Отрочество 2 Панфилов Василий
– Общественность будем поднимать, – как только мать удалилась, горячечно объявила Надя, схватив меня за руку, – ты знаешь, какие девочки у нас есть замечательные?!
Закивал ей с видом самым серьёзным и благодарным, хотя какая там общественность из гимназисток? Так… почувствовать себя причастными к чему-то…
… и так стало вдруг стыдно этой своей снисходительной взрослости! Девчонки, да. Могут немногое, но ведь пытаются же! Пусть пока скорее моральная поддержка, пусть… зато вырастут, по крайней мере, людьми не равнодушными.
– Ох, Надя, – обнял я её порывисто, – как же мне с вами повезло!
– Скажешь тоже, – заалела она, оттолкнув меня слегка.
– И неча обниматься, – неожиданно выговорил мне Санька, пока Надя скрылась на кухне, отдавать горнишной распоряжения перед приходом подруг, – с Фиркой вон…
… и как ухи заполыхали! Как засмущался!
– Ну а если и да!? – с тихим вызовом сказал Чиж, косясь на дверь кухни, – Сейчас нет, а вот потом…
Он окончательно засмущался, и я хлопнул его по плечу.
– Хороший выбор, брат!
«– Однако! – думалось мне, – Однако!»
И никаких больше слов и мыслей, только это словечко, да вся непростая ситуация с Санькой. Как-то оно всё сразу пошло, кувырком.
– Туки тук! – постучалась Надя в нашу комнату, – Можно?
– Заходи! – отозвался я, поворачиваясь на стуле. Усевшись на стуле рядышком, она поправила подол платья и начала рассказывать, какие у них в классе замечательные девочки, и как они все… как одна…
Санька подвернув одну ногу под себя, сидел на кровати, делая наброски в альбоме. Всё как всегда, только теперь это видится совершенно в ином свете.
Выговорившись, Надя поделилась проблемой:
– Творческий кризис, не идут рассказы о Сэре Хвост Трубой, – и опечаленный вздох.
– Бывает, – покивал я с видом умудрённого старца, – сделай перерыв.
– Может быть, и сделаю, – неуверенно пожала плечом девочка, явно не воодушевлённая предложением.
– Или смени жанр, – поменял я предложение.
– Ну…
– Героя. Вбоквелл сделай.
– А это как? – заинтересовалась она.
– Да тот же котячий мир, только вектор поменяй. Писала о героическом воителе с его кошачьими приключениями и боями за даму сердца, напиши теперь о ленивом и хитрожо…
Надя хихикнула, стараясь удержать вид благовоспитанной девочки, не знающей столь низких слов, но получилось откровенно плохо.
… – хм, хитроумном, да! Хитроумном котячьем герое, сибарите, лентяе и… – я прищёлкнул пальцами, останавливая открывшево было рот брата. В голове вертелись идеи и сюжеты, и я отчаянно пытался не упустить их.
– Гарфилд, – выдохнул я, – назови его Гарфилд!
Несколько минут я рассказывал пришедшее в голову, лихорадочно размахивая руками и расхаживая по спаленке. Надя уселась за стол, подвинула чернильницу и чистую тетрадку. Она агакала и быстро записывала, задавая уточняющие вопросы и время от времени грызя кончик пера.
Санька весь ушёл в рисование, и проходя мимо, я заметил ненароком в его альбоме забавную смесь набросков и лубка.
Звонок в дверь прервал эту идиллию.
– Барышня! – позвала Татьяна из прихожей, – До вас подруги пришли!
– Ой, да! – вскочила Надя, – Девочки!
Вслед за ней вышли и мы с Санькой, и ситуация разом стала почти светской. Весной ещё Наденькины подруги спокойно общались с нами, и лишь изредка тренировались в стрельбе глазами, а теперь – барышни! Внезапно.
– Елена, – наклонился я к руке, целую воздух над пухлой кистью, – вы удивительно повзрослели за те месяцы, пока мы не виделись.
