Очень хотелось солнца Аверина Мария

© Аверина М., текст, 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Иов XX века

Очень хотелось солнца.

Но солнца не было уже давно. Ни мутным летом, которого он почти не помнил, поскольку проторчал все его месяцы в полусыром подвале института, разбирая набрякшие, засаленные, склизкие фолианты с никому теперь уже не нужными отчетами о проведенных «во времена оны» исследованиях. Ни ранней осенью, когда вместо того чтобы с Ленкой и теперь уже двухлетней Анюткой рвануть, как в прошлые годы, на море, он, чертыхаясь про себя, от зари до зари по колено в грязи махал топором в деревне, пилил, строгал, приколачивал… После смерти матери отец окончательно отказался жить в Москве. В квартире, видимо, все напоминало ему о жене, а потому безмерно раздражало, и он собирался зимовать в Никитино. Николай изо дня в день под мерзко секущим дождичком добросовестно копал мелкую, неуродившуюся картошку, таскал мешки с яблоками, которые остервенелая Ленка, отдувая с лица длиннющую рыжую челку, сушила, пекла, варила, закатывала в банки; помогал старику поддомкратить дом, поменять нижние сгнившие венцы, кое-где «подлить» осыпающийся фундамент, утеплить почерневший сруб… На это, как выяснилось значительно позже, и ушли последние родительские сбережения. Хотя, впрочем, об этом никто потом не сожалел. Все оказалось вовремя: предусмотрительный отец все купил и запас сильно загодя – словно знал, что с этой осени больше никогда не увидит в своем кошельке «ленинских» десятирублевок и двадцатипятирублевок.

Солнца не было и тогда, когда Николай с семьей вернулся в Москву. Впервые оставшись одни в крохотной темноватой родительской «трешке», они сперва растерялись. Еще не закрывшееся после смерти матери «пустое место» словно стало больше и шире. Распахнув шкаф в комнате отца и обнаружив там лишь старую кепку, сломанный зонтик и потертый ремень, Николай второй раз за этот год испытал какое-то тяжелое, подсасывающее в солнечном сплетении чувство тоски… С отъездом отца «пустота» распространилась на все комнаты, загоняя молодых хозяев на кухню, где они, уложив почему-то целыми днями нудно капризничавшую Анютку, несколько вечеров подряд молча пили чай до самого того момента, когда так же молча можно было отправляться спать. Обошедшийся в этом году без бабьего лета сентябрь набрякал ноябрьской нудотой, наполняя комнаты сыростью и тяжелыми предчувствиями.

Ситуацию, как всегда, спасла Ленка.

– Так… Ну хватит… Эдак мы тут с тобой совсем изойдем…

И немедленно подпрягла его двигать мебель. Он покорно подчинился, не столько потому что ему хотелось перемен, сколько из желания хоть чем-то себя занять, чтобы изгнать из души эту склизкую дождливую муть. Ленка с сердито-озабоченным видом целыми днями скребла, мыла, чистила, мела. По ее указаниям он что-то сдирал и прибивал на новое место, перебирал, перетаскивал, выколачивал ковры, выбрасывал… И только Анютка со счастливым визгом, не боясь теперь быть одернутой вечно бурчащим дедом, на своих еще не до конца слушающихся ножках носилась по всей протяженности комнатного «трамвая» – ей единственной в этой вечно сизой, промозглой мгле было по-настоящему весело.

Он по привычке каждый день уезжал на работу, хотя и понимал, что спокойно мог бы этого не делать: институт умирал. Лаборатории не работали уже давно, экспериментальные цеха окончательно встали в начале осени. В кабинете, где ранее соседствовали всего два стола – его и Виолетты Степановны, – теперь теснилось четыре. Но зато в конце коридора, у балкона, в трех последних смежных комнатах появились какие-то вдумчивые люди со шныряюще-маслеными глазами, в первый же день пришпандорившие на одну из дверей черную с золотом, словно только что упертую с кладбища табличку: «Риелторское агентство».

– Зарплату я вам чем-то должен платить? – азартно оправдывался шеф перед каждым попадавшимся ему в коридоре. – Нет, но вот чем, а?

К слову сказать, самого шефа никто никогда ни о чем не спрашивал, однако он все равно считал своим долгом остановить кого-нибудь на бегу и, заглядывая в глаза, настойчиво теребить:

– А? Нет, ну вот чем? Чем я вам должен платить зарплату, скажите на милость?

Но, невзирая на разномастных «подселенцев», которых по всем этажам становилось с каждым днем все больше и больше, зарплату он не платил уже четвертый месяц. По этому поводу мэнээсы[1] приезжали на работу к полудню, если вообще приезжали – у далеко живущих от института не было денег на транспорт. А те, кто все же добирался и оказывался за своим столом, оставшуюся часть дня растерянно перебирали бумажки, открывали и закрывали какие-нибудь папки, неизвестно что и зачем туда подшивая. Ранее царившая в институте атмосфера некоторой ироничной шутливости и ласковой фамильярности, которая так нравилась Николаю, куда-то сама по себе подевалась. Люди хмуро здоровались друг с другом, молча отсиживали за столами положенные часы и, так же неприветливо попрощавшись, растворялись в сумраке институтского лабиринта, в котором давно уже горела только каждая третья-четвертая лампочка, а затем в недвижимой водяной взвеси насупившихся осенних улиц, от которой не спасали никакие зонты.

В коридор теперь вообще старались не выходить. А если и возникала такая необходимость, то крадущимися шагами жались вдоль стен. Ибо в три последние у балкона комнаты зачастили не только дамы в изрядных шубах, сопровождаемые молодыми молчаливыми «бычками», но и крепкие, приземистые «кореша» в невероятного цвета пиджаках, за которыми так же неотступно, как за дамами, следовали не менее непреклонные «носители» причудливых телефонов. Еще вчера хорошенькие, а ныне какие-то полинявшие лаборантки, завидев шествующую в направлении могильной таблички подобную компанию, как мелкие рыбешки, ретиво брызгали в разные стороны, стараясь заскочить в первую же попавшуюся дверь и, затаившись, переждать, когда проплывет мимо этот хищный акулий косяк. Та же, которая не успевала (или ей не везло – ближайшая дверь оказывалась заперта), в ужасе замирала, натянуто улыбаясь, в ожидании либо быть потрепанной по щечке, либо ущипленной за мягкое место.

– Подумайте, какие наглецы! – низким басом презрительно провозглашала Виолетта Степановна, возвращаясь с балкона, куда она, демонстрируя полное презрение к «подселенцам», по-прежнему ходила курить неизвестно откуда доставаемый ею дефицитнейший «Беломор». – Стоит специально консервная банка! Так нет же! Весь пол этими своими «Мальборо» загадили… Буржуины сволочные!

Протиснувшись между столами и попутно непременно снеся с них своими не утратившими с возрастом аппетитной пышности боками кипы бумаг, она с размаху плюхалась на тоскливо подвывавший под ней стул, раздраженно открывала какую-нибудь очередную, никому давным-давно не нужную папку и сосредоточенно утыкалась в стройные ряды машинописных буквоцифр, нервно зажав карандаш в не по возрасту вызывающе накрашенных ярко-алых губах.

Но Николай знал, что она также ничего не делает, как и он. Потому что делать было попросту нечего. И лишь по какой-то автоматической привычке скорее для самого себя, а не из страха нарушить дисциплину! – как раньше, ни разу не опоздав, каждое утро неизменно обгоняя Виолетту Степановну в холле, он поднимался в этот кабинет. Сев за стол, как всегда, обязательно точил все найденные на нем карандаши, наводил порядок в ворохе ручек, половина которых давно не писала, аккуратно подравнивал ряды картонных папок, стопкой высящихся на краю. И только после всего этого доставал привезенную из дому «общую» тетрадь, раскрывал ее и погружался в расчеты.

Докторскую он начал писать два года назад тайком от всех, вопреки правилам даже не заявляя тему и не утверждая ее у шефа. Хотелось все сперва понять самому, заложить прочную основу, да такую, что, даже если тему потом и переиначат, незыблемое здание концепции тем не менее не рухнуло бы под нажимом прагматики мышления начальства, и чтобы сам он не утратил интереса к собственной работе. Начал и… очень скоро понял, что сделал это зря.

