72 метра. Книга прозы Покровский Александр
А полковник с кафедры общественных дисциплин? После пятидесяти лет совместной жизни пожелал уважения, пожелал, чтоб жена обращалась к нему на «вы» и «товарищ полковник», а она его послала в жопу, он схватил ружье и выстрелил в потолок.
Увезли по «скорой» в психушку, где он скончался, не выходя из транса, все твердил: «Вы — товарищ полковник! Вы — товарищ полковник!» — а жена с тех пор зажила хорошо: прозрела, порозовела, стала чистить пятки пемзой.
Вот если вы, мамины надои, папин козодой, будете посылать меня куда попало, то я, казус беллини, скорее всего тоже что-нибудь выкину, — закончил я свою отповедь.
Надо сказать, что Бегемот выглядел смущенным, и я, оставив его на некоторое время в этом состоянии, принялся размышлять о том, что, в сущности, в посылании «в жопу» для русского народа есть какая-то особая, недоступная пока для моего понимания изюминка, как раз и вызывающая это смущение.
Видимо, смущает интонация, поскольку интонационно это посылание чрезвычайно богато, то есть каждый раз неожиданно и потому ново.
Вот готовимся мы к зачетной стрельбе: сидим на ПКЗ (несколько офицеров) в каюте и кидаемся в закрытую дверь дротиками — они только появились в продаже маленькие такие, остренькие-преостренькие, с красными перышками. Мы на двери, прямо поверх политотдельского лозунга — «Ничто! Ни за что! Ни при каких обстоятельствах не может служить оправданием забубенному пьянству!» — расположили мишень и теперь бросаемся в нее дротиками и от возбуждения орем: «Десятка! Девятка!»
И врывается к нам старпом, привлеченный криками.
А старпом наш всегда врывается без стука туда, где, как ему кажется, специальная подготовка находится под угрозой уничтожения
Дверь с треском распахивается, и дротик, пущенный чьей-то разгулявшейся рукой, глубоко втыкается старпому в грудь.
Он пробивает бирюльку «За дальний поход» и увязает в толстом блокноте, который старпом всегда носит у сердца.
Все онемели, и старпом, чувствуя, что его только что убили, именно потому что дротик торчит у него из груди, а боли он в то же время совершенно не чувствует и на этом основании полагает, что он уже умер, медленно поворачивается и, стараясь не повредить дротик, осторожненько выходит из каюты.
У него такое выражение, будто он выносит тазик с кобрами.
И тут ему попадается замполит, который совершенно не замечает того, какое теперь состояние у старпома, и начинает говорить:
— Николаич! Я тут только что подумал и решил, что перед ракетной стрельбой нужно развернуть соцсоревнование, организовать по подразделениям прием индивидуальных обязательств под девизом: «Отличная стрельба — наш ответ на заботу…»
— Да-а и-д-и т-ы в ж-о-п-п-у! — говорит ему старпом, и глаза у него вылезают из орбит, потому что он не выдерживает такого отношения, когда он умер, а его смерть никого не интересует.
Что было после, не помню, потому что в такой ситуации, как это принято на флоте, каждый спасает только себя.
И я себя спас.
Это я помню.
Но вернемся к Бегемоту, который как раз вышел из смущения, что было видно по состоянию его ушей, из радикально красных они сделались нежно-розовыми, прозрачными на солнце, и солнце сквозь них то играло-играло, то на него набегала какая-то легкая незначительная тень.
— Слушай, Саня, — сказал мне Бегемот, — честно говоря, нам надо разбежаться. Твоя игривость меня уже задолбала. Что я тебе, мальчик, что ли?..
После чего Бегемот ушел.
Скорее всего, навсегда из моей жизни.
В его голосе слышалась горечь, а горечь — штука заразительная, и мне, разлюбезные зрители, стало плохо.
Мне было так плохо, что лучше б я налетел на столб, упал бы в люк, поскользнулся на трапе.
Лучше б меня прижало где-нибудь на погрузке чего-то железного или побило по голове.
А внутри уже обида расположилась со всеми своими пиявками.
И обжилась там…
Эх, Бегемот…
Я, конечно, не стал ему объяснять, что в той, прошлой жизни, меня трахали каждый день.
И очень умело это делали.
Словно не замечая того, что я все-таки человек.
Походя так — трах-трах.
