Голос Доцук Дарья

– Зато, Мань, ты погляди, какая печь кафельная! И ванна белая! Видела ты такую когда-нибудь? А чайка к нам не нарочно. Солдаты немцев гнали, дверь-то и вышибли. Была б дверь – как бы чайка залетела? То-то! Знаешь, Мань, где чайка – там и море! Ты представь: накупаемся, рыбы наедимся…

И снова давай про море! Маня смотрела на сладко спящую под эти рассказы Надьку, и так ей хотелось верить, что все будет хорошо, но ведь чайка… Не к добру это, не к добру. И назад нельзя…

Пустой дверной проем занавесили одеялом. Привели в порядок одну из комнат – кипятком оттерли пол от засохшей грязи и, кажется, крови. Разорвали немецкие книги, затопили нарядную до неприличия печь. Маня ненавидела этот дом и всю его роскошь: обои, камины, белую ванну. Сидели тут по своим особнякам, грелись-мылись, пока нас там расстреливали. Отца застрелили на третий день оккупации. За то, что цигарку из советской газеты скрутил. Сказали, с партизанами связан. А та газета еще довоенная была. Братья пропали без вести. Спасибо хоть Емельян вернулся, да и тот с пробитым легким.

Сколько комнат, окон, подвалов, мансард… Да разве протопишь все это зимой? А если немцы ночью придут жилье свое отвоевывать? Они же теперь все на улице или по подвалам. Хорошо бы соседей подселили – да вон хотя бы Затрускиных, все-таки земляки. И еще одну-две семьи. Получится аж по две комнаты на семью. Вот тогда поспокойнее будет.

Маня на всю жизнь запомнила ту немецкую девочку. Оборванная, вся в язвах, она рыла мусорную кучу, как бродячая собака, и складывала в сумку объедки. За грязью и сажей не было видно лица – только огромные впалые глазищи. Настороженные, злые, голодные. Маня не выдержала, вынесла кусок хлеба. Хотела подманить девочку, умыть, переодеть, накормить. Потом кто-нибудь из офицеров отвезет в город, в приют для немецких сирот. Там о ней позаботятся, а потом отправят в Германию, всех отправляли. Это все же лучше, чем гнилье собирать. Так и тифом заболеть недолго.

Но девочка так страшно на нее посмотрела, по-звериному, что Маня испугалась подходить ближе. Бросила хлеб на землю и попятилась. Девочка дождалась, пока Маня отойдет, схватила краюшку и побежала за сарай.

Еще была крепкая сухопарая старуха Хильда Зайтц. Каждый день ходила она по домам в поисках работы. Ее дом отдали переселенцам, и она перебралась в полуразрушенную хибару, где с каждым днем множились блохи и крысы. Но побираться Хильда не желала, требовала работу.

Поначалу в дома ее не пускали, пытались откупиться кто чем – остатками муки с жерновов, излишком молока. Но старуха не брала просто так. Недовольно бормоча себе под нос, она шла дальше.

В конце концов ей стали поручать кое-какую работу: постирать, выпотрошить птицу, починить одежду. Мане не хотелось связываться с Хильдой, она боялась ее старческого бормотания, в котором слышались одни проклятья. Но однажды старуха застала Маню в огороде. Маня решила наконец взяться за грядку, сильно заросшую незнакомым ей сорняком – с толстым красным стеблем и большими, как у капусты, листьями.

Маня с трудом выдирала кусты и бросала за частокол. Откуда ни возьмись у сорной кучи появилась старая Хильда, схватила красный стебель и погрозила Мане. Не сразу Маня разобрала ее хриплые слова:

– Frau! Frau! Das ist gut! Ка-ра-шо! Man isst das![19]

– Берите, берите, – махнула Маня, желая поскорее отделаться от Хильды и сорняка.

Но старая Хильда не уходила. Трясла головой и снова что-то бормотала.

«Да что ж тебе от меня надо?» – разозлилась Маня и повторила настойчиво:

– Берите! Мне не нужно.

Старуха прохрипела:

– Rhabarber! Rhabarber![20]

Маня в ужасе отшатнулась. Хильда все твердила это страшное, похожее на рык слово и изображала, будто помешивает что-то в котле.

Маня собиралась уже звать на помощь, как старуха выкрикнула:

– Rhabarberkompott![21]

– Компот? – оторопела Маня.

Старуха радостно закивала, не переставая помешивать незримое варево.

С того дня старая Хильда взялась учить Маню ухаживать за рабарбером, варить из него конфитюры, компоты и печь пироги. Чудной кисло-сладкий овощ, какого Маня в жизни не видала, торчал тут из каждого огорода. А подумать только, всё бы выкосили!

Переселенки, раз попробовав варенье из «сорняка», тут же просили рецепт. И старую Хильду стали звать не иначе, как фрау Рабарбер.

То была счастливая осень: после работы женщины собирались в натопленной комнате, вышивали, устраивали танцы и игры для детей, чаевничали и лакомились рабарберовыми сладостями.

