Необыкновенное обыкновенное чудо Вагнер Яна

Все кузины росли дурные, порочные, глупые и легкомысленные, а Нуца серьезная, как большая, про это взрослые женщины говорили громко и обещали ей за это самое первосортное, чеканное счастье, потому что она ничуть не хуже пустоголовых дур красотой, хотя чуточку, самую чуточку тяжелее, и она всегда была уверена, что предпочтение будет отдано ей.

А как же иначе?!

Все ее всегда хвалили: за наглаженные, как куски стекла, идеально сложенные пододеяльники, или за накрытый в двадцать минут стол на ораву пьяных мужчин, за окна, отмытые до чистоты невидимости, так что в них врезались птицы, за всегда вовремя поданный отцу кофе с пенкой, и много-много еще всего, что умела только она аж с десяти лет.

Маленькая хозяюшка, – восторгались тетки и дядьки, щипая ее за пухлые красные щеки.

А эти пустоголовые – чем они были хороши?

Красились часами, хихикали над родителями, без конца худели, не делали ничего полезного руками, свисали вечерами с подоконников, выслеживая кавалеров, перебирали блескучие наряды и спорили, кто раньше выскочит замуж.

Постепенно Нуца и ее хозяйственность отошли на задний план – сначала вбок, потом дальше, дальше, и потом совсем за кулисы.

Она была неинтересна для сплетен – удобна, монолитна и скучна, как холодильник.

Правильная до истерики – спохватилась только, когда увидела чужих детей, от этих самых ветреных кузин, ее ровесниц, которые смеялись у нее за спиной – а мужья у них были такие же дурные, как и они сами.

Вот хотя бы Индира – как она вышла замуж?!

Стыдобища, годами ей это припоминали: мать ее била-била, а она выкралась вечером, села в машину и уехала! Да, вначале было много шума – парень красавец, и отец богатый, но вскоре началось – торчит на героине, жену бьет, пристрелил соседа за давнюю обиду, сел в тюрьму.

Нуца вступала в обсуждения, плескала на горячие камни воду, исходила, шипя, паром негодования, и оно было очень близко к ненависти – как ты смела так себя вести?! Так получай, получай, это мне положено было стать самой красивой и желанной и родить детей раньше тебя!

Индира закидывала длинную ногу на колено и хохотала, смахивая слезы: она любила этого монстра, который исковеркал ее нетронутую жизнь, отмахивалась от обрубленных ответвлений сюжета и продолжала сражаться с хором плакальщиц – а что у вас? А у вас такой любви не было и не будет, замолчите все, курицы!

Каждое утро приносило свежую пачку сплетен про Индиру: она сделала операцию носа, видели?!

И в тюрьму поехала к своему дегенерату, а он ей свежий нос не поломает от ревности?

Нуца морщилась и не понимала.

Ну, да, красивые дети у ненавистной Индиры.

Кто из них вырастет? Что они видели? Драки, слезы матери, тень мрачного отца и свидания в тюрьмах. Сын наверняка пойдет по его стопам – это, по-вашему, счастье?! Нуца снова успокаивалась, что все делает правильно.

Другие кузины были немногим лучше – взять хотя бы сестру Индиры, Лелу, вышла замуж, правда, не так позорно, как старшая, все было чинно: с прошением руки, помолвкой, надеванием золота, потом свадьбой, отъездом в дальние края – но и там завидовать было особенно нечему – все деньги заработал свекр и на них сидела драконом свекровь, а сам жених – ни два ни полтора, ну разве что книжек много читал.

Так оно и вышло – света белого не видела Лела в чужом доме.

Издалека доносились глухие вести, что свекровь прогнала ее на нижний этаж, а детей забрала.

– Умная женщина нашла бы общий язык со свекровью, – утверждала Нуца, – она же ничего делать не умеет, а что сделает – разобьет! Только и знает, что песенки свои петь!

Женщины слушали и соглашались, однако задумчиво прятали глаза и рассеянно переходили на другие темы: какое приданое Леле мать дала, и зачем ей там спальня в такую даль, когда у них все есть, вообще все, от и до! И принимались сладострастно перечислять комнаты, обставленные румынскими мебелями да турецкими люстрами, и Нуца отодвигалась опять на задний план – в ее жизни ничего не происходило, она была тверда и неразменна, а ведь красотой даже лучше, чем эти потаскушки!

Постепенно обида на всех людей нашла точного адресата и собралась в одной точке: все проблемы были связаны с матерью.

Она всю жизнь реяла над сыном, ведь дочери вели себя как положено и ничем не расстраивали. Умели всё, чему она их научила, однако никто их не брал – это страшно злило, вон всех косых и хромых разбирали, а ее две домашние девочки так и старели возле материнского подола.

Мать Нуцы частенько давила неудачливых баб, чьи дочери позорили семью. Однако время шло, седина уж серебрилась в волосах, паутинка морщин покрывала лица, горбились шеи, и блеск в глазах угасал, а позорные чужие дочери давно создали свои собственные семьи, и все забыли об их позоре. От порядочных же дочерей веяло скукой и плесенью, от них ждать внуков и новой жизни было бесполезно, поэтому мать вплотную занялась женитьбой сына.

