Кристалл Авроры Берсенева Анна
© Сотникова Т., 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018
Часть I
Глава 1
«Ну и вид у меня… Картина Эль Греко!»
Собственное лицо – осунувшееся, с устало поблескивающими длинными глазами – так смутило Нэлу, что она вглядывалась в него до тех пор, пока девчонка с розовыми волосами довольно бесцеремонно не отодвинула ее от зеркала, и, вздрогнув от этого, она не вспомнила, что туалет берлинского аэропорта не лучшее место для созерцательных размышлений.
Многие ругали аэропорт Тегель, а Нэла его любила. По той же причине, по какой любила и Берлин – потому что все живое и необычное так или иначе оказывалось здесь хотя бы ненадолго. И потому что это был город ее молодости.
К молодости своей она сюда и приезжала, собственно; дружба с Марион была главным, что осталось от студенческих лет.
В приглашении, которое Нэла получила еще зимой, было сказано, что если друзья окажутся в Берлине в июне, то Марион и Пауль будут рады видеть их на своей свадьбе, что праздновать будут у озера Ванзее, гости могут снять номер рядом в отеле за собственный счет, а если кто-то хочет сделать подарок молодоженам, то пусть переведет деньги благотворительному фонду, помогающему интеграции беженцев. Нэла улыбнулась, прочитав этот текст; вся Марион с ее сердечностью и прагматизмом была в нем. Она ответила, что приедет обязательно, перевела беженцам сумму, равную стоимости чайного сервиза, а номер бронировать не стала: дорого выходило у озера, обошлась съемной комнатой неподалеку от Александерплатц.
Приехав в Берлин, она тем же вечером пошла к Шпрее, долго сидела на парапете, глядя на рябь городских огней, скользящих по поверхности воды, на темные стремительные струи в глубине, и думала, важные или неважные вещи происходили с нею вот здесь, у этой самой реки, на этом самом месте.
Гостей оказалось человек двести. Их количество сильно удивило Нэлу: ироничность была присуща Марион в высшей степени, а между тем устройство такой свадьбы явно требовало не только не иронического, но даже слишком серьезного подхода к делу. То есть Марион, конечно, умела подходить к делам серьезно, и это еще мало сказать умела, но Нэла полагала, что свадебное торжество не относится в глазах ее подруги к числу таких дел. Но вот ошиблась, значит, хотя и была уверена, что разбирается в тонкостях немецкой жизни. В общем, она очень удивилась, увидев накрытые белоснежными скатертями длинные столы, сияющие мельхиоровые приборы, цветочные гирлянды, украшающие веранду ресторана, и струнный ансамбль на лужайке.
Жених с невестой после венчания приехали из церкви на велосипедах, Марион прихрамывала – оказалось, месяц назад лопнуло ахиллесово сухожилие, когда она играла в теннис, – лицо у нее светилось любопытством, которое Нэла так любила в ней и все любили, платье цвета синьки с молоком шло к ее глазам, и выглядела она в нем молодо без малейшего старания казаться моложе.
И весь праздник получился такой какой-то трепетный и человечный – со сменяющимися мелодиями скрипок и виолончелей, с солнечными пятнами на траве под старыми липами, с серебрящимся озером, со старинным отелем, над башенками которого графически кружились птицы, и с далеко разносящимся вечерним колокольным звоном, – что Нэла чуть не заплакала, хотя сентиментальность была последним качеством, которое она могла в себе предполагать.
– Ты ведь еще не уезжаешь завтра и придешь к нам вечером? – спросила Марион, когда, натанцевавшись и наговорившись, гости начали разъезжаться. – Ах, Нэла, мы так давно не виделись с тобой!
– Сама удивляюсь, как это вышло, что мы так долго не виделись, – ответила она. – Конечно, приду.
Марион с Паулем жили в Моабите. Они встретили Нэлу у метро и по дороге к своему дому – шли через старинный рынок под сводами, к вечеру уже почти пустой, – рассказывали, как два года назад долго искали квартиру, которая понравилась бы им обоим сразу, безоговорочно, и вот эта оказалась именно такая, и они ее сразу же сняли.
Дом был похож на тот, в котором Нэла с Марион снимали квартиру, когда учились в университете – многоэтажный, со внутренним двором-колодцем, со светлыми просторными подъездами и длинными лестничными пролетами. Если бы Нэлу попросили показать типичный дом старого Берлина, она отвела бы интересующихся прямо сюда.
– Ты, получается, и на улицу не выходила, пока у тебя нога в гипсе была? – спросила она, когда поднимались на пятый этаж; лифта в доме не было. – Фу-ух, даже я устала, так высоко!
– Но как я могла не выходить? – пожала плечами Марион. – Я ведь работала. Правда, от поездок в Бонн на некоторое время пришлось отказаться, но здесь, в Берлине, я все делала как обычно.
