Последнее время Идиатуллин Шамиль

Всадники ее беспокоили, поняла она, уходя из-под луча и судорожно пытаясь нащупать проем или нишу в стене, куда можно вжаться и переждать, пока отряд пройдет мимо и не заметит, если будет увлечен разговором. Вероятность такая была, приближавшиеся люди были поглощены беседой, – а вот ниши не было.

Всадники, только что выехавшие из врат, это та самая пара, что я видела на въезде в тоннель, сообразила Кошше, садясь на корточки в темном углу возле двери. Как они успели повернуть, обогнать меня, въехать в Фестнинг и выехать обратно? Или это совпадение, похожая пара, поскольку здесь все ездят парами на рыжей и буланом, причем на буланом всегда сухопарый всадник в коричневом, а на рыжей – мелкий в светлом?

Коридор зарокотал эхом каблуков.

– Больше трех дней ждать нельзя, – звучал странно знакомый голос. – Если русь с девкой не привезут трехсмертник послезавтра к обеду, без них пойдем. Готовь пока своих колдунов, пусть скажут, что надо. Вильхельму скажи, что жду его с докладом про степняков, он знает.

Фредгарт, поняла Кошше, сжимаясь и прикрывая голову кулаками. В правом уже был клинок. Кошше сама не знала, когда его выхватила и зачем. Против шести, нет, семи опытных воинов эта иголочка бесполезна, успеет уязвить одного-двух, но не сумеет ни сбежать, ни развить успех, зарубят. Воздух стал плотным, как вода, потом как лед, которым нельзя дышать, можно только задыхаться. Почему больше трех дней, подумала Кошше, прищуренно уставившись на светлый рукав, будто мальчик, полагающий, что если закрыл глаза, то никому и не виден, мальчик мой, я должна была вернуться через три дня и вернулась, но, кажется, до тебя не дойду, Фредгарт все ближе, но почему он снова говорит про три дня, он и мне говорил, что три дня ждет, и Хейдару, и теперь опять три дня осталось, так что зря мы дрались, шли напролом, убивали, зря Хейдар погиб, зря гнали рыжую и буланого, зря нам дорогу расчищали на выезде из врат, пока я пробегала мимо, небо, это сегодня было, это я выехала из врат Фестнинга с Хейдаром, мелкая и светлая, а до того выехала из тоннеля Альдоги, мелкая и светлая, всё навыворот, они подходят, пора вскакивать и бить, еще миг, сейчас, только вдохну, не могу, не могу, дышать!

И ее швырнуло сквозь мрак, свет, жару и холод.

Внезапно, но мягко.

Кошше не кувыркалась, не сгорала заживо и не рассыпалась ледяными корками. Она стремительно неслась без дыхания: не вниз, а назад, назад, будто натягивавшаяся все это время кисельная пленка враз отдала накопленную силу тетивой, отшвырнув досадную помеху с неизвестной этому миру равнодушной мощью. Чужая равнодушная мощь разогретой смолой залила тело и мысли Кошше, точно весь мир продавливался сквозь нее, пока она летела сквозь него, отчего нельзя было не то чтобы двинуться, но и захотеть этого, захотеть чего бы то ни было, подумать.

Пока Кошше не поняла, что сидит, скорчившись, в темноте, что легкие горят и что она наконец-то может вдохнуть – и она вдохнула, с сипеньем и слезами, не заботясь о том, что ее услышат и убьют. Неважно.

Она продолжала нестись сквозь мир, а мир продолжал нестись сквозь нее, и это было всегда и навсегда.

Это хуже смерти, но на смерть непохоже. Значит, это жизнь.

Придется жить, решила Кошше, отняла руки от головы, чуть не срезав кусок щеки клинком, и с трудом открыла глаза.

Она сидела в том же углу того же коридора возле той же двери. Коридор был еле различим: вместо невыносимо яркого бело-желтого света из окна к потолку шел кисейный поток лунного сияния, не освещавшего почти ничего.

Кошше поморгала и медленно поднялась, держа клинок перед собой и нервно озираясь. Я уснула или потеряла сознание на полдня, что ли, подумала она неуверенно. И поэтому ни Фредгарт со спутниками, ни кто иной меня не заметили? Чушь.

Или я впрямь провалилась, как вчера, когда падала с утеса, только проскочила не через пространство, а сквозь день? Или натянутость мира, которую я ощущала все это время, была не воображаемой, а настоящей, и божественное небо действительно спустило тетиву воздуха?

Кошше постояла, тайно надеясь, что ее догадка вызовет какой-то отклик мира и неба – она бы, наверное, гордилась этим. Отклика не было. И времени на ожидание нет, сообразила она. Я стою в ночи посреди Фестнинга, куда так рвалась и куда меня переместила сила, выше которой нет, для того чтобы я сделала то, что нужно мне, ей и мальчику, а я…

Мальчик.

Кошше решительно вышла из угла, прислушалась и взялась за дверь. Дверь ответила не слишком убедительным упорством. Кошше удостоверилась, что невнятные разговоры, покрикивание, грохот и фырканье доносятся не с лестниц за коридором и не из-за двери, а со двора Фестнинга через окно – меняется ночная стража или разработка готовится к вылазке, – и потянула дверь.

Та отошла с почти беззвучным рокотом. За дверью был такой же черный коридор, еле подсвеченный узкими окнами. Кошше постояла, вспоминая устройство Фестнинга, убедилась, что перед нею кратчайший путь к приютским спальням, и зашагала, держа клинок наготове.

Память не подвела Кошше. Лестница в конце коридора вела в приютское крыло, вторая дверь открывалась в спальню, из окна которой Кошше прыгала.

В спальне слоями висела тишина, каждый слой имел свой цвет и запах, от черно-синего до мутно-серого, от тряпочно-затхлого до кухонно-горелого. Нижний слой был подкрашен сопением забитых носов. Дети спали. Взрослых в комнате не было.