Он был немного умственно отсталый, но незлобивый и исполнительный, и сама лучше всех зная правду, мать искала ему ровню – и нашла: учительница-бесприданница с четырьмя такими же сестрами не отказалась зажить своим домом. Была она собой мила, строга и холодна, мужчина для нее был только частью поставленной задачи – самой неприятной частью, она шла на это так же, как на операцию: немного потерпеть, потому что все терпят, и будет потом все, что захочешь.

Умственная слабость была не генетическая, а следствие родовой травмы, и мать честно рассказала об этом будущей невестке, обещая всякую помощь и с детьми и с работой: если уж люди будут судачить о сговоре и беззащитной неудачнице, которую завлекли обманом, то дальнейшие ее успехи постепенно размоют соленые камни сплетен, и будет новая правда – настоящая, и мать и обе сестры положили себя этой холодной женщине к ногам: она родила одного за другим двоих детей и ни одной ночи не бодрствовала – дети всегда ночами были в надежных руках.

Надо ли было ехать куда-то на конференции, учительские курсы, экзамены, тренинги – она могла делать все, как ей заблагорассудится.

Нуца видела постоянную ровную вежливость невестки по отношению к ее брату: он вряд ли бы церемонился, если бы не мать, которая руководила им, как кукловод, прямо указывая цель и действие, ядовито критикуя промахи, часто и в присутствии невестки, которая вела себя безупречно.

Как-то Нуца увидела ее лицо в зеркале ванной утром, та зашла умыться и закрывала дверь, – более гадливого выражения она не видела ни у кого, как будто под носом ей наложили кучу свежего дерьма. Нуца вспыхнула, и потом долго не могла выкинуть из головы воспоминания о лице невестки – постепенно она поняла, наблюдая за ними обоими, что он ей мерзок, но она терпит. И будет терпеть, потому что – остальное уравновешивает.

Но даже у этой селедки была своя жизнь.

И Нуца впервые испугалась, что умрет невидимкой.

За эти годы она успела закончить какой-то невнятный колледж, работы по специальности не нашла, пришлось идти продавщицей в маркет при бензоколонке, и внезапно оказалась на своем месте: она почти переселилась туда – закупала товар, вела учет, лихо торговала, перешучивалась с водителями, они любили пить кофе и точить лясы зимой в ее теплом закутке, у нее снова заблестели глаза, и было что принести в клюве на женские посиделки. Ей уже было порядком за тридцать, она похудела, постригла косу, стала одеваться, как ей всегда хотелось, – наконец появились свои деньги. Мать все одобряла, и Нуца молча злилась – почему она не понимала раньше, что матери тоже хочется смелых и дерзких дочерей?!

Старшая сестра окончательно засела дома и стала нянькой племянникам, никто уже не вспоминал про ее диссертацию и научную степень, – ведь это не помогло ей ни выйти замуж, ни заработать денег, а значит, это все был неверный расчет.

Нуце было все же очень одиноко, потому что задушевной подруги у нее не оказалось ни одной – слишком она была безупречная для ветреных кузин, а новые люди в круг попадали редко.

В один прекрасный вечер в маркет зашел купить зажигалку молоденький парнишка – и она влюбилась.

Это была совсем другая реальность, которая никогда не пересечется с ее основной жизнью – никто бы все равно не поверил, что у нее, такой строгой и правильной, роман с мальчишкой на пятнадцать лет моложе.

Оба выглядели гораздо юнее своего возраста, и от этого были похожи на братьев – Нуца никогда особой женственностью не отличалась. Пока она играла в маленький домик: готовила на плитке в своем закуточке еду, варила кофе, в плохую погоду, когда нет клиентов, они часами вдвоем сидели под одеялом, курили и разговаривали, опьянев и потеряв голову.

В конце концов настал момент, когда Нуце захотелось выйти на солнечный свет – она правда верила, что все преодолимо и что ее семья побушует, но она справится – силой безупречной репутации.

Однако беда пришла, откуда она не ждала – мать мальчика чуть не вырвала себе все волосы, слегла, прокляла Нуцу, пообещала сыну покончить с собой или выгнать его из дома.

И что самое удивительное – он послушался. И женился на той, кого ему привела мать.

Многочисленная армия кузенов повернулась к Нуце и гневно потребовала эту историю похоронить – это все было ниже их достоинства.

Пришлось покориться, и Нуца ушла с той работы, нашла другую, тоже ночную: диспетчер в таксопарке.

Днем ей надо было отсыпаться, и это очень удачно избавляло от разговоров и взглядов.

Она стала невидимкой, как многие женщины – незначительная, ни на что не влияющая, неудачливая, проигравшая все свои личные битвы.

Тем сильнее любила она эти ночные дежурства.

Открылся новый мир – в ее доме, где все ложились спать по звонку и все делали так, как было заведено, даже не пытаясь развернуться и прыгнуть, заорать, разбить или разрыдаться, твердо знали, что только порочные люди живут ночной жизнью.