А ты всегда как-то не готов к этому и сказать ничего не можешь, кроме всяких там «как же»… «вот».., «да я же»… «совсем не в том смысле…», и сам ты во всей этой ситуации, получается, вещь, и поэтому, когда я теперь говорю о чем-то или даже, может быть, издеваюсь, смысл совсем не в том и не там, то есть весь этот поток моих выражений не выражает тех выражений, а означает что-то элементарное, например: «плохо», «страшно», «стыдно».
Так что у меня это еще с тех времен, когда меня трахали.
Да все Бегемот понимает.
Он же тоже служил.
Просто каждый, я думаю, не выдерживает по-своему, и тогда человеку нужно спрятаться куда-то, замуроваться, замазать все щели.
Да — а… Бегемот…
А мы и не будем расстраиваться.
Вот еще!
Это нам несвойственно.
Лучше мы отправимся на вручение литературных премий.
Тем более что нас пригласили.
И там уже все приготовлено: и премии, и столы, и литература.
И еще мне там очень понравилось свидетельство победы в области прозы, поэзии и драматургии.
Оно напоминало член от танка: бронзовая колонка помещалась на массивном фундаменте-елде, а наверху у нее красовался литературный ноль, свитый из лавровых листьев, и ведущий, с выражением на лице «все мы любим литературу до появления слез», говорил о претендентах всякие гадости, которые скорее всего за неделю до этого были выдержаны им в чане сладких любезностей, а потом, перед самым представлением, вываляны в мишуре ненужных словес
И он, как мне виделось, все время боялся, что это свойство его речи сейчас же обнаружится, и держал спину согнутой для побоев, но обошлось, не обнаружилось, потому что все ждали конца и, дождавшись, устремились к столам с едой.
«Дорогая!
Теперь будет так:
я вхожу в помещенье,
расстегиваю ширинку и достаю,
а ты, опустившись на колени,
надсадно, истерически сосешь.
Потом я вытираю руки о твою голову
и улыбаюсь». (Я думаю, это сказано о литературе.)
Они ели, как жужелицы труп жука-геркулеса.
И их руки, глаза, рты мелькали, распадались на отдельные детали и сочетались вновь, складывались вместе с едой в чудесное куролесье, чмокали и пускались вприсядку.
Они жрали все это так же, как и свою разлюбезную литературу, высасывая мозговые косточки, не забывая о корзиночках и тартиночках, совершенно не беспокоясь о беспрестанно падающих крошках, копошась и отрыгивая то, что не способны переварить.
Там было несколько особ высокого литературного рукоделья периодически паразитировавших на свежесгнивших телах гениев и корифеев, которые — особы, конечно, — так же, как и все остальные, демонстрировали необычайную легкость перехода от потрясений литературного толка к потрясениям существа, употребляющего соленые брюшки семги.
Там были жены от литературы и дети от литературы.
Там были даже прадети, которые еще не дети, но, вполне, возможно, пописав, станут детьми в прошлом или в будущем.
Там были даже гады от литературы, а также недогады — черви и мокрицы.
И там был я.
И чего я там был — никто не знает.
Скорее всего, я был там из-за Бегемота — нужно ж было себя на время куда-то деть.
И все-таки, Бегемот — ублюдина.
Толстая скотина, крот брюхатый, черно-белый идиот, поскребыш удачи.
Обиделся он, видите ли, на то, что я сказал тридцать три страницы назад.
Ах, как вовремя он это сделал!
Ну и что, что я сказал?!
Мало ли о чем я вообще говорю.
Может, я не могу не говорить?
Может быть, если я не буду болтать, то я не смогу находиться с вами на одной планете.
Может, мне противно будет с вами находиться.
Может, вы меня тоже задолбали.
Может, вы все, абсолютно все — знакомые, полузнакомые, совсем незнакомые — уже давно проникли в меня, влипли, влезли, привязались, растащили меня по частям. Кому досталась моя голова, и он рад чрезвычайно; кому — сердце, а вот тот, рыжий, смотрите же, он это, он, — увел мой желудок, а этому досталась печень.
И вот уже я не существую.
Я не принадлежу себе.
У меня внутри ваши связи, шнуры, провода, и общаются мои части исключительно при вашем милом посредничестве: «Извините, пожалуйста, но не сможете ли вы передать, что мне на такое-то время понадобилась моя селезенка…»
Фу, сука…
Следует отвлечься
Проветрить, знаете ли, ум, восстановить равновесие души.
А для полноты восстановления душевного равновесия придется рассказать самому себе чего-нибудь, какую-нибудь историю из жизни знаменитости.