Кошше медленно пошла по комнате, пугаясь желания узнать своего мальчика в каждом спящем ребенке – или хотя бы разбудить и спасти каждого спящего ребенка. Она с трудом удержалась от яростного визга, пройдя до стола в конце спальни и так и не увидев своего мальчика, тронулась обратно и стала вглядываться в каждое лицо и переворачивать за плечо всякого, кто сопел в набитый соломой валик, заменявший им подушку – и на первом же ребенке, которого собиралась осторожно перевернуть, испугалась смертельно, потому что едва не пырнула его клинком, так и зажатым в кулаке.

Кошше поспешно убрала клинок в подошву, постояла, чтобы отдышаться, и тут же нашла мальчика. Он ведь один тут был бритоголовым. Мальчик лежал навзничь и внимательно рассматривал Кошше, вцепившись в одеяло. На правом кулачке неровно белела повязка, испачкалась уже, левый пересекала пара тонких полос. Кошше знала такие полосы. Убью всех, поняла она сквозь ударившую в глаза и голову черную кровь, стремительно села на слишком громко скрипнувшую кровать и показала мальчику, что надо молча вставать и уходить.

Мальчик полежал еще миг, взметнулся и обнял Кошше, больно вцепившись поротыми пальцами в бок и спину, а колючей макушкой ударив в подбородок, и все-таки спросил:

– Ты настоящая?

На франкском спросил.

– Я твоя мама, – ответила Кошше на родном. – Я за тобой. Айда.

Мальчик вскочил и принялся обуваться. Он был одет в уродливую рубаху до пят. Штанов, кажется, не было, ни своих, никаких. Настоящую одежду у него, выходит, отобрали, обувь тоже – он вдевал ноги в веревочные петельки, небрежно вделанные в куски подошв, явно отходивших свое как часть воинских сапог.

Домой забежим, нет, купим новые, подумала Кошше, решительно отнимая нищенскую обувь у мальчика и вскидывая его на руки.

Она выскользнула за дверь, стараясь не смотреть на остальных детишек, наверняка одетых и обутых так же, как мальчик, и, скорее всего, украшенных такими же полосами по рукам, ногам и спинам. Я ничего не могу с этим сделать, сказала она себе.

Я одна, а их вон сколько, подумала она, сбегая по лестнице.

Они не мои дети, а мальчик – мой, и я его спасла, переходя от стыда к ликованию, подумала она, ступила во двор и рухнула наземь от крепкого удара прикладом арбалета по голове.

Мальчик ушибется, подумала она, мучительно пытаясь понять, как не выронить его и не придавить.

– Вот она, – отметил высокий мужской голос. – С дитенком, ишь.

Заскрипели шаги, запахло факелом. Странно знакомый сипловатый голос сказал:

– Не она это, болван. Та манихейка, а это степная девка, костюм не видишь?

– Да кто их разбирать будет, – ответил высокий. – Кровь у всех одинаковая. А с дитенком и возни меньше. Беру их вместо той, а ты помалкивай. А ты-то куда? Лежи давай.

Небо упало на Кошше, и мир кончился.

2

Каждый день был хуже предыдущего. Теперь еще и Луй взбесился. Не в прямом смысле и не так, как весь мир вокруг, а как перебравший пива птен.

Луй убегал в самый неподходящий момент, например, когда Айви пыталась отследить, что за загадочные грызуны – не мыши, не сурки и, кажется, не давно ушедшие в песни крысы – не столько покусали, сколько закидали странным белесым пометом и паутинной слизью складские пласты с просом и пшеном и куда они скрылись.

Прибегал Луй в еще более неподходящий момент, средь ночи, в разгар молитвенного обеда или общего служения, и в лучшем случае пытался играть, а в худшем – громко жаловаться на горькую воду и негодную еду. Как будто Айви этого не знала. Как будто кто-то этого не знал.

Все знали. Зато никто не знал, что делать. И все делали хоть что-нибудь.

Матери готовили припасы – точнее, пытались отделить в припасах, запасах, новом и грядущем урожаях цельное и ладное от порченого, от горького и от странного, которого становилось всё больше. Деревья, злаки и травы помимо давно известных, но ставших вдруг неистребимыми ржавчины, гнили и грибка били черная прель, мучнистый червь и опухолевая напасть, заставлявшие плоды, ягоды и зёрна раздуваться раньше всяких сроков без вкуса, содержания и толка, лопаться и осыпаться никчемным прахом.

Рыба в прудах переставала есть и всплывала вверх брюхом, плоть ее была склизкой и вонючей. Есть приходилось речную рыбу, выловленную выше по течению. Ближе к ялу караси, окуни и щуки портились: кидались на неводы, удилища и рыбаков, снимая с себя чешую и плоть, да и тухли за полдня. К тому же остервенели бакланы и чайки, выбивавшие остатки годной рыбы и уже начавшие нападать на рыбаков. А со стороны леса и на рыбаков, и на собирателей поглядывали молча, но выразительно и все более пугающе – причем, судя по следам и помету, небывалыми отрядами – бурые, за сутулыми спинами которых таились лисы и росомахи.

Козы и овцы это чуяли, беспокоились и жаловались, но пока держались. Молоко оставалось сладким, а свежее мясо нежным, но соленые и медовые лакомства долгой выдержки, доходившие к осеннему празднику, пошли червем. Запасы пришлось выкинуть, а две коптильни сжечь: ничто, кроме огня, этого червя не брало. Мало что брало и черную плесень, грибок и похожую на окалину серебристую накипь, бушевавшие в клетях и складах.