А потом наступила голодная зима. Хоть это и было запрещено, Тишкины взяли фрау Рабарбер к себе, устроили на кушетке у камина. Никто не донес. Она была упертая и не любила сидеть без дела. Маня поручала ей присматривать за Надькой.

Никогда еще в Пруссии не случалось таких беспощадных морозов. «Это русские привезли с собой», – роптали немцы. Немцы, которые не работали – старики, дети, инвалиды, – не получали продовольственные карточки, а мест в приютах и больницах не хватало. Домов у них больше не было, а если они и находили какое-то пристанище, то все равно не могли его протопить. Одни немцы пухли с голоду, другие, наоборот, высыхали. Той зимой люди ничего не гнушались: варили овощные очистки, ракушки, сорную траву. Как-то раз Маня видела старика-немца, который сидел на обочине и ощипывал мертвую чайку.

Люди падали в голодные обмороки и замерзали прямо на улице. Однажды по пути на работу Емельян дал немке кусок хлеба – завернутая в серые тряпки, обезумевшая от голода и мороза, она что-то бормотала в бреду, прислонившись к забору. А вечером, когда шел назад, увидел ее снова на том же месте. Она уже окоченела, синие пальцы крепко сжимали кусок хлеба, который из ее руки клевала ворона.

Мальчики Вали Затрускиной боялись ходить в школу, потому что каждое утро им попадался зашитый в мешок покойник, которого везли на санках на кладбище. Иногда белые ноги мертвеца волочились по мерзлой земле. Валя говорила мальчикам: «Наших-то в блокаду еще больше погибло».

Хильда была слишком стара и немощна, зиму 47-го она не пережила. После ее смерти Надька иногда напевала песенку, которую пела ей старая немка. А потом забыла. Сначала слова, а после и мелодию.

В тот год все померзло: картошка, люди, крысы. Не лаяли собаки – всех подъели. То же случилось с кошками и с лошадьми. Только чайки по-прежнему бесновались над заливом, как ведьмы-кликуши. И каждый чаячий крик будто забирал чью-то душу.

– Не время сейчас умирать, война-то кончилась! До лета бы продержаться! – твердил Емельян.

Маня не спорила. Обессилев от страха и голода, с укутанной в три одеяла Надькой на руках, она не верила ни в какое лето. Она готовилась со дня на день услышать, как чайки выкрикивают ее имя, и все думала, что же тогда будет с Надькой.

Но Емельян не соврал – пришло лето. Под дубом у обезглавленной кирхи его на торжественном собрании назначили председателем колхоза. Осенью был урожай. Тишкины наквасили на зиму капусты – белую ванну до краев. А 4 декабря за ненадобностью отменили карточки. Маня принесла Надьке батон хлеба, глядела, как дочка ест, впервые досыта, и не могла унять слезы.

После голода Маня сделалась мрачная и тихая, во взгляде ее застряла какая-то отрешенность. Она по-прежнему выполняла всю работу по дому и огороду, но про нее говорили, что она тронулась умом. Ела плохо, мало разговаривала, без нужды не выходила, ни с кем не дружила, в гости не звала, от приглашений отказывалась. Вздрагивала, когда к ней обращались. Всю ночь могла просидеть у окна не сомкнув глаз. А может, настолько привыкла к бедам, что не верила, что они закончились.

Поначалу Емельян беспокоился, договаривался в городе с врачом, но Маня рыдала и противилась, боялась, что ее запрут в сумасшедшем доме, и он оставил ее в покое. Надьку взял на себя, отчитывал, если дергала маму: «Не мешай, мама болеет, ей нужно отдыхать». Так Маня Тишкина проболела всю жизнь. Умерла на восемьдесят третьем году. Пережила Емельяна на двадцать четыре года. Море так и не полюбила. Кажется, ни разу не искупалась. Говорила, пойду, когда чайки улетят.

27

В детстве я любила наблюдать, как бабушка раскатывает тесто для пирога. Я всегда думала, что Ревнивый пирог – бабушкин, а он, оказывается, старой Хильды, фрау Рабарбер. Когда слышишь такие истории, сердце растет. Это больно, но ты становишься лучше, сильнее.

– А ты совсем не помнишь, что это была за песенка, которую она тебе пела?

– Нет, ни слова не помню, – вздохнула бабушка Надя.

Я решила, что буду считать фрау Рабарбер своей немецкой прапрабабушкой. Кроме меня, некому помнить историю Ревнивого пирога.

А потом мои мысли захватила Маня Тишкина – угрюмая суеверная женщина, которая боялась чаек. Бабушка была ее полной противоположностью.

И я вдруг догадалась, зачем она мне все это рассказывала.

– Ты думаешь, я буду такая же?

– Что? – Бабушка нахмурила переносицу.

– Ну ты же это специально рассказала. Потому что я такая же сумасшедшая, как она! Испорчу себе жизнь и вам заодно!

