История любви Сигал Эрик
— Да-да, понимаю. Однако срок подачи заявлений на стипендию давно истек, — нашел он наконец техническую отговорку.
Что удовлетворит подлеца? Пикантные подробности семейной распри Барреттов? Или ему нужен скандал? Чего он хочет?
— Мистер Томпсон, когда я поступал в вашу школу, я не знал, что так случится.
— Разумеется, мистер Барретт, однако должен вам сказать, что, по моему мнению, нашей администрации не следует вмешиваться в вашу семейную ссору. Весьма, повторяю, прискорбную.
— О’кей, — сказал я, вставая. — Я вижу, к чему вы клоните, на что вы намекаете. Но я не собираюсь целовать жопу своему отцу ради того, чтобы ваша школа получила собственный Барретт-холл.
Уже уходя, я услышал, как мистер Томпсон произнес:
— Это несправедливо.
Я был полностью с ним согласен.
11
Дженни получила диплом в среду. На церемонию в Кембридж приехали ее многочисленные родственники из Крэнстона и Фолл-Ривера и даже какая-то тетка из Кливленда. По предварительной договоренности я не был представлен в качестве жениха, а Дженни не надела обручального кольца, — чтобы никто раньше времени не обиделся, что не попал на свадьбу.
— Тетя Клара, это мой друг Оливер, — говорила Дженни, неизменно добавляя: — Он еще не закончил колледжа.
Родственники толкали друг друга в бок, шептались, строя разные предположения, но ничего не могли выведать ни от нас с Дженни, ни от Фила, который, думаю, был рад уклониться от обсуждения любви двух атеистов.
В четверг я приобрел равный с Дженни академический статус, получив диплом Гарвардского университета, и тоже с отличием. Мало того, будучи старостой курса, я возглавлял процессию выпускников, шествовавших к своим скамьям. А значит, шел впереди даже самых лучших супермозгов, получивших дипломы «с высшим отличием». Я чуть было не сказал этим типам, что мое лидерство явно доказывает правильность моей теории: час на стадионе стоит двух в библиотеке. Но воздержался — пусть радость будет всеобщей.
Понятия не имею, был ли там Оливер Барретт III. В выпускной день во дворе университета собирается не меньше семнадцати тысяч человек, и я, конечно, не разглядывал их в бинокль. Полагавшиеся мне два родительских билета я отдал Филу и Дженни. Разумеется, мой отец мог сесть вместе с выпускниками 1926 года. Но зачем ему это? Банки ведь в тот день были открыты.
Мы поженились на той же неделе, в воскресенье. Причиной, по которой мы не пригласили родственников Дженни, было опасение, что отсутствие Отца, Сына и Святого Духа окажется чересчур мучительным испытанием для набожных католиков.
Бракосочетание состоялось в Филлипс-Брукс-хаузе, старинном здании в северной части Гарварда. Руководил церемонией Тимоти Бловелт, унитарный капеллан колледжа. Естественно, присутствовал Рей Страттон, а также Джереми Наум, мой старинный приятель по школе в Эксетере, который предпочел Гарварду Амхерст. Дженни позвала свою университетскую подругу и — возможно, из сентиментальности — ту высокую неуклюжую девицу, с которой работала в отделе выдачи книг Рэдклиффской библиотеки. Ну и, конечно, был Фил.
Фила я поручил Рэю Страттону. В смысле, чтоб тот не волновался. Но Страттона самого надо было успокаивать! Так эта парочка и стояла, молча подкрепляя друг друга в предвзятом убеждении, что эта самодельная свадьба (как назвал ее Фил) превратится (как предсказывал Страттон) в невероятный фильм ужасов. И лишь потому, что Дженни и я должны были сказать несколько слов друг другу.
Собственно, мы уже видели, как это делается, когда одна из музыкальных подруг Дженни, Мария Рэндолл, выходила замуж за студента-архитектора по имени Эрик Левенсон. Все выглядело очень красиво, и мы прямо-таки заразились этой идеей.
— Вы готовы? — спросил капеллан.
— Да, — ответил я за нас обоих.
— Друзья! — сказал мистер Бловелт, обращаясь к гостям. — Мы собрались здесь, чтобы стать свидетелями соединения в супружеском союзе двух молодых людей. Послушаем же слова, которые они решили сказать друг другу в эту священную минуту.