Девочка захихикала и порозовела, очень мило смутившись. Она не столько повзрослела, сколько… хм, разъелась, став этаким миленьким поросёночком в гимназическом платье, и слова мои пролились умиротворяющим бальзамом на её истерзанную душеньку.
– Ольга, – склонился я в поцелуе над рукой второй девицы, пока Санька копировал мои действия, бормоча што-то вроде «Рад! Очень рад!», – ещё немного, и за вами станут ухаживать красивые офицеры с самыми серьёзными намерениями.
Рано запрыщавевшая Ольга захихикала вслед за подругой, и мы переместились в гостиную, ведя беседу едва ли не светскую. Мария Ивановна бдила в углу над спешно вытащенным вязаньем, изображая из себя дуэнью, и одобрительно кивая в нужных местах.
Санька несколько подрастерялся, и некоторое время мне пришлось отдувать за двоих. Но потом ничего, брат оклемался и вполне себе светский лев прорезался. Львёнок.
Беседа текла своим чередом, и гимназистки делились уж-жасно революционными планами по возмущению общественности. Намерения их не простирались дальше оповещения знакомых о возмутительной, ужасно неправильной ситуации со мной.
Я послушно кивал в нужных местах, благодарил за содействие прогрессивную общественность в их лице. Общественность млела, чувствуя себя ниспровергательницами основ и почти взрослыми дамами.
К превеликому моему облегчению, объектом воздыханий я не стал. Слишком взрослый. Не годами, а скорее биографией.
Смутно понимаю, што в таком возрасте я для них примерно столь же романтичен, как персонаж приключенческих книг. И столь же книжен. Некто абстрактный, пахнущий типографской краской, и в чьей речи слышен шелест страниц. Образ.
Странным делом, тревожность и злость понемногу начали отступать при разговоре с девочками, и я наконец позволил себе поверить – всё будет хорошо. Наверное.
Четвёртая глава
Опекун грыз мозговую косточку из щей, свирепо топорща усы, и чуть не урча по котячьи, весь отдавшись первобытному процессу насыщения. В эти минуты он как нельзя сильно походит на варварского вождя после кровавой схватки, и даже в глазах ещё не затухли красноватые отблески боя.
И манеры, да… варварские. Ни в коем случае не свинячьи, а этакое дикарское благородство, с которым он обгрызает мосол и выколачивает из кости мозги. Вот как, а?!
На ково другово так и поморщишься с этакими ухватками, а у дяди Гиляя так аутентично и аристократично выходит, што – манеры и этикет. Просто варварские.
Наденька пока в гимназии, Мария Ивановна видывала супруга и не таким, а мы… нас обгрызаньем мосла не смутить.
Супружница Владимира Алексеевича только голову рукой подпёрла, да умилённо наблюдает, как крепкие зубы мужа перемалывают хрящи.
– Добавки? – горлицей проворковала она, глазами изливая на него нежность и уходящее прочь беспокойство за лихого супруга, вернувшегося из удачного набега. И ведь ей-ей! Горят чьи-то там… нивы и сёла. Пусть даже и метафорически.
Потом гляжу на опекуна, и такое себе сомнение берёт насчёт метафоричности! Этот могёт и вполне даже натуралистично. По заветам, так сказать, предков. Пращуров даже, из времён додревних, когда врагов привязывали за ноги к двум согнутым берёзкам…
– Добавки? – повторила супруга вождя, не услыхав ответа.
– У? – варвар задумался, не выпуская из зубов мосол, – Угу! И пирог… есть?
Голос хриплый, сорванный, будто и впрямь на абордаж ходил, врубаясь во вражеские ряды и надрывая горло командами. Ну ли вражескую крепость брал, притом в первых рядах.
А ведь похоже! Была, драчка, ей-ей! Чуточку самую, но бережётся при движениях, и ссадины на костяшках об чьи-то зубы.
– Рыбный, – подхватилась Мария Ивановна, – принести?
Энергичный кивок, и челюсти вновь заработали, а руки подтянули из хлебницы горбушку духовитого чёрного хлеба от Филиппова.