Жарким томительным летом Нуца посылала этим порочным людям по заказу машины и слушала их жалобы, смех, проклятия, шепот, просьбы, признания, угрозы, насмешки, сожаления, молитвы – да там кипела каждая секунда времени! Куда до него дневному благопристойному существованию, скучному до плача.

Зимой поток иссякал, становился поспокойнее, ближе к сезону же набирал мощи и вдруг взрывался – всю ночь до утра, бывало, минуточки поспать не удавалось, звонки наслаивались один на другой, рвались внутрь ее маленького кабинетика страстями – и не важно, какими: по проигранным деньгам, убежавшей проститутке или разбитому носу товарища.

По утром, выкурив напоследок неимоверно горькую сигарету деревянными губами, Нуца собирала сумку и уходила спать – она даже мысленно не называла то место домом.

Впрочем, там все было по-прежнему, только росли племянники и старела мать, отец менялся, но как-то вне возраста: перестал пить, например, и ругаться с братьями.

Сестра же была старее всех.

До Нуци доходили слухи – хотела она того или нет, но скорее хотела, конечно: что мальчик очень плохо живет с женой, что из дома постоянно слышна ругань, что он часто выходит вечером, с треском захлопывая за собой дверь, и не возвращается сутками.

Она не понимала, радует это ее или нет, пока в один прекрасный день на телефоне не нарисовался старый, знакомый номер, живший в ее памяти как цельная картинка, а не длинное число. Она не брала довольно долго, и удивленно прислушивалась к сердцебиению, пока водитель не свистнул ей – эй, чего, Нуца, лыбишься, узнала чего?

Прежняя Нуца не одобрила бы вообще ничего из происходящего: ни такого фамильярного обращения, ни радости от звонка женатого предателя, ни скрытности. Однако сейчас вылупилась другая Нуца, и она ответила на следующий день, когда звонки переведенного в виброрежим телефона стали напоминать конвульсии бешеного зверя.

Мальчик сразу сказал ей то, что она себе воображала два года: я ее ненавижу, люблю только тебя, давай встретимся.

Они встретились перед ее сменой, в сумерках, недалеко от строящегося отеля, влепились друг в друга в пустом недостроенном номере с балконом, Нуца отдалась ему стоя, царапаясь голым задом о бетонную стену, и словно у нее из головы вылетела пробка, а мозг вынесли на морской берег и его обдуло со всех боков ветром, и стало все ясно и просто: ей плевать на все, на всех, только бы быть с ним, и никому ничего она не должна говорить.

Вскоре он развелся с женой – вернее, она сама собрала вещи и ушла, за ней попозли слухи, что между супругами не было никакой интимной связи. Ну что ж, чужого брать не надо, прошептала Нуца, она теперь исхудала и почернела лицом – мальчик снял квартирку, крошечную, темную, но там были матрас и вода, а больше ей не надо было ничего.

Дома ее теперь не видели – она отлично обеспечила себе алиби многолетней службой, каждый день до работы приходила в квартиру часом раньше, мальчик был уже там, они начинали от дверей, и не отрывались друг от друга, как две кобры, и ее поражало до глубины души, какие чувства он в ней вызывает – одновременно нежность, ярость, покорность и смех.

Сколько лет потеряно – нет, этого она не думала, потому что никто другой бы ей не подошел. Значит, она все-таки ждала не зря. Внезапно из нее вывалилась удивительная грозная женщина – томная, ленивая, насмешливая, властная, ничего подобного она в себе не подозревала.

Мальчик сходил с ума – довольно простой и робкий, послушный сын своей матери, он стал способен довести женщину три раза до полуобморока – он не ошибался: она покрывалась испариной, а это не сыграешь. Он залезал пальцами, губами, языком всюду, исследуя ее, как новую землю, пил ее, как воду, нырял с нее, катался по ней, укрывался ею, выкручивал ее, бросал ее и ложился сверху, и все было мало, мало.

Когда время подходило, Нуца вставала, быстро мылась, одевалась и исчезала в дверях, работала ночь, утром возвращалась в квартиру, будила мальчика, раздевалась при ярком свете сквозь жалюзи, шла к нему и ложилась рядом, раскинувшись.

Как-то он завел разговор о том, что его мать даже слышать о ней не хочет, она прервала его:

– Давай будем вместе до тех пор, пока не надоест.

Он ничего не ответил, но было заметно, что выдохнул с облегчением.

Нуце в самом деле было абсолютно все равно, что дальше: запах его кожи делала с ней такое, что думать стало незачем.

Пока в одно утро ее не стошнило прямо на работе.

– Ты много куришь, – сурово крикнул водитель и отобрал пачку.

– Кажется, я залетела, – сообщила Нуца мальчику.

Следующие два месяца прошли в таком напряжении, что Нуца вовсе перестала есть: и тем не менее полнела.

– А если оставлю ребенка? – спрашивала она мальчика полушутя.

– Ты что, – пугался он. – Это же такой скандал, подумай сама. Твои братья убьют нас обоих.