Например, такую: однажды жена (знаменитости) говорит ему: «Ты должен побрить мне промежность. Я там сама ничего не вижу».
А он ей отвечает: «А если не побрею? Представляешь, через какое-то время иду я, а рядом со мной катится волосатый шар, и шар мне все время говорит: побрей меня! Мою промежность! Видишь, как разрослась! Невозможно же! Сколько говорить можно! Я говорю — я слышу!»
После этого нужно пропеть частушку:
Как на Курском на вокзале
Три пизды в узел связали,
Положили на весы,
Во все стороны усы.
И все! Равновесие восстановлено.
А чего я, собственно, переживаю насчет Бегемота?
Да пусть катится на все четыре.
Пусть уморит кого-нибудь, взорвет полмира.
Он же с инициативой, идиот, он же с выдумкой, он же с танцами.
Он же приплясывает, если изобретает вместе со своим Витенькой какой-нибудь очередной дематериализатор.
А потом он помчится его демонстрировать, вот тут-то все и поплачут изумрудными слезами, а меня рядом не будет, чтоб собирать в коробочку эти слезки всего прогрессивного человечества.
Вот и отлично.
Дуралей, вот дуралей!
Он же без меня сейчас же выкрасит и продаст обычную ртуть под видом красной.
И ее повезут с риском обнаружения через три границы, бережно прижимая к себе, чтоб по дороге, не дай Бог, не взорвать.
Ему же уже делали предложение относительно изобретения сверхмощного взрывного устройства, и он пришел ко мне с глазами мамы Пушкина, полными от жадности слез:
— Саня, это миллионы!!!
Арабские эмираты…
А потом была карманная лазерная пушка и еще одно милое изобретение — смажешь им на ночь входную дверь, и ровно через десять суток она взрывается.
Господи, сохрани придурка!
Он же сварит чего-нибудь у себя на кухне.
Тут уже получалась одна занятная штуковина: при приеме ее внутрь можно ненадолго изменить свою внешность — отрастить, например, себе чудовищные надбровные дуги.
А покушал другой отравы — и порядок, все восстанавливается. Составляйте потом словесные портреты.
Ехала-рыдала, падала-икала…
Эх, Бегемотушка! И чего это ты со мной поссорился? Может быть, это страх? Знаешь, бывает иногда такой необъяснимый страх просыпаешься и боишься. Сам не знаешь чего.
Ты чего испугался, глупенький? Приснилось что-нибудь или жизнь придвинула вплотную к лицу свою малоприятную морду? Так ты ее по сусалам!
Ты куда кинулся от меня, губошлеп несчастный! А кто будет охранять вам спину, доделывать за вас, долизывать, домучивать?..
Та-ак, ладно, хватит! Бегемот Бегемотом, но скоро нужно будет что-то кушать.
Тут недавно Петька Гарькавый, лучшим выражением которого на всю жизнь останется «Вчера срал в туалете стрелами Робин Гуда», предложил заняться европоддонами.
А может быть, действительно, хватит относиться с презрением к отечественному сухостою (то есть к дереву, разумеется, я хотел сказать)?
И займусь я, к общей радости, этим малопонятным дерьмом, основным показателем которого, как мне кажется, является сучковатость, то бишь количество сучков на квадратном метре.
Или можно переправлять за рубеж сушеный яд несуществующих туркестанских кобр.
Кобры в серпентарии на границе империи от бескормицы в связи с недородом мышей давно сдохли, но яд сохранился, поскольку его заранее надоили.
Оттуда уже приезжали два орла с блеском наживы в глазах, источали от жадности зной.
Так что не пропадем, я думаю, и без вас, дорогой наш Бегемот…
Хотя, надо вам признаться, временами совершенно ничего не хочется делать, не хочется мыслить-чувствовать-говорить и сочинять верлибры; и тогда самое время отправиться на выставку современного искусства, где, уставясь в засунутые под стекло приклеенные вертикально стоптанные бабушкины шлепанцы, подумать о том, сколько все-таки наскоро сляпанной жизни проносится мимо тебя.
И как, видимо, хорошо, что ты до сих пор не сиротствуешь, не шьешь разноцветные балахоны, не надеваешь их то на себя, то на жестяной куб.
И как все-таки здорово, что ты не воешь собакой, не собираешь с полу воображаемый мусор и не кусаешь входящих у дверей.
А ведь ради разнообразия можно было и покуролесить: полупоглазитъ совой или поухать филином, побить головой в тимпан или покакать мелкой птахой.