Так и не осиливший рассвета день теперь обеченно угасал. Сквозь невесть какими трудами добытую Ленкой модную гардину Николаю было видно, как однообразно-серой акварелью по домам, деревьям, машинам, людям ветер размазывает омерзительную слякоть. Не разрезаемая привычным вечерним белесоватым светом мутная мгла постепенно уплотнялась – весь октябрь, как раз с того момента, как Николай окончательно перестал выходить из дому, на улицах почему-то не зажигали фонарей. Лишь изредка подъезжавший автобус выхватывал изнуренными фарами мелкую водяную сыпь – настолько, казалось бы, полностью подменившую собой воздух, что становилось трудно дышать, – и снова наступала полная тьма.

«Прям как в войну, – некстати подумал Николай, – не хватает только крест-накрест заклеенных стекол, далекой канонады и завываний сирены воздушной тревоги!»

И по какой-то безотчетной привычке прикрыв свою драгоценную, уже порядком пообтрепавшуюся, на три четверти исписанную, вспухшую от закладок и вклеек «общую» тетрадь, он неохотно поднялся из-за отцовского письменного стола и побрел на кухню.

Щелкнул выключатель, слепой желтоватый свет залил шестиметровый квадрат, так любовно и с умом обставленный Ленкой, что в иные, более радостные времена здесь собиралось до десяти человек гостей и еще оставалось место для грифа гитары. Помимо дизайнерских навыков его жена, как оказалось, обладала еще и неплохими психологическими. Это стало понятно в первый же вечер, когда он привел ее знакомиться с родителями и она после вполне себе официально выглядевшего застолья вдруг совершенно по-свойски перемыла всю посуду, чем до самой смерти будущей свекрови заслужила ее любовь и уважение. В дальнейшем выяснилось, что Ленка не только добросовестная хозяйка, но и, неожиданно для ее легкомысленного характера, приличная мать: с довольно своенравной Анюткой она договаривалась легко, чуть насмешливо и как-то совершенно несерьезно относясь к многочисленным капризам дочурки.

Но все эти достоинства меркли в глазах Николая перед двумя Ленкиными качествами, которые, собственно, и прекратили в свое время мучительные сомнения новоявленного аспиранта: что сперва – жениться или написать кандидатскую? Ленка была не только отчаянно-рыжей – причем того самого редчайшего, неповторимого солнечного оттенка, какой нечасто встречается среди «ржавоголовых», – но и умела улыбаться так, что, казалось, в самой темной комнате от ее тихого гортанного смешка занимался свежий летний рассвет. И поэтому, когда в их уже теперь пятилетней семейной жизни время от времени зачинались грозы – а куда же без них? – и яркие Ленкины кудряшки в гневе разметывались вокруг ее покрасневшей мордахи, Николай в тоскливом ожидании конца «семейной разборки» неизменно начинал улыбаться. Этим он, конечно, сперва доводил жену до белого каления, да так, что она порой стучала по нему своими остренькими безудержными кулачками, но тут было главное – выдержка: молчать и улыбаться. И он упорно продолжал молчать и улыбаться до тех пор, пока изнемогшая от ярости жена внезапно не начинала хохотать, и тогда, сквозь еще клубящиеся на семейном горизонте тучи пробивались те самые, так им любимые, перворассветные лучи.

Но сейчас и этого солнышка он был лишен. Ленку с Анькой на последние триста рублей Николай в середине октября отвез в Никитино к отцу, поскольку прокормить семью уже был элементарно не в состоянии.

Это решение он огласил супруге как раз в тот момент, когда она крайне внимательно изучала содержимое двух трехлитровых банок, стоявших перед ней на кухонном столе. Каждая из них примерно на треть была заполнена каким-то белым порошком.

– Так. Ну, это на сегодняшний день все, что у нас есть! – заявила она, когда он шагнул в дверной проем. – Остатки сухого молока из Анькиной гуманитарки и столько же муки… Консервная банка морской капусты. Чем мне вас кормить?

Повисла недолгая пауза – обычно нетерпеливая Ленка долгого молчания в разговоре не выносила.

– У тебя деньги есть? – наконец спросила она.

– Триста рублей… – начиная на всякий случай улыбаться, промямлил Николай.

– Понятно… хотя… что мне с твоих трехсот рублей… Тут и по талонам ни хрена достать невозможно…

И Ленка опять углубилась в созерцание содержимого банок, медитируя на него сквозь стекло.

– Лен, – он аккуратно, чтобы «не сорвать чеку», пододвинул табуретку и подсел к жене поближе, – мне кажется… Тебе с Анькой надо ехать к отцу. Там хоть какие-то запасы в доме… И коза у бабы Маши, соседки… если, конечно, не зарезали с голодухи… Аньке-то стаканчик молока не пожалеет – не жалела же до сих пор…

Ленка покраснела, набычилась, угрожающе отдула челку, но неожиданно по кухне брызнули солнечные лучи.

– Вот на твои жалкие сбережения мы все туда и доедем. Берешь свою «общую» и там за печкой, в тишине и уюте, творишь… Ты же понимаешь, что твой шеф никому ничего платить не будет.

Опять повисла пауза. Николай все еще продолжал улыбаться – так, на всякий случай.

– Угу! – Ленка отличалась удивительной сообразительностью. – Понятно… Книги… Картотеки… Библиотеки…

Она еще секунд тридцать помолчала.

– Иначе говоря, ты мне сплавляешь своего папашу, а сам тут займешься мировыми открытиями. Мы тебе здесь мешаем, да?

Но она прекрасно знала, что это не так. Их жизнь сложилась как-то сама собой, и в этом уже отлаженном механизме его первая, а теперь и намечавшаяся вторая диссертация не были той песчинкой, которая могла бы заставить сбоить всю систему. Напротив! Бывшая однокурсница и отнюдь не двоечница Ленка, может быть, решив, что одна семья двух кандидатов не выдержит, а может, просто поленившись, в аспирантуру не пошла, хотя ее усиленно туда звали. Однако к научным устремлениям мужа относилась вполне серьезно, вникала в его работу и иногда даже подавала неплохие идеи, по-прежнему досадливо отмахиваясь, когда он заговаривал о том, что и ей неплохо бы все же пойти в аспирантуру, пока не вышли сроки. По правде сказать, быть может, и он не защитился бы, не будь Ленки: все, что надо было перепечатать, – было перепечатано, сброшюровать – сброшюровано, где-то у кого-то подписать – подписано. Он и сам не заметил, как она все это ловко провернула – все его силы уходили на борьбу с шефом, тогдашним руководителем диссертации, а ныне начальником. Ибо шеф упорно настаивал на переработке целой главы, причем странным образом требовал убрать из нее все самое, по мнению Николая, ценное. И если бы не Ленкины психологические и дипломатические способности – одному богу ведомо, чем бы это все закончилось: именно она каким-то образом достигла компромисса между ними, сумев заставить Николая извлечь из диссертации требуемое и подсказав, чем не менее ценным его можно было бы заменить…

…Ленка еще раз отдула от лица рыжую челку и поднялась.

– Ну хорошо, предположим, я сейчас соберу шмотки. А ты на что жить будешь? Может, поедем вместе?

Но она с Анькой все же осталась в деревне с дедом, а он вернулся в Москву.

– Папка-а-а-а-а! – до сих пор висел в ушах Николая душераздирающий Анькин вопль, когда дед, желая отвлечь от расставания до беспамятства любившую отца малышку, увел ее к бабе Маше смотреть на козлят. – Па-а-а-ап-ка-а-а-а!

Обмануть эту прозорливицу не представлялось возможным, ибо еще этим летом подходить к козе ей категорически запрещалось, а тут взрослые вдруг сами разрешили ее гладить. Характер у Аньки был Ленкин. И это стало понятно с момента самой первой козырной забугорной пустышки, которую кокетничавшая родившейся дочкой мамочка захотела запихнуть в рот любимому чаду на прогулке. Анька беззубыми деснами секунду пожевала соску и затем, покраснев от натуги, выплюнула через колясочный борт. Все дальнейшие усилия по продвижению этого модного приспособления заканчивались ничем: Анька категорически не желала никаких заменителей, кроме «натурального продукта» – материнской груди, лишь изредка соглашаясь на соску с бутылкой, да и то так, попить водички.

Сейчас на кухонном столе перед Николаем стояли те же две трехлитровые банки, каждая из которых примерно на треть была заполнена белым порошком: одна – мукой, другая – сухим молоком.