– Меня не тронут, – подшучивала и пугала его Нуца. Ей было все равно, что он маленький трусишка. Ее чувственность развернулась окончательно: беременность открыла последние, самые потаенные уголки, выпустила всех зверей отовсюду, стыд отвалился, как сухая корочка с разбитой коленки, и жадная самка поглощала обезволенного мальчика.

– Ты думаешь, я шлюха? – спросила она как-то после рассуждений об аборте.

– Да, – сказал он без тени смущения и посмотрел ей в глаза. Она твердо посмотрела в ответ, повторила – ты прав, я шлюха, и ее обдало жаром – это оказалось несмертельно.

И тем не менее нужно было что-то решать. Оставлять ребенка мальчик не хотел – а на что мы будем жить, где, ты же одна зарабатываешь, и они засобирались в столицу, Нуце пришлось открыть тайну самой лояльной родственнице, и тут случился выкидыш.

Никогда за всю жизнь ей не было так плохо.

Мальчик жалел ее, помогал, сидел с ней все время, Нуца плыла в мыльном пузыре, не осознавая происходящее, и с нее слетала последняя спесь, самая последняя, то, что она считала достоинством, честью, гордостью – не было силы, которая убила бы в ней нужду в этом человеке.

Даже если он сам от нее отказался, да и сейчас только пользовался, а ей все равно – значит, она совсем не тот человек, каким себя считала. Это узнавание себя было едва ли не интереснее всего остального – словами она этого выразить не могла, но много думала и перебирала ощущения: получалось, она до сих пор вовсе не жила, а начала только сейчас.

Родственница из столицы тревожилась насчет полного очищения матки и требовала идти к врачу, но Нуца махнула рукой – с одной стороны, они оба с мальчиком испытывали огромное облегчение от того, что все само собой разрешилось, а с другой – ей впервые пришло в голову, что родить ребенка будет не так-то просто, и эта нежеланная, напугавшая и тяготившая ее беременность может не повториться и стать единственной, о которой она еще горько пожалеет.

Вскоре одна из младших кузин вышла замуж – за простого парня, очень простого, но так трогательно преданного своей невесте, и Нуца впервые не разозлилась и не позавидовала, а по-настоящему порадовалась тому, что вот – есть еще счастливые ЛЮДИ.

– Смотри там, не строй глазки без меня никому, – полушутя сказал мальчик Нуце, она от слабости только глянула – и по пути подвернула ногу, что оказалось очень кстати – не надо будет танцевать.

По традиции, вся родня приволокла на свадьбу своих детей разного возраста, их усадили за отдельный стол – тут тебе рядом и огромная девица Индиры, и ползучие младенцы, они путались под ногами, мешали танцевать, падали и ревели, было жарко и суматошно, как всегда, и тут Индира вышла танцевать с сыном.

Они были похожи, как близнецы – оба высокие, длинноногие, с руками-крыльями, раскинули и поплыли, и у всех вокруг перехватило дыхание – ведь как ее все осуждали: безмозглая курица, побежала замуж, никого не спросясь, и валялась в лужах, и бегала за машиной по грязи, и выслеживала его у проституток, и ходила на свидания по тюрьмам, и почти никто не понимал, почему она не уйдет оттуда, детей бы ей отдали, ушла бы в дедовский дом, он еще крепкий старик и свое потомство прикроет, если надо. И про сына шептались – не будет с него толку, от такого отца вырастет его копия, да он уже зыркает глазом как тот, нет и нет – бедная Индира, зря она все сделала.

И тот самый сын теперь стоял напротив матери, красивый, как бог. И танцевал мастерски, бережно обходя свою молодую мать, и стал хорошим сыном, а не тем, кем ему прочили стать.

Нуца смотрела на этот танец и понимала замысел небес – пока умные надумали строить мост, дурочка побежала через реку и всех обогнала, а остальное – не нам судить.

– Мне бы маленькую свою квартирку, и я бы родила, – вдруг сказала Нуца громко, и женщины вокруг, вчерашние девочки, задумались и покивали, все знали, что она снова с тем мальчиком, но этого как будто не было, захочет – сама решит сказать.

Нуца курила и смотрела на праздник, которого никогда не было для нее.

Рядом с ней не было ее мальчика, им пока нельзя показываться на людях.

Но вот же и Индира без мужа пришла, и Лела, и Зейнаб, и сколько женщин – и никто не горюет! Нуца почувствовала, что ее приняли в стаю.

Теперь она такая же, как они.

Но только надо родить ребенка.

Обязательно, и пусть мальчик сбежит.

Это уже будет нестрашно.

Поймать стрекозу

Каринэ Арутюнова

Все чаще я хочу туда. В этот черно-белый, – уже сегодня черно-белый мир, ограниченный старыми снимками и моей памятью.

Это я, ведь это же я смотрю так доверчиво в объектив, и это я иду по улице Перова в коротком голубом пальто и вязаной шапочке «лебединая верность», – именно так окрестили ее домашние, – что сказать, в этом экстравагантном головном уборе я казалась себе существом загадочным. Долго стояла перед зеркалом, поворачивая голову так и этак.

Это я зарываю «секрет» в палисаднике, я пью сладкую газировку и надуваю шар, а потом растерянно наблюдаю плавную траекторию полета.