– На одной ножке, что ли, вниз прыгала?
– Ну да. А Пауль нес за мной табуретку, и я отдыхала на каждой второй площадке. А когда вверх, то просто на каждой, – с обычной своей обстоятельностью объяснила Марион.
– Ты феноменальная! – засмеялась Нэла. – Я вот даже не представляю, что могло бы меня заставить прыгать на одной ножке с пятого этажа.
– Вот именно, что не представляешь, – улыбнулась Марион. – Когда у тебя появится что-нибудь такое, ты запрыгаешь даже с десятого, я уверена.
«Что-нибудь такое» для Марион это, понятно, работа, и всегда так было. Еще в студенческие годы Нэла поражалась ее работоспособности, ей самой такая и не снилась, да что ей – таких, как Марион, она даже среди немцев не знала, или, может, они учились не истории искусств.
При первом же взгляде на квартиру становилось понятно, почему она могла понравиться сразу и безоговорочно: неординарность чувствовалась в самих ее очертаниях. Все комнаты соединены между собой странным, но удобным образом, просторно, и потолки такие высокие, что кажется, вверху стоит светлая дымка, как под куполом собора, а множество светлых же книжных полок усиливают впечатление осмысленного и одухотворенного пространства.
Стол был накрыт на балконе.
– Ты цветы выращиваешь? – удивилась, выйдя туда, Нэла. – Когда успеваешь только!
Длинные горшки с летними цветами – синими, белыми, алыми, желтыми – окаймляли весь широкий балкон, а в отдельных больших вазонах росли фиолетовая гортензия и японский клен.
– Я вырастила гортензию и клен, – объяснила Марион. – Но в общем-то они растут сами, мне приходится вносить удобрения и на зиму убирать их с балкона в подъезд. Остальные цветы я просто покупаю каждую весну заново и сажаю в эти горшки. А потом только поливаю все лето. Или Пауль поливает, когда меня нет.
Марион руководила фондом, который занимался развитием прессы Германии и отчасти даже всей Европы; она объясняла подробно, но Нэла не очень поняла. Зато поняла, что, когда снесли Берлинскую стену, половина этого фонда переехала в новую столицу, а половина осталась в старой, и поэтому Марион с понедельника до среды работает в Берлине, а с утра четверга до вечера пятницы – в Бонне, что в среду после работы она летит туда самолетом, а потом самолетом же возвращается в Берлин на выходные, чтобы утром в понедельник начать здесь очередную свою рабочую неделю.
Как Пауль относится к такому ее рабочему графику, можно было не спрашивать: раз живут вместе уже два года и решили пожениться, значит, его все устраивает. Но вот как женщина сорока лет может вести такую жизнь постоянно, не понимала даже легкая на подъем Нэла. Впрочем, она понимала, что в Марион очень не напоказ и очень естественно соединяются такие черты характера и линии поведения, которые многим кажутся несоединимыми, а самой Марион – вполне органичными. Среди этих черт Нэла давно уже научилась отличать те, которые присущи именно ее выдающейся подруге, от тех, которые вообще естественны для европейцев. Скептичность в отношении любых взглядов и приимчивость в восприятии любого образа жизни, даже самого странного, отсутствие догм и наличие принципов, религиозность и насмешливость с трудом совмещались в стороннем сознании. А между тем в Марион все это соединялось самым ясным образом, и такое сочетание не было ее личным, а как раз и было Европой, которую Нэла любила, в которой чувствовала себя как рыба в воде, но не как дерево в лесу.
После ужина Пауль ушел к себе в кабинет – он преподавал оптическую физику в Университете Гумбольдта и готовил новый лекционный курс, – оставив жену с подругой предаваться воспоминаниям.
Балкон выходил во двор, в котором росли старые липы, их запах был таким сильным, каким он бывает только в июньском Берлине, и лишь запах росшей на балконе ночной фиалки стал сильнее его, когда сгустились сумерки.
– Ты надолго едешь в Москву? – спросила Марион. – Как ты думаешь, что там происходит?
Второй вопрос позволял не отвечать на первый, и это было хорошо, потому что ответа на первый вопрос Нэла не знала. На второй, впрочем, тоже, но второй и не был для нее личным и значимым.
– Заморозки происходят. – Она пожала плечами. – Как при Николае Первом.
– Я не так хорошо знаю русскую историю, – заметила Марион. – Что было при Николае Первом? Но все это так странно! Мне казалось, после того, что ваши люди узнали о репрессиях, и ведь они сами жили в советские годы так тяжело – эти страшные расстрелы невиновных, запреты всего, эти очереди, недостаток лекарств, просто еды… Я думала, они отшатнутся от этого навсегда. И вот теперь кажется, что все возвращается снова, а они только радуются. Как это может быть?