Оставшись в одиночестве, он сам удивился тому, насколько неприхотлив. Привезя из деревни рюкзак с картошкой, яблоками и соленьями, Николай какое-то время совершенно не задумывался о том, что будет есть. По утрам, похрустев обтертым о штаны яблоком, он закидывал в кастрюлю мелкие кругляши картошки, которые время от времени таскал потом, проголодавшись, в течение дня по одному-два, даже не морочась подчас их очистить. Как правило, сопровождал эту процедуру соленый огурец, помидор или горстка квашеной капусты, съедаемые на ходу по пути к письменному столу. Когда недели через две в доме закончился чай, то, пошарив в шкафах, Николай нашел какие-то припрятанные Ленкой травы и, не слишком разбираясь, какие и от чего, заваривал их крутым кипятком. Сперва морщился – некоторые из них оказались горьковаты, – но вскоре привык и даже стал получать своеобразное удовольствие от необычного вяжущего вкуса.

И все это не имело в конечном счете никакого значения до того момента, когда однажды в рыхлое и гнилое ноябрьское утро, по привычке сунув руку в нижний ящик холодильника, он не нащупал там ни яблока, ни картофелины. Несколько минут проведя в ступоре, Николай догадался проинспектировать полки повыше. И с удивлением обнаружил, что в целлофановых пакетах, куда Ленка при укладке рюкзака, чтобы не было так тяжело, переложила ему из банок огурцы, помидоры и капусту, ничего нет. В дальнем углу совершенно пустого холодильника лишь сиротливо светилась какая-то консерва. Достав, брезгливо поморщился: морская капуста, которую он с детства терпеть не мог. Зашвырнув ее обратно, Николай вылил остатки уже подкисшего рассола из каждого пакета себе прямо в рот, выбросил их в мусорное ведро и… отключил холодильник.

Опустившись на табуретку, он тупо уставился в пол. На сегодняшний день у него были совершенно иные планы, нежели добывать себе пропитание, – он как раз вчерне наметил вторую главу и собирался прописать предварительные выводы. Отвлекаться ему не хотелось. Недолго поразмыслив, он высыпал из коробочки в кипяток последние крохи желтоватого сладковатого порошка – кажется, это была ромашка – и в дурном расположении духа направился к письменному столу.

Но оказалось, что день был безнадежно испорчен. Вместо стройной логической цепочки, которая так удачно собралась у него в голове, пока он медленно и с наслаждением просыпался – и чего, дурак, сразу не записал? – мысль кружила вокруг так неожиданно кончившейся картошки, отсутствия денег и, главное, омерзительной необходимости выходить на улицу. От одного только осознания того, что ему нужно будет одеться и покинуть квартиру, воротило с души.

Работа не клеилась, раздражение росло, промаявшись попусту за письменным столом часов пять, он понял, что, пока не устранит эту внезапно возникшую неприятность, к нему не вернется то спокойное и ровное расположение духа, которое уже месяц позволяло ему планомерно и методично выстукивать двумя пальцами на пишущей машинке четкие строчки диссертационного черновика.

Пришлось прекратить работу и снова двинуться на кухню.

Тщательный обыск кладовки, всех шкафчиков, ящичков и коробочек дал неутешительный результат: трав, как оказалось, больше не было, а на кухонном столе высились только две те самые трехлитровые банки, с которых, собственно, и начался его вынужденный холостяцкий быт. К этому моменту проклятый желудок уже выплясывал польку-бабочку, требуя немедленного заполнения хотя бы чем-нибудь съестным. И Николаю пришлось экспериментировать.

Первый опыт был неудачным: мутная жижа, в которую превратилась ложка муки и ложка сухого молока, разведенные водой, конечно же, пристала к сковородке – никакого масла в доме не было. Он в ярости соскребал сырые, грязно-белые лохмотья лопаткой и, от омерзения даже не прожевывая, глотал. Покончив с этой идиотской процедурой, плюхнул сковородку в мойку отмокать и пошел в отцовскую комнату. Но вид разложенных бумаг почему-то тоже вызвал отвращение, и, послонявшись по квартире в гнилых ноябрьских сумерках, он остановился перед телевизором.

Со времени отъезда жены и дочери Николай просто позабыл о его существовании и сейчас с любопытством смотрел в медленно разгорающийся экран. Когда изображение задергалось и поплыло черно-белыми мелкими квадратиками, да так, что у него даже резануло глаза, он подумал, что Анютка-таки перед отъездом успела до него добраться и что-то там покрутить. Но нет, в следующую секунду квадратики вспучились пузырем, треснули, и в образовавшуюся щель пролезла какая-то дьявольская рожа, принакрытая плохо прокрашенным блондинистым чубом. Иезуитски ухмыльнувшись, рожа шулерски предъявила в экран две свои ладони. Из них вылетели какие-то шарики с буквами, сложившимися в слова, которые Николай так и не успел прочесть.

Затем в кадре нарисовалась худая томная красотка в желтом костюме, сидящая, скромно склеив коленки, на огромном красном диване и через каждое слово, которое щебетали ее пунцовые губки, нарочито вставлявшая «а… ээ…». Николай долго вслушивался в белиберду, которую она несла, не сразу догадавшись, что ему предложено смеяться. Пока он соображал, что веселого в вопросах «Случалось ли так, что вам не удавалось спрятать под полой плаща свое помповое ружье?» и «Заклинивало ли у кого-нибудь патрон в стволе М-16?», в кадр влетел еще один плохо прокрашенный блондин и, мотая во все стороны, словно спаниель ушами, не слишком хорошо промытыми и расчесанными длинными лохмами, диким голосом стал что-то орать. Синий пиджак на золотых пуговицах, явно размера на два превышавший размах плеч дикаря, едва поспевал за безумными телодвижениями, которые совершал его хозяин. Блондин, какое-то время поорав и покривлявшись, неожиданно достал из-за спины автомат Калашникова и начал из него палить прямо в студию. Вместо ожидаемого вопля ужаса раздался дружный смех зрителей. И опять, пока Николай соображал, над чем же он тут должен посмеяться, девица в желтом костюме вдруг выхватила у дикаря автомат, как-то неприлично зажала его у себя между ног и стала издавать томные вздохи и охи, а буйный дикарь в синем пиджаке размахивал штык-ножом. Смех теперь звучал почти непрерывно, и Николай даже пожалел, что природа наделила его слишком тяжелым для этих шуток умом – судя по всему, людям, сидящим в студии, было искренне весело. Девица же внезапно бурно-бурно задышала, отчаянно-оргазмически закричала «да-да-да!» и, бросив автомат, завалилась за диван. Тут дикарь, свирепо вращая глазами и надсадно завывая, что, видимо, должно было показать, как он постепенно распаляется, последовательно сорвал с себя сперва синий пиджак, затем брючный ремень, белую рубашку, обнажив при этом волосатый торс с эффектными рельефными мышцами, и рыбкой нырнул вслед за девицей. После этого изображение снова зарябило черно-белым оп-артом, и стрела со страшным звуком вонзилась в «яблочко», расположенное в центре откуда-то взявшейся рулетки.

Николай нажал на кнопку, экран мигнул и так же неохотно, как включался, померк. Настроение было испорчено окончательно.

Он поплелся в комнату отца, с размаху плюхнулся на диван и нашарил на книжной полке над головой очередной пухлый том Толстого…

Однако уже на следующий день задача с поиском пропитания была решена. Оказалось, что сковородку просто нужно раскалять докрасна, и тогда мутная молочно-мучная взвесь образовывала по всей своей окружности ровную сухую лепешку, которая, присоленная, вполне годилась в пищу. Душевное равновесие было восстановлено, и Николай с азартом продолжил работу.

Теперь по утрам он готовил себе еду сразу на весь день, добросовестно растирая столовую ложку муки и сухого молока с водой в единую вязкую субстанцию. Своеобразный хлебный блин такого же омерзительного вкуса, каким было американское сухое «гуманитарное» молоко, вскоре стал привычен, и Николай теперь был озабочен только тем, чтобы этой адской смеси ему хватило как на можно более долгое время. Тут он как раз очень кстати вспомнил о тоскующей в выключенном холодильнике одинокой банке морской капусты.

Дождавшись, когда лепешка остынет, Николай аккуратно разрезал ее на четыре части, три из которых оставлял на тарелке, накрыв целлофановым пакетом, а на четвертинку в три-четыре дорожки стелил волоски морской капусты. Тепрь он не только смирился с ее «склизким» вкусом, но и даже пожалел, когда она, в результате такого экономного использования, через две недели все же закончилась. Чтобы «не оскотиниться», он честно брал из буфета тарелку, перекладывал в нее этот своеобразный бутерброд, кипятил чайник и заливал бурлящую воду до краев в свою любимую кружку. Со всем этим хозяйством – вот тут бы Ленка точно начала орать, что он решил завести с таким трудом выжитых ею из квартиры тараканов! – шествовал к отцовскому письменному столу, мгновенно с головой уходя в работу. Так, во-первых, проще было не замечать, что ты ешь, а во-вторых, сколько. Поэтому, «вынырнув» из своего увлекательного занятия, он частенько обнаруживал, что его «завтрак» не только давно съеден, но и вполне пора «обедать». И тогда, прихватив кружку и тарелку, он не торопясь следовал в обратном направлении на кухню, отделял от блина еще одну четвертинку, снова стелил четыре-пять зеленых «волосков» и опять кипятил чайник.