Невеста говорила первой. Дженни повернулась ко мне и прочла выбранное ею стихотворение. Оно было очень трогательное — особенно, наверное, для меня, ибо звучал сонет Элизабет Барретт Браунинг:
- Когда, возвысясь, души наши встанут гордо
- С колен в молчании, лик к лику, чтобы быть,
- Быть ближе, ждать, пока огонь не опалит
- Растущих крыльев, все же жить не долго
- Нам суждено. Подумай. В высях горных
- Чтоб не пустить нас, станут ангелы кружить,
- Кружась взмывая ввысь, чтоб уронить,
- Нимб золотой небесной песней в горло
- Молчанью нашему.
Боковым зрением я видел Фила Кавиллери. Он был бледен, губы его дрожали, в глазах изумление и обожание. Дженни дочитала сонет, который заканчивался словами, похожими на молитву:
- Навеки б нам с тобой
- Остаться на земле, в любви, в борьбе
- Со страхом зла, с изменчивой судьбой,
- С тоской покоя, с верностью судьбе,
- Найдя любви приют, чтоб стороной
- Прошло бы время смерти, тьмы и бед!
Наступил мой черед. Мне трудно было найти стихотворение, которое я мог бы прочесть, не краснея. В смысле, не буду же я стоять и мямлить какую-нибудь сентиментальную чушь. Однако отрывок из «Песни большой дороги» Уолта Уитмена, хоть и немного короткий, позволил мне выразить все, что я чувствовал.
- …Тебе я руку отдаю свою!
- Любовь свою я отдаю, любовь дороже денег,
- Себя всего я отдаю, пред Богом и Судьей;
- Отдашь ли мне ты всю себя?
- Разделишь ли со мной дорогу?
- Чтоб были вместе мы всегда, вдвоем, пока живем?[4]
Я умолк, и в комнате наступила трепетная тишина. Рэй Страттон протянул мне кольцо, и мы с Дженни — сами, ни за кем не повторяя — произнесли обет супружеской верности, поклявшись любить и эфанить друг друга до самой смерти.
Властью, данной ему штатом Массачусетс, мистер Тимоти Бловелт объявил нас мужем и женой.
Если разобраться, то наша послеигровая вечеринка, как назвал ее Страттон, была претенциозно непретенциозная. Мы с Дженни решительно отвергли традиционное шампанское и, поскольку нас было совсем мало, отправились выпить пива к Кронину. Джим Кронин выставил нам по первой кружке сам в знак уважения к «величайшему хоккеисту Гарварда со времен братьев Клири».
— Черта с два, — Фил Кавиллери стучал кулаком по столу. — Он лучше всех Клири, вместе взятых.
Поскольку он никогда не был ни на одном хоккейном матче с участием Гарварда, я думаю, он имел в виду, что как бы здорово ни катались на коньках Бобби и Билли Клири, не им выпало жениться на его любимой дочери. Короче говоря, все мы уже порядком напились, но в этом факте видели лишь повод добавить еще.
Я позволил Филу расплатиться по счету, заслужив от Дженни один из редких комплиментов моей интуиции:
«Из тебя еще выйдет человек, подготовишка». Под конец, когда мы повезли Фила на автобусную станцию, вышло не клево. В смысле слез. Его, Дженни, да вроде и меня. Ничего не помню, сырость такую развели!..
Так или иначе, после всяких благословений Фил сел в автобус, а мы стояли и махали, пока тот не скрылся из вида. Только тогда до меня стала доходить сногсшибательная правда.
— Дженни, теперь мы законно женаты.
— Точно, теперь я могу быть сучкой и стервой.
12
Если одним словом можно описать нашу повседневную жизнь в первые три года, то слово это — экономия. Каждое мгновение мы были сосредоточены на том, как наскрести деньжат на все, что нам было нужно. Обычно нам удавалось свести концы с концами. И в этом не было ничего романтичного.
Помните известное четверостишие Омара Хайяма? Ну, о том, чтобы лежать под деревом с томиком стихов, ломтем хлеба, кувшином вина и так далее. Теперь замените томик стихов на монографию Скотта о трестах и увидите, как этот поэтический образ вписывается в мою идиллическую жизнь. Рай? Нет, говно собачье, а не рай! Меня мучили одни и те же вопросы: сколько стоят эти самые «Тресты», где их достать по дешевке у букиниста, на что купить хлеба и вина, где взять денег, чтобы расплатиться с долгами?