– Ну, сами-то они при репрессиях не жили, – усмехнулась Нэла. – А про очереди уже не помнят. Они считают, тогда все было как сейчас, только бесплатно и всем поровну.
– Я не верю, что взрослые люди могут так считать, – покачала головой Марион. – Ведь у них есть логика и память.
– А кто тебе сказал, что они взрослые? Инфантильность пожизненная. А логика и память как у аквариумных рыбок.
– Но ведь ты сама не такая.
– Но большинство таких.
– Но откуда ты знаешь?
Когда Марион хотела что-то прояснить для себя, от нее было не отделаться.
– Ну, откуда! – вздохнула Нэла. – Что-то чувствую, что-то… Просто знаю, и всё.
Она вспомнила, как прошлой зимой оформляла в Москве доверенность для мамы на всяческие действия от своего имени, и нотариус, молодая элегантная женщина с такой стрижкой, каких Нэла и в Париже не видела, сказала, бросив взгляд в заиндевевшее окно:
– Какая зима в этом году холодная! Потому что американцы климатическое оружие изобрели и специально с Аляски погоду нам портят.
И вот попробуй объясни, что в этой стильно подстриженной головке творится. Да и зачем это объяснять? Просто прими к сведению и держись подальше.
– Мне очень грустно, Нэла. – В голосе Марион действительно послышалась грусть; в ней вообще не было ни капли неискренности, и она не понимала даже, зачем неискренность может быть нужна человеку. – У нас было много контактов с Россией, я часто бывала в Москве, ездила по всей стране, появились друзья… А теперь нам отказывают в совместных проектах, а в регионах нас даже боятся, как будто мы враги. Как это могло случиться, почему? Я успела всё у вас полюбить… Главное, так много талантливых людей! Почему же всё… так?
– Не знаю, – улыбнулась Нэла.
«Я и почему у меня всё так не знаю, – подумала она при этом. – Что уж мне про других думать».
– Мне очень, очень грустно, – повторила Марион. – Зачем ты говоришь, что это аквариумные рыбки? Я мало где встречала таких образованных, таких креативных людей, как в России, с таким быстрым и ярким умом. И не только в Москве – это вся страна очень талантливых людей. Ты сама знаешь, какое у вас искусство.
– Достоевский и Чайковский уже умерли. Причем давно.
– Но есть и сейчас!.. Я слушала оперу в Новосибирске, это мировой уровень.
– То-то директора оттуда выгнали вместе с режиссером.
– Это и есть то, чего я не понимаю, – вздохнула Марион. – Как могли их уволить, почему?
– Да Христа на афише авангардно нарисовали, вот и уволили.
– Ты меня троллишь?
– Будем считать, что да. – Нэла снова улыбнулась. – Маришка, я не хочу больше об этом думать. У меня одна жизнь, и я не могу ее посвящать размышлениям о том, что и почему делают ущербные люди.
Она разлила по бокалам оставшееся вино – рейнвейн, который Марион привезла из Бонна к своей свадьбе.
– Я видела твой альбом о виллах Палладио, – сказала Марион. – И знаешь, когда его читала, то жалела, что не пишу об искусстве.
Альбом о палладианских виллах был несложной, приятной и отлично оплаченной работой. Оплачено было также путешествие по окрестностям Падуи и Вероны, где эти виллы в основном располагались, и по Бренте, вдоль берегов которой Палладио тоже немало их построил. Текст Нэла писала в городке Аркуа и каждый вечер, гуляя после работы по тихим улицам и холмистым окрестностям, приходила на могилу Петрарки, смотрела на его выбитый на камне портрет, смешную голову в каком-то платочке, и в голове ее звенели его строки, но почему-то не по-итальянски, а по-русски, да еще в переводе Мандельштама, который их почти что сам выдумал: «Чую, горю, рвусь, плачу – и не слышит, в неудержимой близости все та же…»
Нэла знала, что сделала свою работу хорошо, но при том прекрасно понимала: в ней нет ничего, что должно заставлять такого состоявшегося человека, как Марион, жалеть, что эту работу сделала не она.
Вся Нэлина жизнь состояла из таких вот случайных работ, и не только из работ – ее жизнь в целом давно уже представляла собою произвольное смешение случайностей.
Воплощенная случайность и смотрела на нее теперь из зеркала в берлинском аэропорту, она сообщила ее чертам резкость Эль Греко и заставила устало мерцать глаза.
Надо что-то делать со своей жизнью, только сейчас она это поняла. Но чувствовала, наверное, и раньше, иначе не ответила бы на письмо Антона и не летела бы этим июньским днем в Москву.
Глава 2
В Берлине стоял запах цветущих лип, а в Москве – жасмина.
То есть не по всей Москве, а на Соколе. Такси свернуло на улицу Сурикова, Нэла опустила оконное стекло, и этот запах влился в нее, во все ее молекулы, и когда она шла к калитке родительского дома, он усиливался с каждым ее шагом.
