Сильные духом. Это было под Ровно Медведев Дмитрий
– Ремонтир!
Когда наконец пришел самолет и я спросил Риваса, полетит ли он в Москву, он даже испугался, услыхав этот вопрос, замахал обеими руками:
– Ни, ни, я полезный ремонтир!
Так нашелся у нас оружейных дел мастер.
Походных кухонь, как в регулярных частях армии, у нас не было. Не было, конечно, и настоящих поваров. Да что повара – у нас и продовольствия в первое время не было никакого. Было только то, что добровольно давали крестьяне, и то, что силой забирали у предателей.
Порядок распределения продуктов был строгий. Все, что приносили разведчики, до последней крупинки сдавалось в хозяйственную часть и там уже шло по подразделениям. Никто не имел права воспользоваться чем-либо лично для себя.
В каждом подразделении была своя кухня; отдельная кухня обслуживала санчасть, штаб, радистов и разведчиков.
Поваром на штабную кухню назначили казаха Дарбека Абдраимова. Новый «повар» ввел свое «меню». Мы стали есть «болтушку». Делалось это так: мясо варилось в воде, затем оно вынималось, а в бульон засыпалась мука. Получалась густая клейкая масса. Мы назвали ее «болтушкой по-казахски». Ели «болтушку» вприкуску с… мясом. Хлеба не было.
Когда муки не было – а это случалось часто, – вместо «болтушки» ели «толчонку»: варили в бульоне картошку и толкли ее.
Если не было ни муки, ни картошки, находили зерно – пшеницу или рожь – и варили это зерно. Всю ночь, бывало, стоит на костре котел, кипит, но зерно все же не разваривается.
Когда появилась мука, стали печь вместо хлеба лепешки. Дарбек это делал мастерски. Он клал тесто на одну сковородку, прикрывал другой и закапывал в угли. Получались пышные «лепешки по-казахски».
Большим подспорьем служил «подножный корм» – грибы, земляника, черника, малина. Ежедневно группы партизан отправлялись в лес собирать грибы и ягоды, каждая группа для своего подразделения. От черники у многих были черные зубы, губы и руки. Иногда чернику «томили» в котлах, на углях костров. Томленая, она походила на джем. А если в нее добавлялся трофейный сахарин, получалось уже лакомое блюдо – варенье к чаю. Кстати сказать, чая у нас тоже не было. Кипяток заваривали листьями и цветом малины.
Много хлопот выпадало на долю Цессарского. Он устраивал санитарные палатки, лечил раненых и больных, следил за гигиеной в лагере и поспевал даже в окрестные села, где с нетерпением ждали партизанского доктора.
В самый короткий срок Альберт Вениаминович завоевал себе как врач непоколебимый авторитет. Мы со Стеховым радовались этому обстоятельству: раз бойцы верят в своего врача, значит, каждый из них убежден, что в случае ранения получит нужную помощь; отсюда рождалось чувство уверенности, спокойствие, столь необходимое в нашей боевой работе.
В Цессарского как врача все абсолютно верили. Даже раненому испанцу Флорежаксу он внушил веру в выздоровление, несмотря на то, что тот ничего не понимал по-русски. Цессарский неподражаемой мимикой и жестами умел ему разъяснить то, что хотел, и, во всяком случае, убедить в том, что он, Флорежакс, будет жить и еще убьет не одного фашиста.
Руку Кости Пастаногова наш доктор пристроил на выстроганной по его указанию дощечке, и кость начала срастаться.
Каждое утро, независимо от погоды, Цессарский производил осмотры. Выстроит взвод, прикажет раздеться до пояса. Кого найдет не в порядке – пристыдит, отругает, заставит пойти мыться. Если обнаружит хоть у одного вошь, все подразделение немедленно направляется на санитарную обработку. В теплые дни мылись в речке или у колодца; когда стало холодно, мылись прямо у костра нагретой водой. Мытье было не из приятных, но никто даже не пытался перечить. Раз сказал доктор, значит, баста, так нужно.
Но зато в отряде не было дизентерии и сыпняка, а кругом в деревнях эти болезни свирепствовали.
В отрядной газете «Мы победим», которая стала выходить еще на марше, Цессарский был постоянным корреспондентом. Газета писалась от руки, на обычной ученической тетради. В каждом номере три-четыре страницы отводилось, как правило, доктору. «Объявим войну эпидемиям», «Чистота – наше оружие», «Нечистоплотность в наших рядах – предательство» – вот заголовки статей Цессарского.
В одном номере он поместил такой рисунок: из болота пьют воду свинья и нерадивый партизан. Под рисунком стихи:
- Боец, похожий на свинью,
- Нас подвергает всех заразе.