Хуже всего было с водой. Из колодцев и скважин даже пахло так, что сводило скулы и высыхало горло. Ручьи тоже портились, чем ближе к ялу, тем сильнее. Двойное процеживание спасало всего на полдня, потом вода все равно горчела и даже густела. Еще спасали дождевая вода и старые запасы из хозяйственных хранилищ. Раньше их использовали для помыва, полива и охлаждения на заводах и промыслах, теперь потихоньку пили и пускали в снедь, уже приучившись брать на каждую стряпню втрое, большую часть приходилось тут же засыпать сушителем.

Это было довольно глупо, почти забавно и совсем не страшно. Это могло продолжаться долго. Это было совершенно невыносимо.

– Это хуже войны, – негромко сказал Арвуй-кугыза Юкию, когда солнце перевалило зенит и строги смирились с тем, что ни соседские мары, ни одмары, кырымары и улымары не придут. У мары были непростые отношения с заречными, лесными и нагорными соседями. Соседи считались диковатыми, упертыми, к тому же ели гусей. До обета народы и роды, идущие от разных матерей, враждовали, и до сих пор в обрядах и песнях «переплыть Юл», «подняться на гору» и «углубиться в северный лес» значило умереть.

Обет всё изменил. Отношения стали спокойно-насмешливыми. Мары с разными приставками считались безвредно потешными, их вспоминали нечасто, в основном в побасенках и пьяных розыгрышах. Над ними подтрунивали и смеялись, как и над теми, кто перелетал в их ялы и сам становился од, кыры или улы. Так же и они, наверное, смеялись над мары, называя их не просто людьми, но людьми приречными, юл-мары. При этом над обратными перелетчиками не смеялись и не помнили даже, что Цотнай, например, улымары.

Всё равно все мары были людьми той же крови, тех же правил и того же обета. Они знали, что после зенита решать ничего нельзя и что на общий совет зовут только раз. Другого не будет. Если не пришли к назначенному утру, значит, не придут никогда. Значит, им нечего сказать и нечего делать. Значит, не помогут даже соседи, братья, сыновья и дочери.

Значит, каждый сам за себя.

Юкий кивнул и покосился на Айви, которая тут же сделала вид, что уговаривает Луя выбирать негорькие корешки по запаху. Юкий не поверил, но значительно понижать голос не стал:

– Везде так, знаешь же. И они знают. Обета нет, запретных земель не осталось, всё вскрылось, умиает и гниет. Будто зарезали. Уходить некуда.

– И тех, кто придет, окорачивать нечем, – сказал Арвуй-кугыза, не глядя на Айви, но, судя по нарастанию писка в ушах, прекрасно ее видевший и всё, как всегда, про нее понимавший. Айви подхватила Луя на руки, поднялась и выразительно посмотрела на Арвуй-кугызу. Да, она младшая, нематерая и неединенная, а Арвуй-кугыза старейший, пусть лицом и телом моложе Юкия, к тому же чуть ли не последний, кто еще может ворожить без помощи земли и даже без подготовки. Но муж не может влиять на жену без ее согласия. Это правило выше обета и не знает исключений.

Писк в ушах умолк, Арвуй-кугыза посмотрел на Айви и чуть поклонился. Айви кивнула и понесла шипящего Луя прочь. Страшно хотелось послушать дальше, но это невежливо и неуместно. Да и пришла пора хотя бы попробовать помочь не только своему любопытству, но и своему народу – и себе, получается. Знать бы еще как.

– Все-таки придут, полагаешь? – уточнил Юкий, и больше Айви ничего не услышала. С досады она решила добраться все-таки до Заповедного острова.

Незаконченные дела и невыполненные планы наматываются на пищевод, как цепень, мешают думать, сбивают нюх, портят осанку и отягощают малую душу человека, которая головой упирается в рождение, а пальцами ног – в смерть. Малая душа, обремененная пустыми намерениями и лопнувшими обязательствами, делается непрочной, дырявой и может потеряться – так, что человек умрет не своей, а чужой смертью или, чего хуже, смерти не заметит, так и будет полагать, что живой и обыкновенный, хотя давно уже бродит по мертвому миру среди таких же зряшных душ.

Хотелось найти Серебряный гриб и попробовать полечить им воду, людей и землю: а вдруг получится.

Хотелось посмотреть, что происходит на Заповедном острове: на то он и заповедный, чтобы оставаться не таким, как этот берег, а «не такой» теперь значит «лучший», ибо куда хуже-то.

И хотелось, наконец, просто перейти Юл, хотя бы частично, чтобы понять, как он изменился.

С этими мыслями Айви направилась к Смертной роще, чтобы от нее спуститься к берегу. Но возле рощи мысли растерялись и убежали вслед за Луем. Он устал терпеть переноску на руках, крутнулся, выскользнул струйкой, отскочил от земли, дернул в сторону Смертной рощи и тут же, перевернувшись в воздухе, рванул в обход холма к Новому лесу.

– Ну и чеши, – сказала Айви ему вслед, почему-то страшно обидевшись.

Без Луя даже удобнее и переправляться через Юл, и продираться сквозь заповедный лес, не боясь, что хвостатый глуп сожрет гриб, нанюхается особых трав или застрянет в громовой вымоине. Но Айви ведь уже придумала, как перед входом в воду раздеться не полностью и прихватить Луя к спине наголовником и платком и как убедить его не дурить на острове. Был за овражком клин тишь-травы, от которой Луй терял волю и строптивость; вот и пасся бы там, пока Айви прочесывала урожайные места.

Но Луй ускакал пастись в другое место.

Айви, несмотря на странную обиду, спустилась к берегу, даже разулась и принялась медленно раздеваться, поглядывая по сторонам, пока не сообразила, что ждет помехи: внеурочного лайвуя, тихой лайвы, нашествия шестипалых, босоногих, ортов из песен и призраков из детских страшилок – кого угодно, кто позволит ей сокрушенно вздохнуть и с чистой совестью отложить переправу до следующего раза.