Жасминовые кусты росли, правда, не у родителей, а у соседей, у Левертовых. После смерти Евгении Вениаминовны левертовский сад зарос репейником и лопухами и жасминовые кусты в нем засохли; заглядывая в свои редкие приезды за соседский забор, Нэла каждый раз вспоминала библейскую мерзость запустения. Но потом в левертовский дом вернулась Таня и привела все в порядок за первую же весну – летом жасмин уже цвел в саду снова. Нэла всегда считала, что Таня Алифанова – типичное явление разума, притом именно женского разума, созидающего и практичного. Только вот таких типичных женщин почему-то было мало, а вернее сказать, и вовсе не было. Во всяком случае, Нэла таких, кроме Тани да покойной Евгении Вениаминовны, не встречала.
Она успела подумать об этом, идя через двор к родительскому дому. В прошлом году его отремонтировали, но выглядел он после этого так же, как выглядел всю Нэлину жизнь, и не только Нэлину – точно таким дом был на фотографиях 1927 года, которые висели у Гербольдов в гостиной: высокий русский терем, сложенный из огромных бревен, только Ивана Царевича на Сером Волке не хватает да царевны Несмеяны в окошке.
Дома никого не было, Нэла открыла дверь своим ключом. В ее сознании не находилось слов, которые правильно обозначали бы то, что происходило с нею каждый раз, когда она входила сюда. Это не было ни счастьем, ни покоем, ни унынием, ни восторгом – просто она становилась собой настолько, что переставала себя осознавать. Знания, мысли, сомнения, чувства – все выветривалось из нее; Нэла входила в дом и в ту же минуту была уже его частью, как статуя Венеры Милосской, которая стояла возле лестницы, ведущей на второй этаж.
Эту статую сделали по папиному заказу в Германии, она была точной гипсовой копией луврской. Когда тринадцатилетняя Таня Алифанова впервые пришла в гости к Нэле и Ваньке, то очень удивилась, что Венера со всех сторон разная, ну точно как живой человек, и лицо у нее разное, то печальное, а то и беспечное. Тане это было тогда в новинку, потому она и заметила, а они с Ванькой всегда про свою Венеру это знали.
Родители были не в отъезде, просто ушли куда-то – Нэла поняла это по тому, что в доме царил живой разор, который она тоже знала с детства. Все лежало не на своих местах, вернее, просто ничто не имело постоянных мест, а оказывалось там, где было удобно хозяевам в каждую минуту их жизни. У непривычного человека, наверное, голова должна была кругом пойти от водоворота вещей и вещичек, картин и скульптур, вышитых золотой нитью подушек и разноцветных шалей, наброшенных на резные спинки кресел – от всего, из чего складывалась жизнь гербольдовского дома.
Глубокое блюдце из нойзильбера, в которое мама складывала свои украшения, было полно, и поверх колец в нем лежало ожерелье из больших серебряных бусин, покрытых арабской вязью. Мама купила его в старой лавке в Иерусалиме и, если бы уехала куда-нибудь, то наверняка взяла бы с собой: она надевала украшения под свое прихотливое настроение, а это ожерелье совпадало с ним часто.
Нэла оставила чемодан в прихожей, прошла через гостиную в сад и села на низкую скамеечку под цветущей яблоней. Она уехала из родительского дома так давно, что он связывался в ее сознании только с детством, а к детскому состоянию следовало привыкнуть.
– А предупредить нельзя было? Я бы тебя встретил.
Брат стоял у забора с левертовской стороны, но забор был и не забор, а просто невысокий штакетник, поэтому Нэла могла сразу обнять его, что и сделала.
– Зачем меня встречать? – Она встала на скамеечку и, перегнувшись через штакетник, чмокнула Ваню в щеку. – Я до Белорусской на аэроэкспрессе доехала, и на такси десять минут потом. А ты бы целый день потерял.
Ей совсем не хотелось, чтобы он терял не то что день, но даже час своей нынешней жизни на такое бессмысленное занятие, как стоянье в пробках. Слишком тяжело складывалась жизнь ее брата, пока в ней не появилась Таня, и пусть он тратит теперь время только на счастье.
К Ваньке ей и привыкать было не надо, хотя она рассталась с ним тогда же, когда и с домом на Соколе, и жизни их шли с тех пор настолько по-разному, что в них не осталось, кажется, ни единого схожего элемента. Но близнечная связь не выдумка мистиков, а чистая правда, Нэла по себе и Ваньке это знала, при том что они и не близнецы даже, а просто двойняшки.
– Хоть позвонила бы. – Он быстро провел ладонью по ее голове. – Таня с Алькой дома бы остались, а так они на экскурсию поехали. В Суздаль.