- В сырой воде всегда полно
- Бацилл, бактерий, вони, грязи!
Когда Цессарский приезжал в село, там немедленно выстраивались очереди на прием. Это был единственный вид медицинской помощи, которую получало население. Больных было много. Голод и эпидемия косили людей. В этих условиях на врача смотрели как на избавителя.
После таких приемов Альберт Вениаминович возвращался в лагерь разбитым, молча уходил к себе и долго сидел один в шалаше.
Самое тягостное впечатление производили на него дети – десятки больных детей, которых родители к нему приносили завернутыми в грязное тряпье.
Стоило Цессарскому не побывать в какой-либо деревне шесть-семь дней, как разведчики приносили просьбу жителей прислать поскорее доктора. И Цессарский немедленно отправлялся.
В беседах с товарищами наш доктор утверждал, что его истинное призвание – искусство.
– Вот кончится война, пойду в театр актером, – говорил он.
Лишь только выдавался вечером свободный часок, Цессарский шел к костру, где его уже ждали, и начинал «концерт». Он мастерски, с подъемом, читал стихи Пушкина, Маяковского. Далеко был слышен ровный, певучий голос:
- С каким наслажденьем
- жандармской кастой
- я был бы
- исхлестан и распят
- за то,
- что в руках у меня
- молоткастый,
- серпастый
- советский паспорт.
Со временем появились у нас свои певцы, плясуны, баянисты. Но на первых порах Цессарский лечил и от болезни и от грусти. Он делал это с одинаковым успехом. Это был врач «на все руки».
Глава шестая
По шоссе Ровно – Костополь едут три фурманки. И хотя в запряжке хорошие, сытые лошади, фурманки движутся не спеша.
На первой немецкий офицер. Он сидит вытянувшись, равнодушно и презрительно поглядывая вокруг. С ним рядом человек в военной форме, с белой повязкой на рукаве и трезубом на пилотке.
На двух других фурманках полно полицаев. Одеты они пестро. На одном военные брюки и простой деревенский пиджак, на другом простые штаны и военная гимнастерка. Но на рукавах у всех белые повязки с Надписью: «Щуцполицай». Повязки эти крестьяне называли «опасками». Если на первой фурманке офицер и полицай, видимо, старший, сидят чинно, то на двух других полицаи, развалившись, горланят песни, дымят самосадом.
Картина обычная, бандиты с офицером-фашистом во главе едут в какое-нибудь село громить жителей за непокорность.
Шоссе прямое и открытое. По сторонам поля и луга, поодаль леса. Движение на дорогах довольно оживленное. Время от времени грузовая или легковая немецкая машина на большой скорости проносится мимо фурманок. Когда машина обгоняет фурманки или едет им навстречу, офицер еще больше подтягивается, злобно покрикивает на горланящую братию и, выбрасывая правую руку вперед, приветствует встречных немцев. Ясно, что офицеру противно тащиться на фурманке со сбродом людей «низшей расы», когда его коллеги разъезжают в комфортабельных автомобилях.
Вот уже три часа, как фурманки движутся по шоссе, пугая своим появлением жителей придорожных хуторов. При их появлении люди скрываются в хаты и робко выглядывают из окон.
Впереди на шоссе показалась большая красивая легковая машина. Дорога тянется среди поля. Офицер на фурманке привстал, внимательно осмотрелся вокруг. Кроме этой машины, ни позади, ни впереди никого не видно. Тогда, повернувшись к задним фурманкам, он поднимает руку. Песни и гам мгновенно смолкают.
Машина приближается. Полицай, сидящий рядом с офицером, соскакивает с фурманки и быстро идет вперед. Как только машина поравнялась с ним, он спокойно, как на учении, бросает в нее гранату. Разрыв пришелся позади машины, но блестящий «опель-адмирал» в придорожном кювете…
«Хлопцы», горланившие на задних фурманках, посыпались на землю и с оружием на изготовку бросились к опрокинутому автомобилю. Офицер, командовавший «полицаями», уже стоял тут.
– Молодец, Приходько! – сказал он по-русски «полицаю», бросившему гранату. – Хорошо рассчитал. Машину перевернул, а пассажиры целы.
Когда из машины вытащили двух испуганных и немного помятых фашистов, тот же офицер заговорил с ними по-немецки:
– Господа, прошу не беспокоиться. Я лейтенант немецкой армии Пауль Зиберт. С кем имею честь разговаривать?