– Натереть чесноком? – поинтересовался я, и горбушка была впихнута мне в руки. Натираю спешно, щедро, не жалеючи злого чеснока, и сразу – на! Только урчанье, да рвущие горбушку зубы, с наслаждением перемалывающие свежайший ржаной хлеб. И запах такой духмяный пошёл, такой внуснющий, што мы с Санькой не выдержали, да и по кусману хлеба, да чесноком его, и как навернули! А казалось бы, сыты.
Варварский вождь насыщался, медленно и неотвратимо уничтожая всё подаваемое на стол, превращаясь потихонечку в дядю Гиляя, а потом и в цивилизованного Владимира Алексеевича. Поев, он некоторое время сидел с полуприкрытыми глазами, потом встал решительно и будто через силу, через великую усталость, и ушёл в ванную умываться.
За самоваром вождь отошёл понемножку. Шумно сёрбая чайный кипяток по-купечески – из блюдца, опекун щедро черпал ложечкой варенье прямо из подвинутой поближе баночки, и розовел на глазах, надуваясь обратно водой и сытостью.
– Полдела сделано, – сказал он негромко, отмякнув вконец душой, – добились перевода дела в юридическую плоскость из внесудебной, ну и формального обвинения дождались наконец.
Мария Ивановна вопросительно посмотрела на него, зная ответ, но женской своей натурой надеясь на лучшее.
– Оскорбление Его Величества, – разочаровал её супруг, и чуть улыбнулся по-мальчишески, – Да не волнуйся! Развалим!
– Мне, – он сощурил глаза, превратившись на миг в лихого казачьего атамана, – донесли надёжные люди, што дело наше сырое, без должного оформления. Трепов, покойник, какую-то сложную комбинацию вокруг закрутить вздумал, а с его смертью всё и сорвалось.
– Раньше времени начали, – подумалось мне вслух, и руки от волнения сами сжались в кулаки.
– Может и так, – кивнул согласно дядя Гиляй, – иль может, просто часть информации у обер-полицмейстера в голове хранилась, сейчас уже не узнать. Дело сырое, рыхлое, но могло бы, да… Нам просто удалось перехватить его вовремя, в период междувластия.
В сощуренных глазах его мелькнули красноватые отблески крови и большого пожара…
– Я, стал быть, миром к тебе послан, Егор Кузьмич, – потоптавшись у двери, с чувством проговорил дед Агафон, вовсе уж сдавший и постаревший, едва ли не выцветший до прозрачности, – к тебе, как благодетелю нашему, поклон низкий передать!
Земной поклон не стал неожиданностью, но всё равно – неловко, и почему-то стыдно. Всё в рамках деревенского этикета, но чортово…
… подсознание посчитало иначе, и бросилось подымать старика. В выцветших глазах ево мелькнули почти незаметные, но вполне читаемые нотки довольства.
«– Стал быть, продавил Егорку сходу, почитай полдела сделано» – прочиталось на ево лице, поросшем клочковатой, сильно поредевшей бородкой.
Я прикусил губу, но сердобольная Наденька уже захлопотала, отдав распоряжение любопытствующей Татьяне.
– … так вы односельчане?! – всплескивала девочка руками, проявляя добросердечное, но не вполне уместное гостеприимство, – Надо же!
– Агась! Обчество послало, – не спуская с залатанных колен тощего узелка из вытертого рядна, Агафон неловко угнездился на краю стула, выпрямившись так, што умилённо прослезился бы любой ревнитель фрунта и муштры.
– Да вы пейте, пейте! – хлопотала Надя, щедрой рукой наливая в фарфоровую чашку заварки и подвигая сахар, баранки и варенье.
– Дык… – спотыкнулся словесно Агафон, опасливо косясь на белоснежную скатерть и тончайшие чашки бумажной толщины, – вы тово… этово… не думайте, я с бани досюда! Без вошек! Не так штобы и совсем с дороги, а подготовился в гости, как и положено, значица.
В глазах ево плескалось осознание важности миссии, и опасливая оглядка человека, редко едавшево хоть што слаще морквы. А тут чай! С конфектами вприкуску, и господами почти што за одним столом! Пусть мы с отсутствующим пока Санькой и вдвоём на пол господина не вытянем, но Наденька, сразу видно – барышня из хорошей семьи!
