Крупным планом Кеннеди Дуглас
Серия «Красивые вещи»
Перевод с английского Т. П. Матц
© Douglas Kennedy, 1997
© Издание на русском языке, перевод на русский язык. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2012
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021
Бойся потерять сущее, хватаясь за тень.
Эзоп
Часть первая
Глава первая
Четыре часа утра. Я не мог выспаться уже несколько недель, а ребенок снова плакал.
Меня разбудил не ребенок, потому что я пялился в потолок уже несколько часов, когда он начал орать. Но от недостатка нормального отдыха я чувствовал себя таким разбитым, что не мог подняться с постели. Я неподвижно лежал, пока Джош напрягал свои трехмесячные легкие, достигая новых высот.
В конце концов его непрерывные завывания отчасти пробудили мою жену Бет. В полудреме она пихнула меня локтем и заговорила со мной в первый раз за последние два дня:
– Разберись с ним.
Затем она перевернулась на другой бок и закрыла голову подушкой.
Я послушался приказа, хотя двигался неуверенно, еле-еле. Я сел. Спустил ноги на пол. Протянул руку к полосатому халату, который валялся на стуле около кровати. Надел его на такую же полосатую пижаму, туго завязал пояс. Пошел к двери и открыл ее. Мой день начался – хотя на самом деле он и не кончался.
Детская находилась напротив нашей спальни. До последней недели Джош спал в нашей комнате. Но этот ребенок разительно отличался от нашего старшего сына – четырехлетнего Адама, который в два месяца уже стал спокойно спать по ночам. Джош явно страдал бессонницей. Он отказывался спать больше двух часов подряд, а когда просыпался, требовал своими пронзительными воплями нашего полного внимания. Мы перепробовали практически все, чтобы заставить его проспать восемь часов без перерыва: не давали ему спать допоздна вечером, ублажали его двумя бутылками молока, чтобы он не проголодался среди ночи, давали ему максимально разрешенную дозу детского лекарства. Ничего не помогало. Вот тогда мы и решили переселить его в детскую, предположив, что в одиночестве он будет спать лучше. Где там! Три часа оставались максимальным сроком, на который он освобождал нас от своих воплей.
За двадцать недель его коротенькой жизни нам с Бет еще не выпало насладиться спокойной ночью. В последнее время я пытался убедить себя, что наши истрепанные нервы, наше взаимное раздражение были главными причинами наших споров – эта напряженность привела к довольно гадкому эпизоду два дня назад, когда Бет не сдержалась и ядовито обозвала меня потерявшим всякий стыд человеком. Естественно, я не собирался оставлять такое оскорбление без ответа и в свою очередь назвал ее вздорной бабой.
Сорок восемь часов спустя после этой перебранки она все еще со мной не разговаривала. Точно как в прошлом месяце, когда она объявила мне молчаливый бойкот на все выходные после ссоры по поводу нашего счета в «Америкен Экспресс». И так же было за два месяца до этого, когда она, еще не совсем оправившись от послеродовой депрессии, обвинила меня в том, что я самый эгоистичный тип в ее жизни.
Так что не спал я по ночам не только из-за воплей младенца Джоша. Сюда примешивалась еще и куча разных мелочей. Как, к примеру, этот дом. Я теперь этот дом ненавидел.
Нельзя сказать, что в нем имелось нечто такое, из-за чего его стоило ненавидеть. Наоборот, он был классическим американским пригородным домом, которым гордились бы многие горожане: двухэтажный, обшитый белой доской дом в колониальном стиле, с темно-зелеными ставнями, четырьмя спальнями, кухней со столовой зоной, большой семейной комнатой в подвале, участком сзади в пол-акра и отдельным гаражом на две машины. Запрашиваемая цена была $485 000, но этому уголку Коннектикута здорово досталось во время рецессии, так что в 1991 году нам удалось купить его за $413 000. В то время некоторые мои коллеги говорили, что я совершил «потрясающую сделку», но я, когда подписывал документы вместе с Бет, думал только о том, что мы стали архитекторами своей собственной тюрьмы.
Как и все комнаты в доме, спальня Джоша отделана струганой сосной в раннеамериканском стиле. Спит он в колониальной люльке из красного дерева, circa 1782. Памперсы ему меняют на комоде из сосны, обнаруженном в старой гостинице. Когда он подрастет, он сможет сидеть в маленьком кресле-качалке, которое когда-то вмещало зад маленького Натаниэла Готорна[1], и играть с целым набором старинных тряпичных кукол, которые, без сомнения, скрашивали дни Гарриет Бичер-Стоу, когда она писала «Хижину дяди Тома».
Откуда я знаю всю эту чушь собачью насчет мебели в комнате моего сына? Разумеется, от Бет. Через два года после переезда из города она избавилась от всех удобных, функциональных вещей, которые мы приобрели в хозяйственном магазине, и объявила, что теперь все у нас будет в колониальном стиле. Для Бет эти слова значили не поездку в ближайший магазин Этана Аллена и приобретение нескольких крученых-верченых уильямсбергских стульев. Ни в коем случае: всё в нашем новом доме должно было быть подлинным, что означало путешествия по всем антикварным лавкам отсюда до Нью-Лондона в поисках настоящих кроватей шейкеров[2], подлинных стульев из молельного дома в Провиденсе и так далее. Каждый предмет должен был иметь свою собственную родословную. Если верить Бет, Томас Джефферсон трахал одну из своих любовниц на нашей оттоманке. А три подлинных предмета из Новой Англии были напрямую связаны со сводной сестрой Дэниела Вебстера[3]… или то была его слепая племянница? (Я забываю такие вещи.)
Бет на этой своей страсти к подлинным вещам помешалась. Страсть оказалась дорогостоящей: например, она полностью съела прошлогоднюю рождественскую премию в $79 000. И все же я позволил ей эту роскошь, потому что она занимала ее мозги и время в период глубокой депрессии. И некоторое время возможность покупать все встретившиеся диковины гасила ее расстройство. Но со временем ей надоели залы аукционов и маниакальная погоня за набором однотипных оригинальных отпечатков Одюбона[4]. Дом был полностью меблирован. Он представлял собой триумф коллекционера. Когда к нам приходили друзья, она могла часами разглагольствовать о фарфоровой чашке для бритья 1789 года рождения, которая когда-то принадлежала морскому капитану из Ист-Сэндвича, Массачусетс. Хотя Бет никогда мне этого не говорила, я знал, что она втайне презирает все, что сама создала, – поняла, что это была всего лишь отвлекающая тактика, призванная заставить ее забыть о некоторых неприглядных истинах. Как и я, она теперь ненавидела этот дом… и все, что он собой воплощал.
Когда я добрался до люльки, Джош орал оглушительно – призывный крик превратился в безутешный вой. Когда Адам был в таком возрасте, успокоить его можно было тремя способами: сунуть в рот выпавшую пустышку, покачать или вынуть пустышку и сунуть в рот соску от теплой бутылочки. Но Джош – твердый орешек. Он обожает орать. И ему определенно плевать на эти приемы с пустышкой и бутылочкой. С ним надо час ходить по комнате. Постоянно развлекать его пением. Если вы посмеете дать голосу передохнуть хоть минуту, он завопит снова. Если осмелитесь сесть в кресло, вопли возобновятся немедленно. Он настоящий террорист, и не пойдет на уступки, пока вы не удовлетворите все его требования.