От полного одиночества, сосредоточенности и отсутствия возможности, а главное – желания куда-либо выходить его занятие становилось все интереснее и интереснее. Он стал нащупывать в том самом выставленном из «кандидатской» куске новые перспективы и возможности и так этим увлекся, что в иные дни стал свой бутерброд обнаруживать недоеденным, а кипяток в кружке – безнадежно остывшим. Тогда он решил делить блин на две части и уносить с собой в комнату сразу половинку: и правда, зачем было тратить драгоценное время на повторение всей операции четыре раза в день, если в голове стройным рядом чертились формулы, извлекались корни, брались логарифмы, вычислялись интегралы и во всем стремительном хороводе мыслей ему зачастую совершенно не было важно, жует он что-нибудь при этом или нет?..

То, что уже завтра ему будет совсем нечего есть, Николай обнаружил утром. Может быть, поэтому обошелся кружкой кипятка, ибо сама мысль о том, что надо будет где-то раздобывать денег и стоять потом в какой-нибудь очереди, для чего, естественно, ему придется выходить из дому в эту омерзительную серость, снова вызвала у него острый приступ тоски. Не привыкший лгать себе, он давно осознал, что, работая «запоем», тем самым попросту отгораживается от неприятно будоражащих его душу раздумий. Он, взрослый, неглупый, достаточно сильный человек с высшим и не самым «простым» образованием, пользующийся телефоном, имеющий в доме ванну и горячую воду, живущий в ХХ веке в собственной стране, по улицам которой не ездят танки и не носятся очумелые мужики с автоматами, а с неба на голову не сыплются бомбы, тем не менее почему-то голодает. И коль скоро эта тщательно отгоняемая мысль все же упорно время от времени его настигала, он покорно в который раз проходил в мозгу всю сложившуюся в последние годы в стране цепочку событий, в конце которой неизменно упирался в нечто мягкое, темное, податливое и в то же время совершенно не прощупываемое и не просматриваемое. Научный его ум, не привыкший пасовать перед загадками природы, атаковал это «нечто» то с одной, то с другой стороны. Однако всякий раз, казалось бы, верно выстраиваемая им логика неизменно обрывалась в одном и том же месте: между почившим в бозе СССР и новорожденной Россией находился какой-то искусственный темный провал, через который совершенно невозможно было перебросить никакой мысленный мостик. Странным образом более всего Николай уставал не от своего научного «мозгового штурма», который, как теперь предчувствовалось, мог привести его к открытию чуть ли не мирового значения, а именно от этих вот куда менее сложных и в то же время совершенно тупиковых размышлений. Они так серьезно раздражали его своей неразрешимостью, что порождали острое чувство униженной беспомощности, и это, в свою очередь, парализовало мозг и мешало работать. А посему, шлепнув на тарелку очередную порцию лепешки, он предпочитал как можно скорее вернуться к интегралам и логарифмам, которые пусть и несколько капризничая, но все же подчинялись его демиургической власти, в конечном итоге выстраивая на бумаге очертания совершенно новой, доселе никому не известной физической реальности.

Но сегодняшним утром от этой мысли ему уже некуда было деваться: как бы ни был он неприхотлив, но, растерев последнюю столовую ложку муки с сухим молоком, он был обречен с завтрашнего дня начать окончательно голодать или шевелиться в поисках пропитания.

Николай отставил банки, плеснул в кружку кипятку и привычно направился в отцовскую комнату, Ленкиными усилиями теперь превращенную в полноценный его кабинет, заходить в который Анютке можно было только с личного разрешения папы. Сюда, в компанию с отцовским письменным столом, в первый же день генеральной уборки был перемещен старинный дубовый книжный шкаф, который, впрочем, так и не смог вместить в себя весь накопленный Николаем к докторской интеллектуальный хлам. Пришлось собрать со всей квартиры невесть откуда взявшиеся в ней разномастные полки и выстроить из них еще одно подобие шкафа. Но и им было не под силу «заглотить» все научные труды, журналы и тетради с выписками. И потому, при всем уважении к ним, они стопками высились, пылясь, на подоконнике, придиванном столике, на одном из стульев и даже на полу. Другое дело, что разбором и систематизацией этих завалов Николай занялся буквально в первый же день после того, как отвез своих к деду, и потратил на это неделю. Каталога он, конечно, не составил, но зато стал хотя бы примерно ориентироваться, где можно найти то, что ему в данный момент необходимо.

Отхлебнув кипятку, Николай попытался углубиться в работу. Подтянув к себе нужные сейчас книги, он внимательно осмотрел торчащие из них разноцветные бумажки, нашел необходимые закладки и уже было раскрыл, собираясь сделать выписки… Но мысль о том, что надо будет что-то есть, упрямо сидела в голове, проступала сквозь цифры, сбивала логические построения. Удивительным образом все это время он ел, не испытывая особенного голода, ел просто для того, чтобы есть, чтобы ничто не отвлекало от работы. Но именно сегодня при мысли о последней столовой ложке бурды у него вдруг остро засосало под ложечкой. Захотелось кофе – он прямо почувствовал этот дразнящий запах! И к нему бутерброд со сливочным маслом и вишневым, например, джемом. Усилием воли он попытался отогнать от себя эти фантазии, но перед глазами упорно возникала тарелка ароматного борща, который Ленка варила с особым мастерством и вкусом.

Он хлебнул еще кипятку и только тут понял, как ему осточертела простая горячая вода. В раздражении сломав только что тщательно отточенный карандаш, он захлопнул книгу… И снова открыл ее, решив, что работать сегодня он будет все равно, а лепешку сделает к вечеру.

Но вечер не замедлил: так как солнце в эту осень не считало нужным показывать себя даже на минуту, то мутное, бессильное, неумытое утро сразу же перетекало, не тормозя, в не менее хмурый, бомжеватый закат.

В слепом кухонном свете он не торопясь ссыпал в миску все содержимое двух банок, подлил воды из чайника и начал растирать ложкой неприятно пахнущую жижу. Мысль в такт движению тоже ходила по кругу: даже если пешком – а это часа полтора ходу! – и добраться до института, войти к шефу и прямо спросить, не хочет ли тот выплатить ему хоть что-то из задерживаемой полгода зарплаты, и даже постучать кулаком по столу – эффект будет нулевой. К тому же прогулка не доставит ему удовольствия: чувство невыносимой униженности, которое он успешно подавлял в себе работой, не выходя из дома, там, на улице, где откуда-то берутся люди, у которых есть деньги и поэтому они что-то покупают в магазинах, обострится до невыносимости, вышибет из колеи окончательно. И он сразу же начнет тосковать – и по Ленкиной улыбке, и по дочкиным взвизгам, и даже по борщу… Одолжить тоже уже было не у кого, да и как, чем отдавать?

Чувство голода, мешающееся с ощущением безвыходности, штормило эмоции. Ложка заходила быстрее, яростно втирая «болтанку» в стенки миски. Швырнул ложку в мойку, чиркнул спичкой, да так, что она сломалась, потом второй, третьей, поднес к конфорке, почему-то обжегшись, чертыхнулся, шмякнул с размаху пустую сковороду на огонь и вдруг понял,что его охватывает бешенство. Движение было привычным, отработанным до автоматизма – так по утрам наспех перед работой он обычно жарил себе яичницу с колбасой, – кухня была знакомой, город за окнами был свой, родной до каждого закоулочка, а вот жизнь в нем… жизнь теперь была какой-то чужой.

Когда он последний раз ел колбасу? Да, и в самом деле – в тот последний день, с которого и начался отсчет его добровольного домашнего затворничества. Отвезя Ленку с Анькой и вернувшись в Москву, он на оставшиеся от поездки деньги на следующее утро добрался до института, чтобы забрать кое-что нужное из своего письменного стола. По привычке обогнав в холле гордо несущую свои туго обтянутые узкой юбкой пышные бока Виолетту Степановну и коротко поздоровавшись с ней, он направился было к лифту, но сразу понял, что тот не работает – не было перед ним привычной толкотни.