– Обчество, значица, наладило до Москвы, и здеся тоже, значица, позаботилося. Письмецо…
Он начал рыться суетливо в узелке, и наконец нашёл свернутое треугольником послание односельчан, заботливо завёрнутое в ветхую, но чистую тряпицу. Забрав письмо, я уставился вопросительно на Агафона. Тот зашамкал беззубым ртом, собираясь с мыслями.
– Мир послал, Егор Кузьмич, – разродился он наконец, – мы, стал быть, благодарны…
Кряхтя, старик начал вставать, явно намереваясь ещё раз поклониться, и Наденька поддалась на эту нехитрую провокацию. Усадив его на стул, она укоризненно глянула на меня, и принялась потчевать млеющево гостя вкусными вкусностями.
В груди зародилась глухая досада, и я развернул письмо.
«– Любезный Егор Кузьмич, давечась узнали ненароком, што вы и есть наш таинственный благодетель, не забывающий родную деревню неустанной помощью своей. Нет слов, какую горячую благодарность чувствуем мы к вам за ваши благодеяния…»
Морщусь, пробегая глазами обязательные в таких случаях славословия.
Я-деревенский не видит в них ничево худово иль хорошево, просто положенный поконом деревенский етикет. То самое, што когда не знаешь, как себя весть, ведёшь как предками заповедано, от века. Губы сами произносят заученные слова, члены совершают нужные движения, и неловкость ситуации прячется под кружевами обычаев.
Я-в-подсознании… вылез как нельзя некстати, и такое чувство неловкости распирает, такое смущение за обычные, освящённые временем строки на желтоватой бумаге, да земной поклон Агафона, коим он выразил мне благодарность общины, что и не передать!
Надя вела светскую беседу, а Агафон млел от внимания и господсково вежества. Засунув за одну щёку конфету, а за другую кусок сахара, он ломал мозолистой рукой баранки, и аккуратно рассасывал их с чаем, жмурясь от вкуснотищи. Морщинистая ево шея, вытянутая вперёд, делала старика похожим на антропоморфную черепаху.
Я мотнул головой, выбрасывая неожиданный образ, и снова вчитался. Ага, вот оно…
«– … шлите, Христа ради, денег, потому как живём в крайней нужде. Хлеб покупаем, а пуще того берём в долг, потому как в этом годе у нас снова неурожай. Яровой уродился плохо, а рожь побило градом. Нужно на хлеб, а ишшо на лошадей, потому как с ними совсем у нас плохо»
Подсознание жалостливо затрепетало, а циничный здешний-я сощурился, анализируя читанное. Врут! Как есть врут!
Што бедно живут, это как есть правда, но такая слезница, и не рукой учителя писана? Не… вот ей-ей, врак не меньше половины!
Тот бы написал поскладней, поглаже. Да и поуважительней было бы ево рукой, а эти… пиктограммы корявые. Значица, што? Не так всё и плохо, а просто – дай! А вдруг!?
Тётке неродной дал, так и прочие в Сенцово ни разу не откажутся. А общину тянуть… не-е!
Меня ажно тряхнуло, как представилось, што будто тяну я на себе всё Сенцово. Землицу общине прикупить, коровок-лошадок каждому. Да поплакаться бесприданнице какой о несчастной своей доле, потому как без приданого она никому и не нужна…
Ни много, ни мало, а несколько сот человек. Какая ни хреновая, а всё – родня! А всем дать, так давалка сломается!
Но надо. Потому как… я закряхтел, перечитывая письмо… пусть и не совсем плохо, но и хорошево мало. Да и откуда хорошему взяться, если землицы там – мало не на одноножников[9]? Как ни дели, как ни устраивай передел, а больше не станет. Н-да, ситуация…
– Значит, так, – я стукнул слегка ладонью по столу, привлекая внимание, и Агафон замер испуганным сусликом, – для начала хочу предупредить, што у меня скоро суд, и судить меня будут – за политику.
– Енто как? – опасливо поинтересовался старик, – Власти ругал?