По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.

Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.

Мне страшно. Страшно, оттого что понимаю, – я, маленькая, хорошенькая, в нарядном платье, защищена от жирной старухи весьма условной гранью. Старухин живот трясется, седые космы выбиваются из-под платка, а грязные звуки преследуют до самого поворота к дому.

На сей раз старуха останавливается как вкопанная и всплескивает руками. Рот ее кривится и съезжает вниз. Из маленьких заплывших глаз выкатываются слезы. Ползут по щекам, капают на грудь.

– Владимир Ильич! – Она горячо и истово крестится и делает шаг вперед, к нам.

– Идем быстрее, папа, быстрей. – Я тяну отца за рукав, почти бегу. Мне невыносимо думать, что сейчас она коснется своими пальцами моего папы. Папа останавливается и сыплет в старухину ладонь пригоршню медяков.

– Ничего страшного, – смеется он, – и не такая уж она и старуха – просто спившаяся и несчастная.

Мы идем вдоль бульвара, а «старуха» долго еще стоит посреди улицы, остолбеневшая. Потом затягивает песню. Голос точно шарманка, – визгливый, хриплый, – он рвется и сипит.

Несчастная, – думаю я. Несчастная. Любой может стать несчастным. Любой. Как, например, Любочка из первого подъезда. Каждому встречному Любочка рассказывает о своих несчастьях. Она закатывает рукав и демонстрирует черно-желтые, расползающиеся синяки. У Любочки ненормальный зять и придурочная дочь. Они швыряют в Любочку табуретки и запирают в уборной.

День только начался, а Любочка уже семенит из гастронома. Авоська с селедочными хвостами ударяет по тощим ногам в перекрученных коричневых чулках. Любочку жаль. Она останавливается, смотрит на окна и плачет. Ей некуда идти. Нос ее нависает над прорезью рта. Никто по-настоящему не пожалеет ее. Трудно жалеть старую и некрасивую Любочку. И оттого стоит она на улице, не решаясь войти в дом.

Гораздо приятней жалеть котят. Котята лежат на картонке возле подъезда, жмутся друг к дружке. Соседи осуждают Муську, серую, потрепанную, с проваленными боками и обвисшим животом.

Вот лярва неблагодарная, – управдомша добродушно чешет Муську за рваным ухом и вываливает на картонку требуху – то ли селедочные хвосты, то ли куриные хрящики. Муська урчит и набрасывается на угощение. Впрочем, ест она деликатно, придерживает лапкой улов и удивленно поглядывает на копошащихся под боком попискивающих младенцев. Будто впервые видит и вообще не вполне понимает, откуда они взялись. Похоже, ее материнский инстинкт то ли не проснулся, то ли давно уснул. Муська старая, но плодовитая. По двору носятся Муськины дети – взрослые кошки и коты. Похоже, и они не помнят, кто произвел их на свет. Совсем как Любочкины дети.

Шум очередного скандала доносится из окон первого этажа. Слышен звон, грохот, острый и пронзительный плач. Будто это не Любочка вовсе, а маленькая девочка кричит, плачет и просит защиты у кого-то всесильного.

Хочется поскорее вбежать в дом, достать разноцветные книжки, карандаши, бумагу. В раскрытое окно ударяет солнце. Оно не горячее, а такое… уютное.

У вас абрикосовая девочка, – сообщает моей маме соседка. Конечно, абрикосовая – ведь целыми днями я бегаю по улице, где казаки догоняют разбойников, а жирные меловые стрелки ведут туда, в разбойничье логово. Я все-таки чаще разбойник, чем казак. Ведь разбойник бежит, проявляя чудеса изворотливости и смекалки, а казак выполняет задание. Шпионит.

Если же я не ношусь по району, не прячусь за мусорками и в «чужих парадных», то непременно сижу у окна. В окно влетают бабочки. Белые, желтые, пурпурные, с фиолетовыми иероглифами…

А еще изумрудные, ярко-голубые стрекозы-вертолетики.

Поймать стрекозу – это вам не абы что. Удержать за вытянутые лапки, за стрекочущее туловище, за хрупкие крылья. Нет, я не сажаю ее в банку или спичечный коробок. Заглядываю в огромные, расположенные по бокам «лица» глаза, дую в «нос». И… отпускаю. И кончики пальцев долго еще хранят ощущение щекотки.

Одно движение – и целый мир, со школой, гастрономом, бульваром…

Со стройным гулом тополей, с летящим по воздуху пухом, который забивается в нос и глаза.

Одно движение – и целый мир померкнет в огромных стрекозьих глазах, переливающихся всеми оттенками радуги.

Незаметно подкрадывается вечер. Спадает дневная жара, но у бочки с квасом по-прежнему змеится очередь. Она пересекается с другой очередью, пивной, краснолицей, галдящей, в растянутых трикотажных майках и шлепанцах. Издалека это напоминает всенародный праздник. Правда, никто не несет огромные портреты вождей и не кричит хором «ура».