– Ну что ж, Николай! – пробасила неспешно догнавшая его Виолетта Степановна. – Иван и Максим Викторович не показываются вторую неделю, вас не было три дня… Теперь, судя по всему, и пришел он – тот день, когда сам Господь Бог показывает нам, что с нашей научной деятельностью можно покончить раз и навсегда – пешком на седьмой лично я уже не дойду. Так сказать, естественный отбор… Через день-другой даже вам с вашим упрямством надоест отмахивать ступени до седьмого неба, и наш кабинет можно будет сдать под какой-нибудь мини-маникюрный салон. Тогда и лифт сразу заработает.

Она невесело и неожиданно для ее низкого голоса тоненько хихикнула.

– Ну что ж, Николай! До встречи в следующей жизни?

И, не дожидаясь ответа, так же неторопливо, как и шла сюда, понесла свои царственные бока обратно к выходу, раскапывая в кармане коробку с папиросами.

А Николай свернул за угол, толкнул дверь на лестницу и стал подниматься. Торопиться ему было некуда, а кое-какие выписки, сделанные летом в сыром подвале в архиве и теперь лежавшие в его столе, ему все же пригодились бы.

Единым духом поднявшись на третий, он остановился передохнуть, и тут дверь распахнулась – из холла на лестничную площадку вылетел шеф. Секундное замешательство, рукопожатие, Николай уже хотел повернуть на следующий лестничный пролет, когда шеф вдруг схватил его за рукав.

– Коленька! – такое ласковое обращение не сулило для Николая ничего хорошего.

Тем не менее он остановился.

– Коленька! – повторил шеф, придвигаясь, как всегда, излишне близко и начав по вековой привычке нервно обирать невидимые пылинки с рукава собеседника. – Ты мне как раз и нужен, я собрался тебе звонить, а ты тут и сам явился. И знаешь, так кстати, так кстати…

Николай молча ждал: единственное, чего он еще мог хотеть от этого невысокого лысоватого человека, которого давно перестал уважать, – это полагавшихся ему и за шесть месяцев задержки давно превратившихся в «пух» денег. Но разговор явно затевался не о них.

– Понимаешь, Коленька, – снова залопотал шеф. – У нас к тебе есть разговор…

– У кого у вас? – Николай насторожился.

– А у нас сегодня гости, ты не знал? А, ну да. Ну да, откуда же… Я же тебе не звонил… Только собирался… Ну, раз уж ты сегодня вдруг пришел – может, оно и к лучшему… к лучшему…

Шеф мягко взял Николая под локоть и стал вместе с ним поворачивать к ведущей наверх лестнице.

– Да, гости… и какие… а так неудобно получилось – лифт сломался… Но они – ничего… они у себя там по утрам все поголовно бегают, так что им на четвертый подняться было нетрудно… К тому же даже и хорошо: пусть видят, какие cложности испытывает советская наука! – неожиданной фистулой в гулком эхе лестничной клетки запальчиво закончил свою речь шеф.

– Я зачем вашим гостям?

– А пойдем… пойдем… они тебе сами все расскажут!

Николай «профессорский» этаж не любил и старался на нем не появляться. Его и раньше раздражали и «шикарные» псевдодеревянные панели из ДСП, которыми с претензией на роскошь были обшиты стены, и фикусы с мясистыми, лоснящимися толстыми листьями в кадках возле престижных «велюровых» разлапистых диванов и кресел, и зашарканный паркет под ногами вместо привычной выщербленной плитки «под мрамор» остальных этажей, а сейчас он и вовсе испытал приступ стыда, смешанного с брезгливостью. ДСП покрылись каким-то пыльно-масляным тусклым налетом, фикусы опустили отощавшие пожелтевшие листья, диваны потускнели, «просиделись», а кое-где сквозь потертости просвечивал поролон. Он был даже рад тому, как быстро шеф катился по коридору на своих коротеньких ножках, не давая возможности разглядеть более мелкие признаки какого-то тотального разложения, охватившего институт несколько лет назад и сейчас представленного Николаю во всем своем гнилостном великолепии.

Идя чуть не «на рысях», они на большой скорости проскочили кабинет шефа и, свернув за угол, толкнули две тяжелые деревянные створки такого же когда-то «шикарного» ДСП с золотыми круглыми блямбами вместо ручек.

Большой актовый зал был пуст, ряды кресел не освещены, лампы горели только над так называемым президиумом, где стояли такие же, с претензией на роскошь, ДСП-панели, непрочно скрепленные в громоздкие и уродливые столы. На них, когда шеф с Николаем приблизились, стали видны рюмки из кабинетного бара шефа, бутылка «Столичной», на оберточной серой бумаге толстыми кругами порубленная сизая докторская колбаса и батон. Поодаль, возле трибуны, в кресле сидел незнакомый, ухоженный и представительный седой мужчина, второй помоложе, но тоже в очень хорошем, в тоненькую полосочку костюме-тройке, прохаживался вдоль столов, с любопытством поглядывая на таким странным образом разложенное «угощение». На противоположном конце, словно два взъерошенных воробья на ветке, примостившись на краешках стульев и напряженно глядя перед собой, сидели зав. лабораториями Петр Семенович и Андрей Ильич – его тяжелые очки с толстенными стеклами все время сползали к кончику носа, и он их нервно подпихивал указательным пальцем обратно к переносице. Стояла напряженная тишина, пахло колбасным духом и прелыми шторами.

– А это наша надежда – Семенецкий, я вам про него говорил! – радостно заулыбался шеф, настойчиво подталкивая Николая в спину поближе к высокому прохаживающемуся мужчине, которому пришлось протянуть руку, чтобы поздороваться. – Думал, представлю вам его через денек-другой, а он сам сегодня объявился.

– Семенецкий? – с отчетливым английским акцентом переспросил «костюм в полосочку». – А как имя?

– Николай.

Пожав холеную, холодную, какую-то безучастную руку, Николай замялся, потому что «костюм в полосочку» тут же повернулся к нему спиной и направился к седому господину в кресле, с которым заговорил по-английски: Николай отчетливо разобрал перечисление всех своих регалий, тему кандидатской и что-то еще, произнесенное пониженным тоном, да так, что слов было уже не разобрать.

– Ну! Чем богаты, тем и рады! – вдруг пошло засуетился шеф, откупоривая «Столичную» и разливая ее по рюмкам. – У нас, знаете ли, все по-простому… к тому же советская наука нынче не финансируется… сами видите… как у нас тут теперь все… Давайте за знакомство?

Петр Семенович и Андрей Ильич как по команде встали, мелкой рысцой преодолели расстояние вдоль столов до рюмок, с готовностью схватили их и отставили локти – видимо, для приличия. «Костюм в полосочку» вопросительно оглянулся, седой джентльмен не пошевелился, лишь приподнял ладонь, показывая, что он пить не будет, а шеф, вдруг шмякнув рюмку на стол, завопил:

– Да! Да! Вода! Как же я забыл! – обежал трибуну, на которой стоял графин с водой и стаканами, услужливо налил и преподнес «костюму», который в благодарность неожиданно обаятельно и лучезарно у лыбнулся.

– Ну, поехали? За знакомство? – Шеф занес уже было руку, но приостановился, глядя, как «костюм в полосочку» мужественно опрокинул водку в рот и тут же стал запивать водой.

– Вы чего этот балаган-то тут устроили? – тихо спросил шефа Николай. – Тарелки-то в кабинете у вас есть! Чего перед иностранцами-то позориться?

– Ничего!

Шеф неожиданно острым, оценивающим взглядом скользнул по «седовласому», бодро хватанул из рюмки беленькой и, снова лучезарно разулыбавшись, тихо проептал:

– Нехай знают, буржуинские морды, как живет теперь советская наука! Нехай раскошеливаются!

Николай, ощущая на себе неприятный, какой-то цепкий, оценивающий взгляд «седовласого», выпил и понял, что с утра да на голодный желудок водка ему «не пошла». Пришлось ляпнуть круг колбасы на батон, причем то ли оттого, что откусил слишком много, то ли оттого, что его так откровенно, почти не мигая, разглядывали, хлеб тоже «застрял» у Николая в глотке.

– Ну а теперь, Коленька, не сглупи и не продешеви! – тихим шепотом, не меняя любезного выражения лица, пробормотал сквозь зубы шеф. – Итак, господа, наверное, к делу.