Пожилой офицер с рыжими волосами и прыщеватым лицом ответил:
– Я майор граф Гаан, начальник отдела рейхскомиссариата. А со мною, – он указал на другого, – имперский советник связи Райе, из Берлина.
– Очень приятно, – сказал лейтенант. – Ваша машина пострадала, прошу пересесть на повозку.
– Объясните, в чем дело! – потребовал граф. – Я ничего не понимаю.
Он собирался что-то еще выяснить, но лейтенант кивнул своим людям. Те схватили фашистов, связали им руки и уложили в фурманки.
На первом же повороте фурманки свернули в сторону от шоссе и скоро очутились на нашем партизанском «маяке». Здесь немецкий офицер переоделся в комбинезон и стал тем, кем был на самом деле, – Николаем Ивановичем Кузнецовым.
Изо дня в день Кузнецов изучал обстановку, подолгу беседовал с товарищами, возвращавшимися из разведки, с задержанными на постах местными жителями. Но больше всего интересовали Кузнецова пленные гитлеровцы. Решив объявить себя пруссаком, он перечитал все, что мог достать, о Восточной Пруссии, о ее экономике, природе, населении; в конце концов настолько живо представлял себе эту область и ее центр – город Кенигсберг, словно там родился и прожил всю жизнь.
Беседы с пленными гитлеровцами могли помочь ему в этих занятиях.
Но пленные, которых мы брали, никак не удовлетворяли Николая Ивановича.
– Не люди, олухи какие-то! – сказал он мне как-то после очередной беседы. – Заводные манекены. Кроме «хайль Гитлер» и «Гитлер капут», ни черта не знают. Спросишь о чем-нибудь важном – обязательно станут во фронт, руки по швам: «Я солдат и в политике не разбираюсь». Разговаривать противно.
– Откуда же я вам профессора достану? – смеясь, возразил я.
– Я мог бы достать себе настоящего «языка», длинного, который многое знает и многое сможет рассказать.
– Каким образом?
– Надумал одну операцию. Дело только за вашим разрешением.
Так возник план «подвижной засады».
Как указывается в военных учебниках, обыкновенная засада проводится так: притаившись в определенных местах, бойцы ждут появления противника и нападают на него. Ну а если вам дано открытое шоссе и кругом одни лишь поля, где там устроить засаду? Вот почему Николай Иванович решил провести, как он сам выразился, «подвижную засаду» на фурманках.
Он недаром облюбовал красивый «опель-адмирал». Пассажиры этой машины действительно оказались интересной добычей, «языки» на самом деле длинные.
В лагере Кузнецов явился к пленным все в той же форме немецкого лейтенанта. Соблюдая положенный в германской армии этикет, он расшаркался перед ними.
– Садитесь, – хмуро предложил галантному лейтенанту майор Гаан, указывая на бревно. Иного сиденья в палатке не было.
– Как вы себя чувствуете? – любезно осведомился Кузнецов.
Но пленные были настроены не столь благодушно.
– Скажите, где мы находимся и что все это означает?
– Вы в лагере русских партизан.
– Почему же вы, офицер немецкой армии, оказались в стане наших врагов?
– Я русский.
– Зачем вы говорите неправду! – возмутился граф. – Вы немец, вы предали своего фюрера!
Кузнецов решил уступить.
– Я пришел к выводу, что война проиграна. Гитлер ведет Германию к гибели. Я добровольно перешел к русским, а вам советую быть откровенными.
Пленные упирались недолго. Скоро у Кузнецова началась с ними откровенная беседа. С этими «собеседниками» Николай Иванович мог, кстати, проверить себя и свое знание немецкого языка. К тому же граф Гаан оказался «земляком» Кузнецова, он проживал в Кенигсберге.
Среди многочисленных секретных бумаг у пленных оказалась топографическая карта, на которой были детально нанесены все пути сообщения и средства связи гитлеровцев как на территории Украины и Польши, так и в самой Германии. Изучая эту ценную карту, Кузнецов обратил внимание на линию, смысл которой был ему неясен. Линия начиналась между селами Якушинцы и Стрижевка, в десяти километрах западнее города Винницы, и кончалась у Берлина.
Какая же связь между маленькими украинскими селами и столицей гитлеровской Германии?
Ни граф Гаан, ни имперский советник связи Райе долго не хотели отвечать на этот вопрос.
– Это государственная тайна, – заявил Гаан.
Но именно поэтому-то мы и интересовались линией Берлин – Якушинцы. Кузнецову пришлось допросить пленных как следует.
– Это многожильный подземный бронированный кабель, – сказал наконец Раис под упорным взглядом Кузнецова.
– Для чего он проложен?
– Он связывает Берлин с деревней Якушинцы.