Я прочесал пол в поисках пустышки, которую он сбросил. Когда я ее нашел (под комодом), я облизал ее, таким образом простерилизовав, и снова сунул ему в рот. Затем я вытащил его из глубин люльки, пристроил его на плече и начал фальшиво напевать «Моргай, моргай, звездочка». Он тут же выплюнул пустышку и снова завыл. На лестнице, на полпути вниз, пустышка опять оказалась на полу. Увидав ожидавшую в микроволновке бутылочку, он едва не разнес в клочья мои барабанные перепонки за те невероятно длинные двадцать секунд, которые потребовались, чтобы подогреть молоко.
Адам был идеальным ребенком – вроде тех очаровашек, которых можно увидеть в слюнявой рекламе памперсов. Но Джош – это глыба. Маленький боксер-профессионал. Слишком большая голова, нос боксера и характер питбуля. Разумеется, я его люблю… но я все еще не уверен, что он мне нравится. Он меня беспокоит, и не только из-за того, что все время плачет и, похоже, не радуется своему появлению на белый свет. Боюсь, что это еще и потому, что он является еще одним тюремщиком, в придачу к дому. Один мой друг выразился очень четко: когда рождается ваш первый ребенок, вы верите, что у вас есть пространство для маневра, что вы не погрузились слишком глубоко в жизнь, полную закладных. Но когда на свет появляется второй ребенок, вы уже вполне состоявшийся семейный человек. И у вас куча обязанностей. И вы знаете, что никогда больше не будете вольным существом, свободно парящим в безбрежном мире.
Разумеется, у меня есть и другое объяснение бесконечному реву Джоша: он всего лишь реагирует на вражду между родителями. Детки такие вещи чувствуют. Даже в пять месяцев они обладают невероятно чуткими антеннами. Адам тоже хорошо понимает, что его родители не ладят. Каждый раз, когда мы с Бет ругаемся – или долго изводим друг друга молчанием, – я ощущаю его страх, вижу, как его большие серые глаза умоляют нас снова полюбить друг друга. Я не могу выносить терзания этого маленького существа, его молчаливую мольбу о мире в семье, потому что это возвращает меня на тридцать четыре года назад, когда мне было столько же лет, сколько Адаму, и я так же беспомощно наблюдал, как мои родители рвут друг друга на части.
Как только Джош видит, что я достал нагретую бутылочку из микроволновки, он начинает хлопать руками, пока я не дам ее ему. Затем я пододвигаю кухонный стул и сажусь, прижимая его к себе, пока он с жадностью ест. У меня впереди по крайней мере пять минут тишины – столько ему требуется времени на бутылку, – и свободной рукой я нажимаю на кнопку дистанционного пульта, включая маленький телевизор, стоящий вверху на полке. Никогда бы не поверил, что вынужден буду жить в доме, где в кухне телевизор, но Бет уверила меня, что он очень пригодится для просмотра кулинарных программ, так что я не стал спорить (хотя мне и хотелось напомнить ей, что корпорации «Сони» в пору Войны за независимость еще не было на свете). Как и остальные три телевизора в доме, этот подключен к кабельному телевидению, так что я сразу же перевел его на новости, точнее, на Си-эн-эн.
Экран ожил, и я сразу же увидел кое-что, заставившее меня поморщиться. Вернее, не кое-что, а кое-кого. Ее звали Кейт Бример, сейчас она была военным корреспондентом Си-эн-эн. Одетая в дизайнерскую камуфляжную форму и бронежилет, она вела репортаж из разрушенного госпиталя в Сараево. За ее спиной бригада хирургов ампутировала ногу солдату. У них было так плохо с медикаментами, что они оперировали без анестезии. На фоне печального, но бесстрастного голоса комментатора (традиционная фишка Кейт) были явственно слышны вопли несчастного. Я заметил, что ее пышные каштановые волосы слишком хорошо уложены для зоны боевых действий. Хотя она всегда заботилась о своих волосах. Когда мы жили вместе во время учебы в колледже, она их постоянно расчесывала. И всегда появлялась на занятиях одетая по последней моде и вооруженная умными, но довольно легковесными вопросами, которые польстят тщеславию профессора-мужчины и позволят ему с блеском проявить себя. Даже в те годы она уже была хитроумным политическим игроком. Она понимала, будучи женщиной с большими амбициями, что на ее пути к достижению цели флирт будет безвкусным, хотя и обязательным, оружием. Я припоминаю, как она лежала в постели одним дождливым воскресным вечером, перебирая взятые из библиотеки книги Марты Геллхорн, Орианы Фаллачи и Фрэнсис Фицджеральд – трех великих, с ее точки зрения, женщин – военных корреспондентов за последние сорок лет.
– Когда-нибудь и я напишу такие же мемуары, – как бы между прочим заявила она, абсолютно уверенная в своей профессиональной судьбе. Затем подняла вверх несколько военных фотографий великого Роберта Капа и добавила: – А ты будешь таким же, как этот парень.
Джош неожиданно швырнул бутылочку на пол – таким образом он обычно показывал, что уже напился. Через пару секунд возобновился ор, который постепенно достиг таких децибелов, что грозил разбудить Бет и Адама. Поэтому я снова пристроил его на плече, открыл дверь рядом с холодильником и спустился по ступенькам в подвал.
Подвал стал моим убежищем – моим островом уединения, наполненным всевозможными техническими изысками. Бет называла его «место для твоих игрушек».
Он был небольшим – примерно шестнадцать футов на двенадцать, с двумя маленькими помещениями помимо основной комнаты. Однако я думаю, что сумел очень хитроумно использовать всю эту площадь. Это был единственный уголок в доме, который Бет не удалось испортить под Марту Вашингтон: подвал был обшит выбеленным деревом и застелен серым ковром в крапинку. Светильники были утоплены в потолке. Спускаясь по ступенькам, вы первым делом видели мой мини-спортзал: машину для лыжных пробегов по пересеченной местности, велотренажер и беговую дорожку. Я стараюсь проводить там по меньшей мере сорок минут каждое утро, чтобы оставаться в форме и не переходить за 175 фунтов в весе. Мой врач уверяет, что это идеальный вес для некурящего мужчины в тридцать восемь лет, ростом в пять футов одиннадцать дюймов с уровнем холестерина в 5.5. Он всегда хвалит мою способность оставаться стройным. Но, возможно, я сохраняю приличную форму только потому, что каждый раз, когда мне хочется пробить стену кулаком, я спускаюсь вниз и выплескиваю свою ярость, бешено отжимаясь от пола.
А еще я слушаю музыку. У меня более 1200 дисков, которые я храню во вращающемся стеллаже из американской вишни высотой в семь футов. Он был сделан на заказ краснодеревщиком из маленького городка в Коннектикуте под названием Вест-Корнуолл. Обошелся мне в $1830, но все, кто его видел, им восхищались. И также все восхищались моим музыкальным оборудованием. Я посещаю только дорогой магазин для аудио-любителей на 45-й Западной улице в Манхэттене, который торгует самыми лучшими британскими деталями – лучше их нет во всем мире, если, конечно, вы знаете, что именно надо покупать. Я собрал себе весьма внушительную систему примерно за $5500: пара динамиков «Мишн 753», CD транспорт «Аркам Дельта», черный ящик цифроаналогового преобразователя и поистине дивный усилитель «Сайрус 3», который отличается кристальной чистотой звука.