– Еще бы не хватало, чтобы они из-за меня не поехали. И к тому же я не знала, приеду ли.
От брата скрывать было нечего, и Нэла говорила чистую правду: когда сидела вечером на берегу Шпрее и смотрела на темную воду, то еще не знала, полетит ли в Москву, и билет купила с айфона перед самым выездом в аэропорт.
– У тебя что-нибудь случилось? – спросил Ваня.
Никто бы этого про Нэлу не почувствовал, но у него чутье на любое человеческое состояние было обостренное. И от природы – он всегда был такой – и из-за сына, конечно: у того был аутизм, огромную часть своей жизни Ваня провел, занимаясь только им, и это сказалось таким вот образом – он видел людей насквозь и понимал их желания прежде, чем они сами о них догадывались.
– Нет, ничего, – ответила Нэла. – Антон предложил приехать. Я подумала и приехала.
– И долго думала? – поинтересовался брат.
– Не очень! – засмеялась она.
Прав Ванька, не в ее привычках взвешивать «за» и «против», которые заранее все равно не предусмотришь и не взвесишь. Она лучше сначала сделает, а потом оценит последствия, и тоже всегда такая была, с детства, и жизнь свою построила так, чтобы к сорока годам у нее не было никаких причин меняться.
– Пойдем, – сказал Ваня. – Пообедаешь у нас.
Он раздвинул штакетины, и Нэла пролезла в левертовский сад. Все соколянские дети являлись к соседям через заборы, не по улицам же обходить.
Этот дом изменился так же мало, как и родительский. Разумный дух Евгении Вениаминовны веял в нем, не зря Нэла видела между нею и Таней сходство, хотя его вряд ли замечал кто-то кроме нее.
Что в доме живет мальчишка, тоже было заметно – по новенькому турнику в саду, по грязному футбольному мячу, по каким-то напоминающим латы приспособлениям, которые висели на стене в прихожей, и по множеству других мелочей, которые сопровождают жизнь подростка.
Подросток этот, Алик, появился в левертовском доме год назад и таким образом, который даже Нэле казался нетривиальным. Он был внуком Евгении Вениаминовны, но отец его, Вениамин Александрович Левертов, узнал о существовании этого ребенка так поздно, что успел только оформить усыновление, а забрать к себе не успел – умер. Забрала Алика из детдома Таня Алифанова, никакого родства с ним не имевшая, и объяснить это можно было только всей ее природой, потому что любые другие объяснения – что она жила в этом доме девочкой, что в те годы даже влюблена была в Левертова, – такой ее поступок объясняли лишь приблизительно.
Впрочем, Нэла считала, что все это не имеет теперь значения. Теперь есть ее брат и есть Таня, важно только это, и вряд ли Ваня воспринимает как трудность, что у Тани есть мальчик Алик, будь тот хоть сорвиголова, хоть ангелочек с рождественской открытки.
– Ты борщ ешь? – спросил брат из кухни.
– Я все ем.
– А я уже не все. – Он появился в дверях гостиной с половником в руке. – Кто б мне раньше сказал! Всегда был поджарый, как собака, над Лилей смеялся, что она на диетах сидит, а теперь самого от бутерброда с колбасой разносит мгновенно.
Лилей звали его жену, их сын Вадик и был аутистом, им Ваня и занимался четырнадцать лет, бросив работу и весь внешний мир оставив побоку. Это приводило в отчаяние родителей и даже Нэлу, но сделать с этим нельзя было ничего: внешний мир не приспособлен был для того, чтобы в нем мог сколько-нибудь самостоятельно существовать такой ребенок.
Год назад выяснилось, что вообще-то мир прекрасно к этому приспособлен. Лиля влюбилась в учителя, который приезжал в Москву из Америки по программе социализации аутистов, и уехала вместе с ребенком к нему в Техас. Нэла, правда, не знала, любовь это с Лилиной стороны была или расчет – скорее всего, то и другое поровну, – но зато знала, что жизнь ее брата это просто обрушило. Все, что со стороны выглядело грузом, давно уже стало опорой его жизни, и когда оказалось вдруг, что этой опоры – необходимости заботиться о ребенке, о котором кроме него не мог позаботиться никто, – больше нет, Ванина жизнь просто развалилась, и обломки ее придавили его так, что вряд ли он сумел бы из-под них выбраться.
Если бы не Таня.
– Это тебя Таня борщами раскормила! – засмеялась Нэла.
– Ну в общем да, раскормила, – кивнул брат. – Только не борщами.
– А чем?
Он не ответил – ушел в кухню, где что-то забренчало; наверное, крышка на кастрюле с борщом. Но Нэла и без слов услышала его ответ, вернее, он и без слов был ей понятен.
Покоем Таня его раскормила. Не тем покоем, который дается равнодушием, а тем, который дается любовью.