– Это я вижу на карте. А почему именно с Якушинцами?
Пленные продолжали молчать.
– Там находится ставка фюрера, – процедил имперский советник.
– Когда проложен подземный кабель?
– Месяц назад.
– Кто его прокладывал?
– Русские. Военнопленные.
– Русским военнопленным доверили тайну местонахождения ставки Гитлера?
– Их обезопасили.
– Что вы имеете в виду? Пленные молчали.
– Что вы имеете в виду? – повторил Кузнецов, меняясь в лице. – Их уничтожили?
Пленные продолжали молчать.
– Сколько их было?
– Военнопленных? – пробормотал Гаан. – Двенадцать тысяч.
– И все двенадцать тысяч…
– Но это же гестапо.
– Двенадцать тысяч человек!
– Это гестапо! – твердили фашисты.
Кузнецов был по натуре человеком сдержанным. Я не помнил случая, чтобы он нервничал, повышал голос, давал волю своему негодованию. Но тут он не выдержал. Все, что постепенно накапливалось в его душе, вырвалось наружу неукротимым желанием мести, стремлением самому, своими руками, физически уничтожать извергов.
С этого дня просьбы Кузнецова об отправке его в Ровно стали еще настойчивее.
– Я готов, – доказывал он. – Видите, вот у этих двух гитлеровцев не возникло даже сомнения в том, что я немец.
В самом деле, история с Гааном и Райсом послужила прекрасной проверкой готовности Кузнецова. Язык он знал действительно в совершенстве и так же в совершенстве усвоил манеры состоятельного отпрыска прусской юнкерской семьи, привилегированного офицера.
Что касается языка, то Кузнецов вообще был прирожденным лингвистом. До прибытия в лагерь он совершенно не знал украинского языка. За короткое время пребывания на Украине, посещая хутора, общаясь с партизанами-украинцами, он быстро усвоил их язык, научился украинским песням. Крестьяне считали его настоящим «хохлом». Когда мы появились в местах, населенных поляками, Николай Иванович заговорил по-польски и даже запел польский национальный гимн.
Можно было бы не откладывать отправку Кузнецова, если бы не некоторые «мелочи», внушавшие беспокойство. Одной из таких «мелочей» было то, что Николай Иванович иногда разговаривал во сне. Разговаривал, конечно, по-русски.
– Это может вас выдать, – сказал я ему. – Вы должны забыть русскую речь. Именно забыть. Говорите только по-немецки, думайте по-немецки. Не с кем говорить? Идите к Цессарскому, разговаривайте с ним.
– Хорошо, – согласился Кузнецов. – Я постараюсь.
Он принадлежал к числу тех людей, которые скупо рассказывают о себе и о которых больше говорят их поступки, нежели слова. Чем ближе я узнавал его, тем лучше видел, что причиной его замкнутости была не скрытность характера, не самомнение, а скромность – естественная скромность человека, не находившего в своей жизни ничего такого, что могло бы поразить или чем-то удивить других людей. Биографию свою он считал самой заурядной и нередко завидовал тем, чья жизнь складывалась бурно, была насыщена событиями, казалась интереснее, чем его.
Как-то мы разговорились с ним, возвращаясь с охоты. Был холодный осенний полдень. Моросил мелкий дождь. Мы оба порядком устали, думали каждый о своем и лишь изредка перебрасывались отдельными словами. Незаметно разговор зашел о Саше Творогове, человеке, которого мы оба хорошо знали и любили.
– Творогов был из тех, кто к тридцати годам может писать свою биографию в трех томах, – сказал Кузнецов, не скрывая зависти.
– А разве вы, Николай Иванович, не могли бы рассказать о своей жизни, ну если не в трех томах, то хотя бы в одном? – удивился я. – Неужели ваша жизнь протекала так уж неинтересно, что о ней и сказать нечего?
– Да нет, я бы не сказал, что недоволен своей жизнью, – ответил Кузнецов задумчиво. – Но есть люди, жизнь которых достойна удивления и подражания. Люди воевали в Испании, дрались с японцами на Халхин-Голе, участвовали в финской войне, а у меня что? Моя жизнь самая обыкновенная, найдутся сотни тысяч с такой биографией. Родители мои простые крестьяне. Нас, детей, у них было четверо – сестры Лида и Агафья, брат Виктор и я. Из братьев я старший. Семи лет пошел в школу. У меня всегда была хорошая память. Было мне лет семь или восемь, когда я читал отцу наизусть «Бородино» Лермонтова. Помните это стихотворение?
- И молвил он, сверкнув очами:
- «Ребята! Не Москва ль за нами?