Моя коллекция дисков преимущественно основана на рекомендациях Справочника по классической музыке издательства «Пенгуин». Я серьезно отношусь к музыке и стараюсь прослушать произведение целиком (или один акт оперы), пока упражняюсь. К сожалению, все, превышающее сорок минут, для этого не подходит, поэтому мне приходится обходиться без продолжительных стенаний Малера или Брукнера. Но я люблю слушать их симфонии ночью, когда прячусь в единственном месте, где чувствую себя покойно, – в моей темной комнате.
Когда-то там была прачечная, но в числе первых переделок после переезда в этот дом был перенос прачечной в кладовую рядом с кухней. Затем к работе приступили плотник и сантехник. Все полки и ящики были оттуда выброшены. Вместо них установили две профессиональные раковины из нержавейки. Единственное имевшееся окно заложили кирпичом. Стены заново оштукатурили и покрасили в светло-серый цвет. Затем вдоль одной стены были установлены сделанные на заказ стальные ящики и столы. И я не пожалел $2300, чтобы побаловать себя приобретением светоулавливающей вращающейся двери – цилиндр внутри цилиндра, – обеспечивающей абсолютную темноту в темной комнате.
По совету одного знакомого фотожурналиста из «Ньюсуик» я так же основательно вложился в оборудование: фотоувеличитель «Беселер 45мх», устройство для сушки пленки «Киндермэнн», качающуюся кювету «Кодак». Я использую только самые лучшие химикаты. Печатаю только на бромистой бумаге «Галерия» (любимая бумага всех ведущих фотографов Америки). И как большинство серьезных фотографов, я предпочитаю два вида пленки – Кодак Tri-Х и Илфорд НР4.
Напротив этой рабочей зоны расположен большой шкаф до потолка. Он огнеупорный. Он водонепроницаемый. Он снабжен свертывающимися вниз алюминиевыми жалюзи, запертыми на два надежных замка. Возможно, все это говорит о моей избыточной осторожности, но, если у вас коллекция камер и линз стоимостью примерно в $45 000, вы не станете ею рисковать.
Коллекционировать камеры я начал в 1963 году. Мне было всего шесть лет, я был в гостях у своего дедушки по материнской линии, в их квартире для пенсионеров в Форт-Лодердейле. Я взял в руки старый фотоаппарат «Брауни», забытый на столике, посмотрел в видоискатель и был заворожен. Обнаружился совершенно новый способ смотреть на вещи. Как будто глядишь в замочную скважину. Тебе нет нужды смотреть на все, происходящее вокруг, можно сузить обзор до одного образа. Но всего привлекательнее мне, шестилетнему, показалась возможность спрятаться за линзами, использовать их как барьер между мной и миром. Все время в гостях, пока мои родители ругались, их родители ругались, а потом они ругались все вместе, я провел, приложив глаз к видоискателю этого фотоаппарата. Более того, как только около меня оказывался кто-нибудь из взрослых, я подносил камеру к лицу и отказывался опустить ее, даже когда ко мне обращались. Моего отца это не позабавило. Когда мы все сидели за обеденным столом и я попытался есть креветочный коктейль, держа фотоаппарат на уровне глаз, его терпение лопнуло. Он выхватил у меня камеру. Мой дедушка Моррис решил, что его зять излишне суров с ребенком, и выступил в мою защиту:
– Пусть Бенни развлекается.
– Его зовут не Бенни, – отозвался отец, со свойственным выпускнику Йельского университета оттенком презрения в голосе. – Его зовут Бенджамин.
Дед не принял этот вызов «белой кости».
– Спорю, мальчишка станет фотографом, когда вырастет, – сказал он.
– Только если захочет умереть с голоду, – заявил мой отец.
Это было первое (и самое мягкое) столкновение с отцом из-за камер и фотографии. Но после короткого и бурного визита в Форт-Ловердейл дед не забыл вручить мне этот фотоаппарат в аэропорту, заявив, что это прощальный подарок его любимому Бенни.
Я до сих пор храню тот «Брауни». Он лежит на верхней полке моего шкафа, рядом с моим первым «Инстаматиком» (Рождество 1967 года), моим первым «Никкорматом» (четырнадцатилетие), моим первым «Никоном» (окончание средней школы), моей первой «Лейкой» (окончание колледжа в 1978-м, подарок матери за шесть месяцев до того, как эмболия украла у нее жизнь в пятьдесят один год).
На трех полках ниже лежат камеры, которые я приобретал с тех пор. Там есть несколько редких музейных экспонатов («Пентакс Спортматик», ящичный фотоаппарат «Кодак» Истмена, и первый вариант «Кодак Ретина»). Там же хранится и моя рабочая аппаратура: подлинный «СпидГрафик» для зернистых журналистских кадров, новая «Лейка № 9» (с линзами «Сумикарон 300» стоимостью $5000), «Хасселблад 500 CМ» и крепкий аппарат из вишневого дерева «ДеоДорф», которым я пользуюсь только для пейзажных и портретных съемок.
На одной стене подвала развешены мои пейзажи – мрачные, в стиле Ансела Адамса, виды побережья Коннектикута под низкими грозовыми тучами или белые, обшитые досками сараи на фоне темного неба. На другой стене – одни портреты: Бет и дети, – снятые в манере Билла Брандта, в различных домашних ситуациях, при обычном освещении и открытой диафрагме, дабы придать им более естественный вид. И на последней стене то, что мне нравится называть своей фазой Дианы Арбюс[5]: безногий мужчина с черной повязкой на глазу просит милостыню у магазина «Блумингдейл»; старая индианка в хирургической маске с ходунками в Центральном парке; пьяница с язвой на щеке, достающий из помойного бака недоеденный бигмак.
Бет, надо сказать, ненавидит эти неприятные фотографии («Слишком показушные, намеренно отвратительные»). Ей и семейные портреты не слишком нравятся («На них мы выглядим так, будто живем в Аппалачии»[6]). Но ей по душе пейзажи, она постоянно говорит, что у меня хороший глаз на природу Новой Англии. Вот Адам, наоборот, очень любит мою коллекцию городских уродов. Каждый раз, когда приходит сюда, чтобы посмотреть, как я работаю, он забирается на серый диван, стоящий под ними, показывает на пьяницу, с удовольствием хихикает и говорит: «Противный дядя!.. Противный дядя!» (Такие критики мне нравятся.) А маленький Джош? Он ничего не замечает. Он только плачет.
В то утро он уж плакал так плакал. С той минуты как я принес его вниз, не замолкал. Двадцать минут этой предрассветной истерики вымотали меня, как сорок отжиманий на полу подвала. Я исчерпал весь свой репертуар детских песен, причем «Моргай, моргай, звездочка» запел уже в четвертый раз. Наконец усталость сморила меня, и я присел, подкидывая Джоша на колене, чтобы он решил, что я все еще двигаюсь. На пару секунд он действительно заткнулся, и мой взгляд ушел в сторону, задержавшись на секунду на пустой стене около моего стерео-оборудования. Я всегда оставлял место для своих военных фотографий – грандиозных снимков, как у Боба Капа, которые, по словам Кейт Бример, я однажды сделаю. Но я никогда не был нигде вблизи военной зоны, линии фронта… и теперь я знаю, что никогда там и не окажусь.
Конец короткой паузе – Джош разорялся снова. Может быть, все дело в его памперсах. Я положил его на диван, отстегнул липучки и заглянул. Полная загрузка. Всегда довольно противная картинка, но особенно при недосыпе.