Кто-то на бегу теряет шлепки и роняет трехлитровую банку с квасом, и острый дух бражки перекрывает запахи нагретого асфальта, кошек, котлет…

Это «кто-то», скорей всего, я, но и выглядывающая из окна – это тоже я, и марширующая на параде, и повисшая на заборе, и слетающая с велосипеда…

И размахивающая шашкой в надвинутой на лоб буденовке, и зарывающая клад под старым деревом во дворе. Пишущая «любовное спослание» одному мальчику из параллельного класса, и согнувшаяся в три погибели, рыдающая от незаслуженной обиды. И летящая вприпрыжку на урок сольфеджио, и поющая в школьном хоре проникновенное «Ленин всегда живой».

Нас так много. Три, четыре, пять, десять.

Я закрываю глаза и не двигаюсь с места.

Вот он, длинный пятиэтажный дом, и гастроном на углу, и окно.

И старушка с авоськой семенит, только где же та, другая?

Где девочка, сдувающая пыльцу с прозрачных крыльев стрекозы?

Регенерация солнца

Татьяна Дагович

– Нина, зачем вы здесь?

– У меня нет повода быть здесь. У меня нет никаких проблем, я здорова. Единственная причина, по которой я здесь, – мои родители так захотели.

– Родители считают, что у вас проблемы?

– Отец так считает. Мать не считает, она не математик по складу характера. Она волнуется.

– То есть вы здесь более или менее против своей воли?

– Нет. Я здесь по доброй воле. Отцу так хочется, мне не сложно сделать это для него. К тому же мне здесь нравится. Но мне нельзя задерживаться здесь надолго.

– Почему?

– В октябре у меня начинается учеба. Меня зачислили в университет.

– Что вы собираетесь изучать?

– Социологию и социальную педагогику.

– О, родственная специальность!

– Я думаю, поэтому я здесь. Мой отец считает мой выбор признаком сумасшествия. Вы ведь знаете, что мой отец достаточно состоятелен. Он считает, что это специальность для бедных.

– Почему вы отрицаете свою семью?

– Я не отрицаю. Мне исполнилось двадцать лет, я хочу жить собственной жизнью. Мое пребывание здесь – дань семье. Но я уже говорила – мне нравится здесь. Можно сказать, что я играю в идиотку.

– Простите?

– Вы разве не читали? Достоевского, «Идиот». Он лечился в горах, потом уехал домой и все лечение пошло насмарку.

– Вы собираетесь возвращаться на родину, когда получите образование?

– Пока что я не знаю. Не уверена.

– Вы не думаете, что полученные знания там будут полезнее? Если я не ошибаюсь, в вашей стране достаточно социальных проблем.

– Для начала надо посмотреть, что за знания я получу.

– Расскажите о своей семье.

– Зачем?

– Я хочу понять, почему вы не хотите пользоваться деньгами вашего отца. По закону родители обязаны поддерживать детей-студентов, если имеют такую возможность. У вас был конфликт?

– Нет, что вы. Я люблю своих родителей. Я не отказываюсь от денег, – кто, по-вашему, оплачивает мое пребывание здесь?

– То есть конфликта не было?

– Нет.

– В таком случае, я нахожу закономерным тот факт, что ваше поведение кажется странным вашим родным. У вас не было конфликта, но вы не хотите иметь с семьей ничего общего. Вы рвете все связи, записываетесь в не самый престижный университет, не говорите родителям в какой. Тем не менее перед окончательным разрывом вы соглашаетесь провести несколько месяцев в санатории… в Центре духовной регенерации, в котором лечатся нервные расстройства и пребывание в котором стоит вашему отцу немалых денег.

– Ну и что?

– Я хочу вам помочь.

– Мне не нужна помощь. Мне и так хорошо. Кстати, здесь, у вас, мне особенно хорошо, вы это здорово придумали с духовной регенерацией. Хотя поначалу мне было трудно без фейсбука.

– Все-таки расскажите о семье. Мне непонятны ваши взаимоотношения.

– У меня очень заботливый отец, истинный семьянин. Еще до моего рождения он нашел доступ к настоящим деньгам. Возможно, с другими он может быть жестким или жестоким, но не со мной. Моя мать – элегантная домохозяйка с высшим образованием. Она хорошо готовит и хорошо выглядит.

– Отец изменяет матери?

– Я же сказала, он семейный человек. Я никогда не интересовалась этим. Это их дела.

– А мать?

– Не думаю. Хотя откуда мне знать? Если подозревать, то подозревать всех.

– Ваши сестры?

– Близнецы. Они еще совсем маленькие. Я не знаю, какими они вырастут. У них слишком много игрушек.

– У вас внутренний конфликт из-за того, что вы не можете принять непонятную для вас темную сторону деятельности вашего отца?

– Ого, вот так прямо в лоб. Но у меня нет проблем. Я благодарна отцу за то, что он мог баловать меня, когда мне это было нужно. Мне не приходилось от чего-либо отказываться. Благодаря ему я получила хорошее базовое образование – видите, я без проблем говорю с вами на вашем языке. Это его заслуга. Он сам не может связать двух слов и по-английски. Ради своих детей все нарушают законы – бедные, богатые. Когда у меня будет ребенок, я все сделаю для его благополучия.