- Умремте ж под Москвой,
- Как наши братья умирали!»
- И умереть мы обещали,
- И клятву верности сдержали
- Мы в бородинский бой…
Продекламировав, Кузнецов продолжал:
– Жили мы на Урале, в Свердловской области, в селе Зырянка. Село большое – дворов триста, сплошь беднота, школа маленькая – четыре класса. Тем, что мне удалось доучиться, я во многом обязан семье Прохоровых. Эти чудесные люди много сделали для моего воспитания, я до сих пор благодарен им. Потом мне пришлось ехать в Талицу, районный центр. Там я жил самостоятельно, отец платил за угол да за харчи. Техникум кончал в Тюмени, откуда уехал в Кудымкар – в Коми-Пермяцкий автономный округ, там работал по специальности. Так получилось, что я редко с тех пор виделся со своими. Помню, приехал домой в двадцать девятом году – отца в живых уже не было, мать мучается одна с семьей. Приезжаю я, как сейчас помню, в комсомольском костюме – некоторые комсомольцы тогда форму носили. Говорю матери: «Почему, мама, в коммуну не вступишь?» Рядом с селом была коммуна «Красный пахарь», организовалась она еще в девятнадцатом году. «Боязно». Три дня я ее агитировал. Убедил-таки. Хотел на следующий год приехать, посмотреть, как старушка в коммуне работает, да не удалось. Так, представьте себе, и не был с тех пор на родине. Кончим войну – обязательно побываю.
Он умолк, задумался немного и снова заговорил:
– С тех пор из родных виделся только с братом Виктором. Он приезжал в Кудымкар. Виктор работал в Свердловске, на Уралмашзаводе. Много интересного рассказывал, хвалился. Своими рассказами он и меня соблазнил. Уехал я в Свердловск. Поступил на «Уралмаш», в конструкторское бюро, и начал учиться в заочном индустриальном институте. Учиться хотелось дьявольски. Читал запоем книгу за книгой…
– Тогда и немецкий язык изучили? – спросил я – Да, начал тогда… Взялся за него случайно. До этого никогда не подозревал в себе способностей к языкам. Были у нас на заводе немцы, иностранные специалисты. По работе мне приходилось иметь с ними дело. Придет этакий дядя в брюках гольф, начнет тарахтеть, тычет пальцем в чертежи, доказывает… Я и не заметил, как научился довольно ловко с ними объясняться. Немецкий язык меня крепко заинтересовал. Захотелось читать Гёте в подлиннике. В переводах все-таки сильно проигрывает. Поступил я – опять заочно – на курсы иностранных языков. Учеба шла довольно быстро. С одной стороны, курсы – грамматика, словари, переводы из классиков, с другой – немцы-инженеры, разговорная практика. Так вот и научился. В тридцать шестом году я защитил диплом инженера, и знаете как? – Кузнецов прищурил глаза. – На немецком языке. Захотелось блеснуть. – Помолчал. – Из Свердловска попал в Москву, года полтора работал на заводе, тут началась война… Снова помолчал.
– У вас родные остались в Москве? – вдруг неожиданно спросил он.
– Осталась жена, – ответил я. – Сын добровольно пошел в армию.
– Вы о нем что-нибудь знаете?
– Почти ничего.
– Вот и я о своих почти ничего не знаю. Сам-то я, правда, жил всегда бобылем, в свои тридцать лет так и не успел жениться… Брат в армии. С первого дня. В октябре под Вязьмой попал в окружение. Месяц ходил по лесам, голодный, еле выбрался. Попал в Волоколамск, оттуда в Москву. Представьте – звонит ко мне с Ржевского вокзала. Пробыли мы вместе два часа, пока эшелон стоял. Где он теперь, не знаю. Перед вылетом написал ему на полевую почту…
Беседа наша была прервана самым неожиданным образом. Мы почувствовали, что в кустах находится какое-то живое существо. Явственно слышалось прерывистое дыхание. Не сговариваясь, изготовив оружие, стали подходить к кустам. Мы увидели мальчугана, совсем маленького, лет шести-семи. Он лежал, запрокинув голову. Малыш еле слышно отозвался на наш оклик.
Вид у него был страшный. Худое тело, ребра, обтянутые синей кожей, неестественно тонкие ноги… Одет в какое-то тряпье. На ноге гноилась рана. Мальчик мутными, словно безжизненными глазами смотрел на нас и ежился. Из нескольких слов, которые он произнес, мы узнали, что его зовут Пиней, что он убежал из гетто искать мать, которую в группе евреев фашисты вывезли за город, искал ее почему-то в лесу… Заблудился. Лежал в кустах двое или трое суток.