Жизнь меняет. Теперь самое простое решение приходилось подвергать скрупулезному рассмотрению бюджетной комиссии, заседавшей у меня в голове.
— Оливер, пойдем вечером на Беккета?
— Три доллара.
— То есть?
— То есть полтора доллара твой билет, полтора доллара мой.
— Это значит «да» или «нет»?
— Ни то ни другое. Это значит три доллара.
Медовый месяц мы провели на яхте вместе с двадцатью одним ребенком. Это значит, что с семи утра и пока не надоест юным пассажирам, я бороздил волны на тридцатишестифутовой яхте класса «Родс», а Дженни приглядывала за детьми в яхтклубе «Пекод».
Было это в Кейп-Коде, в Деннис-порте, которому еще принадлежал большой отель, пляж и несколько десятков маленьких домиков для сдачи внаем. На одном из самых крошечных бунгало я мысленно прикрепил мемориальную доску: «Здесь спали Оливер и Дженни — когда не занимались любовью».
Надо отдать должное нам обоим — даже после долгого дня обхаживания клиентов (львиную долю наших доходов составляли чаевые) мы с Дженни все еще были внимательны друг к другу. Я сказал «внимательны», потому что нет слов описать, каково это — любить Дженни Кавиллери и быть любимым ею. Извините, я хотел сказать — Дженни Барретт.
Прежде чем отправиться в Кейп-Код, мы сняли дешевую квартирку в северном Кембридже. Я называю это «северным Кембриджем», хотя формально дом находился в черте города Соммервилла. Коттедж, который, по выражению Дженни, отремонтировать уже было нельзя, проектировали на две семьи, а потом переделали в четырехквартирный. Взяли с нас явно больше, чем все это стоило, но что могут сделать бедные выпускники? Рыночная экономика!
— Послушай, Оливер, а почему пожарные не опечатали эту халупу? — спрашивала Дженни.
— Наверное, побоялись войти внутрь.
— Я тоже.
— В июне ты не боялась.
Разговор этот происходил в сентябре, когда мы возвратились в Кембридж.
— Тогда я еще не была замужем. Теперь, рассуждая как замужняя женщина, я считаю, что это жилище небезопасно со всех точек зрения.
— И что ты собираешься делать?
— Поговорить с мужем, — ответила она. — Он этим займется.
— Слушай, я твой муж, — заявил я.
— Правда? Докажи!
— Как? — спросил я, подумав про себя: нет, только не на улице.
— Перенеси меня через порог, — сказала она.
— Ты что, веришь во всю эту чепуху?
— Ты сначала перенеси, а потом я решу.
О’кей. Я подхватил ее на руки и, преодолев пять ступенек, внес на крыльцо.
— Почему остановились? — спросила она.
— Разве это не порог?
— Нет, не порог!
— Здесь около звонка наши имена.
— Официально это не порог. Давай наверх, старая развалина!
До «настоящего порога» было двадцать четыре ступеньки, и мне пришлось остановиться на полпути, чтобы перевести дух.
— Почему ты такая тяжелая?
— Тебе не приходило в голову, что я могла забеременеть?
От этого вопроса переводить дух мне стало не легче.
— Ты что, серьезно?
— Ага, испугался!
— Нет.
— Врешь, подготовишка.
— Ну, вообще-то да, но только на секунду.
Я перенес ее через наш порог.
То были оставшиеся в памяти редкие и драгоценные мгновения, к которым слово «экономия» не имело никакого отношения.
Мое громкое имя позволило нам получить кредит в продуктовом магазине, который обычно студентам не предоставлялся. Однако оно же сыграло против нас там, где я меньше всего ожидал, — в школе Шейди-Лейн, куда устроилась учительницей Дженни.
— Разумеется, в смысле жалованья нам трудно тягаться с государственными школами, — сказала моей жене директор школы Энн Миллер Уитмен, тут же добавив, что для Барреттов «этот аспект» едва ли имеет значение. Дженни попыталась рассеять ее иллюзии, однако все, чего ей удалось добиться сверх предложенных ей 3500 долларов в год, были двухминутные «ха-ха» да «хи-хи» мисс Уитмен. Ей показалось очень остроумным замечание Дженни о том, что Барреттам приходится платить за квартиру точно так же, как другим людям.