Итак, пришлось тащиться обратно в детскую. Я положил Джоша на пластиковый коврик на комоде. Джош страдает от постоянного неизлечимого кожного воспаления. С самого рождения спина у него ярко-красного цвета с гнойниками. Так что для него смена памперсов равносильна пребыванию в камере пыток. Едва почувствовав под собой пластиковый коврик, он начинает извиваться и орать, причем его движения настолько буйные, что мне приходится держать его одной рукой, пока другой я расстегиваю застежки и пытаюсь вытащить его ноги из ползунков. Когда мне это удалось (после основательных усилий), я задрал ползунки, отлепил липучки на памперсе и уставился в его омерзительное содержимое: понос, заливший весь живот и спину Джоша, причем так основательно, что я даже пупок не смог разглядеть. Я даже закрыл глаза от отвращения – но ненадолго, потому что Джош принялся сучить ногами, погружая их в изгаженный памперс. Теперь дерьмо уже покрывало его ноги и попало даже между пальцами.
– А… черт, – пробормотал я и отвернулся от него на секунду, чтобы взять коробку с влажными салфетками с подоконника, где они обычно хранились.
Но за три секунды, пока моей руки не было на его груди, случилось немыслимое: Джош крутанулся так резко, что умудрился сползти с подстилки. Когда я повернулся от окна, то увидел, что он вот-вот кувыркнется с комода высотой в четыре фута.
Я выкрикнул его имя и нырнул в его сторону как раз в тот момент, когда он перекатился через край. Каким-то чудом мне удалось попасть под него, когда он падал, причем головой я вмазался в нижний ящик. Он с перепуга заорал еще громче. Тут дверь в детскую распахнулась, и надо мной возникла орущая Бет:
– Черт побери! Я же говорила… я же говорила… я же говорила…
Я умудрился вставить:
– Он в порядке… не ушибся.
Но тут Бет выхватила у меня Джоша. Когда она подняла его, памперс свалился и приземлился прямо на мой живот. Но я уже не волновался за перепачканный в дерьме халат, меня больше занимали огромная шишка на голове и прокурорский голос Бет.
– Ты никогда не слушаешь, так?
– Несчастный случай, ничего больше, – возразил я.
– Не оставляй его на этой подстилке… никогда не оставляй.
– Я отошел всего на секунду, не больше…
– Но я тебе столько раз говорила…
– Ладно, ладно, я…
– Виноват.
– Идет.
Я поднялся на ноги. Когда я выпрямился, грязный памперс сполз по мне и мягко шлепнулся грязной стороной на ковер (подлинный ковер, сделанный вручную в 1775 году в пансионате в Филадельфии, где однажды останавливался Джон Адамс). Бет уставилась на мой изгвазданный халат, затем на дерьмо на историческом ковре за $1500, на пятна, уже появившиеся и на ее халате, на бившегося в истерике Джоша.
– Потрясающе, – пробормотала она усталым голосом. – Лучше не бывает.
– Мне очень жаль, – сказал я.
– Тебе всегда жаль.
– Бет…
– Уходи, Бен. Иди в душ. Иди на работу. Я с этим разберусь. Как обычно.
– Ясно, я выметаюсь. – Я быстро выскочил из комнаты, но, оказавшись в коридоре, увидел стоявшего в дверях Адама. Он прижимал к себе любимую плюшевую игрушку (улыбающийся коала), и глаза его были так широко раскрыты, и в них было столько беспокойства, что я сразу понял, что его разбудили наши крики.
Я опустился рядом с ним на колени, поцеловал светлую головку и сказал:
– Уже все в порядке. Иди спать.
Похоже, он мне не слишком поверил.
– Почему вы ругаетесь?
– Мы просто устали, Адам. Вот и все. – Я тоже был не слишком убедительным.
Он показал на мои измазанные халат и пижаму и сморщил нос, ощутив запах.
– Противный дядя, противный дядя.
Я выдавил улыбку:
– Да, в самом деле противный дядя. А теперь возвращайся в свою комнату.
– Я иду к маме, – заявил он и вбежал в детскую.
– Только не говори мне, что ты тоже обделался, – сказала Бет, когда он вошел в комнату.
Я вернулся в спальню, сбросил всю одежду, нацепил гимнастические шорты, футболку и кроссовки и отправился вниз, в подвал, по пути забросив мои грязные тряпки в стиральную машину. Покрутил свой ящик с дисками, пока не нашел букву «Б», затем провел пальцем по дюжине или около того записей, выудив английские сюиты Баха в исполнении Гленна Гульда. Сегодняшнее утро настраивало на наушники, так что я достал «Сенненгеймы» («Лучший в мире звук» – «Стереоревю»), увеличил звук и постарался попасть в такт на велотренажере. Но выяснилось, что двигаться я не в состоянии. Мои пальцы с такой силой сжимали ручки, что я испугался, не повредить бы костяшки пальцев.
Немного погодя я заставил себя двигаться, ноги заработали в привычном ритме. Вскоре я уже двигался со скоростью три мили в час, и на шее стали появляться первые капли пота. Я принялся сильнее крутить педали, представляя себе, что участвую в гонке. Я забирался все выше и выше, на высоту, эквивалентную двадцати этажам, темп был просто бешеным, я явно перестарался. Я слышал, как быстро колотится сердце, как оно напрягается, чтобы успеть за моими движениями. Бах все звучал, но я уже не обращал на него внимания, прислушиваясь только к буре в моей груди. На несколько коротких мгновений голова опустела. Ни гнева, ни домашних неприятностей. Я был свободен от обязательств, от сковывающих связей. И находился где-то совсем в другом месте, только не здесь.
Пока краем глаза я не заметил Адама, спускающегося по ступенькам. За собой он тащил большую коричневую кожаную сумку. Мой кейс. Когда он добрался до последней ступеньки, он одарил меня широкой улыбкой и принялся катать кейс по полу обеими руками, что-то одновременно выкрикивая. Я сорвал с головы наушники. И на фоне своего прерывистого дыхания расслышал его слова:
– Адкакат как папа… Адкакат как папа… Адкакат как папа…
Я почувствовал, как увлажнились глаза. Нет, сынок, ты никак не можешь хотеть стать таким же адвокатом, как твой отец.
Глава вторая
До электрички мне от дома идти всего десять минут, но даже в половине седьмого я насчитал десяток других ранних пташек, которые целеустремленно вышагивали к вокзалу. Когда я влился в их ряды, подняв для защиты от осенней прохлады воротник моего плаща «Берберри», я вспомнил (как делаю каждое утро) зазывные тирады агента по недвижимости, который продал нам этот дом. Он носил синий блейзер и брюки в клеточку, ему было за пятьдесят, и звали его Горди.
– Вы скоро убедитесь, – говорил Горди, – что вы покупаете не просто замечательный дом. Вы также приобретаете замечательные поездки на работу.
Наша дорога называется Конститьюшн-Кресент. Там двадцать три дома – одиннадцать колониальных, обшитых досками, семь коттеджей Кейп Код, четыре ранчо, построенных на разных уровнях, и два монтиселло из красного кирпича. Около каждого дома лужайка в пол-акра перед фасадом и подъездная дорожка. Почти перед каждым домом можно увидеть детские качели; около других домов устроены детские мини-площадки или вырыты бассейны позади дома. Из машин чаще всего встречаются многоместные «вольво» (с которыми успешно конкурирует «форд-эксплорер»). Попадаются также и разные спортивные машины: «порше-911» (ее владелец Чак Бейли – креативный директор в каком-то рекламном агентстве на Мэдисон-авеню); побитая «эм-джи», принадлежащая местному (и не очень хорошему) фотографу по имени Гари Саммерс и «мазда-миата», которая стоит на моей подъездной дорожке рядом с «вольво», ею пользуются Бет и дети.