Николай Иванович стоял бледный, сжав губы так, что на лице его ясно обозначились скулы. Ни слова не говоря, он снял с себя телогрейку, бережно, словно боясь причинить боль, поднял мальчика, укутал его и быстрыми шагами пошел с этой ношей к лагерю.
Вечером он пришел ко мне и вновь стал просить, чтобы его немедленно отправили в Ровно.
Если еще тогда, в гостинице, при нашем первом знакомстве, Кузнецов высказал твердое желание активно бороться с ненавистным врагом, то теперь, после всего, что он здесь увидел, это желание удесятерилось, стало всепоглощающей страстью, неутолимой жаждой. И чем дальше, чем труднее было удерживать Кузнецова в отряде.
Недалеко от лагеря, у деревни Вороновки, мы подыскали луг, удобный для приема самолетов. Площадка большая, но ровного места в обрез. Чтобы произвести посадку, от летчика требовалась исключительная точность.
Из Москвы нам обещали прислать боеприпасы, а в Москву мы хотели отправить добытые нами важные документы и раненых.
Мы сообщили координаты и получили извещение, что самолет будет.
Кочетков, как специалист по аэродромным делам, по всем правилам распланировал костры: один из них ограничивал площадку, другие изображали букву Т, указывая направление и место посадки. На дорогах, ведущих к аэродрому, на расстоянии трех – пяти километров были расставлены наши секретные сторожевые посты.
Две ночи прождали мы напрасно, и только на третью самолет вылетел. Но нас подстерегала беда.
За час до появления самолета со стороны небольшой речушки надвинулся густой туман. Расстилаясь по земле, он совсем закрыл площадку. Что делать? Предупредить летчика, что сажать машину опасно, мы не могли – сигналов для этого не было предусмотрено.
– Виктор Васильевич, – сказал я Кочеткову, – разжигайте сильнее костры, может, кострами разгоним туман.
Костры запылали, но туман не проходил. Послышался гул моторов.
– Воздух! Поддай еще! – командовал Кочетков. Вот где пригодился его зычный голос.
Еле видный из-за тумана самолет появился над площадкой, пролетел и ушел в сторону.
– Улетел – понял, что садиться нельзя, – решил я.
Но вдруг вновь послышался гул моторов.
– Летит, летит!
– Решил садиться!
Гул нарастал. Мы не видели самолета, но по звуку поняли, что он уже над площадкой. Мгновенная вспышка и страшный треск.
В тумане летчик не увидел знака Т и приземлился не там, где следовало.
За краем площадки, в нескольких метрах от речушки, уткнувшись носом в землю, стояла машина. Из нее выскочили с пистолетами в руках летчики, штурман и радист. Увидев своих, они убрали пистолеты и беспомощно сели на землю. У командира экипажа, с которым я поздоровался, лоб был в крови.
– Вы ранены?
– Пустяки… А вот он, – капитан указал на самолет, – ранен смертельно.
Вместе с экипажем наш механик Ривас осмотрел машину и подтвердил, что ничего сделать нельзя – все разбито. Повреждено шасси, пробиты крылья и баки. Нужен не ремонт, а замена частей. Как ни жаль, но единственное возможное решение – сжечь самолет, а несгоревшие части бросить в реку.
Партизаны быстро разгрузили машину, сняли с нее пулеметы и все, что могло быть отвинчено и оторвано. Потом подложили под крылья и баки солому, полили бензином и подожгли.
Самолет охватило, пламенем, взорвались баки, к небу поднялись клубы дыма. А мы стояли в стороне и молча прощались с ним, как с живым посланцем Родины. В какой-то степени и мы и летчики чувствовали, себя виноватыми за аварию. Но в чем наша вина? Проклятый туман!
На следующий день в отряде состоялся митинг. Мы поклялись, что вместо этого самолета уничтожим десять вражеских и взятые в бою ценности отправим в Москву, на постройку новых машин. Находясь в тылу врага, мы поддержали патриотическое движение рабочих, колхозников, советской интеллигенции, отдававших свои сбережения на постройку вооружения для армии.
Снова начались поиски более надежной площадки. В этих поисках мы встретились, с людьми, которые указали нам место, пригодное для приема самолетов, и принесли отряду большую пользу.