Ну и, конечно, метаболизм от нервов ускоряется, а прекрати нервничать, и сразу начнешь от куска хлеба толстеть, это любая женщина знает.
Ваня принес борщ в супнице, которую Нэла тут же вспомнила – в ней Евгения Вениаминовна часто приносила соседям попробовать какие-то невероятные яства, которые она готовила в качестве повседневной пищи, а мама даже в качестве праздничной вообразить себе не могла.
Они ели борщ, в самом деле вкусный, и разговаривали – о Тане, об Алике, у которого обнаружились большие способности к математике, о конструкторском бюро, куда Ваню взяли несмотря на огромный перерыв в работе…
– Ты-то как живешь, почему не рассказываешь?
Брат спросил это мимолетным тоном, но Нэла знала, что спросил не из вежливости.
– Просто нечего, Вань, – сказала она. – Живу не скучно, но рассказывать нечего.
– Так бывает?
– Вышло, что да.
– Вот прямо само собой взяло и вышло? – усмехнулся он и, не дождавшись ее ответа, спросил: – Ты поэтому к Антону приехала?
– Не знаю. Не понимаю, почему я приехала, а главное, зачем.
У кого другого такой ответ вызвал бы, может, раздражение, но Ваня умел спрямлять запутанные линии, и в конечном пункте их запутанности выходило, что суть в общем понятна и без того, чтобы разбираться, каким образом она выявилась.
– Ты лучше про Алика вашего расскажи, – сказала Нэла. – Какой он?
И опять – другой сказал бы, что этого в двух словах не объяснишь, но Ваня ответил:
– Умный, но не разумный. Сердечный, но безответственный. С пяти лет в детдоме, а это, знаешь, не та жизнь, которая дает опоры будущему.
Когда-то в детстве они с братом читали одни и те же книжки и думали обо всем одинаково, потом он стал читать другое и думать иначе – проявился аналитический, системный склад его ума, совсем с Нэлиным не схожий, и профессия его инженерная этому соответствовала. А потом, когда круг его жизни вдруг замкнулся непроницаемой чертой и оказалось, что профессии больше нет и только внутри этого замкнутого круга ему приходится существовать, – все переменилось в нем, и он стал видеть людей не аналитически, а более тонким образом, чем видела их даже Нэла, которой тоже проницательности было не занимать.
– Ничего, Вань, – сказала она. – Он же левертовский мальчик. У него в собственной крови опор достаточно.
– Это да, – кивнул брат.
То, что она сказала, было ему понятно, а кроме него, пожалуй, больше никто ее слов не понял бы.
– Как он вас с Таней называет? – спросила Нэла.
– Таню по имени. Меня Иваном Николаевичем звал, а сейчас никак. По-моему, хочет папой называть, но не решается.
– А ты его не торопишь.
– Конечно.
Она хотела спросить, как дела у Вадьки в Америке, но не стала спрашивать. Можно и у родителей потом выяснить, а для Вани едва ли за год стало безболезненным, когда задевают эту струну.
И все-таки он счастлив, он слегка ошалел от неожиданности своего счастья, это так заметно, что и проницательности никакой не нужно. Глаза у него всегда были внимательные, а сейчас внимание не просто ощутимо в них – оно подсвечено счастьем, как сильным и ясным огнем, и надо не иметь ни сердца, ни ума, чтобы своей внутренней смутой мешать этому огню разгораться все сильнее.
– А родители где? – спросила Нэла. – Я им с дороги звонила, но у них телефоны выключены почему-то.
– Они в американском посольстве, потому и выключены. За визой пошли, – ответил брат. – Папу в Нью-Йорк пригласили на год, в Колумбийском университете преподавать.
– Скоро уезжают?
– Через три дня. Если визу дадут. Сейчас же с этим сложности, под лупой каждого разглядывают. – Он сердито крутнул головой. – И как мы в такое превратились? На весь мир стыдобище.
Ваня принес фаянсовую миску с длинными темно-синими ягодами жимолости. В детстве Нэла любила ягоды из левертовского сада – Евгения Вениаминовна всегда угощала ими, потому что у Гербольдов росла только смородина, и ту все ленились собирать.
Они ели и разговаривали. Вернее, Ваня рассказывал о своей новой жизни – действительно совершенно новой, как будто он вышел преображенным из кипятка своего долгого горя.
Он рассказывал об Алике, о своей командировке на Урал, где делали для самолетов детали, которые он конструировал, о Тане… О Тане он говорил словно бы между делом, но, глядя на него, Нэла понимала, что это самое главное в его жизни и есть – Таня. Что это счастье его и есть.
И так же ясно она понимала, что брат отделен от нее своим счастьем, как прежде был отделен горем. Прежнее печалило ее, нынешнее радовало, но было в том и другом общее, и это общее было – ее от него отдельность. Она его любила, она знала в нем все, но при этом так же не могла приблизиться к нему, как не могла бы приблизиться к любому случайному, лишь краем проходящему по ее жизни человеку, и дело было, значит, совсем не в нем.