– Понятно. У вас все хорошо, вы всем довольны. Но почему вы здесь, Нина?

– Если вам этот вопрос спать не дает, давайте считать, что так сложилась судьба.

Когда Нина выходила из кабинета, ее волосы на секунду засветились в лучах, соскользнувших с ледника, проскользнувших в окно. Доктор Шварц посмотрел в окно и положил на стол ручку, которую чуть было не начал грызть – вернувшаяся привычка студенческих времен. У него было хорошее настроение, несмотря на непродуктивный разговор; он делал вид, что размышляет, но на самом деле просто сидел у окна, в которое светило весеннее солнце. Так влияло на него это солнечное дитя, и не только на него, он замечал – и на пациентов.

Большое зеркало напротив большого окна отражало свет, лед, короткое время после ухода Нины отражало Нину, отражало доктора Шварца. Он сидел, ссутулившись над столом, седой до белизны, улыбающийся, поправля-ющий очки.

Раньше доктор Шварц был психиатром, влюбленным в свое дело и в своих психов. Он много публиковал, еще больше работал, работал с тяжелыми (лезвия, рвота, вопли «мама, где моя мама» – переходящие в тяжелый взрослый рык, апатия), снискал уважение в профессиональном мире, преподавал, заработал какие-то деньги и burnout. Выгорел.

И все забыл. Купил заброшенный отель в дальних местах. Основал «Центр духовной регенерации». Принимал платежеспособных пациентов, клюющих на его имя. Делал вид, что лечит их, хотя лечить было не от чего. А может, и было от чего – но он не умел, как пушечное ядро не умеет попасть в воробья. Пациенты поправлялись, потому что святое место, Шварц помнил: на месте отеля с одиннадцатого по пятнадцатый век был монастырь, по ночам он иногда слышал григорианское пение. Во сне, конечно. В его спальне лежал камень из монастырской стены. После внутреннего выгорания его сексуальность не восстановилась, чему он был рад как освобождению. Все темное, все страсти – свои и чужие – оставались за оградой, он был настоятелем, пациенты – монахами, которым устав запрещал пользоваться любыми электронными приспособлениями (кроме электрокардиостимулятора) – современный обет молчания. Хорошая жизнь. Если доктор Шварц подозревал настоящую патологию, он рекомендовал пациенту сначала пройти полноценный курс лечения, а потом приехать в его Центр на реабилитацию. Не возвращались никогда.

Приезда этой пациентки доктор Шварц ждал с тревогой. Серьезной болезни не подозревал, но знал этот тип, этих дочек нуворишей из разворованных государств. Он ожидал встретить гламурное и наглое порождение ночных клубов с богатым опытом приема психотропных веществ, от которых, предполагал он, и начались приступы, напугавшие родителей. А приехало дитя, солнечное дитя – волосы пшеничные, пушистые; большие глаза среди светлых ресниц – длинных и густых, какие бывают у младенцев. Слишком светлые ресницы, слишком неправильное личико, чтобы быть женским, и тело слишком маленькое, чтобы быть женским, неровный румянец на светлой коже, каждая точечка видна – до того кожа светлая. К тому же ни косметики, ни прочих уловок, никакого опыта – разве что опыт солнечного существования где-то там, где солнце не заходит, отчего эта ясная улыбка, согревающая любого, эта естественность, знание всех языков, всех книг, всех музеев, детская вредность, скрывающая покладистость.

Пусть отдыхает, думал он, больна не она, больны родители. Естественность – признак здоровья, неестественность – признак болезни. Ей везде будет хорошо, этому солнечному ребенку, но пусть будет здесь: пока она

здесь – лучше всем. (До burnout-а в нем, несомненно, сработала бы внутренняя сигнализация: социальная среда не подогнала индивида под себя, ergo индивид может представлять опасность.)

* * *

Утро в белой комнате Нины пронизано солнцем. Проснувшись, она следит за блестящими пылинками. Ресницы вздрагивают. Потом приподнимает голову и видит горы в окне. Ей нравится повисший в воздухе ледник. Она думает, куда пойдет сегодня. Шварц не знает, и никто из персонала не знает, куда она ходит, покидая разрешенные терренкуры, уходя с троп, дальше, в ущелье Марии и на скалы, где ей хорошо. Снизу, от пяток к клитору, от клитора к языку поднимаются радостные светлячки недозволенности. Она смеется. Потом смотрит на перламутровые облака, передвигающиеся вне логики ветра. Она бы осталась здесь надолго. Но нельзя – она помнит «Волшебную гору» Томаса Манна: один молодой человек застрял в таком месте чуть ли не навсегда, пока его на войну не выбросило уже престарелым, нет-нет-нет, перед ней вся ее большая молодость и большая жизнь, она вскакивает с кровати на пятки, ногами стягивает штаны пижамы. Открыть окно. Воздух с хрустальным звоном расправляет комнату. Птицы поют.