– Шуля, да я просто… Ты сказала про ворону, я и вспомнила! Ты что?

– Ой, да ладно, бабушка, я же не идиотка! Вы все думаете, это так просто – взять и не бояться! Вы даже не пытаетесь понять! Только все время осуждаете!

– Что ты, Шуля, никто тебя не осуждает! У меня и в мыслях не было! И маму свою я не осуждаю! Была война, голод – такие вещи не проходят бесследно. Не у каждого хватит душевных сил… Это очень тяжело, но надо стараться жить дальше.

– А, ну понятно! Значит, я не стараюсь! Ты же так думаешь!

– Я так вовсе не думаю!

– А зачем ты тогда начала про голод? Ну не могу я есть! Не могу! Поймите вы наконец! Я ем, а меня рвет!

– Шуля, то, что тебе довелось пережить… Господи! Когда по телевизору показали, а потом мама твоя позвонила… Я чуть с ума не сошла. Я даже представить боюсь, каково тебе пришлось, моей девочке! Ну прости меня, старую дуру, сама не знаю, зачем я стала рассказывать!

Я ей не верила. Она точь-в-точь как мама с ее передачей про анорексию: вот, мол, какой ты станешь, если не будешь бороться и преодолевать себя! Вот и женщина с выбритой головой на плакате благотворительного фонда, который висит на нашей остановке, кричит большими красными буквами: «Борись! Борись!» Ненавижу этот плакат.

– Почему вы меня все время упрекаете?!

– Мы не упрекаем, ни в коем случае! Девочка моя, мы же не враги тебе! Мы хотим помочь, но не знаем как!

– Как будто я нарочно! Ну не могу я выздороветь вот так – раз, и всё! Не получается у меня! Вы привыкли мной гордиться, а теперь гордиться нечем! Вы поэтому меня ненавидите. Зачем я вообще живу?! Лучше бы я умерла!

Я впилась пальцами в волосы и разрыдалась.

Бабушка пересела поближе, положила мне руку на спину.

– Девочка моя хорошая, ну что ты такое говоришь? Как бы я хотела забрать все это на себя, лишь бы ты была здорова.

Страшно, стыдно, тошно. Не верится, что когда-то у меня были и другие чувства. Что мне было весело, приятно, спокойно… Я будто стою в неисправном лифте и смотрюсь в кривое зеркало, которое ни на секунду не дает мне забыть о моем уродстве. Я уговариваю себя отвернуться, зажмуриться, но не могу. Не могу не смотреть. И никто не придет, чтобы вытащить меня отсюда.

Хочется встряхнуть реальность, чтобы все встало на место. Крикнуть кому-то, кто придумал эту жестокую игру: с меня хватит, я хочу выйти. Это не мое отражение, не моя жизнь. Пускай вернут мне мою!

Иногда кажется: если закричать, разбить что-то, разнести в щепки, то этот кошмар прекратится. Треснет, как зеркало. Но кричи, не кричи – ничего не исправишь. У меня больше нет сил.

Мы не спали до часа ночи – меня душил страх, все тело содрогалось, словно по нему пускали разряды тока. А бабушка терпеливо меня утешала, заговаривала полушепотом, как старая шаманка.

– Ну что ты, девочка моя, твоя жизнь не остановилась. Это и есть жизнь. Болезнь, преодоление болезни – все это жизнь. Болезнь уйдет тогда, когда уйдет. Не надо ее поторапливать. А пока она здесь, нужно искать мира в душе, сосредоточиться на себе, а не на том, кто что скажет и подумает.

Иногда ей почти удавалось меня успокоить, но потом я снова вспоминала отца и экзамены и заливалась слезами. Возвращение пугало до смерти. Как можно не думать о том, что они скажут?!

Бабушка начинала сначала:

– Не волнуйся. Везде, где надо, ты успеешь. Для учебы никогда не поздно. Жизнь не осталась там, откуда ты уехала. Жизнь вокруг тебя. Посмотри, у тебя есть люди, с которыми тебе интересно и которым интересно с тобой. Это ведь большое дело – встретить таких людей. Ты себя как в тисках держишь. Отпусти! Не оглядывайся ни на кого. У тебя свой путь, по чужому пройти не получится. Подумай, что сейчас нужно тебе самой. Кроме тебя этого никто не знает. Ни мама, ни папа, ни я. Только ты сама.

Мне хотелось в это поверить, но я захлебывалась страхом. Я никогда ничего сама не решала, родители ставили передо мной цели, а я их достигала. Мне нравилось, что они мной гордились. Разве я смогу по-другому?

И все же мало-помалу бабушкины слова наполняли меня силой и – неожиданно – благодарностью. Да, я огляделась по сторонам и поняла вдруг, что благодарна за эту жизнь: за остров каштанов, за невероятные рассказы, прочитанные в книжном клубе, за Стаса и «Страну аистов», за бабушку Надю и фрау Рабарбер. Это моя болезнь привела меня сюда. Это она познакомила меня с ними.