– Царя, – и тут же поправляюсь, – так, во всяком случае жандармы говорят. И вы попасть можете под горячую руку.
Агафон зашамкал губами, расстраиваясь и мрачнея, стухая на глазах.
– Не расстраивайтесь вы так, дедушка Агафон! – Надя погладила старика по руке, – Всё хорошо будет! Егор просто совестливый, и не хочет втягивать вас в неприятности, потому и предупреждает заранее.
– Хорошо, значит? – старик начал надуваться взад, отчево у меня возникли весьма скабрезные мысли по такому ево надутию.
– Канешно! – звонко уверила ево девочка, подлаживаясь под простонародный говор, – Вот увидите! Если вас даже и будут спрашивать о чём, так вы правду говорите – пришли просить о помощи для односельчан, а никаких политических разговоров в вашем присутствии Егор не вёл!
– Ишь ты! – Агафон закрутил головой, – И всё?
– Канешно, – непуганая жизнью девочка Надя, даже удивилась. Старик с сомнением покрутил головой, но решил таки, што дело нищево – брать милостыню, а не интересоваться благонадёжностью дарителя.
– Ну тогда и хорошо, – закивал он, уставившись на меня с отчаянной надеждой в заслезившихся глазках.
– Значит… так, – повторился я, собираясь с мыслями, – всё Сенцово тянуть – тянулка порвётся. А вот, к примеру…
Как нарошно, пример не подворачивался.
… – санитаром в больницу могу помочь устроиться, – родил наконец мозг, – и не только в Москве!
Соображалка заработала на полную, и судя по выдоху Агафона, такие карьерные возможности весьма впечатлили пастуха.
– Как вам Одесса?
– Хто? – осторожно поинтересовался Агафон, уставившись на меня незамутнённым взглядом.
– Не кто, а где! Город такой, у самого Чорново моря! Портовый, тёплый. Вот в порт ещё могу помочь.
– Агась! – закивал старик, – Ето значит, одним работка в городе, а другим – землица оставшаяся? Так оно и ладно!
– А ето, – спохватился он, – с обедами при школе? Ну… и школа тож, штоб ребятишек питать, и грамоте, опять же, не лишнее…
Вытянув шею, он с тревогой вглядывался в моё лицо.
– Останется.
– Благодетель! – прослезился старый пастух, норовя припасть к руке.
– Санитаром, ишь ты! – со вкусом проговорил Агафон, выйдя со двора и щупая разбухший узелок, в который сердобольная горнишная насовала всяково. Даже и хлеб ситный есть, а?! Не сильно даже и заветренный! Небось и староста таким не побрезгует, а токмо спасибочки скажет, тока дай!
– Это ж кому такой карьер светит? – задумался он, – При больничке, да небось – доедать за болезными можно? Да-а… Одново киселя небось хучь объешься! И каши досыта. А всево-то – говна за болезными выгребать.
Рассуждая этак, он брёл потихонечку в сторону ночлежки. Переночует севодня, а завтрева и восвояси, а уж дома он обскажет всё как есть! Да… и сверх тово чутка!
«– Небось теперя не будут попрекать куском хлеба, да приживалом звать, хе-хе… Вспомнили о старике, ну да он теперь важнющий будет, а не как раньше. Как же, пробился к Егору Кузьмичу, и тово – добился! В город, да на такие работы уговорил, штоб помог устроиться, а?! А всё почему? Потому шта подход и уважение к каждому нужон!
Поехал бы старостёнок, так небось шишь ему, потому как забижал Егора по малолетству! А ён, Агафон, всёй-таки первый учитель, и уши зазря не драл! Ишь, в люди как высоко выбился…
Это ж теперя я сторожем при школе, – размечался он, – шти кажный день хлебать буду. Так вот кулаком по столу стукну, и скажу, што Егор Кузьмич велел миня как первово учителя свово особливо кормить! А?! При школе-то! При ребятишках-то веселей будет. И жалованье, ети ево!
Три рубля в месяц, да при казённом жилье и харчах, это же, это… деньжищи!»