Или можно покашлять под музыку, поухать, повздыхать, пообнимать разводы ржавчины на сгнивших стенах, поприжиматься к ним беззащитной щекой, а потом спросить у публики детским голоском:
«Мама, это не больно, правда?» — и все будет принято, потому как искусство, пились оно конем.
Да… я тогда долго переживал, но потом как-то выбросил Бегемота из своей памяти.
Знаете, оказывается, можно все-таки выбросить человека из памяти.
Главное — не думать о нем.
Только тебя занозило, задергало, только ты снова начал с ним разговаривать, бормотать ему что-то о своих обидах, как тут же следует придумать что-нибудь веселое: например, как было бы хорошо, если бы тебя назначили принцем Монако, если, конечно, в Монако сохранились принцы.
Да-да, я почти забыл о Бегемоте, или, во всяком случае, мне так казалось до того момента, как мне позвонила его жена.
… Она мне что-то говорила…
Бегемота только что внесли домой какие-то люди.
Из всего я запомнил: что его внесли домой какие-то люди, он был весь в колотых ранах, но еще жив.
Знаете, я всегда считал себя нечувствительным человеком, а тут вдруг под рубашкой стало мокро от пота и душно, душно…
НУ
Совершенно чокнулся… Отловил меня на палубе и говорит
— Вы не любите наше государство.
А я ему немедленно в ответ, нервно, быстро, визгливо, чтоб не успел сообразить:
— Точно. Не люблю. Правда, я не люблю не только наше, я не люблю любое государство, потому что оно — орудие подавления. Это пресс, который давит. И кто ж его будет любить, когда он так давит? Может быть, жмых любит пресс, который давит?! Может это какой-то ненормальный жмых. Его давят, а он любит. Вы с таким явлением не встречались? Кстати, сколько жмых не дави, в нем все равно остается немного масло. Для себя. И мне симпатична эта идея. Что им не все удается выдавить.
А зам мне с каким-то непомерным отчаяньем:
— Я хочу сказать, что вы не любите Отечество, нашу Отчизну!
А я ему:
— А что такое Отечество? И что такое Отчизна? Можете с ходу дать определение? Вот видите: не можете. Вы еще скажите, что я его обманываю. Отечество вместе с Отчизной, определение которым вы с ходу не можете дать. А я вам на это отвечу, что если б я сделал ребенка в Эфиопии, то тогда, может быть, я бы и обманул свою Отчизну вместе с Отечеством. Но я сделал его здесь. И по поводу прироста народонаселения с моей стороны не наблюдается никакого лукавства. А по-другому мне никак не выразить к нему любовь и восхищение. А в тюрьме, как известно, и гиппопотамы…
— Хватит! — вскрикивает зам и поту него выступает бисером на лбу бугристом.
— Ну, — думаю, — амба. Хорош. Как бы с ним чего не вышло. Доказывай потом, что зам умер оттого, что мы не сошлись в терминах
— Антон Евсеич! — говорю ему очень мягко, потому что разговор этот проходит у нас в наше время, и чего нам с ним делить. Вот если б мы говорили лет пятнадцать назад тогда конечно, упекли бы меня за милую душу и сердце беззлобное, а так… — Ну что вы в самом-то деле! Чего вы ни с того, ни с сего. Слова все это. Одни слова. А вы посмотрите какое вокруг солнце, небо, облака. Обратите на облака свое особое внимание. Какой у них сказочный нижний край. Ведь чистый перламутр. А воздух?! Вдохните. Вдохните этот воздух, вдохните и вспомните цветы, листву, траву, лица людей, их улыбки…
—Хорошо, — сказал он как — то совсем обречено и направился в каюту.
А я уже и сказать ничего не мог. Ерунда какая-то. Только руками развел.
ЗАНЯТИЯ
Должен вам доложить, брюхоногие, что во вторник у нас в базе наблюдались занятия по специальности, по случаю которых командующий — имя-наше-Паша — пригласил к себе командиров кораблей, чтобы лично подергать их за трепетные семяводы;
а зам командующего по механической части, внук походного велосипеда, собрал всех своих долбанутых механиков, чтоб собственноручно задушить всякие вредные инициативы;
и командир 32-ой вредоносной дивизии атомных ракетоносцев, рожденный в полутьме на ощупь, обязал четыре экипажа появиться в районе пирса Э 7 на показательное учение по взрыву химической регенерации;
а на подводной лодке К-213 как раз в эти минуты с помощью все той же регенерации делали большую приборку в боевой рубке, для чего голыми неуклюжими матросскими руками были разломаны свежие пластины регенерации, накиданы в банку и залиты водой, после чего банку оттащили в боевую рубку.