Айви сокрушенно вздохнула, подвязала ворот и обулась. На Заповедный остров не стоит соваться без нужды и совершенно недопустимо идти без охоты и со страхом. Остров ловил чувства, раздувал их, выращивал и возвращал десятирицами, как возвращает земля верно посеянное зерно. Пугливого остров мог задушить страхом, злого – заставить захлебнуться ненавистью.

Айви не хотела умирать от тоски и обиды, да еще необоснованных, выросших из ее собственной скверной настройки чувств и желёз. Она хотела принести пользу – кому-то, своим, себе. Она хотела понять, зачем всё это. Хотела дождаться чего-то: не счастья, так радости, не радости, так понятности. Для этого надо было жить, несмотря на то что трудно, неприятно и просто лень.

Очень лень было, правда. Поэтому Айви, поворчав что-то невнятное ей самой, пошла к тому, кто расправлялся с ее ленью особенно умело и беспощадно, – к Матери-Гусыне. Та вывела женщин на дальнее хозяйство, к млекозаводу. Напрямую к заводу идти через отвальные пруды, но Айви нарочно выбрала долгий обходной путь, который позволил бы ей остановиться в первой точке, где потребуются ее помощь и участие.

Не потребовались.

На Волховской луг Айви и соваться не стала – место было запретным для птах и жён, да и просто отвратным – для всех. Самый любопытный птен добровольно совался сюда лишь однажды, чтобы в лучшем случае проблеваться и сбежать, в худшем – сесть, где стоял, и тупо смотреть в видимые одному ему гнилостные бездны чужой боевой волшбы, что творилась здесь тысячелетиями. И горе заблудшему, если более стойкие приятели, а лучше строг не вытащит немедленно.

Даже издали было заметно, что Волховской занят небывалым. Младов собралось раза в три больше обычного – все, в ком теплился хотя бы намек на способность к боевой волшбе. Подтянулся не только молодняк, крылы и птены, но и взрослые мужи, к волхованию не способные. Приемы волхования на этом занятии казались невразумительными. Слышны были крики, приказы Луры и даже хруст веток, которыми птены по обычаю обкладывались на самых ранних стадиях – а волшба не была слышна, не была видна и не чувствовалась.

Толчок тошнотного ужаса настиг Айви лишь раз, когда затихли самые яростные и оттого жалкие крики. Толчок оказался сильным и резким, Айви присела и еле заглотала спазм, вытирая слёзы и одновременно радуясь тому, что кто-то по-прежнему силен почти как Арвуй-кугыза – и сообразила, что это ведь и есть Арвуй-кугыза, что это его помолодевший, но безошибочно узнаваемый голос доносится с луга и что это он, получается, умудрился, пока Айви гуляла до берега и обратно, вернуться с места неудавшегося совета народов и выгнать молодь на боевое занятие – третье, кажется, со вчерашнего рассвета.

Позанай был бы там, если бы, подумала Айви, задохнулась, впилась пальцами в лицо и приказала себе думать о другом. О счастливом. Должно же остаться хоть что-то счастливое.

Счастье, что опытный Арвуй-кугыза не ушел, а вернулся молодым и сильным, старательно подумала Айви, вдохнула и попыталась выгнать твердый комок из горла. Беда, что кроме него, у нас нет никакой волшебной силы. И другой силы почти нет. Чуток мускульной и малость перегнойной, сколько уж можно запасти в силовых прутиках и листках. А сколько там запасешь – всяко меньше, чем собрано в одной молнии.

Вдали беззвучно полыхнуло, и Айви поняла, почему думает про молнию. На севере копилась гроза, обстоятельно и неторопливо. Она почти не чувствовалась, лишь кожа на затылке ныла да слюна сделалась вязкой – но это, возможно, от толчка, природа которого, наверное, была грозовой. Земля перестала питать волшбу, вот Арвуй-кугыза и учит использовать молнии. Впрочем, Айви в боевой волшбе не разбиралась и разбираться не могла. Она поднялась и пошла дальше, растирая затылок и высматривая на всякий случай следы Луя.

На переборку зерна и чистку склада Айви не взяли: переборщицы уже выстроились сложным рисунком и двигались в замысловатом порядке, попытка вмешаться в который внесла бы разлад и сумятицу. А для склада Айви была слишком велика и груба пальцами.

Она немного обиделась и споро дошагала до млекозавода. Там было громко и неуютно. Млечницы тоскливо ныли, как живые, – впрочем, в какой-то степени они и были живыми, – хранилища бурлили, дойные отводы шипели и покрывались то испариной, то окалиной. Пар поднимался выше сосен, разного цвета, душности и накала: один шаг переносил из жара в холод и обратно. Застывшие по местам жёны были почти не видны. Подойдя вплотную, можно было разобрать замысловатые быстрые движения рук, разгоняющих годные и малогодные молоко, сыворотку и млечную закваску по разным хранилищам. Мать-Гусыню Айви тоже заметила не сразу: та сидела в гуще тумана у сердечной мышцы завода, наглаживая ее и шепча.

Арвуй-кугыза бродил, бормоча, от установки к установке, касаясь костяных основ, мышечных стенок и керамических сливов. Айви он ловко обошел, а она застыла, поворачивая голову вслед и пытаясь сообразить, как он успевает быть везде.

– Арвуй-кугыза, здесь непонятно, помоги, – окликнула Унась от пахтателя.

Арвуй-кугыза замер, прислушиваясь, кивнул и неожиданно пошел прочь – к отвальным прудам. Он нагнулся, не останавливаясь, и сунул руку в корни травы.

– Помог, называется, – обиженно пробурчала Унась.