Чувство вины и стыда спадало, как высокая температура после жаропонижающего.

Наверное, мне было необходимо, чтобы кто-то сказал: «Отпусти». Потому что сама бы я себе этого не позволила.

28

Я носила в груди это новое чувство – чувство благодарности. Оно было еще слишком слабым, чтобы меня вылечить, и я должна была помогать ему, беречь и растить, чтобы его не съели страхи и сомнения.

Я написала Глебу, и он мне ответил. Мы обсуждали «Птиц» и человеческие страхи.

«Ты чего больше всего боишься?» – спросил он.

Я задумалась. Смерти? Нет, не ее. Страшен сам страх. Я боюсь паники, и от этого она становится еще сильнее.

И я ему рассказала. Печатать было легче, чем говорить вслух.

Я: Помнишь теракт в Москве 21 ноября? Я была в соседнем вагоне. После этого у меня начались панические атаки. Это очень сильные приступы страха. Когда не можешь нормально говорить, дышать, думать. Ладони потеют, сердце бьется на бешеной скорости, кажется, что сейчас разорвется. Вот этого я боюсь.

Глеб: У меня что-то подобное было на ярмарке. Я думал, это страх сцены.

Я: Это у многих бывает – слабее или сильнее, чаще или реже. Это может длиться одну минуту, полчаса, час. Может вообще случиться один раз в жизни. Главное – не подпитывать свой страх, не давать ему в тебе поселиться.

Глеб: Как ты с этим справляешься? Я даже не знал, что такое бывает.

Я описала ему свои приемы. Мысль о том, что я могу кому-то помочь, наполняла меня до краев чем-то… не знаю, как описать. Но казалось, что все не зря. Даже такая болезнь – не зря, если то, что я узнала о ней, кому-то поможет.

Глеб: Знаешь, по-моему, это какая-то ошибка. Ну, что у меня такой голос. Он должен был достаться кому-то другому.

Я: Не обязательно петь на сцене. Можешь записывать видео, можешь петь для себя, для друзей. Только ты сам решаешь.

Он замолчал на пару минут.

Глеб: Слушай, а что там Стас к следующему разу вытащил?

Я: Не поверишь, мое выпало – «Последний лист»!

Я бродила по набережной, раздумывая, как сказать маме, что хочу остаться. Пойду в ее школу. Она, конечно, начнет говорить, что в «дворовой» школе ничему не научат. Но ведь я умею учиться, значит, научусь. Я много раз прослушала в голове все, что она скажет. Пока аргументов мне не хватало.

Неподалеку от библиотеки мне пришла идея погадать на случайной книге. Может, это наведет на какие-то мысли.

В окне я увидела Стаса. Он сидел на подоконнике, подогнув ногу, и что-то записывал в блокнот.

Я зашла.

Он отвлекся и улыбнулся:

– О, привет! Неужели пришла обсудить «Страну аистов»?

– Да, извини, никак не получалось. Очень много всего…

– Что-то с бабушкой? – насторожился он.

– Да нет, с бабушкой все хорошо. Это что, новый рассказ?

– Ага.

Он отложил блокнот. Я села рядом. Слабое солнце приятно пригревало подоконник.

– Я тут понаблюдал за аистами, – сказал Стас. – На ярмарке, пока в очереди за хот-догами стоял. Аисты часто вьют гнезда на развалинах… Никогда не замечала, какой у них ужасно умный вид?

– Я, честно говоря, не приглядывалась.

– Да я тоже. Но вот тогда заметил. В очереди реально сто лет стоял. В общем, они застыли вдвоем на своих тонких ножках и внимательно так меня изучали. Как будто все про меня знали. Я мог им задать любой вопрос: сколько мне осталось жить, есть ли бог, в чем смысл жизни? – они бы ответили, если бы умели говорить. И взгляд такой проницательный, как насквозь… И тогда я окончательно поверил, что у них есть свое королевство. Осталось только волшебную стену найти. Я уже внес этот пункт в свой жизненный план. Говорят, стена где-то в районе Конского болота.

– А болото где?

– Понятия не имею. Как раз прочесываю местность в гугл-картах.

Стас рассказывал так, что и мне тоже хотелось верить в Страну аистов. Следующим летом он получит права, возьмет напрокат машину и объедет всю область в поисках волшебной стены.

– Вот, ищу напарника. Если хочешь, присоединяйся. А не найдем стену, так хоть путеводитель напишем. Так и назовем: «В поисках Страны аистов».

Я улыбнулась этой мысли.

– Ну, допустим, мы ее нашли. И что будем делать – перепрыгнем через стену? Оттуда же еще никто не возвращался.

– Надеюсь, это потому, что там очень хорошо.

Мне показалось – а может, и нет, – что в ту минуту воображение нарисовало нам одну и ту же картину: бесконечные зеленые луга и замок из прусских легенд. Кругом ни души, только белые аисты с черной каймой по краю крыла парят в синем небе или стоят, замерев, в гнездах, свитых в бойницах, из которых никогда не стреляли.