В конце Конститьюшн-Кресент находится обшитая досками епископальная церковь. Перед ней большое табло в стиле Новой Англии с золотыми буквами:
У церкви я повернул налево, прошел мимо почты, трех антикварных лавок и магазина деликатесов, где продают тридцать два сорта горчицы, и добрался до центральной улицы Нью-Кройдона – Адамс-авеню. Ряд одноэтажных белых магазинов, современный банк, пожарная часть, большое здание средней школы из красного кирпича с огромным звездно-полосатым флагом, развевающимся на его флагштоке. Настоящий пригород со всеми его привлекательными чертами, на которые делают упор такие агенты по продаже недвижимости, как Горди.
«Здесь вы получаете низкие налоги, практически полное отсутствие преступности, сорок семь минут до Центрального вокзала, великолепные частные средние школы, пять минут до пляжа, и, самое главное, здесь можно купить куда больше места, чем в городе».
Я свернул направо, на Адамс-авеню, прошел наискосок через парковочную стоянку, которой совместно владели сухая чистка и винный магазин, и начал подниматься по ступенькам на мост, нависший над железнодорожными путями. В 6.47, то есть через три минуты, должен прийти поезд, поэтому, заторопившись к платформе южного направления, я увидел, что на ней уже кишмя кишат люди в темных костюмах. Нас на платформе собралось человек восемьдесят, все ждали этого утреннего поезда. Все были одеты в костюмы корпоративных цветов: темно-серые или темно-синие, иногда, в порядке разнообразия, в полоску. Почти на всех женщинах были белые блузки и юбки до колен. Среди всей толпы выделялся один-единственный парень в двубортном итальянском костюме (серо-жемчужного цвета с перламутровыми пуговицами, скорее всего, он занимался перевозками в семейном бизнесе), все остальные были консервативны и носили однобортные костюмы.
«Никогда больше не показывайся здесь в чем-нибудь двубортном, – коротко объявил мне мой ментор Джек после того, как я начал работать в фирме. – В них юрист кажется егозливым, а наши клиенты не ассоциируют „Лоуренс, Камерон и Томас“ с егозливостью. Забудь также про яркие рубашки, носи либо чисто-белые, либо голубые, а также простые полосатые галстуки. Запомни, если ты когда-нибудь собираешься стать партнером, ты должен выглядеть соответственно».
Я поступил так, как было велено, и спрятал в шкаф шедевр от Армани за $1100, который купил, когда получил эту работу. Затем я провел половину дня в «Брукс Брозерз», где приобрел несколько вариантов предписанных одеяний. Вне сомнения, каждый мужчина на этой платформе оставил крупную сумму в этом магазине, потому что все, кто может позволить себе жить в Нью-Кройдоне, вынуждены подчиняться корпоративным правилам. А это означало носить предписанную ими форму.
С той поры как два года назад меня сделали партнером, я перестал ездить на таких ранних электричках, поскольку мне уже не было нужды демонстрировать, что я готов сидеть за рабочим столом в половине восьмого. Но я совсем не хотел дожидаться электрички в 8.08 или 8.18 (мои обычные поезда) дома, потому что Бет ясно дала мне понять, что не потерпит никаких попыток к примирению.
Когда я спустился вниз после душа, последовавшего за занятиями на тренажерах, она сидела в кухне и кормила Джоша и Адама, за ее спиной тихонько говорили телевизионные новости. Когда я вошел, она взглянула на меня, затем быстро перевела взгляд на младенца. Она переоделась: на ней теперь были легинсы и черная толстовка, которая не скрывала ее пришедших в норму стройных форм. Бет никогда не была полной, но, когда я с ней познакомился семь лет назад, она выглядела как капитан какой-то сильно пьющей команды по травяному хоккею: жизнерадостная, крупная блондинка, которая всю ночь могла говорить о книгах и футболе и обожала пиво. Еще она исключительно заразительно смеялась. Особенно в постели – в те времена это было место, где мы с удовольствием проводили значительную часть нашего времени. Теперь, в тридцать пять, она стала, в результате аэробики, сухопарой, вернее, худой и гибкой, как олимпийский спринтер. Теперь ее скулы резко выдаются, у нее нет талии, а когда-то длинные волосы коротко подстрижены по этой мужской моде, которую предпочитают французские актрисы. Я все еще нахожу ее привлекательной, у нас в пригороде головы еще поворачиваются ей вслед, особенно если на ней обтягивающее черное платье от Донны Каран, которое подчеркивает ее угловатую привлекательность. Но кипучий энтузиазм крутой девчонки уступил место вселенской усталости. Под глазами залегли темные круги. Ее нервы постоянно натянуты. И она настолько переменилась ко мне, что не подпускала к себе после рождения Джоша. Обычной отговоркой было: «Я еще не готова».
Я подошел к ней, положил руку на плечо и попытался поцеловать в голову. Но стоило мне ее коснуться, как она поморщилась и сбросила мою руку.
– Господи, Бет…
Она не обратила на меня внимания, продолжая засовывать ложку с какой-то оранжевой дрянью из баночки «Хайнц» в рот Джоша.
– Я не понимаю, – сказал я. – Я просто ничего не понимаю.
– В самом деле? – спросила она, не глядя на меня.
– В самом деле.
– Тогда плохо.
– Что это, мать твою, должно означать?
– Сам сообрази.
– Зачем ты это делаешь?
– Я ничего не делаю.
– Ты месяцами меня отталкиваешь, относишься ко мне как к какому-то бесполезному придурку… это, по-твоему, ничего?
– Я не хочу сейчас это обсуждать.
– Ты всегда так говоришь, всегда уходишь от проклятого…
– Не сейчас. – Тон ее стал опасным.
Молчание. Адам уставился в свою миску с хлопьями и уныло ворошил их ложкой. Я же стоял подобно круглому дураку, понимая, что мне остается только уйти. Поэтому я поцеловал сыновей на прощание и взял кейс.
– У меня в пять тридцать может быть собрание, – сказал я.
– Неважно. Фиона сегодня работает допоздна, – сказала она, имея в виду нашу няню-ирландку, которая присматривала за Адамом и Джошем.
– Отлично, – сказал я. – Позже позвоню.
– Меня не будет, – заявила она.
– У тебя намечается что-то интересное? – спросил я.
– Нет.
Я открыл дверь во двор.
– Увидимся, – сказал я. Она даже головы не подняла.
Когда я покупал «Нью-Йорк таймс» и текущий выпуск «Вэнети фэр» в киоске на вокзале, я почувствовал, как в животе образовалась капля кислоты. Я поморщился. Потекли еще капли, обжигая мне желудок. Я закусил губу, закрыл глаза. Боль от этого не прошла. Когда подошел поезд, я, спотыкаясь и едва не согнувшись пополам, сел в вагон. Упав на первое свободное сиденье, я открыл кейс, достал из-под стопки юридических документов бутылку «маалокса», поспешно потряс и отпил добрую треть одним глотком. Затем я проверил, не смотрит ли на меня кто-нибудь из пассажиров, мысленно занося меня в категорию язвенников или алкоголиков. Но все были заняты своими ноутбуками, срочными бумагами или мобильными телефонами. Ведь это был поезд 6.47 – царство трудоголиков, младших исполнителей, все еще надеющихся выбиться в партнеры или вице-президенты. Ради достижения этой цели они были готовы работать по четырнадцать часов в сутки. И атмосфера в вагоне была настолько заряжена нервными амбициями и самодостаточностью, что, даже если бы я начал курить травку, вряд ли бы кто-нибудь из окружающих меня людей заинтересовался… хотя я уверен, что кто-нибудь все же сказал бы мне, что в этом поезде курить запрещено.