Остальные женщины молчали, тоже, видимо, уставившись вслед Арвуй-кугызе. Айви стало обидно за него, она хотела крикнуть что-то в его защиту, но не придумала что. Мать-Гусыня сказала, как всегда тихо, но очень слышно:

– Помог и поможет. Тебя же этой силой спасет. Не бурчи, он ведь слышит. И страдает.

– А я, значит, не… – начала Унась, замолчала и задвигала руками так, что стук пошел.

Айви неохотно подошла к Матери-Гусыне и спросила, чем помочь.

– Руки покажи, – попросила Мать-Гусыня, на мгновение отняла ладонь от сердечной мышцы млекозавода и огладила Айви пальцы, тут же шею и лоб. Ладонь у нее была мягкой и горячей. Мать-Гусыня сказала, глядя на Айви с непонятной жалостью:

– Тут справляемся, а ты силы береги, вечером все потребуются. Будешь запас запечатывать.

Хоть тут моя нетронутость пригодится, подумала Айви, стараясь не злиться, кивнула и пошла прочь. Куда беречь-то силы, они уже киснут и садятся накипью на кости.

В яле делать нечего, на берегу Айви уже постояла, следовать за Арвуй-кугызой боязно: еще окажешься на утесе, на том берегу или в ином мире.

Айви пошла на пастбище, на ходу придумывая повод. К заброшенной сыроварне она подошла с обширным и оправданным порядком действий.

Морщась от нечистого запаха и окружения, Айви осмотрелась в сыроварне, нашла шарик твердого сыра, осторожно попробовала и убедилась, что вкус вроде бы не изменился. Остался примерно таким же гадостным, каким и был, никогда она такое не любила. Айви обошла овец, сегодня особенно грустных, перекинулась словом с таким же грустным Шуэтом, Гусенком, назначенным приглядывать за отарой, – с уходом Кула пастушество легло на птенов. Поболтать Шуэту хотелось отчаянно, но сказать особо было нечего, так что Айви быстренько свернула беседу и направилась в Верхний бор и дальше в Вечный лес, не обращая внимания на унылый взгляд в спину. Хотя, может, это овцы смотрели.

Вода в ручье чуть горчила, в следующем роднике была послаще. Лес жил, шумел и пах как обычно, комары постепенно возвращались, но были удивительно ленивы, за что им большая благодарность, в отсутствие-то помощи стрижей. Иных напастей вроде клещей и кусачих муравьев Айви тоже не заметила.

Осталось убедиться, что порча обошла грибы, созревшие ягоды и нарастившие под мягкой скорлупой небольшую, но плоть орешки лещины. До поляны, вокруг которой залегали ближайшие грибницы подберезовиков, Айви не дошла: за сотню шагов до нее из-за крушины выскочил Луй, оскалился, растопырился, заслоняя просвет между кустами, и зашипел.

– Поёшь, – неодобрительно отметила Айви. – Зубы показываешь. Игры тебе всё.

Она попробовала обойти Луя, но он не дал, отчаянно ощерившись. Айви отодвинула его ногой. Луй осторожно, чтобы не поцарапать, захватил зубами штанину и вжевался в нее, урча беззвучно, но мощно, так что дрожь упершегося в голень Айви носа прошла по коже до лопаток и выше. Айви потерла под косами, где жутко зачесалось, подхватила Луя под дергающийся, каменный от напряжения живот и подняла, не без труда отцепив от штанины.

Луй тявкнул, торопливо лизнул Айви в нос и щеку, несильно цапнул за палец и затрясся, дергаясь и шипя. Вырваться хотел.

Она шагнула между кустов, и Луй завизжал почти по-человечески. Айви зажмурилась, пережидая удар по ушам, шагнула назад, подняла морду Луя к лицу и спросила черные глаза без белков:

– Ты меня на поляну не пускаешь, что ли?

Луй дернул носом, будто кивнул.

– Ладно, – растерянно сказала Айви.

Подумала и пошла в обход поляны. Притихшего Луя через несколько шагов она выпустила, и куна заметался впереди и по сторонам, постоянно оглядываясь, чтобы пресечь возможные попытки Айви все-таки скользнуть куда нельзя. Успокоился он, лишь когда Айви отошла от поляны на безопасное расстояние и стала подниматься на невысокий кряж, тянувшийся в дневную сторону.

Луй унесся к вершине и на радостях, кажется, немедленно задавил чижика. Айви передернулась, сердито отвернулась от довольного хрустения и всмотрелась в просветы между деревьями. Ей пришлось несколько раз поменять точку наблюдения, подняться еще на полсотни шагов и присесть. И замереть.

Она увидела поляну.

Небольшая поляна была полна людьми. Они не спеша разбредались в высокой траве и садились в неочевидном, но продуманном порядке.

Они были незнакомыми. Чужими.

Они были не одмары или кырымары, которые вдруг предпочли площади совета рядовую безымянную поляну, не кам-мары, марывасы и марызяры, иногда забредавшие в Земли Гусей, Перепелов и Сов. Не люди они были. В смысле, не мары. Они не так выглядели, не так двигались, они были одеты не так и не так причесаны. Вернее, не причесаны, а выбриты наголо, как весенние овцы – или как Кул.

Воспоминание о Куле оказалось внезапным и болезненным. Айви замерла, с усилием улыбнулась и сказала шороху за спиной:

– Здесь я, не бойся. Сейчас дальше пойдем.

И пахнут они не так, поняла Айви, но не успела ни броситься бежать, ни повернуться.

3

Воздух стал густым, а кожа липкой. От раны, решил сперва Озей. Зарастить ее он не сумел, только вычистил, как мог, покряхтывая, – всю боль убрать не получалось, то ли от слабости, то ли оттого, что тела мары привыкли считать себя частью земли и теперь отказывались слушать и слушаться вместе с нею, – и свел краешки дырки в тощую утиную гузку, особенно некрасивую с внутренней стороны запястья: синеватую, корявую и впалую. Больше Озей на нее не смотрел и постарался забыть.