К завтраку спустилась в футболке и джинсах. Здесь каждый одевается так, как хочет. Софи, например, выходит в пеньюаре или в бальном платье. На Софи всегда драгоценности – колье, серьги, браслеты – даже за завтраком. Но все подобрано со вкусом, все идет к ее естественной седине, подчеркнутой специальной краской, к ее осанке и даже к зрелому – семьдесят девять – возрасту. Никто не находит наряды Софи странными: ей осталось слишком мало времени, чтобы тратить его на бесцветные брючки. Нина мысленно называет Софи «бриллиантовой бабулькой». «Мама с дочкой» (так обозначила их для себя, хотя уже знает, что мать – очень красивую женщину лет тридцати – следует называть мадам Каспари, а дочь – похожую на мать девочку с туманным взглядом – Мари) всегда одеты в светлое и простое – туники с леггинсами, льняные рубашки до колен и так далее. Кривенький француз Серж, как всегда, в пижаме. Американец (почему-то все его называют «Американец», имени не выяснили) – в чем-то растянутом и на вид удобном.

Надежда, как и Нина, в джинсах, но совсем других, однотонных и строго выглаженных, и в блузке, застегнутой на все пуговицы. Между собой они могли бы общаться по-русски, но они не общаются вовсе, если не считать приветствий и прощаний. Надежду раздражает Нинино пренебрежительное отношение к (не ею заработанным) деньгам. Нина смотрит на Надежду доброжелательно, но снисходительно (как на собственных родителей). Аристократизм второго поколения богатых против ярости первого поколения, заспанное и чистое солнечное личико против грубоватого лица, всегда скрытого, как броней, макияжем. Надежда настоящая селф-мейд: из сиротливых окраинных условий (удобства во дворе) выросла, как писали о ней, в «успешную бизнес-леди». В начале ее длившегося тридцать лет триумфального восхождения таилось что-то горькое, несчастье, на которое намекали старожилы центра, но о котором не говорили вслух (здесь у каждого свои привидения с табуированными именами).

Нине принесли свежий хлеб и свежее масло. Больше она не хотела ничего. Это был новый вкус – узнала его здесь и, жуя и кроша, тихо напевала-мурлыкала от удовольствия. Софи, сидящая прямо напротив нее, поприветствовала и вежливо спросила о снах. Нина рассказала, что ей снилось, будто к власти пришли страшные люди, и снился постоянный страх из-за имейлов. Ей снились обыски, снилось, будто она успела заменить текст компрометирующего ее электронного письма, которое собиралась отправить, фальшивым и невинным. Но настоящий текст скопировала мышкой, прежде чем стереть, – он был важный, она не желала его терять. Мышка была живой и дрожала. Злая женщина, которая проводила обыск, заставляла Нинину руку нажать на правую кнопку мыши. Нина сопротивлялась, зная, что от этого зависит ее жизнь – если имейл прочитают, ей конец. Она искала возможность выпустить мышку в норку, но чтобы та вернулась, когда уйдет злая женщина.

Мама и дочка слева от Софи внимательно слушали, но не комментировали, только дочка хмыкнула на последних словах.

– Ты обязательно должна рассказать этот кошмар доктору Шварцу, – качала головой бриллиантовая бабулька.

– Зачем Шварца тревожить такими глупостями, это и не кошмар был.

– Но ты говорила о заледеневшем страхе или как-то так.

– Да, но это был правильный страх, потому что была опасность. И он был как бы не мой, а всего вокруг. Я знала, что не дам этой женщине прочитать текст. Что она дура, а я умная. Думаю, это из-за ИГ и прочих стран из новостей.

– Тогда твоя информационная разгрузка проходит медленнее, чем должна. Ты забываешь, что здесь все это нерелевантно.

– Что – нерелевантно? – («нерелевантно» произнесла с выразительной интонацией Софи).

– ИГ. Окружающий мир. Здесь не существует окружающего мира, чтобы мы могли излечиться от него. Почему, ты думаешь, мы здесь не читаем газет, не пользуемся телефоном и… гаджетами (последнее слово Софи выговорила отчетливо и с видимым удовольствием)? Тебе надо рассказывать сны доктору Шварцу.

– Я думаю, это как раз и есть информационная разгрузка: проявляется все, что слышали и о чем не успели подумать там, в миру.

– Ты знаешь, что снова приезжает Марко? – Софи примирительно сменила тему.

– Марко?

– Ах да, ты его еще не знаешь. Это же местная достопримечательность. Правда, непостоянная. Марко Счицевски.

Софи посмотрела с гордостью, Нина пожала плечами.

– Ты не можешь его не знать, ты же читающая девочка, – возмутилась Софи.

И перечислила все премии, которые когда-либо получал Марко. Марко был знаменитым писателем. Нина зажала уши:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книгу вошли первые два романа цикла Саймона Скэрроу «Орлы Империи» – «Римский орел» и «Орел-завоев...
Как функционируют и создают свои структуры различные организации? Как в них развиваются властные вза...
На территории США под позывным «Марк» действует советский разведчик-нелегал. За годы работы ему удал...
Учёные утверждают, что инстинкт самосохранения самый сильный среди всех инстинктов, известных людям....
Сегодняшние сорокалетние, по сути, и есть Россия: они пережили четыре феноменальных десятилетия, а с...