Стас нахмурился и потер шею, как будто у него заболела татуировка.

– Хорошая книжка, только конец плохой. Кости солдат уйдут в землю, замки и кирхи растащат на кирпичи, и останется от Пруссии одно большое Ничто. За последние пять лет эту книжку в библиотеке прочитали три человека: мой дед и мы с тобой. Вот, говорят, вечная память. Какая там вечная! Разговоры в пользу бедных. Большинство из нас ждет глубокая черная яма под названием Забвение, братская могила человечества.

Он виновато взглянул на меня и развел руками:

– Извини, что так мрачно. Ты слишком внимательно не слушай. Я стараюсь не впадать в депрессию на людях.

– Я тоже.

Мы невесело усмехнулись, и мне показалось: только что мы с ним встретились на тропе, где до сих пор блуждали поодиночке.

– Кстати, по поводу аистов… – продолжал он. – Мне вдруг как-то спокойнее стало от того, что они за мной присматривают. Они мне кое-кого напомнили. Я даже на секунду подумал… Ну, это уже метафизика. Но тебе понравится. Ужасно красивая идея!

– Та-ак? – заинтересовалась я.

– Представим для успокоения нервов, что у нас все-таки есть душа и что она бессмертна. На месте души я бы тоже стремился поскорее избавиться от своего бесполезного тела. А потом я бы превратился в аиста и улетел за волшебную стену.

– Хороший посмертный план, – согласилась я.

– Считаешь?

– Однозначно лучше моего.

– Ну-ка, ну-ка, обожаю слушать, у кого какие посмертные планы! – оживился он.

– Я не оригинальна. Планировала стать кёнигсбергским привидением. Поселиться на какой-нибудь старой мансарде с книгами и ходить в гости к другим привидениям. Но идея со Страной аистов мне нравится больше. Всегда мечтала научиться летать.

– Отлично! Там и пересечемся!

Мы посмеялись, и Стас, щурясь от солнца, улыбнулся брусчатой улочке, по которой деловито гулял черный кот.

– Вообще, я рассчитываю еще кое-кого там встретить, – сказал он после паузы. – Надеюсь, наши посмертные планы совпадут.

Я взглянула на него вопросительно. Я догадывалась, о ком он – о дедушке.

Стас в задумчивости пожевал губу, словно прикидывая, с какого места начать. Я не торопила. Почему-то считается, что у человека только одна смерть – его собственная, но ведь ей предшествуют и другие: смерти родных, друзей, незнакомцев, – и с ними тоже надо как-то ужиться.

– У каждого свой способ играть в бога, верно? – сказал наконец Стас. – Моя бабушка вечно дает советы. Вот, мол, я жизнь прожила, уж я-то знаю, а вы все дураки! Мать думает, что можно контролировать мир с помощью списков. Расходы, доходы, что сделать, что купить. А сестра играет в «Sims». У нее там уже целая династия. В общем, я тоже нашел один способ. Написал рассказ, чтобы воскресить одного парня. Вернее, чтобы не дать ему умереть. Не знаю… На случай, если нет никакой Страны аистов и там, в конце, только большая голая пустота, понимаешь?

Я кивнула и спросила, кто же этот парень.

– Его звали сержант Рыжов. Когда ему было двадцать, он участвовал в штурме Кёнигсберга. Но я знал его больше как деда Ваню. Он умер второго марта. Я его все время расспрашивал про войну, а он не любил об этом рассказывать. Пока он еще кое-как видел, мы играли в шахматы. Шахматы меня мало интересовали, а вот штурм – да. Я играл, только чтобы его разговорить. Но когда я поднимал эту тему, он сердился: «Не отвлекайся, продуешь!» Я обижался и бросал партию.

Кое-что удавалось выведать у бабушки – она переживала, что меня в школе заругают, если не расспрошу ветеранов к Девятому мая. Это каждый год задавали, и бабушка, которая была в тылу и в Калининград приехала с первыми переселенцами, просто пересказывала мне сюжеты каких-то книг. А когда дед умер, я вдруг понял, что вроде как несу ответственность за его историю. Она не должна вместе с ним пропасть. И я стал искать информацию – книги, письма, газеты того времени. Даже в архиве был.

– И что ты узнал?

Видно было, что ему хочется об этом поговорить, но он опасается. Это мне было знакомо.

– Ну… раз у нас все равно сегодня внеочередное собрание клуба… И рассказ о смерти…

* * *

После взятия Кёнигсберга молодой сержант Иван Рыжов принял решение остаться в Восточной Пруссии. Город был мертв. Черный дым уходил в облака. Груды камней, под которыми были погребены солдаты – и вражеские, и свои, – напоминали Рыжову курганы. Уцелевшие немцы спускались под землю, в кёнигсбергские подвалы.