Услышав это, Петр Семенович и Андрей Ильич дружно поставили пустые рюмки и отбежали обратно за свой конец стола, где снова уселись рядком, и каждый достал по блокноту.

Прожевав, шеф вдруг заговорил о том, что Николай – это надежда всего института и что это стало понятно еще тогда, когда защищалась его кандидатская диссертация. Далее, в кратеньких выражениях, была очерчена суть проводимых исследований с приведением – по памяти! – некоторых цифр, после чего улыбающийся шеф торжествующе провозгласил:

– Сегодня господин Семенецкий работает над докторской диссертацией. Причем основой ее стали уникальные разработки, которые логично вытекали из его предыдущих научных интересов.

Николай поперхнулся, замер: шеф точно шпарил по его «заветной общей», почти не запинаясь и не теряя логики. В голове завертелось: откуда? Тетрадь он каждый раз приносил из дому и забирал домой… То ли от выпитого, то ли от ужаса закружилась голова и стало слегка подташнивать.

Пока «костюм в полосочку», чуть наклонившись, тихо и терпеливо переводил по-прежнему остававшемуся неподвижным и немигающим взглядом буравящему Николая «седовласому», мысль Николая судорожно металась в поисках ответа на самый главный вопрос: «Кто? Кто это сделал? Кто донес?»

Первое, что он подумал было, – Ленка. Ленка, Ленка, солнце мое ясное, улыбка ты моя рассветная, что же ты натворила… Николай почувствовал удушье… Ленка, радость моя, как же теперь жить-то с тобой?

Хватанув ртом затхлого зального духу, Николай опомнился: да нет, ну что же это он… Ленка – нет… Ленка не могла… Словно во сне, где все странным образом замедленно, он наблюдал, как дружные Петр Семенович и Андрей Ильич хором что-то пересказывают, демонстрируя написанное в их блокнотах, как, едва-едва пошевелившись, «седовласый» склонил голову, чтобы посмотреть записи, и понял, что под него, Николая, уже сделаны предварительные расчеты…

И вдруг в мозгу словно вспыхнул свет: Виолетта! Конечно же, Виолетта! Кто бы еще мог! Последние месяцы «подсаженные» к ним мэнээсы почти не появлялись на работе, и у них просто не было возможности что-либо скопировать. Да и… компетенции бы не хватило…

– Сука! – громко выругался Николай, круто развернулся и вдоль показавшихся вдруг бесконечными рядов направился к выходу. Его мучительно тошнило, и, распахивая тяжеленные двустворчатые двери, он порезался о латунный край (на качестве обработки краев строители, как всегда, сэкономили) одной из ручек-блинов, судорожно соображая, где на этом этаже туалет.

Когда он очнулся, дверь в кабинку была распахнута, и в проеме, как норовистая пони, приплясывал шеф.

– Ну, ты че, Коленька?.. Ты че? – по-свойски захлопотал вокруг него шеф. – С одной-то рюмашки! Ты чо?.. Голодный, что ли?.. Давай я тебе денежку дам хоть сколько-нибудь… пожрать, что ли, купи… Ну нельзя же так… я ж не знал…

Шеф вытряхнул из кармана огромный белоснежный с голубой каемочкой носовой платок и протянул Николаю:

– Ну, ты умойся, умойся… Утрись… И пойдем, пойдем уже, ждут…

Страдая от омерзения к самому себе, Николай открыл кран, однако платок из рук шефа не взял. В помутневшем, порыжевшем зеркале ему были видны встревоженные округленные шефовы зенки, трубочкой вытягивающиеся пухленькие розовенькие губки, в очерченный рамой зеркальный «кадр» время от времени влетала пухлая ручка с расправленным носовым платком, отчего шеф неожиданно стал похож на приплясывающую девицу, только что кокошника не хватало. И Николай, не сдержавшись, усмехнулся.

– Че ты ржешь? Че ты ржешь? – возмущенно заклекотал шеф. – Пойдем. Ждут же нас, неудобно!

– Что неудобно? – В груди Николая стало медленно наливаться что-то тяжелое, мешавшее свободно дышать. – Перед кем неудобно?

– Ну, ждут же…

– А колбасу на бумагу вываливать было удобно? – Николаю самому не нравилось то, что разрасталось внутри и уже начало распирать грудь. Но он не мог это остановить.

– Так я ж специально… Коленька! Пусть видят, до чего нас «совок» довел… Тебя довел, надежду советской физики… Пусть раскошеливаются, если хотят тебя получить…

– Если кто меня до чего и довел… – Николай захлебнулся и сам не заметил, как перешел на «ты», но тормоза уже не работали, а, напротив, нечто, что росло в груди, стало наливать его тело, руки, голову какой-то немереной силой. – А теперь, значит, ты, б…ть старая, мной поторговать решил?

– Коленька… Коленька… не кипятись, Коленька… Я ж о тебе думаю… Двести баксов в месяц сегодня на дороге не валяются… Тебе Аньку растить надо… И потом, перспективы…

– Какие перспективы? – Сила эта уже душила Николая, искала выхода, он едва сдерживал ее. – Какие перспективы?!

– Они пообещали, что если первые эксперименты расчеты подтвердят, то мы… ну в смысле ты… там, понимаешь, там получишь лабораторию…

– А ты, значит, с этими двумя мочалками ко мне на хвост в виде соавторов? – Тут в голове у Николая что-то сверкнуло и взорвалось… рука сработала сама собой, он даже не успел ее придержать…

Шеф коротко ойкнул и исчез из поля зрения, а дорога на выход из туалета была свободна.

Николай дошел до двери на лестницу, распахнул ее как-то легко, не останавливаясь, и, странным образом почти не запыхавшись, пролетев три этажа вверх, толкнул дверь в свой кабинет.

Помещение зияло пустотой: видимо, ни у кого из мэнээсов сегодня не оказалось денег, чтобы добраться до работы. Одним движением смахнув со стола Виолетты все, что там лежало, Николай развернулся к своему, нагнулся, достал из-за стула старенький пластиковый «дипломат», выдвинул ящики, выгреб все бумаги, которые там нашел, и с трудом защелкнул замки.

Его по-прежнему мутило. Но теперь от ярости. Прикинув, что в транспорте битком набитый «дипломат» может расстегнуться, он снова метнулся к столу Виолетты, вырывая и выворачивая на пол один за другим заедающие в пазах деревянные ящики в поиске какой-нибудь веревки. В последнем неожиданно нашлась пара женских чулок, и он не стал разбираться – новые они или ношеные, а просто скрутил их жгутом, связал узлом и туго перетянул «дипломат».

Собственно, все.

Поднял перевернутый стул, сел на него («На дорожку!» – мелькнуло в голове) и внезапно успокоился. Трезво и холодно окинув взглядом кабинет, он мысленно перебрал, что тут еще могло оставаться лично его, но ничего не вспомнил. Посидев еще несколько секунд, встал и, уже совершенно поймав душевное равновесие, размеренно зашагал по коридору к лестнице, попутно отметив про себя, какая мертвенная тишина стоит в обычно шумном во всех коридорах институте…

Блин, конечно, пригорел. Когда Николай очнулся, над сковородой вился серо-сизый дымок. Пахло так, словно подожгли автомобильную шину.

– Черт-те чем нас эти америкашки кормят! – выругался Николай, переворачивая обугленный завтрако-обедо-ужин в помойное ведро прямо со сковороды. – И как дети это молоко пьют?

Воды в чайнике тоже уже было на самом донышке, поэтому он с досадой выключил газ, швырнул немытую сковороду в раковину, на ходу ляпнул рукой по выключателю и в сгущающейся мгле прошлепал в свою комнату к окну.

Свет за окном был нереальный. Под толстым-толстым, непробиваемым слоем низких, какого-то трупного цвета туч у самого горизонта небо словно неровно треснуло, и в образовавшуюся щель было видно, как заходит бледное, чахлое, омерзительно-лимонно-желтое, холодное дневное светило. В его неверном отблеске город принял вид какого-то космического безжизненного пейзажа, схожего с теми, что показывали в новомодных фантастических фильмах – тех самых, что из закрытых видеосалонов неуклонно-беспардонно перекочевывали на экран телевизора. Смотреть на это бесснежное (а ведь было уже начало ноября!) безмолвие не было никаких сил – тоска и без того уже защемила душу. Николай отшатнулся от окна.

– Черт… В этой стране все совсем безнадежно испохабилось… Даже погода!

Он обернулся к письменному столу, чтобы зажечь настольную лампу.

Бздзынь!