Я предпочитаю жидкий «маалокс» таблеткам, потому что он мгновенно гасит пожар в желудке. И за пять минут, которые потребовались поезду, чтобы добраться до следующей остановки, деревни Риверсайд, боль почти прошла. Но я знал, что в течение дня я буду тянуться к этой бутылочке снова и снова.
Сначала Риверсайд, затем Кос Коб, потом Гринвич, затем Порт-Честер, Рай, Харрисон, Мамаронек, Ларчмонт, Нью-Рошелл, Пелем, Маунт Вернон, 125-я улица и, наконец, Центральный вокзал. После трех лет поездок я знаю каждый отрезок этого пути, каждую деталь. Например, яхту с розовым корпусом и рваным главным парусом, которая всегда качается на волнах в гавани Риверсайда. Или ободранную дверь в сортир с надписью ТЛЬМЕН – четыре первые буквы куда-то давно пропали. Или вдумчивое граффити на столбе на 125-й улице: Белые не умеют прыгать… Но они могут здорово вас надуть.
Риверсайд, Кос Коб, Гринвич, Порт-Честер, Рай, Харрисон, Мамаронек, Ларчмонт, Нью-Рошелл, Пелем, Маунт Вернон, 125-я улица, Центральный вокзал. Я перебираю их в уме каждое утро. Напоминает молитву, которую каждое утро в течение тридцати пяти лет повторял мой покойный отец. Только я ехал на север, отец же пользовался старой линией вдоль Гудзона, которая была проложена по центру Уестчестера.
У него тоже был удобный путь. Его посредническая компания находилась на пересечении Мэдисон-авеню и 48-й улицы, куда от Центрального вокзала быстрым шагом можно было добраться за десять минут. Однажды, во время школьных каникул, когда мне было десять лет, он взял меня в свой офис. Я был одет как карликовый служащий, в синий блейзер и серые брюки, кейсом мне служил мой школьный рюкзак. Я ехал с ним в город на поезде в 8.12. В поезде он познакомил меня со своими попутчиками, которые, похоже, все звали друг друга по фамилии (Эй, привет, Коул… Доброе утро, Маллин… Как делишки, Свейб?). Они шутили со мной, спрашивали отца, не тот ли я малолетний гениальный брокер, о котором он им рассказывал; они интересовались моим мнением насчет таких важных вопросов, как стоит ли «Метс» продавать своего ведущего питчера Тома Сивера, кто мне больше нравится, Рован или Мартин, и выиграет ли Джордж Ромни номинацию в президенты от Республиканской партии в будущем году? В офисе отца я познакомился с его секретаршей, дородной женщиной с плохими зубами по имени Мьюриел. Мне показали комнату заседаний компании, столовую и офисы для начальства, один из которых занимал мой отец. Это был мрачный роскошный мир столов красного дерева и слишком мягких кожаных кресел. Совсем как в клубе «Индия», куда отец водил меня на ленч. Клуб находился в конце финансового района, рядом с биржей. Там царила бостонская атмосфера, свойственная старым янки: много облицовки деревом, тяжелые портреты бюргеров девятнадцатого века, писанные маслом, и старые модели давно исчезнувших морских судов. Обеденный зал отличался высоким сводчатым потолком и официальной атмосферой. Все официанты в белой накрахмаленной униформе. И везде вокруг люди в полосатых костюмах, очках в роговой оправе и сверкающей обуви. Уолл-стрит за ленчем.
«Когда-нибудь мы будем членами этого клуба», – сказал отец. Помнится, я тогда подумал: конечно, смотреть в видоискатель фотокамеры здорово, но носить костюм, иметь большой офис и есть каждый день в клубе «Индия», наверное, более достойная цель, к которой взрослым стоит стремиться.
Восемь лет спустя я поклялся, что никогда больше моя нога не ступит в клуб «Индия». Случилось это летом 1975 года, я тогда только что закончил первый курс колледжа Боудена и нашел себе работу младшего продавца на каникулы в одном из больших магазинов, торговавших камерами на 33-й улице. Отец был возмущен. Ведь я не только отверг его предложение «начать изучать, что такое ценные бумаги» в качестве мальчика на побегушках на бирже, но уже сам зарабатывал в магазине $70 в неделю. Он также не мог смириться с фактом, что я ушел из дому и жил в лачуге на авеню В вместе с девицей по имени Шелли, которую выгнали из колледжа Уэллсли и которая называла себя художницей по макраме.
После нескольких недель безумного блаженства, в течение которых я отвечал на все более раздраженные звонки отца во все более обдолбанном состоянии, он велел мне явиться на обед. Когда я ответил: «Какой там ленч, ерунда», он заявил, что, если я не появлюсь в клубе «Индия» в четверг в час дня, я могу забыть о возвращении в мой крутой колледж в Новой Англии осенью, поскольку он перестанет платить за мое обучение.
Мой папашка умеет быть убедительным, так что у меня не было выбора, пришлось появиться в клубе. Я даже ради такого случая нацепил костюм – бандитский костюм в полоску в столе сороковых годов, который я приобрел у старьевщика в Ист-Виллидж. И попросил Шелли заплести мне волосы (которые отросли до плеч) в косичку.
– Ты настоящий обормот, мне за тебя стыдно, – заявил отец, едва я сел за стол.
Я улыбнулся ему обкуренной улыбкой и сказал что-то в стиле Гертруды Стайн: что я есть то, что я есть.
– Ты возвращаешься домой.
– Ни за что.
– Я буду ждать тебя сегодня на Центральном вокзале к поезду в шесть десять. Если тебя там не будет, можешь начать искать девять тысяч долларов для оплаты следующего семестра в колледже.
Я успел на поезд. Я вернулся домой. Я продолжал работать в магазине, но каждое утро ездил на поезде в 8.06 вместе с отцом. Я избавился от своего клоунского костюма, и мои волосы теперь доходили только до воротничка. Я пытался встретиться с Шелли в выходные, но меньше чем за две недели мое место в ее постели занял поедатель стекла, артист по имени Трой. И все следующие летние каникулы я делал то, что велел отец: работал для фирмы курьером на бирже.
Я капитулировал, сдался, распустил нюни. Почему? Потому что так было легче. И безопаснее. В смысле, что бы я делал, если бы он лишил меня финансовой поддержки? Продолжал бы работать в магазине, торговавшем камерами? Попытался начать карьеру фотографа? Возможно, но это бы означало, что я поставил крест на сделанных в меня инвестициях: частной школе в Оссининге, дорогих летних лагерях, уроках тенниса, четырех годах в Андовере и элитном колледже в Новой Англии, Боудене. Когда вы выросли и получили образование в привилегированных заведениях Восточного побережья, вы не выбрасываете это все ради того, чтобы продавать «Никоны» на 33-й улице. Разве что вы хотите, чтобы вас считали полным лузером, то есть человеком, которому было предложено все, а он ничем не смог воспользоваться и не преуспел.