Он подышал, послушал и понял, что дело все-таки не в ране. Копилась гроза. Совершенно неурочная и неуместная. Летние грозы обычно подгонялись к солнцестоянию, когда цвет уже отошел, а плод, ягода и зерно еще не налились, так что выбивать ветрам и тяжелым каплям нечего, а град на поля и урочища не падал, выбрасывался в реку.

Вот так теперь, значит, подумал Озей, пытаясь сделать какой-нибудь вывод, но не смог. Мысли вяло проворачивались и оседали в горькую вязкую муть, тяжело колыхавшуюся, кажется, не только в голове, но и во всём теле – кроме руки, которая неровно ныла.

Он помычал себе под нос, надеясь, что песня придет сама и раскидает заплутавшие мысли по местам, но песня не пришла, а горло и носоглотка тут же высохли и заныли. Озей справился хотя бы с тем, чтобы их замирить и успокоить, и с трудом сообразил, в чем внешняя странность: в Куле. Тот вопреки обыкновению на песню не откликнулся ни мрачным словом, ни искривленным ртом. Никак не откликнулся.

Озей остановился и повернулся, тяжело дыша. Он только сейчас понял, что Кул все это время шел следом, а не прокладывал дорогу, как раньше. А брели они, не останавливаясь, весь день. Ладно хоть не отстал и не потерялся, подумал Озей почти равнодушно. Да сейчас уже и при желании не потеряешься, ял на подходе.

Кул казался очень уставшим и как будто растерянным. Он миновал Озея и пошел дальше, широко зевнув, явно не в первый раз и как-то не по-людски забавно – так, только еще и тонко подскуливая, зевала ласка, наперегонки с которой Озей птеном скакал по навесам клети для проса.

– Отдохнем? – спросил Озей.

Кул, не останавливаясь, мотнул головой. Озей тронулся следом, но на всякий случай пояснил:

– Перекусить можно, если невмоготу.

– Чем?

– Ручей там, в низинке должен быть. – Он принюхался, замер, прислушиваясь, и зашагал дальше. – Да, есть. Ну и следы, видишь, – заячьи, а вон кабаньи даже, но это давно. Пока светло, можно, закат вот-вот.

– Следы есть будешь? – уточнил Кул с искренним, кажется, интересом.

Да что с ним такое, подумал Озей и терпеливо сказал:

– У тебя же лук. стрелы есть. Если от голода умираешь, охотиться дозволено.

Кул бегло взглянул на лук, остановился, дыша, нахмурился и медленно спросил:

– Так у тебя же рука. Сможешь разве с такой дырой стрелять?

Озей поморщился. Тело с готовностью прикинуло, каково это: выследить зайца, натянуть тетиву и пустить стрелу, – и одновременно заболело и приуныло в нескольких местах. Но ответил он терпеливо и спокойно:

– Я-то нет, а ты сможешь.

– Ну да, – сказал Кул и зашагал дальше. – Смешно.

Людей не смешно было, а зайца смешно, чуть было не выкрикнул Озей и приостановился. Его опять скорчило от ужаса и омерзения, по спине к макушке прошла длинная болезненная дрожь. Он с силой вдохнул и выдохнул. Задавить слова не удалось, они лезли наружу. Надо было срочно заменить их любыми другими, какими получится.

– А почему Акол? – спросил Озей.

Кул сделал еще несколько шагов и остановился, повесив голову. Озей обошел его и опустился на рухнувшее дерево, даже не удостоверившись в его прочности. Не просел сквозь – ствол оказался не трухлявым – и взглянул на Кула. Тот не двигался, изучая свои сапоги, точно вспоминал забытую песню, – как будто песню можно забыть.

Озей решил подсказать:

– Это полное имя такое, да? Шестипалые же имена сокращают, кучники, может, тоже, поэтому он так и назвал. Или это тайное…

Он замолчал. Странно было предполагать, что незнакомый старик мог не только знать тайное имя Кула, но и произнести его вслух, да еще вне таинства. Или это и было таинство?

Кул сказал негромко и плывя голосом от низкого к высокому и обратно, а заодно сбивая Озея с нащупываемой догадки:

– Акол – это Акул, это Акогыл, это белый сын, это не имя, это не мое имя, мое имя – это…

Он резко, чуть не прикусив язык, захлопнул рот, зажмурился и медленно присел – вроде бы на корточки, но, качнувшись, тут же задом плюхнулся в траву, странно быстрым и ловким движением поправив лук, чтобы тот не воткнулся в землю. Точно всю жизнь с луком ходил.

Надо будет спросить Сылвику про врожденные умения и память у дикарей, подумал Озей, а Кула спросил о другом:

– А твое имя что значит?

– Ничего, – сказал Кул, показал зубы и добавил гораздо тише: – хорошего.

Ну и ладно, подумал Озей. Но вставать и идти не хотелось, а любопытство, смешанное с болью, произвольно расталкивало чувства, так что он не выдержал:

– Тебя долго, наверное, стрелять учили?

Кул поднял на него глаза. В нем было непонимание, злящее, но вроде искреннее. Озею это надоело.

– Ладно, – сказал он.

Кул, спохватившись, спросил с выпуклым каким-то уважением:

– А тебя вот где учили? Одной стрелой раз, другой раз – и наповал.

– Кто – наповал? – уточнил Озей, теряясь.

Кул как будто обиделся, но, сделав над собой усилие, пояснил:

– Ну эти, кучники.

– Кул, ты издеваешься? – тихо спросил Озей. – Это же ты. У тебя же лук.