Стекла от разорвавшейся лампочки брызнули в разные стороны, мелким крошевом посыпав книги, тетрадь, разложенные на столе карточки, и, скользнув по спортивным штанам, в которых он бессменно провел целый месяц, ссыпались в тапки.

– Черт!

Николай аккуратно «вышел» из тапок и теперь уже почти в полной темноте – охладевшее, съежившееся солнце успело закатиться! – добрался до выключателя верхнего света.

Но верхнего света тоже не было.

Почему он никогда не запоминал, что и где лежит у Ленки, когда она показывала? Гадай теперь, куда она могла засунуть эти гребаные свечи.

На ощупь пошарив по полкам кладовки, перечертыхав весь сервант, Николай, как был босиком, поплелся в кухню. Толстые, сырые, липкие свечи, как оказалось, лежали на самой нижней полке одного из шкафов, и он, с трудом отклеив одну от других, чиркнул спичкой. Крохотный неуверенный огонек вскоре пополз по плохо скрученному свечному фитилю и, набрав силу, внезапно короткой вспышкой ослепил Николая, держащего в руках постепенно разогревавшийся, горячими каплями плачущий стеарин, который наконец заплескал во все стороны желтовато-красновато-синим лоскутком.

Николай догадался прикрыть пламя рукой – правда, с непривычки, конечно же, не с той стороны, и поэтому поплелся в прихожую, ничего не видя. Пару раз безуспешно вывернув и ввернув пробки, он понял, что «выбило», видимо, на лестничной клетке. Тапки, полные стекла, остались в комнате. Пришлось нашаривать ботинки.

Входная дверь открывалась в душную стиснутую темень «предбанника» на три квартиры, а общая – в такую же безнадежную темень, которая стояла в квартире. Только она была больше и отдавала гулом пустого огромного лестнично-этажного пространства.

Где-то глубоко внизу кто-то придушенно матерился – видимо застрял в лифте.

Приподняв свечу над головой, Николай дотянулся до общего щитка и стал было разбираться, где же тут пробки его квартиры, когда услышал за своей спиной чье-то учащенное дыхание и вздрогнул от неожиданности: как к нему подкрался человек, а он не слышал?

Резко обернувшись, в колеблющемся свете свечи он увидел сперва угрожающе-взвитую над крутым бледным лбом тугую кипу черных пружин, огромный даже для этого крупного лица нос и, наконец, неестественно блестевшие два черных глаза, в упор смотревшие на него.

– Тамара Викторовна! Напугали!

– Простите, Коля! – Тамара Викторовна в накинутом поверх спортивного костюма банном халате, расцвеченном крупными розами, от смущения переступила своими большими ногами в нежно-поросячьего цвета пуховых тапочках. – Вы были так увлечены… И к тому же темно…

С соседкой у Николая были, в общем-то, вполне дружелюбные отношения. Она занимала в их «блоке» оставшиеся две квартиры, соединенные в одну специально пробитой внутри дверью. Такая привилегия ей полагалась потому, что она являлась профессором педагогики и приемной матерью сразу восьми разновозрастных оболтусов, старшему из которых уже явно было под двадцать, а младшой еще ходил на горшок. Долгое время с того момента, как эта странная компания появилась в их доме, соседи с наслаждением чесали языки, недоумевая, каким образом этой высокой, сутулой, с нескладной фигурой, с какими-то непомерно крупными и длинными руками и ногами женщине, одной, без мужа (который и был ли когда-нибудь – этого никто не знал!), надавали на попечение столько сирот. Естественно, предметом особого раздражения являлось и то, что эта странная «семья» занимала сразу две квартиры.

Через некоторое время подъездные кумушки от «глубокого недоумения» перешли к «хроническому умилению», начав бесконечно ставить «сироток» в пример своим родным сыновьям и внукам, тем самым доводя их до исступления. Да и как было не умиляться, когда эта своеобразная разномастная компания демонстрировала образцы высочайшей культуры поведения, слаженности отношений и предельного почтения к окружающим.

Например, в какой-нибудь выходной день, когда во дворе играли дети и лавочки, как всегда, были плотно укомплектованы изнывающими от скуки мамочками и бабушками, из подъезда вдруг появлялся самый старший – чаще всего в пиджаке и при галстуке. Почтительно склонив хорошо причесанную, с идеальным пробором голову, он желал соседкам доброго дня и неспешно, ловко раскладывал вынесенную из дома сидячую прогулочную коляску. Затем опирался на ее ручку и замирал как изваяние, мечтательно глядя куда-то вдаль. В этот момент все девочки старше двенадцати лет, оказывавшиеся во дворе, тихо млели в сладкой истоме, уже представляя себя рядом с этим костюмом в ослепительном подвенечном платье. А у кумушек спирало от зависти дыханье: их сыновья и внуки, вечно встрепанные, с фингалами под глазами, с портфелями без ручек и оторванными карманами школьных пиджаков, выкрикивающие какую-то сумятицу, конечно же, не шли ни в какое сравнение с этим благовоспитанным и статным юношей.

Затем из подъезда показывалась большая дебелая девица лет пятнадцати с удивительно красивыми черными глазами и ослепительной бело-молочной кожей округлого, как полная луна, лица. У нее на руках чистенький, опрятненький, тихий и при галстучке, крутил головой светловолосый, голубоглазый и, невзирая на свой юный возраст, удивительно вежливый – никогда не забывал прошепелявить «ждраштвуйте»! – мальчонка, которого она очень бережно, какими-то почти танцевальными, неспешными, округлыми движениями осторожно сгружала в коляску, где он замирал, не крича, не суча ногами, не требуя игрушки или «на ручки».

Вслед за ними бодрым шагом – и тоже при галстуке! – показывался ребенок явно кавказской национальности лет двенадцати, который бережно тащил виолончельный футляр чуть ли не больше его самого и, как и старшие родственники, почтительно поздоровавшись с соседками, замирал в ожидании. После являлась опрятно одетая, с двумя старомодными косичками на голове, некрасивая девочка лет десяти, которая несла большую хозяйственную сумку. И наконец, нарисовывалась сама Тамара Викторовна: большая, величественная и одновременно какая-то зажатая, неловкая, сутулая. Еще больше сгибаясь, чтобы взяться за ручки коляски, она все тем же кротким тихим голосом желала всем присутствующим приятного дня и тихо (а никто никогда и не помнил, чтобы Тамара Викторовна повысила голос!), но очень твердо и категорично спрашивала, все ли дети поздоровались с соседками?

Оторопевшие от такого зрелища и разомлевшие кумушки согласно кивали, забывая, что последняя девочка здороваться не стала, ибо, видимо, редко выбиралась из какого-то ей одной ведомого внутреннего мира, в который она и смотрела внимательным, слепым для мира внешнего, чуть косящим взглядом.

– Мамочка, я сам повезу! – аккуратно вытесняя Тамару Викторовну, говорил внезапно оживший старший мальчик, и она царственно уступала ему эту миссию, оглядываясь в поисках своей сумки, которую тут же ей подавал мальчик с виолончельным футляром.

– Спасибо, мой дорогой! – едва слышно говорила Тамара Викторовна. – Тебе, наверное, уже пора на урок? Вениамин Михайлович тебя заждался.

– Да, мамочка! – склонив голову с идеальным пробором, как у старшего брата, отвечал мальчик. – Позвольте, я пойду.

После этого Тамара Викторовна подавала ему руку, он, придерживая футляр, церемонно и по-старинному прикладывался к ней с поцелуем и, с достоинством всем кивнув, неспешной походкой удалялся.

– Ирочка, ну что же ты будешь носиться с этой чудовищной сумкой? – ровно и кротко спрашивала Тамара Викторовна.

И, к удивлению, Ирочка ее не только слышала, но и мгновенно выныривала из своих неспешно текущих грез и послушно укладывала хозяйственную сумку на нижнюю полку коляски:

– Да, мамочка, конечно, ты права. В магазине развернем.

– Все, – отвечала дебелая девица, протягивая младшому бутылочку с водой или игрушку. – Мы можем идти, да, мамочка?

– Да, думаю, да, – резюмировала Тамара Викторовна, и только после этого семья с достоинством трогалась с места.

Остальные, не описанные в данной сцене дети, тоже были аккуратными, послушными, и в целом оставалось только догадываться, каким же эта безвозрастная, нескладная, удивительно некрасивая женщина обладала особым педагогическим даром, при помощи которого превращала приютских тигрят в хорошо вышколенных породистых котят.