Преуспеть. Один из самых важных американских глаголов. Например: «Тебе было дано лучшее воспитание, какое только можно вообразить, теперь ты должен преуспеть». Для моего отца, равно как почти для всех остальных, с кем я вместе учился, это означало одно: зарабатывать серьезные деньги. Измеряемые шестизначной цифрой. Такие деньги, которые возможно получить, только взобравшись по корпоративной лестнице или выбрав себе одну из надежных профессий. Но хотя я и учился на юридических курсах по совету отца (одновременно я обучался фотографии), я всегда говорил себе, что, когда окончу колледж и больше не буду зависеть от его финансовой помощи, я наконец сделаю этому «миру преуспеяния» ручкой.
«Не позволяй ему унижать себя», – всегда говорила мне Кейт Бример.
Кейт Бример. Когда поезд выехал из Харрисона, я уже листал глянцевые страницы «Вэнити фэр». Я пропустил рассказ о юном красавчике актере, который наконец нашел «свой духовный центр и звездную силу». Я пропустил повествование об «убийстве в среде богатых идиотов», в котором говорилось о богатой наследнице, оказавшейся серийной убийцей, задушившей шесть профессиональных теннисистов в Палм-Спрингс. Затем я перевернул страницу и увидел ее.
Это была страница в журнале, большую часть которой занимала фотография Кейт, сделанная Энни Лейбовиц[7]. Она стояла на фоне какого-то поля боя в Боснии – на снегу валялись несколько окровавленных трупов. Как обычно, на ней был модная солдатская форма, и она смотрела в объектив ставшим ей привычным взглядом матери-мужество в прикиде от Армани. Заголовок был такой:
«Каковы главные секреты хорошего военного корреспондента? – спрашивает Кейт Бример с Си-эн-эн. – Их два: безграничное сострадание и умение увернуться от пули».
Легкий налет классического снобизма, свойственного Новой Англии, тоже помогает. И эта рекламная красота а-ля Ньюпорт, штат Род-Айленд, обязательно напомнит о другой чистокровной Кейт (то есть Хепберн), когда смотришь на четко очерченные скулы и думаешь о настоящем мужестве в трудных ситуациях.
«Она – самый выдающийся телевизионный корреспондент за многие годы», – заявил глава Си-эн-эн Тед Тернер, который дважды приглашал Бример провести отпуск вместе с ним и его женой Джейн Фондой на их ранчо в Монтане. Но Бример, которую связывали романтические отношения с такими знаменитыми самцами, как ведущий Эй-би-си Питер Дженнингс и французский режиссер Люк Бессон, редко покидала для заслуженного отдыха горячие точки по всему миру. Начинала она с серии острых репортажей с грязных улиц Белфаста, затем едва не попала под выстрел снайпера в Алжире и вот теперь претендовала на «Эмми» за свои жесткие, но тем не менее проникновенные репортажи из охваченной войной Боснии.
«Моя работа – быть свидетельницей худшего человеческого поведения, – говорит она сквозь треск телефона из Сараево. – Но при этом мне необходимо всячески избегать цинизма, который может появиться, когда видишь такую бойню. Войну нельзя просто наблюдать – ее надо почувствовать. Поэтому я действительно постоянно проверяю свою способность сочувствовать, стараюсь всегда быть уверенной, что нахожусь в печальной гармонии с Джо Боснийцем, который наблюдает, как построенный им мир рушится вокруг него».
Мать твою за ногу! Эта чушь произносится для Пулицеровской премии. Я действительно постоянно проверяю свою способность сочувствовать… в печальной гармонии? Не может быть, чтобы ты это говорила серьезно, Кейт.
Она всегда умела себя подать, всегда знала, на какие кнопки нажать, чтобы помочь своей карьере. Я что, завидую? Я в самом деле завидую. Всегда завидовал. Особенно после того, как после окончания колледжа летом 78-го года мы перебрались в Париж (к негодованию моего отца). Мы собирались какое-то время поиграть в эмигрантские игры, и, хотя отец отказал мне в финансовой поддержке, я пытался сделать карьеру фотографа. У Кейт был довольной большой трастовый фонд, что давало нам возможность снимать уютную квартирку. Через две недели после приезда в город она нашла работу курьера в местном офисе «Ньюсуик». Через три месяца она уже практически бегло говорила по-французски, и ее взяли ассистентом видеорежиссера в парижское бюро Си-би-эс. Еще через два месяца она пришла домой и заявила, что наши отношения завершены и она переезжает к своему боссу, начальнику бюро Си-би-эс.
Я был потрясен. Я был уничтожен. Я умолял ее остаться, дать нам еще один шанс. К утру она собрала свои вещи и уехала. Через пару месяцев уехал и я, потому что мне нечем был платить за квартиру, да и вообще не на что продолжать жить в Париже. Я сидел без гроша, не мог найти работу. Я стучался в дверь каждой газеты и пресс-агентства в городе, но, кроме продажи двух фотографий кафе (за ничтожную тысячу франков) одному дерьмовому журнальчику, я так и не сумел ничего заработать.
«Снимки неплохие, но ничего особенного, – сказал мне начальник фотоотдела в „Интернэшнл геральд трибьюн“ после того, как я показал ему свое портфолио. – Мне неприятно это говорить, но ко мне каждую неделю приходит человек шесть таких, как вы. Просто приезжают из Штатов, считая, что здесь они смогут заработать на жизнь фотографией. Но здесь недостаточно работы, так что конкуренция жесткая».
Когда я вернулся в Нью-Йорк, все фоторедакторы сказали то же самое: мои снимки «нормальные», но этого недостаточно, чтобы пробиться в Большом яблоке.
Это был ужасный период в моей жизни. Я все еще переживал из-за пинка, который дала мне Кейт, все еще не мог установить приличные отношения с отцом, поэтому оказался в темной квартирке приятеля в Морнингсайд Хейтс. Приятель заканчивал аспирантуру в Колумбии. Отчаянно разыскивая что-нибудь в сфере фотографии, я зарабатывал на еду, работая неполный день в магазине Виллоби, торгующем камерами, на 32-й улице. И тут умерла моя мама. Меня охватила паника. Я был кругом неудачник. Без всяких перспектив. Листая такие журналы, как «Эсквайр» или «Роллинг стоунз», где глянцевые страницы были полны парнями моего возраста, которые уже достигли успеха, я еще более остро ощущал себя неудачником. И я начал убеждать себя в том, что никогда бы не сумел ничего добиться как фотограф, что я закончу свои дни за прилавком магазина, превратившись в жалкого старика, постоянно обсыпанного перхотью, который будет хвастаться своим покупателям: «А знаете, у меня сам Аведон[8] покупал пленки».
Для паники, разумеется, характерны всплески безумия. Если она тебя охватила, ты уже не в состоянии спокойно оценивать свое положение, смотреть на него отстраненно. Ты ударяешься в мелодраму. У тебя нет надежды. У тебя нет выхода. Тебе не терпится найти решение – сейчас же. И ты начинаешь принимать эти решения. Совсем ошибочные решения. Но решения, которые все меняют. Которые ты потом начинаешь ненавидеть.
Советы, советы, советы. Теперь, когда я оглядываюсь на эти несколько месяцев юношеского отчаяния, я удивляюсь: почему я не реагировал на все спокойнее, почему не верил в себя и свои способности фотографа? Я должен был хотя бы сказать себе, что смотреть в видоискатель – это то, что мне нравится, что это профессия, на освоение которой требуется время, следовательно, мне не надо было так сильно торопиться взойти на следующую ступень профессиональной лестницы.