Электричество не работало, и по ночам город казался больным, изуродованным и брошенным. Эта картина согревала Рыжова получше наваристой похлебки, пока он патрулировал улицы в поисках раненых и вслушивался в темноту подвалов. Наткнувшись на мертвого пруссака, он грузил его на тачку и вез в общую кучу. На радость, куча росла быстро.

В груди все еще бушевало желание прикончить, разрушить, добить. Рыжов вошел в пустующий дом, схватил резной стул и разнес мощным ударом о стену. Рухнул семейный портрет, послышался хруст стекла. Рыжов усмехнулся этому звуку.

В соседней комнате стоял нетронутый рояль с блестящей черной крышкой. Рыжов вскочил на него и принялся топтать сапогом клавиатуру. Наступал проклятой немецкой музыке на горло, превращая ее в поток тупых бессвязных звуков. Грязь от сапог забивалась между клавишами. В качестве финального аккорда Рыжов замахнулся и швырнул хрустальную вазу в цветное витражное окно. И снова этот чудесный звук битого стекла, битой немецкой роскоши.

Прознав о погромах, майор Лыткин пришел в бешенство.

– Вы что делаете?! – заорал он. – Зачем жечь, ломать? Это же все нашим будет!

У Рыжова воздух в груди замерз: как не жечь, не ломать? Немец все сжег, все сломал, никого не пощадил! Да что ж ты говоришь такое, товарищ майор?

Лыткин стал по очереди вызывать к себе солдат на беседу. Уговаривал поднимать новый край на благо советского народа.

– Я и сам остаюсь, – сказал он Рыжову. – Приказ такой. Скоро жена с дочкой из Свердловска приедут. Будем тут города советские строить. Я свой долг перед Родиной знаю. И ты, Рыжов, знай. У тебя остался кто?

– Никак нет, товарищ майор.

Лыткин коротко кивнул. Пообещал три тысячи подъемных и любой дом на выбор – какой понравится. Предложил и в отпуск на малую родину съездить. На месяц, да и на два не жалко. От отпуска Рыжов отказался: село его немцы спалили, разозлились, когда партизаны ночью обстрел устроили. Рыжов писал на родину: жив ли кто из родни? Ответа не получил.

С майором Лыткиным они вскоре сдружились. До призыва Лыткин изучал ископаемые камни, и знания его пригодились на новом месте – он возглавил Янтарный комбинат в Пальмникене[22]. И в числе других демобилизованных позвал на работу Рыжова, которого считал парнем толковым.

Сразу по приезде в Пальмникен Лыткин отправил Рыжова выбирать дом. Рыжов ходил долго, придирчиво осматривал каждую постройку – чердак, подвал, участок. В подвалах попадались перепуганные немцы – в основном женщины, дети и старики. Рыжов на них не глядел, уходил.

Ему приглянулся двухэтажный дом с большим огородом – клумбы убрать, а вместо них посадить картошку, капусту. Пальмникен почти не бомбили, окна стояли как новые и глядели на море, что плескалось на скате холма.

Моря-то Рыжов до той поры и не видел. А море увидело его молодым, худым и ошарашенным, на грязном лице – счастье, на ногах – снятые с пруссака сапоги.

Как он сюда попал? Будто выбрался на свет из-под земли.

Он ковырял носком мокрый песок, следил, как набегала волна. Набежит, и спадет, и снова набегает, и так без конца. Долго стоял сержант, удивленный, что выжил, что кончилась война, что впереди – другая жизнь.

По всему берегу валялись бурые камни, крупные и помельче. Рыжов насобирал. Решил, что канифоль. Хорошо и жарко пылала она в печи. Только в первый день на комбинате Рыжов узнал, что это и есть камень янтарь.

Янтарный карьер был затоплен, но в хранилищах обнаружилось двадцать тонн добытого янтаря, и кто-то должен был его обрабатывать. Лыткин оставил немецких мастеров и поручил им обучать ремеслу советских солдат. Так Рыжов, сроду не видавший янтаря, занялся ювелирным делом.

Начинал заготовщиком: ошкуривал и отесывал янтарь металлическим ножом, пока не сойдет верхняя корка. После мыл и очищал камень в специальных фарфоровых ваннах – а для чего фарфоровых – кто ж их, немцев этих, разберет? – и высушивал в печи. Дальше заготовки переходили к калильщикам, шлифовщикам, сортировщикам, обработчикам, сборщикам, художникам-изготовителям и контролерам. Художниками были немцы. Сгорбившись над чертежами в тусклом свете лампы, они сосредоточенно глядели в лупу, спаивали детали, шлифовали, вытачивали. Рыжов их недолюбливал – с каждой брошкой возятся, как с дитем! А план-то кто будет выполнять? В России, вон, сувениры ждут, а они тут разводят художества!

Больше всех Рыжова раздражал его наставник – дотошный старый Вольф. Медлительный и аккуратный, он приводил молодого торопливого сержанта в бешенство.

– Да понял я! Сто раз уже показал! Шнель, камрад, шнель! – ругался Рыжов.