И вот уже командующий взялся за командирские семенники, юдольные, флагманский мех — за зародыши инициативы, а матрос взялся за тряпку, которую через секунду-другую он обязательно окунет в кипящее месиво, и в районе пирса Э 7 построились в каре четыре экипажа: «Равняйсь! Смирно!» — а в середине этого каре был разложен гигантский костер, куда под пристальными взглядами командира дивизии и флагмайского химика швырялись пластины регенерации вперемешку со всяческим мусором, которые ядовито шипели и плавились, да только никак не взрывались, тетю за титю, отчего каре постепенно сжималось, поскольку всем хотелось не пропустить сам взрыв, и что только не лили, не бросали в костер, жареные фазаны и святые угодники — и турбинное масло, и ветошь отечественную промасленную, и прочее, и прочее — а взрыва все нет и нет!
А без взрыва как объяснить, что регенерация штука чрезвычайно опасная и за ней нужен глаз да глаз?
Никак не объяснить.
И командир дивизии нервничает, всем понятно почему, и обзывает флагхима по-всякому.
И тут матрос, недоношенный эмбрион кашалота — карлика, возжелавший заделать приборку в боевой рубке, окунает-таки руку, сжимавшую тряпку, по локоть в банку с яростно булькающей регенерацией, и тряпка, чесотка женская, африканская, она же мужская немедленно загорается, а банка вылетает из рук оторопевшего матроса и летит вниз, в центральный пост, где она бухается оземь, остается стоять вертикально и начинает пылать жутким пламенем; а за ней слетает матрос, который для предотвращения горения банки — ничего лучше-то нет— садится на нее сверху жопкой, пытаясь-таки потушить, отчего у него сейчас же выгорает половина вышеназванного места к тому самому моменту когда командующий — имя-наше-Паша — уже перещупал почти все семенники юдольные, а главный механик, дитя убогое трехколесное, настроил своих механических уродов на службу дорогому Отечеству, а на пирсе Э 7 — «Равняйсь! Смирно!» — все еще никак не взрывается та злосчастная регенерация, вокруг которой продолжает сжиматься кольцо алчущих взрыва.
И вот все увидели, что из подводной лодки К-213, где сгорела уже половина вышеуказанной задницы, валит дым.
Командиры срываются с места, разбрасывая омертвелый эпидермис, и бегут туда, возглавляемые командующим, только что щупавшим их семенники; к ним присоединяются механики с задушенной инициативой, и пожарный катер, под командованием старшего лейтенанта Ковыль — знаменитого тем, что он несусветный пьяница мечтающий уволиться в запас, для чего он каждый вечер с пионерским горном и барабаном закатывает концерт под окнами командующего, за что его непременно сажают в тюрьму, то есть в комендатуру, но утром неизменно отпускают, потому что пожарным катером командовать некому, а он бегом к командующему и встречает его у подъезда рапортом, что, мол, по вашей милости отсидел всю эту ночь в застенке, ваше благородие, без всяческих замечаний — и вот этот катер, под командованием столь замечательной личности, начинает выписывать по акватории загадочные окружности, завывая и подлаивая, поливая все из брандспойта, а из лодки, продолжавшей дымить, появляется процессия, бережно ведущая под руки моряка, раздетого догола, а ведут его в госпиталь воссоздавать искалеченные ягодицы, а на пирсе No 7 все еще по инерции сжимается кольцо вокруг костра, куда все еще летит регенерация и горючие материалы, а она не взрывается, хоть ты тресни.
И вот уже командиры и механики смешались на бегу в хрипящую и дышащую ужасом черную массу, а впереди бежит командующий, белый, как конь командарма Чапаева, совершенно запамятовав, что у него для передвижения имеется машина, а навстречу им ведут морячка половиножопого, и старший лейтенант Ковыль, подбираясь к пожару и к собственной демобилизации, поливает все это как попало, причем чем ближе к очагу возгорания, тем необъяснимо тоньше становится струя.
— Еб-т! — удалось сказать командующему на бегу.
Видимо, это был сигнал, потому что регенерация в районе пирса Э 7 которую к этому времени — «Равняйсь! Смирно!» — отчаявшись, решили затушить водой, взорвалась с удивительной силой.
Ближайшим оторвало все, что только можно оторвать, остальных разметало.