Но когда тебя с младых ногтей воспитывали на принципах преуспевания, ты думаешь, что, если не достигаешь заслуженных высот быстро, значит, делаешь что-то неправильно. Или просто не годишься для этой работы.
Я чувствовал себя обманутым. Я позволил колоколам неудачи заглушить все разумные мысли в моей голове.
Через четыре месяца после того, как я начал работать в магазине, меня неожиданно навестил отец. Он явился без предупреждения где-то во время ленча. После смерти мамы мы встречались редко, так что, когда он увидел меня в форме продавца (дешевый синий пиджак с вышитым названием магазина), он с трудом скрыл свое разочарование.
– Пришел купить камеру? – спросил я его.
– Пришел купить тебе ленч, – сказал он.
Мы отправились в маленькое кафе на углу Шестой авеню и 32-й улицы.
– Никакого клуба «Индия» сегодня, папа? Или тебя слишком смущает мой пиджак?
– Вечно ты ерничаешь, – сказал он.
– Выходит, пиджак действительно тебя смущает…
– Похоже, ты меня не любишь, верно? – вместо ответа спросил он.
– Наверное, это потому, что ты не особенно любил меня.
– Перестань молоть чушь…
– Это не чушь. Это факт.
– Ты мой единственный ребенок. Я никогда тебя не ненавидел…
– Но я всегда тебя разочаровывал. Я прямо-таки создан для этого.
– Если тебе нравится заниматься тем, чем ты занимаешься, я рад за тебя.
Я осторожно взглянул на него.
– Ты так не думаешь, – сказал я.
Он иронично рассмеялся.
– Ты прав, – сказал он. – Не думаю. На самом деле я считаю, что ты здесь теряешь время впустую. Ценное время. Тебе уже двадцать три года, и я не собираюсь учить тебя, что делать со своей жизнью. Так что, если тебе твоя работа нравится, я возражать не стану. Мне просто хотелось увидеть тебя.
Мы помолчали. Заказали еду.
– Но… вот что я тебе скажу. Обязательно наступит день, может быть, лет эдак через пять, когда ты однажды проснешься и поймешь, что у тебя нет денег, что ты устал считать мелочь и хочешь, для разнообразия, жить хорошо, но не можешь себе этого позволить. Если же у тебя будет степень по юриспруденции, ты не только сможешь жить так, как тебе захочется, но и позволишь себе потратить свободное время на занятие фотографией, той, что тебя интересует. Ты также сможешь купить лучшие камеры, возможно, даже устроить собственную фотолабораторию…
– Забудь.
– Ладно, ладно. Я больше ничего не буду говорить. Но помни: деньги – это свобода, Бен. Чем больше их у тебя, тем шире твои возможности. И если ты решишь вернуться в школу – получить степень по юриспруденции или магистра делового администрирования, – я заплачу, а также буду снабжать тебя деньгами на текущие расходы. Тебе не придется заботиться о своем обеспечении целых три года.
– Ты действительно можешь себе это позволить?
– Легко. И ты это знаешь.
Я и в самом деле знал, но мне даже не хотелось думать о его фаустовских соблазнах… по меньшей мере месяц. Начинался август. Я только что получил отказы на мои резюме в четырех разных газетах (даже редактор «Пресс-геральд» в Портленде отказал мне, заявив, что у меня недостаточно фотографического опыта), а новому менеджеру магазина не нравилось мое лицо патриция, и он убрал меня из секции, торгующей «Никонами», в глубину зала, туда, где продавались пленки. Как-то в воскресенье днем в магазин зашел высокий, угловатый мужчина лет шестидесяти и попросил полдюжины пленок Tri-Х. Когда я пробил чек за покупку, он протянул мне кредитную карточку, на которой я прочитал имя: РИЧАРД АВЕДОН.
– Тот самый Ричард Аведон? – трепетно спросил я.
– Возможно, – ответил он с некоторым раздражением.
– Бог мой… Ричард Аведон. – Я обрабатывал его кредитную карточку. – Знаете, я, наверное, ваш самый большой поклонник. Эта серия «Техасские бродяги». Что-то потрясающее. Я вообще пытался воспользоваться этой контрастной технологией – этими черно-белыми тенями, которые вы так великолепно выполняете, – в серии «Таймс-сквер», которой сейчас занимаюсь. Бродяги, сутенеры, шлюхи, всякие отбросы общества. И вообще, я не собираюсь помещать их в городской контекст, как у Арбюс, но использовать вашу манеру выделения объекта на фоне пейзажа. Но я вот о чем хотел вас спросить…
Аведон перебил мой страстный монолог:
– Мы закончили?
У меня было ощущение, что мне заехали в челюсть слева.
– Простите, – хрипло сказал я и отдал ему квитанцию для подписи. Он нацарапал свое имя, взял пленки и направился, досадливо покачивая головой, к длинноногой блондинке, которая ждала его у соседнего прилавка.
– О чем это он разорялся? – услышал я ее вопрос.
– Просто еще один безнадежный кретин, помешанный на камерах, – сказал он.
Через несколько дней я записался на вступительные курсы юридического факультета. Я их окончил и в январе, к своему собственному удивлению, получил высокие оценки. Шестьсот девяносто пять баллов – вот какие высокие. Это дало мне возможность выбирать из трех лучших юридических школ в стране: в Нью-Йорке, Беркли и Вирджинии. Я был в восторге. После всех отказов, которые я получил от самых ничтожных газетенок страны, я снова почувствовал себя победителем, как и должен чувствовать себя человек моего класса. И я убедил себя, что поступил правильно. Особенно по той причине, что впервые в жизни я сделал своего отца счастливым. Настолько счастливым, что, когда я сообщил ему, что собираюсь поступить в школу в Нью-Йорке этой осенью, он прислал мне чек на пять тысяч долларов вместе с запиской в две строки:
Я тобой горжусь.
Развлекись перед трудной работой.
Я обналичил чек, уволился с работы в магазине и отправился путешествовать. Я мотался по северо-западному побережью Тихого океана в разбитой «тойоте», рядом на сиденье лежала камера, а во рту постоянно косячок. Пленочный магнитофон орал песни «Литл Фит». В конце этого ленивого путешествия я приехал в Нью-Йорк, продал машину, положил камеру на полку и начал изучать право. В тот год, когда я сдал экзамены в адвокатуру и устроился в солидной фирме на Уолл-стрит, умер отец. Обширный инфаркт после обильного ленча в клубе «Индия». Врач, который был вызван, позднее рассказал мне, что он свалился, когда брал пальто у гардеробщицы. Он умер, еще не достигнув пола.
Деньги – это свобода, Бен. Разумеется, папа. Пока ты не сдался. И каждое утро не повторяешь, как молитву: Риверсайд, затем Кос Коб, потом Гринвич, затем Порт-Честер, Рай, Харрисон, Мамаронек, Ларчмонт, Нью-Рошелл, Пелем, Маунт Вернон…
125-я улица. Улица один два пять. Следующая остановка – Центральный вокзал.
Голос кондуктора разбудил меня. Я проспал всю поездку. Несколько минут, пока не очнулся, я не был уверен, где нахожусь. И каким образом оказался в этой электричке. В окружении костюмов. Сам тоже в костюме. Не может быть, чтобы это было правильно. Наверное, я совершил большую ошибку. Я неправильный человек на неправильном поезде.