Агафон снял картуз, утерев мигом вспотевшее лицо, и пошёл по городу Москве важно и чинно, как полагается чилавеку состоятельному и с положением в обчестве.
Пятая глава
– … Егор Панкратов, четырнадцати лет, приговаривается… – губы судьи, зачитывающие приговор, шевелятся подобно двум жирным червям, но я не слышу, разом оглохнув и будто даже ослепнув. Перед глазами всё расплывается – слёзы…
Ловлю взглядом опекуна, кусающего губы и придерживающего обморочную Марию Ивановну, обвисшую на руках. Взгляд его виноватый и отчаянный, но я киваю ему решительно – всё будет хорошо, дядя Гиляй! Всё будет…
… коридор подземного хода, тянущего сыростью и холодом. Железо на ногах вытягивает остатки тепла, и ступни уже ледяные. Толчок в спину, и я касаюсь плечом обшарпанной краски, прикрывающей красный кирпич.
Камера. Сон, прерываемый по три раза в час, а днём – допросы по двенадцать-пятнадцать часов подряд, без возможности присесть или хотя бы прислониться к стене. Ни отдыха, ни глотка воды, и только лица сменяющих друг друга дознавателей – то спокойные, монотонно спрашивающие одно и тоже раз за разом, то надрывающиеся в крике.
Напрягшиеся жилы на шее, слюна в лицо, бешенство в глазах жандармов. Когда наигранное, верноподданническое, а когда и настоящее – от того, что я упорствую, усложняю им работу. Всё равно сломаем! Отвечай!
Отвечай, отвечай, отвечай… Ловят на противоречиях, пытаются сломать психику самыми разными способами. Задают интимные вопросы о горячечных подростковых снах, да думаю ли я в таком контексте о Марии Ивановне? Наденьке? Фире? Сами же за меня и отвечают, смакуя грязные фантазии.
Я уже осуждён, но им нужен показательный процесс, нужны сообщники…
… либеральная интеллигенция, жиды, инородцы, подозрительные иностранцы. Владимир Алексеевич, тётя Песя, Фира и всё, все, все.
Слышу разговоры жандармов, что будет громкий процесс. Большой. От меня не скрываются, и разговоры эти – часть ломки.
– Самодержавие не ограничивается правом, – интеллигентнейшего вида ротмистр расхаживает по кабинету с видом лектора, – наоборот – оно само его регулирует. Источник права в России – личная воля монарха!
Белые перчатки хлещут меня по щеке. Еле-еле, но я уже на взводе, и…
… сваливаюсь с кровати.
– А? Што?! – заполошился Санька, сев на постели и сонно лупая глазами, – Опять сны?
– Угу, – заваливаюсь на кровать, подтянув зазябшие ноги под одеяло. Но сердце колотится так, што ну не до сна!
Сажусь, нашаривая босыми ногами тапочки и стягивая с тумбочки часы. Щелчок… полпятого утра, можно уже и не ложиться. Пока оклемаюсь, пока то да сё, уже и вставать пора.
Потянувшись сонно, брат встаёт вместе со мной. Умываемся, просмаркиваемся и чистим зубы, не будя никого из домашних.
Чижик сонно плюхается на табурет возле кухонной печи, а я развожу примус и ставлю чайник.
– Што ж вы меня-то не разбудили, – укоряет выплывшая из своей каморки Татьяна, свято уверенная в том, што мужчины на кухне – сильно не к добру. Ишшо не рождение двухголового телёнка, но где-то рядышком со срывающим кровлю ураганом.
Несколько минут спустя мы едим яишенку на сале, да с грибочками и чем-то шибко секретным, но несомненно вкусным. Горнишная на скорую руку наводит какие-то блинцы, уже смазывая сковороду маслом.
Сон отпускает помаленьку, истаивая в наступающем утре, в запахах яишенки, в деловитой возне Татьяны, в сопении брата, сидящево по левую руку. Всего-то – страхи, разговоры многочисленных гостей Гиляровских о политике, да читанные мемуары о «деле пятидесяти[10]», и…
… дежурящие у дома жандармы.