В ней было дело, только в ней, но почему – ускользало от ее понимания.
Глава 3
Впервые она смотрела на Москву глазами приезжего.
Если ты уехал из дому сразу после школы, то следует, наверное, удивляться, что это произошло только теперь, двадцать лет спустя. Но Нэла удивилась тому, что это вообще произошло – как только вышла из метро на Пушкинской, ощущение чужого города стало таким острым, что она даже растерялась.
Впрочем, растерянность у нее никогда не длилась долго, а сейчас причины растерянности были так очевидны, что Нэла выдернула себя из нее одним движением, как морковку из грядки.
Тверская улица преобразилась совершенно. Нэла давно и тщательно устроила свою жизнь таким образом, чтобы у нее перед глазами не появлялись уродливые предметы – ни в квартирах, ни в городах, где она жила. Квартиры и города менялись, но это условие оставалось неизменным, за этим она следила.
И странно было бы, если бы она не заметила, что Тверская теперь представляет собою какую-то диковатую смесь детсадовского утренника с престижным кладбищем. Вдоль всей улицы, Тверского бульвара и в Новопушкинском сквере высились пластиковые цветы и какие-то фигуры в человеческий рост – приглядевшись, Нэла опознала в них зайцев и расписные яйца. Памятник Пушкину был отгорожен от улицы арками, увитыми искусственными гирляндами, от ядовитого цвета которых она почувствовала на зубах оскомину. Уличные скамейки были гранитными, как и тротуары, и в гранитных же монументальных вазонах торчали какие-то чахлые растения.
Конечно, она и читала, и слышала, каким образом перестраивается Москва, но то ли забыла об этом, то ли читать и даже разглядывать на фотографиях это одно, а увидеть собственными, да еще отвыкшими от безвкусицы глазами, совсем другое. Как бы там ни было, но преображенная Тверская оказалась для нее неожиданным зрелищем.
– Знаешь ли, Нэлка, все эти причитания по поводу знакомых с детства переулочков, по-моему, признак старости и больше ничего, – говорила одноклассница Наташка Парфенова. – Жизнь не стоит на месте, у людей потребности растут, им нужно новое, и это нормально.
С Наташкой случайно встретились весной на набережной Ниццы, и именно в ее смартфоне Нэла рассматривала фотографии московских улиц, пока пили кофе в «Негреско».
Они не виделись лет десять, но в первые же десять минут Наташка сообщила о себе все – что они с мужем всегда приезжают в Ниццу в начале апреля, пока толпы нет, что муж ее работает в московской мэрии, что море уже теплое, да хоть бы и холодное, Витасик у нее морж и окунается в крещенскую купель, что Москву теперь не узнать, такая она стала шикарная и современная. Нэла не собиралась воспитывать у Наташки вкус, поэтому не стала высказывать, что думает о новом московском шике и о том, нужны или не нужны знакомые с детства переулочки. Вся Ницца, да и вся Франция была вообще-то одним сплошным на это ответом, но Наташка была не из тех, кто способен такой ответ услышать.
И вот теперь Нэла шла по Большой Бронной к Патриаршим и не то что не узнавала улицу – гротескно расширенные тротуары все-таки не до такой степени изменили Большую Бронную, чтобы ее нельзя было узнать, – но ни разум ее, ни сердце не отзывались тому, что она видела. И догадка, что дело совсем не в новоявленном урбанизме, а только в ней самой, тревожила ее.
Антон сидел на открытой ресторанной веранде у пруда и читал что-то в айпаде. Неизвестно, изменился ли он за те годы, что они не виделись, но затылок у него не изменился точно. В затылке было упрямство; Нэла не объяснила бы, каким образом оно выражается именно в затылке, но видела его отчетливо.
В вихре надо лбом лихое его упрямство было тоже. Когда Нэла обошла столик и села напротив Антона, а он поднял взгляд, она сразу это увидела.
– Привет, – сказала Нэла. – Ты не изменился.
– Ты тоже, – ответил он. – Нет чтоб сначала поболтать о том о сем, разговор завязать. Привет, Нэлка.
Неизвестно, правда или нет, что человек полностью меняется каждые семь лет своей жизни, но даже если это так, все равно никогда не покажется тебе посторонним тот, с кем ты был близок в юности. Это только что подтвердилось при встрече с Марион и сейчас подтверждалось снова: Нэла обрадовалась, увидев бывшего мужа. Правда, она обрадовалась и увидев в Ницце одноклассницу Наташку – просто потому, что сразу вспомнилось, как в пятом классе сбежали с уроков играть в казаки-разбойники и они с Наташкой спрятались в беседке на Звездочке, а мальчишки не могли их найти.