Глава седьмая
Разведчики доложили, что несколько дней назад на одной из дорог, в двух десятках километров от лагеря, неизвестные люди напали на вражеский обоз с молочными продуктами. Фашистов перебили, а продукты забрали и роздали крестьянам. «Вероятно, кто-нибудь из наших разведчиков», – подумал я. Опросил товарищей – никто ничего не знает. Через несколько дней опять новость: на большаке кем-то была остановлена немецкая легковая машина. В ней ехал майор, шеф жандармерии района, в сопровождении двух солдат. Они везли с собой пятерых связанных по рукам и ногам крестьян. Неизвестные расстреляли шефа жандармерии и солдат, а крестьян отпустили по домам. Сведения были туманны и нуждались в уточнении. Но какую радость вызвали они в отряде, как подняли настроение партизан: «Значит, мы здесь не одни!»
Хотелось как можно скорее узнать, кто они, эти неизвестные наши соратники.
Разведчикам было поручено наводить справки во всех окрестных селах, расспрашивать крестьян: кто еще, кроме нас, партизанит в этих краях? Но проходили дни, а мы так и не могли установить, кто совершил налет на гитлеровцев на большаке.
Зато мы убедились, что действительно рядом с нами существуют и действуют группы советских патриотов, небольшие по численности, не всегда хорошо вооруженные, оторванные друг от друга, но сильные в своей непреклонной решимости уничтожать немецких захватчиков. Не проходило дня, чтобы такие группы не давали о себе знать. Все чаще и чаще видели мы их у себя в лагере – они приходили в сопровождении наших разведчиков и оставались в отряде.
Так пришел к нам житель села Виры Демьян Денисович Примак, человек пожилой, не очень крепкого здоровья, но тем не менее решившийся партизанить вместе со своими двумя сыновьями. Все трое были вооружены винтовками и имели солидный запас патронов.
– Сил нет смотреть, что с народом делают, – заявил Демьян Денисович. Несмотря на небольшой рост и сутулые, натруженные плечи, он гордо стоял среди безусых своих сыновей.
Неподалеку от села Ясногорки разведчикам повстречался деревенский паренек Поликарп Вознюк. С ним было пятеро хлопцев, которые сидели в засаде и которых он окликнул, когда убедился, что имеет дело с партизанами.
Хлопцы были из разных деревень и первое время скитались поодиночке, ища способов добыть оружие и начать борьбу.
Иван Лойчиц, первым ставший на этот путь, нашел сначала Поликарпа Вознюка, затем Семена Еленца. Оба парня были комсомольцы, и тем охотнее Лойчиц им доверился. Потом к ним присоединился еще один товарищ, за этим двое других.
Первые три винтовки были отняты у лесников, еще три и четыреста патронов к ним добыли в результате засады на эсэсовца, «ведавшего» шестью селами и угонявшего молодежь на фашистскую каторгу. Сам эсэсовец, чудом уцелевший, тут же уехал в районный центр Клесово и больше у себя на «участке» не показывался. В деревне Селищи партизаны вшестером обезоружили группу полицаев, надолго отвадив их от этой деревни.
Таким образом, Вознюк, Лойчиц и остальные, правда не причинив врагам достаточно большого урона, все же нагнали на них страху и, главное, завладели оружием, которое пригодилось на будущее.
Разведчики привели их в отряд. У всех – и у разведчиков, и у хлопцев – были сияющие лица. Они долго потом рассказывали, как знакомились, как угощали друг друга: разведчики хлопцев – самодельной партизанской колбасой и папиросами, те их – хлебом и махоркой-самосадом – всем, что у них было.
Новички поведали, что много людей в селах стремится уйти в партизаны; их останавливает лишь мысль о семьях, которым в этом случае наверняка грозит гибель от рук врагов.
Мы, конечно, спросили и у Демьяна Денисовича Примака, и у Вознюка с его ребятами, неизвестен ли им в этих местах какой-либо еще партизанский отряд, кроме нашего, и, в частности, не слыхали ли они о нападении на машину шефа жандармерии. Но они знали об этом не больше нашего.
Вскоре, однако, загадку удалось решить.
Четверо партизан отправились в разведку. Им было дано задание подыскать новую площадку, которая могла бы служить аэродромом.
Во главе четверки пошел молодой партизан по фамилии Саргсян, по имени Наполеон, уроженец Еревана; человек смелый, но увлекающийся, способный сгоряча сделать неосторожный шаг. Так случилось с ним и на этот раз. Возвращаясь в лагерь, Наполеон остановился с товарищами возле незнакомой деревни, куда ему вдруг захотелось заглянуть.
– Вы подождите меня, – сказал он разведчикам, – я скоро. Только посмотрю, что делается, и обратно.
Это был, конечно, безрассудный шаг. Пойти в незнакомую деревню в гимнастерке и брюках защитного цвета, в пилотке с пятиконечной звездой!..