Впрочем, как непосредственный сосед, Николай такими картинками не обманывался: в любой семье в шкафах обязательно припрятаны «скелеты». Будучи предельно воспитанным и шелковым при матери, в ее отсутствие весь этот «паноптикум» неумолимо превращался в «зверинец». А именно в нормальных современных детей – орущих, топающих, дерущихся, плюющихся и даже не чуждых матерного слова. Невзирая на то что сама Тамара Викторовна была принципиальной противницей вообще каких-либо наказаний, нередко сквозь общую стенку доносился звук хороших затрещин и чей-нибудь отчаянный плач: старший мальчик отнюдь не разделял гуманистических убеждений своей матери и с наслаждением отвешивал оплеухи своим меньшим собратьям. Частенько изнутри квартиры во вторую, никогда не открывавшуюся входную дверь пыхтела, сопела, взвизгивала и билась, рискуя высадить петли и замок, ожесточеннейшая общая детская драка. А бывали ночи, когда Ленка будила Николая в тревоге оттого, что через стенку слышались чьи-то сиротливые отчаянные рыдания, которые никто не приходил утешить.

Но на людях семья была безупречна: все дети, помимо школьных рюкзаков и сумок со сменкой, таскали с собой футляры с разнообразными музыкальными инструментами, коньки и лыжи, ездили летом в «Артек», зимой по «Золотому кольцу» – словом все учились, все при деле, все на виду.

Новое время, мутной волной снесшее привычный обиход многих семей, словно не коснулось этой своеобразной компании, а, напротив, внесло в их жизнь (а заодно и в жизнь всего двора) некоторое разнообразие.

Примерно раз в месяц, изумляя кумушек и мальчишек, во дворе дома припарковывались диковинные иностранные машины. Из них неспешно, с каким-то незнакомым холодным достоинством являлись солидные мужчины и женщины в дорогих «дресс-кодах», лопочущие между собой то по-английски, то по-китайски, то по-немецки, то по-французски, а то и вовсе на каком-нибудь неведомом языке. Неизменно встречаемые у подъезда и сопровождаемые к лифту старшим мальчиком «при галстуке», они гомонящей стайкой взмывали в квартиру Тамары Викторовны, а через некоторое время, вновь появившись во дворе и рассаживаясь по машинам, одобрительно качали друг другу головами, прищелкивали языками и сдержанно улыбались. В межквартирном тамбуре еще примерно неделю пахло как в парфюмерном магазине, Ленка каждый раз изумлялась стойкости запахов импортной парфюмерии, клялась спросить у своей подружки-химика Верки, каким образом они этого добиваются, и каждый раз забывала. Через несколько дней после таких визитов у подъезда тормозил очередной диковинный грузовик, и выскакивавшие из него дюжие мужики перекидывали на асфальт какую-то несметную тучу коробок, тюков и сумок, которыми старшие мальчики последовательно загромождали весь грузовой лифт, на все досужие вопросы тихо и вежливо отвечая, что это «гуманитарная помощь нашей семье». На фоне всеобщей голодухи и дефицита яркие упаковки консервов, круп, сладостей, специальные сумки, в которых привозилась одежда под звучным названием «секонд-хенд», и вправду вводили в почтительный ступор все население дома. И, пожалуй, слава этой семьи была так велика, что можно было считать ее особой достопримечательностью микрорайона.

Николаю, жившему в этом доме с детства, никогда не доводилось побывать в «апартаментах» Тамары Викторовны – да и общение между соседями в основном сводилось к вежливому «здравствуйте», не более того. Но однажды в выходной, вынося утром мусор (а Ленка принципиально не терпела, когда мусор выносили к вечеру, считая это дурной приметой) и заглянув по пути в почтовый ящик в ожидании очередного номера журнала экспериментальной и теоретической физики, он обнаружил там помимо своих газет и извещение на имя соседки.

На обратном пути он позвонил в соседскую дверь. Через какое-то время на пороге показалась Ирочка.

– Здравствуйте, вы к кому? – до автоматизма отточенной фразой встретила она его.

– Ну, к маме, наверное, твоей!

Николай замялся: с мусорным ведром в руке перед этой вышколенной девочкой он вдруг почувствовал себя не слишком уверенно.

– Ты, может, извещение ей передашь, а то почтальон по ошибке к нам в ящик его кинул.

– Через порог нехорошо! – строго сказала Ирочка. – Пойдемте!

Она повернулась и, как заправская горничная, ловко лавируя между диваном, креслами и телевизором, стоящими в просторном холле, повела его куда-то в глубь квартиры, распахнула двери в одну из комнат и, войдя первой, тихо доложила:

– Мамочка! Там сосед дядя Коля принес какое-то извещение.

– Да, пусть войдет! – послышалось милостивое разрешение Тамары Викторовны, и Ирочка жестом пригласила Николая войти. Замявшись, куда бы пристроить мусорное ведро, он в конце концов оставил его на пороге и шагнул в комнату.

Семь пар глаз чинно сидевших за длинным обеденным столом членов семьи как по команде поднялись на него от изящных тарелок, на которых у всех одинаково лежало по столовой ложке овсяной каши и по кусочку белого хлеба с аккуратно размазанной желтой пленкой стоявшей на столе «Рамы». Блеск многочисленных столовых приборов, разложенных как для банкета, высоких стаканов с какой-то до краев налитой розоватой жидкостью удивил Николая. Возле сидевшей во главе стола Тамары Викторовны стоял так же ярко сиявший тостер, который в установившейся тишине неожиданно громко «выстрелил» очередным куском поджаренного хлеба, отчего дети, церемонно-старательно державшие локти и спины, одновременно вздрогнули и у одного из мальчиков из-за ворота выпала идеально отглаженная белоснежная салфетка. Тамара Викторовна тотчас же ему на это молча указала, сделав «страшные глаза».

– Приятного аппетита, – ошеломленно пробормотал Николай, ощущая, насколько нелепо выглядит в своих домашних трениках и вытянутой майке на фоне с утра уже тщательно отутюженных рубашек мальчиков и оборок и рюшечек на платьях девочек.

– Николай, – своим обычным тусклым голосом проговорила Тамара Викторовна, аккуратно специальными щипчиками кладя кусочек поджаренного хлеба к себе в тарелку, – не присядете ли с нами позавтракать?

Николай замялся:

– Нет, спасибо, я уже завтракал! Я, собственно, на минутку… не предполагал… – Слова отчего-то застревали у него в горле. – Вот, Тамара Викторовна, почтальон ошибся, к нам в ящик бросил, а это ваше.

И он протянул ей извещение.

Тамара Викторовна неспешно подняла на него свои антрацитовые, чуть навыкате, глаза и… Николаю опять стало несколько неловко. Что-то было в ее взгляде такое, отчего у него мгновенно взмокла спина и горячая волна стала заливать шею и уши. Удивляясь сам себе, он поспешно положил извещение на краешек стола и повернулся было уходить.

– Ну хотя бы чаю с нами выпейте! По-соседски! Дети, приглашайте!

Это был совершенно запрещенный прием, поскольку отдрессированные воспитанники мгновенно засуетились. Старшая девочка поднялась и поставила на стол чистую кружку, средняя подала ему белоснежную салфетку, один из мальчиков вышел и вернулся с горячим чайником, еще один придвинул свободный стул.

Явно довольная произведенным на Николая эффектом, Тамара Викторовна все так же бесцветно, не повышая тона, руководила процессом:

– Валя, достань, пожалуйста, из серванта розетки и дай ложечки. Артем, вот тебе ключ от моей комнаты! Справа от двери на полке стоит банка с джемом, принеси, пожалуйста!

Из-за стола с почтительной покорностью поднялся самый старший мальчик.

Неожиданно в ровном и мерном голосе Тамары Викторовны зазвенели едва уловимые металлические нотки:

– И ради бога, больше ничегоне трогай. Не как в прошлый раз, когда у меня пропала коробка пастилы и из-под кровати – две банки рыбных консервов.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Лия Милантэ – популярная писательница, автор мистических, эротических триллеров. Таинственный уровен...
Однажды перед Вассой стоял тяжелый выбор, определяющий всю ее жизнь: долг или любовь. Васса выбрала ...
Татьяна Борщ – самый популярный и уважаемый астролог России, лауреат премии Копенгагенского астролог...
Татьяна Борщ – самый популярный и уважаемый астролог России, лауреат премии Копенгагенского астролог...
Самый полный гороскоп от Татьяны Борщ расскажет о том, чем будут отмечены в 2023 году для представит...
Война с Глубинными королями подходит к концу, и, кажется, люди в ней проигрывают. Жуткие красные дож...