Третью ночь так вот – с кошмарами, неотличимыми от реальности, и жандармами под окнами. Не скрываются – напротив, давят на психику мне, адвокату, свидетелям и всем-всем-всем. Молох. Личная воля если и не самого монарха, то Великого Князя. Самодержавие.
Знаю, што стоит мне подойти к окну, отдёрнув занавеску, как увижу дежурящего внизу низшего чина от жандармерии. Чёрный вход, парадный… всё едино. Не прячутся под дождём, маячат так, штобы их всегда было видно из окон квартиры Гиляровских.
Давление. На меня, на семью, на свидетелей и общественность. Я – особо опасный преступник, и все эти действия подчёркивают, што в верхах уже всё решили. Такие вот дела.
Выглянув в окно, вижу моросящий дождь и унылую фигуру жандарма, стоящую у дровяного сарая во внутреннем дворике – так, штобы видно было из кухонного окошка. Жалко служивого? Прислушиваюсь к себе… а пожалуй, што и нет. Но нет и злорадства.
– … за создание и распространение письменных или печатных изображений с целью возбудить неуважение к верховной власти, или же к личным качествам Государя, или к управлению Его государством.
Прокурор торжественно зачитывал текст обвинения, играя голосом как заправский актёр. Раздвоенная ево, тщательно расчёсанная на стороны борода подрагивает в такт.
– Кхе! Так же инкриминируется надругательство над изображениями императора и членов их семьи, в том числе умышленное повреждение или истребление выставленных в публичном месте портретов, бюстов.
– Кхе! Кхм! – бумага подрагивает в руке, – В распространении ругательных писем, бумаг или изображений, оскорбляющих правительство и чиновников.
Зачитав обвинительный приговор, обвинитель сел.
– Редкая гнида, – чуть повернувшись ко мне на деревянной скамье, шепчет Иосиф Филиппович, – большой поклонник Фукса и Дейера[11], как собственно и сам судья.
Киваю, и начинаю нервно напрягать и ослаблять пальцы ног в тесноватых прошлогодних полуботинках. Стараюсь сохранять хотя бы внешнее спокойствие, што даётся мне ой как нелегко!
Опрос свидетелей, каких-то невнятных, и в большинстве своём незнакомых мне личностей. Конкретики нет, лишь поток грязи и домыслов ради создания нужного обо мне настроя у присяжных.
– … так ето, – оглядываясь на судейских и старательно не глядя в мою сторону, рассказывал очередной свидетель, прижав картуз к груди, – ето Конёк, ево на Хитровке все знають! Опасный, стал быть, чилавек, господин… етот… барин ево правильно назвал. Сициялист как есть! Они так все сициялисты, до единого! Сициялисты и мазурики, так вот.
– Протестую! – встал адвокат, – Мы не услышали ничего по предъявленным обвинениям!
– Протест отклонён! – и свидетель продолжил своё путанный рассказ, кося глазами в сторону одобрительно кивающего представителя обвинения.
– Мажут, – сев, коротко сказал Иосиф Филиппович, настроенный весьма боевито и ничуточки не разочарованный.
– Ложечки нашлись, а осадок остался?
– Вроде тово, – усмехнулся старик, откинувшись назад с видом человека, сидящего в кабинете ресторана после хорошево обеда.
– Адвокату есть что сказать? – пожевав дряблыми губами, поинтересовался судья, выслушав свидетельские бредни с самым благосклонным видом, и подавшись вперёд так, будто говоря «– Ну-ка попробуй! Скажи!»
Иосиф Филиппович, нимало не смущённый столь открытым давлением, встал.
– Фарс!
… и сел назад.
«– Лучше тысячи слов!»
Судья застучал молотком, напоминая о неуважении к суду, апоплексически ярясь и тряся отвислыми щеками.
– Если бы Герард Давид[12] присутствовал на этом суде, – громко сказал Иосиф Филиппович, – он бы написал не диптих, а триптих.
Судья побагровел ещё больше, застучав молотком. Присяжные зашептались, послышались нервные смешки на галерке.