Недолго думая, Саргсян «замаскировался» – повернул пилотку звездой назад и отдал автомат товарищу.
У крайней хаты ему пришлось остановиться. Он увидел какого-то мужчину. Тот дал знак в окно хаты. Оттуда вышел еще мужчина, Саргсян решил, что это, засада, и бросился назад. Незнакомцы за ним. Разведчики, наблюдавшие с опушки, заметили погоню и залегли, собираясь прикрыть огнем безоружного товарища.
Но тут они услышали довольно мирный голос одного из преследователей:
– Эй, хлопец, подожди, поговорим.
Саргсян добежал до опушки, взял у партизан свой автомат, изготовился к стрельбе.
– Да положи ты автомат! – крикнул один из преследователей. Спокойствие, с которым он приближался к разведчикам, подействовало на Саргсяна отрезвляюще.
Он опустил оружие и увидел перед собой коренастого, розовощекого парня. Тот говорил:
– Поверни-ка лучше пилотку. Я сам успокоился, когда ты бежал: раз звездочка, значит, все в порядке, свои.
– Допустим, – отвечал Саргсян, на всякий случай не выпуская автомата. Он был совершенно сбит с толку.
– Меня зовут Николай Струтинский, – отрекомендовался новый знакомый. – Передайте вашему командиру, что я хочу с ним поговорить. У меня тут небольшая группа – тоже партизаним.
Они условились о следующем свидании. На прощание Струтинский подарил Саргсяну трофейный серебряный тесак. Разведчики были уже далеко, когда Саргсян, оглянувшись, увидел коренастую фигуру Струтинского. Юноша все еще стоял на опушке, провожая их взглядом.
Возвратившись в лагерь, Саргсян доложил о встрече, но умолчал о том, как он оставил оружие у товарищей и как потом бежал. Ничего не сказал он и о подарке. Я велел привести Струтинского в лагерь.
На другой день я все же узнал о том, что хотел скрыть от меня Саргсян. Узнал из нашей отрядной газеты «Мы победим». В газете был нарисован шарж: с перевернутой назад пилоткой, заложив руки в карманы, важно шествует Саргсян, а позади стоит удивленный разведчик и держит его автомат.
Под рисунком стихи:
- Наполеон в поход собрался,
- И, чтоб свободным быть,
- Он быстро догадался
- Друзьям оружье сбыть…
- Запоем нашу песнь о болотах,
- О лесах да колючей стерне,
- Где когда-то свободный Голота,
- С вихрем споря, гулял на коне…
Саргсяна в лагере не было, он отправился за Струтинским. Когда он вернулся, я показал ему рисунок в газете:
– Узнаешь?
Он долго рассматривал рисунок. Я видел, как густая краска залила его лицо. Видимо, не зная, что ответить, он смущенно молчал. Я пришел на помощь:
– Это правда?
– Да, – ответил Саргсян.
– Кто же отдает свое оружие? Где это слыхано, а?
– Больше не повторится, – выговорил он тихо. Я узнал, что Саргсян, осознав свою вину, пуще всего боялся, что его перестанут посылать в разведку.
Неподалеку от штабного шалаша стояли люди, которых привел Саргсян. Их девять человек. Они были вооружены самозарядными винтовками СВ, немецкими карабинами и пистолетами. Из карманов торчали Рукоятки немецких гранат, похожих на толкушки, которыми хозяйки мнут вареную картошку. Тут же стоял пулемет, снятый, видимо, с советского танка.
– Кто старший? – спросил я, глядя на пожилого, с тронутыми сединой, рыжеватыми усами партизана. Он стоял, опершись вместо палки на срезанный сосновый сук, и взирал, именно взирал строго и испытующе на стоявших рядом молодых людей. Я полагал, что человек с выцветшими усами и есть старший.
Но я ошибся. От группы отделился молодой паренек с пунцовыми – то ли от волнения, то ли от природы – щеками.
– Это вы Николай Струтинский?
– Да, – отвечал паренек сдержанно, но с достоинством.
– Я вас слушаю.
– Да вот, как видите, пришли к вам. Хотим остаться.
– Это ваш отряд?
– Тут у нас почти все свои, – сказал Струтинский. – Это, – он показал на пожилого, – отец, эти вот братья – Жорж, Ростислав, Владимир. Те двое – наши колхозники, а эти – военнопленные, бежали из ровенского лагеря. Еще мать у нас с сестренкой, на хуторе укрытые. Если примете нас, возьмем их сюда…
Итак, передо мной партизанская семья. Отец, мать, четверо сыновей… Ребята, что называется, один к одному.
– Всей семьей к нам?