А Вольф отвечал наставительно:

– Schnell ist nicht immer gut[23].

– Лодырь ты просто, вот кто, – огрызался Рыжов.

Молчаливый Вольф относился к сержанту как к несмышленому школьнику. Учил работать с печью и станком, читать чертежи, терпеливо демонстрировал технику снова и снова, пока Рыжов не наловчился. Под руководством Вольфа Рыжов вскоре стал калильщиком, а затем и шлифовщиком, но ему все равно претило во всем подчиняться немцу. В конце концов, он, Рыжов, был дружен с самим директором комбината!

Майор Лыткин поселился в особняке один на трех этажах: резная мебель, рояль, библиотека, полы паркетные, в каждой комнате по камину с мудреным барельефом, а в кухне – кафельная изразцовая печь. В саду всюду клумбы и жасминовые кусты, скамейки, дорожки мощеные, а вместо забора – живая изгородь.

В первый раз Рыжов так и обмер. Не подозревал он, что бывает на свете такая роскошь. Но майору позволительно: он теперь директор комбината, да и жену с дочкой вот-вот из Свердловска пришлют. А свою немецкую кафельную печь Рыжов разобрал. Сложил вместо нее правильную русскую, выкрасил белой краской и зажил как подобает.

Первое лето в Пальмникене было одним из немногих воспоминаний, которые не вызывали боли, только радость.

«Столько рыбы было! Селедочные головы даже не ел, за окно выбрасывал», – рассказывал внуку Рыжов, и в полуслепых, будто подернутых туманом глазах старика вспыхивал на мгновение молодой задор.

Когда разгребли завалы и воскресенье снова было объявлено выходным днем, Рыжов стал ходить в море на лодке. Заметил, что у моря тоже бывает настроение: когда оно свинцово-серое, значит сердится, когда синее до рези в глазах, значит радуется, а если катит зеленые волны, значит играет, дурачится. Жизнь снова стала простой и понятной. По вечерам он поджаривал улов на открытом огне за домом, с аппетитом ел и засыпал сытым. Хоть и на чужбине, а на правильной русской печи.

А потом появилась Луиза Файерабенд. Семнадцатилетняя, она, по примеру многих немецких девушек, нанялась горничной в семью отставного офицера, как раз майора Лыткина. Рыжов счел это дикостью – взять в семью маленькую фашистку! Разве мог он тогда подумать, что эта маленькая фашистка станет ему дороже жизни?

Луиза, несмотря на болезненную худобу и невзрачное платье, всегда была причесана и опрятна и не забывала о хороших манерах. Должно быть, раньше она сама жила в особняке с прислугой. А отец ее наверняка был эсэсовцем, в этом Лыткин с Рыжовым не сомневались.

Иногда, закончив с уборкой пораньше, Луиза набиралась смелости и просила разрешения немного поиграть на рояле. Лыткин всегда разрешал. Не столько он любил музыку, сколько жалел юную немку. Глядя на нее, он видел свою Лиду, ровесницу Луизы, и, спохватившись, запрещал себе думать о том, что стало бы с дочерью, если бы он погиб.

Однажды Рыжов услышал ее игру. Не мигая смотрел он на свое отражение в черном полированном боку рояля и не мог разобраться, откуда, из каких исчезнувших миров эта хрупкая оголодавшая девчонка вынимает такие звуки. Музыка Луизы заставляла исчезнуть пулеметную очередь, свистевшую в голове. Она наполняла его необъяснимой радостью, накатывала волнами – как в первый день, когда он увидел море.

Жена Лыткина вместе с Лидой сразу по приезде потребовали немедленно выставить «эсэсовку» вон. К еде, которую приготовила Луиза, и не притронулись.

– Она же нас потравит, папа! Как собак потравит! – кричала Лида, разбрызгивая гневные слезы.

Лыткин велел дочери не выдумывать. Та завыла и в ярости убежала в свою комнату. «Какая дура», – подумал Рыжов.

Майор не оставлял попыток накормить Луизу и приодеть, хоть и знал, что она все раздаст.

Рыжов ласково называл ее Лизой, а она его – Йоханном. Рыжов не обижался, только посмеивался, как смешно она коверкает. Он не говорил по-немецки, а она почти не понимала по-русски, но это не мешало им гулять вдоль моря и глядеть друг на друга влюбленными глазами.

Так прошел год. Лиза немного выучилась русской речи и сказала «да», когда Рыжов сделал ей предложение. И сразу взялась мастерить из марли фату.

Рыжов бегал по инстанциям, хлопоча о советском паспорте для невесты. Но руководство отказывалось регистрировать такой брак. Сколько бы Луиза ни называлась Лизой, все знали, что она немка, а всех немцев велено отправить в Германию. Девчонка, говорили ему, и так тут подзадержалась.

По совету Лыткина Рыжов поехал в Литву за фальшивой справкой о том, что Лиза – утерявшая паспорт литовка, а стало быть, полноправная советская гражданка.