С Антоном она в казаки-разбойники не играла, но, выражаясь высоким стилем, делила пищу и кров в те годы, когда складываются житейские привычки, так что вряд ли он когда-нибудь покажется ей постороним.
И точно так же это ничего не означает, как и мгновенная радость от встречи с бывшей одноклассницей.
Но все-таки она обрадовалась, увидев его.
– Что тебе заказать? – спросил Антон.
– Макиато.
– А пообедать? – удивился он. – Я специально этот ресторан выбрал, здесь эклектическая кухня, и вкусно. После Италии трудно удивить, я понимаю. Но в Москве теперь не хуже кормят, чем в Европе, любой тебе скажет.
– Ну давай пообедаем, – пожала плечами Нэла.
И тут же с удивлением поняла, что действительно проголодалась, хотя пять минут назад никакого голода не испытывала. И тут же вспомнила про Антонову способность убеждать не логикой, а каким-то другим, неуловимым и мгновенным способом. Это привлекло ее в нем когда-то. Впрочем, не только это.
Сейчас он немного рисовался перед нею – заказывал еду с такой непринужденностью, которая, Нэла знала, не была присуща ему сама собою, а значит, тщательно им в себе взращивалась.
«Ресторанных критиков читает, наверное», – весело подумала она.
Антон всегда умел тронуть всяческой ерундой, и это не изменилось тоже.
– Пить что будешь? – спросил он.
– Что закажешь, – еле сдерживая смех, ответила она.
Он поймал ее взгляд, засмеялся и заказал шампанское.
В общем, они оба были рады встрече и не считали нужным скрывать это друг от друга.
– Долго в Москве пробудешь? – спросил Антон.
Нэла вспомнила, что он не предложил ей приехать, но лишь спросил, не будет ли она в Москве в июне, а когда она ответила, что будет, то поинтересовался, могут ли они встретиться. И получается таким образом, что встреча их хоть и не совсем случайна, однако назначена словно бы мимоходом, а потому надо делать вид, что эта встреча не имеет для нее значения.
Но играть в такие игры с человеком, которого знаешь как себя, Нэла считала излишним.
– Ты зачем меня позвал, Антон? – спросила она.
– Работу хочу предложить, – ответил он.
Что ж, значит, и он ничего про нее не забыл. Во всяком случае помнит, что с ней лучше говорить без обиняков.
– И какую же? – усмехнулась Нэла. – В Госдуме?
– Что вспомнила! Я там сто лет уже не работаю.
– А где работаешь?
– У меня архитектурное бюро.
Если бы он сказал, что выступает в цирке, она удивилась бы меньше. Или по крайней мере так же.
Ее удивление понравилось ему, это было заметно. Только неправильно он ее удивление понял.
– Ты-то при чем к архитектуре? – поинтересовалась Нэла.
– При том, что здание не только нарисовать надо, но и построить. – Он обиделся на ее вопрос, хоть и постарался не подать виду. – А это, знаешь ли, не так-то просто. Особенно в Москве.
– Так ты строишь, что ли? – снова удивилась она.
Может, зря удивилась: образования, которое позволяло бы что-либо рисовать или строить, у него нет, но ведь к сорока годам человек может приобрести самые разнообразные навыки. В Госдуме Антон работал помощником депутата, но мало ли чем занимался после этого. Они не виделись, не перезванивались, не переписывались – Нэла ничего не знала о нем. И если бы он вдруг не объявился в одном из ее мессенджеров, то и не узнала бы, а если бы не узнала перед поездкой в Берлин, то и не думала бы о нем, глядя в темную воду Шпрее, а если бы не думала о нем в тот вечер, то и не поехала бы в Москву и не встретилась бы с ним сегодня.
– Я не строю, – сказал Антон. – Я добиваюсь, чтобы было построено. Это еще на стадии замысла надо предусматривать.
– Не слишком заноситься?
– Или наоборот.
– Будьте реалистами – требуйте невозможного? – засмеялась она.
– У меня чаще так, – кивнул он. – Во всяком случае, я стараюсь максимально это обеспечить.
– Что за шрам у тебя? – спросила она.
– Где? – Антон быстро коснулся ладонью скулы. – А!.. Это давно уже. Столкновение с действительностью.
Нэла видела: он обрадовался, что она спросила о шраме. Он хочет быть ей небезразличен, это она поняла и по трогательной небрежности, с которой он заказывал для нее обед, и по вот этой его броской фразочке о столкновении с действительностью.
И это вызвало легкий душевный трепет, который обрадовал ее. Надоела собственная неприкаянность; только сейчас Нэла нашла точное обозначение для снедавшего ее беспокойства.
– У меня нормальный бизнес, не бойся, – сказал Антон.
Нэла рассмеялась и сказала:
– Не боюсь. Но удивляюсь.
– Чему?