Птица с человеческим именем. Тоже мне писатель нашелся. Новый Мухтар Ауэзов объявился. Подумаешь, писатель феодальной старины. Птица Доненбай, хм. Думает, не разберемся… А этот тут писаниной занялся втихомолку, для детишек, видишь ли. А это что? Тоже, по-твоему, для детишек? – Кречетоглазый поднес к лицу Едигея еще одну тетрадь в клеенчатой обложке.
– А что это? – не понял Едигей.
– Что? Да ты должен знать. Вот озаглавлена: «Обращение Раймалы-аги к брату Абдильхану».
– Ну верно, это тоже легенда, – начал Едигей. – Это быль. Старые люди знают эту историю…
– Не беспокойся, я тоже знаю, – перебил его кречетоглазый. – Слышал краем уха. Старый, выживший из ума старик влюбляется в молодую, девятнадцатилетнюю девицу. Что ж тут хорошего? Этот Куттыбаев не только враждебный тип, он еще и морально извращенный человек, выходит. Ишь как старался, подробно записал весь этот маразм.
Едигей покраснел. Не от стыда. Гневом переполнилась его душа, ибо большей несправедливости по отношению к Абуталипу быть не могло. И он сказал, едва сдерживая себя:
– Ты вот что, не знаю, какой ты там начальник, но в этом ты его не задевай. Дай Бог каждому быть таким отцом и мужем, и любой здесь тебе скажет, какой он есть человек. Нас тут по пальцам перечесть, и мы все знаем друг друга.
– Ладно, ладно, успокойся, – ответил кречетоглазый. – Затуманил он вам тут мозги. Враг всегда прикидывается. А мы его разоблачим. Все, можешь быть свободным.
Едигей встал. Замялся, надевая шапку.
– Так что, как будет с ним? Как теперь? Только из-за этих писаний сажать человека, что ли?
Кречетоглазый резко привстал из-за стола.
– Слушай, я тебе еще раз повторяю: это не твое дело! За что преследовать врага, как с ним обходиться, к какому наказанию привлечь его – это мы знаем! Пусть твоя голова не болит. Знай свою дорожку. Иди!