По воздуху летели: командующий с командирами, у которых только что щупали семенники юдольные, весь этот ебаный букет механиков, настроенных на службу дорогому Отечеству, и матрос с неотреставрированной задницей.
Единственный пожарный катер естественным образом затонул вместе с лейтенантом Ковылем, недожившим до собственной демобилизации.
Вылетели все стекла.
Потом рухнул пирс Э 7
ЭТРУСКИ, ТЕТЮ ВАШУ!
Не переставая ласкать взглядом будущие события, как говорил наш старпом, авторитетно заявляю: ничего с нами не может слу иться и координально произойти.
И я, конечно же, имею в виду то очевидное состояние нашей боевитости, как и мина эщ, выражаясь по-восточному, когда при правильном использовании человеческого организма на флоте ничего с ним не бывает и он только здоровеет на глазах ото всяких неожиданностей.
У нас в лодке давление снимали за час на сто мм ртутного столба, и то ничего ни с кем не случалось, хотя многие, сидящие в этот момент на горшке, уверяли, что дерьмо само как бы высовывается, выглядывает ненароком всем понятно откуда, а затем через короткий промежуток времени совершенно выскакивает мелким бесом всем известно почему.
А в каютах утверждали, что простынь в жопу засасывает, и, на мой взгляд, были совершенно не правы, потому что при снятии давления как раз с простынею-то все и должно было происходить наоборот.
По моим наблюдениям, ее из жопы как раз должно было выталкивать!
Для чего я все это говорю? Для того, чтобы лишний раз отметить: настоящих наших мамонтов хоть в лоб молотком бей, все равно не ослабеют.
У нас мичман Плахов — может, и не самый тот мамонт, о котором я только что распинался, а только волосатая детородная его часть — после автономки надрался, как раскрашенный поперечно ирокез, и, идя домой в три часа ночи, упал на дороге на спину и ручки многострадальные на груди своей сложил.
И его снегом занесло.
Запорошило.
Была роскошная метель, вот его и укрыло.
А утром комендант по той дороге шел.
И наткнулся он на странный сугроб в виде параллелепипеда с отверстием.
И через то отверстие шел пар, и шел он не то чтобы одной сплошной очень мощной струей, а такой тоненькой, дохленькой струечкой, которая сначала выходила, а потом вроде опадала и назад вяло втягивалась.
Чудеса, то есть, происходили у коменданта на глазах, и он наклонился к струе и зачем-то ее понюхал — нюх-нюх!
А мичман у нас был отличником БП и ПП, застрельщиком соцсоревнования и все такое прочее.
А как пахнет застрельщик, если его самого, как мы теперь видим, самым отчаянным образом застрели и он всю ночь на дороге пролежал — я вам даже объяснить не могу.
Комендант сказал: «Блядь!» — и отрыл мичмана, а затем он кричал ему: «Мичман, встать!» — а как он встанет, овцематка в цвету, если прилип спиножопьем абсолютно совсем и его потом отделяли от дороги тремя ломами и лопатой?!
После чего его повезли.
Сначала в комендатуру, чтобы там дисциплинарно высношать, а потом в госпиталь, восстановить утраченное было здоровье, необходимое для того, чтобы потом его можно было снова дисциплинарно высношать.
ДВАДЦАТЬ МИНУТ
Я во втором отсеке перед дверью в первый. Открываю: левой рукой кремальеру вверх, правой на защелку, дверь на себя.
В открывшийся проем вхожу боком: одновременно вперед пошла голова, правая рука, нога, потом, оттолкнувшись, ныряю всем телом и задраиваю дверь, кремальеру вниз — я в первом.
Влево за щиты уходит узкий проход. Он ведет к шпилю. С его помощью можно даже под водой отдать якорь. Над головой — перемычка ВВД. Хочу прочитать, какие ЦГБ с нее продуваются.
Зачем мне все это — не знаю. На каждом клапане есть бирка с названием. Ничего не получается. У меня что-то со зрением. Не могу прочитать.
На палубе справа и слева лазы в аккумуляторную яму. Там батарея первого отсека. Над ней электрики катаются, лежа на специальной тележке.
Я что-то ищу. Никак не вспомнить что.
Три шага по проходу.
Справа газоанализатор — стрелка падает. Это кислородный газоанализатор, и раз стрелка падает, значит, работают компрессоры — снимается давление воздуха.
При работе воздушных клапанов стравливается воздух, давление в отсеках возрастает, и раз в сутки его приходится снимать.