Кул потрогал висящий на груди лук, который все это время придерживал левой рукой, и неуверенно сказал:

– Ну сам неси, если хочешь, я просто помочь хотел, у тебя рука вон…

Он снова замолчал, тупея взглядом. Не то с ним что-то, удостоверился Озей. Скорее домой надо.

Он тяжело встал:

– Охотиться не будешь, значит? Пошли тогда.

Озей шагнул, присел и повел проникающим взором, но все равно ничего не увидел и спросил:

– А где Махись?

Кул пошарил свободной рукой в траве, будто в ней мог прятаться Махись, поднялся, качнулся на месте и пошел в ночную сторону, постепенно разгоняясь. Озею пришлось тронуться следом, побежать и даже крикнуть:

– Ты куда?

Кул не ответил. Он мчался сквозь чащу так же шустро, как через прогалы, – и почти так же бесшумно. Научился все-таки, подумал Озей с раздраженным изумлением. Следовать за Кулом было сложно, в запястье сразу застучало, а ноги скользили и подворачивались, будто цепкость бегунков тоже была волшебным и потому умершим качеством. Озей хотел окликнуть Кула, попросить не гнать так без толку, но тот оторвался далеко, обычным голосом не достанешь, а кричать в лесу не положено было даже в добрые мирные времена.

Но в лесу кричали. Теперь Озей это услышал. А Кул, значит, услышал чуть раньше, почему и рванул.

Голос был, кажется, женским и, кажется, знакомым. Хотя знакомые Озея таким голосом не кричали. Никогда.

Он наддал, влетел в куст и другой, чуть не свихнул ногу на выпученном корне, потерял дыхание от бесконечного подъема и, когда сил не осталось, а Кула уже давно не было ни слышно, ни видно, помчался по заметному склону, морщась от дергавшей руку боли и от собственной детской глупости, которая грозила потянутой или порванной связкой. Нельзя бегать по лесу – это вечное правило. Оно не отменяется обетами, их сбросами и вторжением чужих законов – которые приносятся чужим оружием.

Выскочу на поляну, а там кучники с ножами и луками, подумал Озей запаленно, попытался вдохнуть потише, чтобы услышать, куда бежать, услышал: не крик теперь, а вскрики, – и бросился туда. Продрался сквозь крушину и выскочил на поляну, забитую кучниками с ножами и луками.

Голова как будто раздувалась и опадала в лад дыханию, и глаза тоже как будто раздавались и худели, бродили по всей поляне, с трудом сосредотачивались на чем-то, и разные выхваченные кусочки не складывались в общий вид, не бывает в жизни таких видов. Хотя, может, это уже и не жизнь.

Из забравшей поляну высокой травы торчали плечи и головы. Часто торчали. Старики-кучники стояли на коленях. Те самые старики, что спали за повозками, дряхлые, морщинистые и темнолицые. Теперь они расположились вразброс и так, что ни один не смотрел в ту же сторону, что другой. Левую ладонь каждый положил под горло, а в правом кулаке, застывшем у живота, держал то ли короткий серп, то ли кривой нож, такой же темный и старый, как лица стариков, но, кажется, очень острый, судя по светлой кромке лезвия.

Лицом к Озею был только один человек, лица которого как раз увидеть было невозможно, но его и не надо было видеть. Он тоже стоял на коленях, он держал руки за спиной, он был в одежде мары, и на голове его был мешок. Мысль «Это я» ударила Озея, он схватил себя за косы, чтобы убедиться, что мешка на голове уже нет, и понял: «Это не я», понял с облегчением, переходящим в ужас. Озей разглядел не скрытый краем мешка кусок узора на груди. Узор был пташьим, как и грудь. Узнаваемым.

– Айви! – крикнул он, рванул к ней и упал, споткнувшись о ближайшего старика.

Старик не обратил на него внимания. Никто из стариков не обратил на Озея внимания, а Айви дернула головой в мешке и снова закричала, удивительно громко и пронзительно. Старики, как будто ждали этого, единым слаженным движением подняли и отвели ножи на вытянутых руках и звучно выдохнули то ли сложный звук, то ли напевное слово.

И тут же рядом с Айви вырос сидевший, видимо, в траве молодой кучник, тот самый, что бил Озея. Он вытянул из травы лук и стрелу, которую как будто отнимал у кого-то, не видного Озею, – хотя нет, теперь он заметил безвольно упавшую руку, – повернулся и вскинул лук.

Озей похолодел. Движение молодого было очень быстрым, ловким и сулившим точность. Все, понял Озей, напрягшись, как будто мышцы могли остановить острие.

Тетива щелкнула очень громко, но почему-то слева.

Молодой кучник прищурился еще сильнее, его отведенная к щеке кисть дернулась и прижалась к ключице, и из нее вмиг выросла сухая ветка с трепещущим на конце листом.

Озей моргнул и попытался стронуть каменную шею на звук, но Кула слева уже не было: он мчался мимо и через головы стариков к шевелению кустов в дальнем конце поляны, накладывая на тетиву новую стрелу и не отвлекаясь на молодого кучника, руку которого только что прибил к его же ключице. Озей еще поднимался, когда Кул сунулся острием и руками в куст, выскочил обратно и обвел поляну странно рассеянным взглядом. Следом из куста вывалился и тут же спрятался обратно, будто напугавшись, невысокий крепкий – точно, Махись, откуда он здесь? Неважно, не до него.

Молодой кучник выронил лук вместе со своей стрелой, подергал рукой, из-под которой густо потекла кровь, оскалившись, сломал торчавшую из-под шеи стрелу Кула и, охнув, осел в траву, но почти тут же вскочил. Под ключицей у него брызгало и лилось черное, в залитых кровью руках опять были лук и стрела, они дрожали и не сопрягались. Кучник посмотрел на Кула, на Озея и развернулся к Айви, старательно накладывая стрелу на тетиву. Мимо ног Айви пронесся темный вихрь.