Он отсутствовал две недели. А когда вернулся со справкой, добытой за баснословные пятьдесят рублей, поезд, куда затолкали Лизу, уже пересек немецкую границу. Ее было не вернуть. Ни Лыткин, ни кто другой ничем помочь не мог.

Майорша ходила довольная. Она давно придумала пристроить свою неказистую дочку за молодого сержанта, добросовестного и мягкосердечного янтарного мастера. И как только Рыжов отбыл в Литву, взялась за дело.

На городских рынках немцы за бесценок распродавали хрусталь, столовое серебро, ковры, драгоценности – в поезда с багажом не сажали, на каждого немца полагалось по одному узлу в два килограмма. Майорша отправилась в Кёнигсберг за покупками и Лизу взяла с собой.

Вернулась она с завивкой из лучшего кёнигсбергского плезир-салона и с выгодной хрустальной вазой за три рубля, бережно завернутой в «Калининградскую правду». Но одна, без Лизы.

На вопрос, где Лиза, майорша охотно все рассказала: на рынке подошел офицер и увел немку с собой. Разве могла майорша воспрепятствовать служителю закона? А Лиза сама виновата, сама себя выдала – щебетала с торговцами по-немецки, за версту слышно! Ни за что на свете не сошла бы она за литовку, будь у нее хоть десять справок. Ну и бог с ней, с горничной-то, не велика потеря! А сержантик еще радоваться будет, что избавился от этого постыдного увлечения!

Рыжов понял, что потерял Лизу навсегда. Даже если бы ей удалось бежать через границу, ее бы тут же арестовали.

Его здоровье резко ухудшилось, словно разом открылись все затянувшиеся было раны. Ушла юношеская веселость, работа его больше не увлекала.

Разве он мечтал о чем-то невероятном? Погулять на собственной свадьбе, пригласить ребят с комбината, Лыткина да старика Вольфа. Рыжов слышал запах пирогов с ревенем, которые напекла бы к торжеству Лиза. Представлял ее в загсе в голубом ситцевом платье и марлевой фате…

Неужели она кому-то мешала? Мешала тем, что немка? Она ведь и не знала в Германии никого, даже ни разу там не была. Куда она пойдет?

Надо было вдвоем бежать в Литву, переждать год-другой, получить советские документы. А он понадеялся на какую-то справку! Испугался бросать дом, работу, начинать все заново. Вот ведь как: фашистского штыка не боялся, а тут струсил.

Всю Европу прошел, и смерть его не тронула, а все потому, что судьба вела его в Пальмникен к немецкой девушке Лизе. А он не сумел ее защитить.

Дочка Лыткина Лида часто навещала Рыжова. Приносила горячий ужин, прибирала в комнатах, читала вслух стихи, газеты и глупые письма от подружек из России. Иногда ей удавалось уговорить его прогуляться у моря.

Рыжов и сам не заметил, как привык к Лиде и начал находить утешение и даже некоторое удовольствие в ее восторженной легкомысленной болтовне о чем ни попадя – об украшениях, плезир-салонах и первом в Калининграде коммерческом магазине, который только что открылся на улице Павлика Морозова. Ее мир заполняли приятные домашние хлопоты и развлечения. Похоже, она не знала в жизни никакой печали. Лида Лыткина не была красавицей, но всегда улыбалась.

Он начал убеждать себя, что Лиза устроилась, вышла замуж и забыла его. Будь она несчастна, неужели не написала бы, не попросила о помощи? Хотя с чего бы ей на него надеяться? Один раз уже сплоховал.

Нет, у нее своя жизнь. Счастливая. Надо верить, что счастливая.

В апреле 51-го уехали последние немцы. Старый Вольф не скрывал, что рад отъезду, но все-таки заглянул напоследок к Рыжову и робко протянул ему бинокль.

– Es ist fr dich. Ein Geschenk[24], – объяснил он и улыбнулся уголком рта.

– Уезжаешь, – сказал Рыжов хмуро.

Вольф кивнул и махнул в сторону леса.

– Не надо мне от тебя никакого гешенка. Нихтс! А бинокль хороший, сохрани, можно продать.

Вольф замотал головой и стал совать Рыжову бинокль, но сержант не брал. В конце концов Вольф сдался, повесил бинокль на шею и уставился в землю.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Никто из сотрудников адвокатской фирмы не замечал, что с секретарем Ириной Яровой – и без того дамой...
Юная цыганка Дина и грузинский князь Зураб Дадешкелиани полюбили друг друга. Она не может признаться...
Таинственный монстролог доктор Уортроп и его ученик, сирота Уилл Генри, охотятся на чудовищ, разгады...
Что делать, если судьба вдруг отвернулась от тебя, а неудачи слетаются со всех сторон, словно стервя...
1918 год. Поезд Самара-Москва. Вот уже более трех лет Эраст Петрович Фандорин находится в коме. Все ...
Ольга молода и фантастически хороша собой. Увидев ее, мужчины теряют голову от восхищения, а женщины...