Обвинитель дёрнул щекой, и…
– … своими глазами видел, вот те крест! – новый свидетель, пожилой мещанин, истово перекрестился, а потом с ненавистью глянул в мою сторону, сощурившись близоруко, – На дерево облизьяной, а потом раз! И патрет! На шибенице! Я тогда не понял, а потом мне пояснили, што сие не демон на трупах пляшет, а сам Государь в таковом обличьи. У, злыдень!
Он погрозил в мою сторону сухоньким кулачком.
– Свидетель несколько горячится, – перехватил инициативу прокурор, – но я могу легко понять верноподданного, столкнувшегося с чудовищным… не побоюсь этого слова – вопиющим случаем! Случаем, от которого любой нормальный человек, не думая долго, закатает рукава, и возьмёт подвернувшуюся под руку сучковатую дубину, дабы гвоздить супостата без всяких дуэльных правил!
– И Отечественную войну сюда приплёл? – сощурился адвокат, с самым благодушным видом взирающий на Демосфена от прокуратуры.
– Он, кажется, близорук, – прошептал я адвокату.
– Да?! Ещё интересней…
– Благодарю уважаемого обвинителя за прекрасное знание отечественной истории, – с нотками снисходительности сказал Иосиф Филиппович, получив слово, – приятно, право же, знать, што современная молодёжь получила хорошее образование.
Пятидесятилетний представитель «молодёжи» усмехнулся кривовато, но смолчал, не вступая в полемику.
– Скажите пожалуйста, – ничуть не смущённый, Иосиф Филиппович обратился к свидетелю, – значит, вы сначала думали, што на сей картине изображён демон? Замечательно… могу я попросить внести наконец вещественное… хм, доказательство в зал суда?
Небольшая заминка, и продукт моево творчества внесли в зал на всеобщее обозрение. Присяжные зашушукались, среди публики послышались смешки.
– Художественная ценность… – присяжный поверенный пожевал губами, – не могу судить, но если пришлось растолковывать свидетелю, што на ней именно Государь… Я к слову, не вижу никакого Государя на этом… хм, холсте.
– Обезьяна, – с наслаждением проговорил он, – коронованная обезьяна, танцующая на трупах. Впрочем…
Иосиф Филиппович с сомнением оглядел сторону обвинения, и пожал плечами красноречивым видом.
– Проявите уважение к суду! – весьма не к месту застучал молотком судья. Адвокат, не оспаривая эти слова, ещё раз осмотрел парсуну Николая Второго… по утверждению обвинения…
Кошусь в сторону опекуна, тут же закивавшево мне, и киваю ответно. Держусь, дядя Гиляй! Держусь!
– Н-да… Представьте, – продолжил Иосиф Филиппович, – что я нарисую… допустим, осла[13]. Или обезьяну. И кто здесь оскорбляет Государя? Я? Или может быть, прокурор, ухитрившись увидеть царственные черты на этом… хм, полотне.
– Вы считаете Государя ослом или обезьяной?! – тон адвоката резко переменился, и такой в нём был яростный напор, што прокурор отшатнулся и…
– Обезьяной?! – смена ролей резко ударила по чиновнику, и пока он, задыхаясь, подбирал слова, Иосиф Филиппович продолжил с экспрессией.
– Как можно продолжать этот судебный фарс, если прокурор считает Государя обезьяной?!
– Я, я…
– Неуважение к суду!
Казалось, судья сейчас выпрыгнет и вгрызётся оставшимися у нево гнилыми зубами в морщинистую шею моего адвоката, такая в нём плескалась ненависть. В потухших глаза прокурора – понимание закатившейся напрочь карьеры и возможной отставки. Если повезёт – с пенсией.
– … и наконец, – Иосиф Филиппович, снова вальяжный, вызвал основного свидетеля обвинения, – милейший Иван Сергеевич, вас не затруднит сказать, на каком расстоянии вы видели якобы моево подзащитного?
– Саженей двадцать, – опасливо отозвался мещанин, заробевший после увиденново.
– Замечательно! – восхитился адвокат, – Я рад, што вы смогли сохранить остроту зрения в достаточно преклонном возрасте.