– Луй, уйди! – крикнула она, но Луй уже вгрызался в ногу кучника. Кучник, как будто не заметив, прицелился в мешок на голове Айви.

«Кул!» – попробовал крикнуть Озей, но не смог.

Щелкнула тетива, кучник дернул головой и рухнул в траву, зацепив колени Айви оперением стрелы, наполовину вошедшей ему в висок. Луй высоко подпрыгнул, заверещав, и снова пропал в ногах кучника. Айви неуверенно вскрикнула, и старики запели снова.

– Не дай им пролить кровь! – заорал Кул, выстрелил, тут же наложил и спустил новую стрелу, и еще одну, и еще. – Озей, не дай!

Как не дай, подумал Озей, дурея от непонимания, слабого, но душного запаха, старческого воя и щелчков тетивы, уставился на ближайшего старика и вдруг узнал его: этот кучник ночью уговаривал его поспать. Теперь старик, прикрыв глаза, ныл сквозь сомкнутые губы низким, не по-человечески чужим звуком и медленно вел нож к шее, как-то очень торжественно отставляя локоть и подворачивая запястье.

Озей вцепился ему в предплечье, пытаясь удержать, вырвать нож, разжать кулак. Предплечье было твердым, горячим даже сквозь рукав и совершенно несгибаемым, как еловый корень. Озей дернул всем телом, потерял равновесие и повалился, умоляюще бормоча: «Не надо, ну не надо, прошу», ужасаясь тому, что сейчас выпустит руку старика, и тому, что рука все равно ползет к груди, а острие – к шее. «Не надо!» – просипел Озей и дернул обеими руками, будто подтягиваясь на ветке. По виску мазнул ветерок, за кулаками влажно стукнуло, предплечье старика обмякло, а сам он обвис. Озей вырвал рукоять ножа из будто слипшихся, но уже не каменных пальцев, и повалился на спину, отпуская старика, который отпал в противоположную сторону, качнув торчащей из глазницы стрелой.

– Не надо, – попросил Озей, и больше тетива не щелкала.

Айви бормотала: «Луй, глуп, ты зачем прибежал, погоди, у меня руки связаны», шелестела листва, вдали вела вкрадчивый счет кукушка, и жужжала пара деловитых шмелей.

Озей лежал в траве, закрывавшей кусты целиком, а стволы деревьев – до середины, поэтому видел только вершины деревьев и небо, серо-синее над ним и свинцово-белесое в сторону Юла. Он не видел лежащих на поляне стариков, не видел торчащих над ними оперений, и пока он их не видел, мог думать, что их и нет. Их нет, подумал Озей решительно. Мне показалось. Я закрою глаза, и получится, что просто сплю, а когда открою – проснусь и смогу убедиться, что это просто дурной сон.

Он зажмурился – и тут же трава захрустела под приближающимися шагами. Кул растерянно сказал:

– Ты где так стрелять научился?

А Айви тут же спросила:

– Кул, это ты? Ты не ушел?

Озей зажмурился крепче. Кул молчал. Айви неуверенно повторила:

– Кул… Это ты?

– Это он, – сказал Озей и открыл глаза. – Он не ушел.

4

– И тогда Кул всех… – Озей запнулся и закончил явно не так, как собирался: – …победил.

Не побеждал я никого, хотел крикнуть Кул, но зубы заныли – ровно по тому плохо заросшему слому, с которым он ходил, сколько себя помнил, и от которого сейчас не осталось следа. Крик получился бы как это нытье, нудным и ненужным. Кул потер зубы костяшками пальцев, забыв, что пальцы покрыты заживляющей мазью, сплюнул и сердито отпихнул лук и стрелы, которые опять как-то оказались в его руке.

– Главное, что ты пришел. Что все трое пришли, – сказал Арвуй-кугыза.

Он, кажется, в самом деле был очень рад, и, кажется, радовался чему-то впервые за долгое время, за полжизни по малой мере. Так он выглядел, во всяком случае. Пугающе выглядел, будто кожу и мышцы молодого человека натянули на старика, а древняя усталость бесцветной, но едкой слизью все равно сочилась сквозь глаза и поры.

Остальные то ли не замечали этого, то ли успели привыкнуть. А Кул привыкать не хотел, ни к чему. И смотреть на такого Арвуй-кугызу не хотел и не мог. На остальных строгов смотреть тем более не хотелось. Они тоже были вымотанными и перепуганными, все, даже вечно важный и самодовольный Юкий. И они пялились на Кула, будто на небывалого хищного зверька: жадно, опасливо и тут же отводя глаза, чтобы он не заметил, – все, даже Юкий.

Раньше не так смотрели.

– Кул, не зря я говорил, что ты всех спасти сможешь, – продолжил Арвуй-кугыза. – Мне это показали – не совсем понятно, но…

Улыбка у него стала ненастоящей, потому что сохранилась прежней, а все лицо изменилось, как бывает, когда в самое веселье вспоминается беда. Арвуй- кугыза кивнул Кулу и повернулся к Озею:

– И Озей очень вовремя вернулся. Ты лучше всех чувствуешь молнию. Вечером это может понадобиться.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Мы приходим в этот мир такими же беспомощными, как первый человек на голой и небезопасной земле, и, ...
Цикл-бестселлер The New York Times "Легенды" отправляет нас назад во времени, позволяя взглянуть на ...
Учёные утверждают, что инстинкт самосохранения самый сильный среди всех инстинктов, известных людям?...
Юкио Мисима – самый знаменитый и читаемый в мире японский писатель. Прославился он в равной степени ...
Частный детектив Василий Куликов не искал бы приключений на свою голову, если бы дела в агентстве шл...
Если уровень холестерина в крови выше нормы, то это может привести к заболеваниям сосудов, желчнокам...