Когда Дженни пересказала мне этот разговор, я выдвинул несколько оригинальных предложений на тот счет, как мисс Уитмен следовало поступить с ее — ха-ха-ха — тремя с половиной тысячами. В ответ Дженни спросила, не хочу ли я бросить свою юридическую школу, чтобы содержать ее до тех пор, пока она не приобретет квалификацию, необходимую для преподавания в государственной школе. Потратив секунду-другую на осмысление всей этой ситуации, я пришел к четкому и лаконичному выводу:
— Какая ерунда!
— Весьма красноречиво, — прокомментировала моя жена.
— А что я, по-твоему, должен был сказать? «Ха-ха-ха»?
— Нет. Просто полюби спагетти.
Так я и сделал. Я научился любить спагетти, а Дженни овладела всевозможными рецептами, как маскировать макароны под что-нибудь другое. Мы кое-что скопили за лето, Дженни получала жалованье, я рассчитывал подзаработать на почте во время рождественской лихорадки — словом, все было о’кей. Мы, конечно, пропускали много новых фильмов (и на концерты Дженни не ходила), но, в общем, сводили концы с концами.
В социальном плане наша жизнь тоже переменилась. Мы по-прежнему жили в Кембридже, и по идее Дженни вполне могла видеться со своими товарищами по всевозможным музыкальным кружкам. Но не было на это времени. Из школы она приходила вымотанная, а ведь надо было еще приготовить обед (обед вне дома выходил за пределы максимально допустимой расточительности). Что касается моих друзей, то они сами сообразили оставить нас в покое. В смысле перестали приглашать нас к себе, чтобы нам не нужно было приглашать их, если вы понимаете, что я имею в виду.
Мы больше не ходили даже на футбол.
Как член Варсити-клуба, я имел право сидеть на гостевой трибуне — отличные места, прямо напротив центральной линии. Но это шесть долларов за билет, всего двенадцать.
— Нет, шесть, — спорила Дженни. — Ты можешь ходить без меня. Я все равно ничего не понимаю в этой игре. Знаю только, что все орут «Бей их!». Ты это обожаешь, и поэтому я хочу, чтобы ты пошел.
— Все, вопрос закрыт, — отвечал я, муж и глава семьи. — Кроме того, мне надо больше заниматься.
Тем не менее субботние вечера я проводил у транзистора, слушая рев болельщиков, которые, хоть географически и были в какой-то миле от меня, находились теперь в другом мире.
Я пользовался своими клубными привилегиями, покупая билеты на игры с участием Йеля для Робби Уолда, моего товарища по юридической школе. Когда, осыпав меня благодарностями, он уходил, Дженни просила меня еще раз объяснить ей, для кого предназначаются гостевые места. И я опять повторял — для тех, кто, независимо от возраста, размера и социального положения, благородно приумножал славу Гарварда на спортивных аренах.
— Включая и водные?
— Сухой или мокрый — спортсмен есть спортсмен, — ответил я.
— К тебе это не относится, Оливер, — заметила она.
— Ты у нас отморозок.
Я промолчал, решив, что это у нее такое остроумие. Мне не хотелось думать, какой смысл в ее вопросах о спортивных традициях Гарварда. Как, например, в ее замечании о том, что, хотя стадион Солджерс-Филд вмещал сорок пять тысяч зрителей, все бывшие спортсмены сидят вместе на той самой гостевой трибуне. Все без исключения. Старые и молодые. Сухие и мокрые и даже отмороженные. И только ли шесть долларов отделяли меня от стадиона по субботам?
Нет, если Дженни действительно имела в виду что-то еще, я не намерен это обсуждать.
13
Мистер и миссис Оливер Барретт III имеют честь просить Вас пожаловать на обед по случаю шестидесятилетия мистера Барретта, имеющий быть в субботу 6 марта в 7 часов вечера в Довер-Хаусе, Ипсвич, Массачусетс.
— RSVP[5]
— Ну, что скажешь?
— Могла бы и не спрашивать, — ответил я. Я был погружен в изучение дела «Народ США против Персиваля» — важнейшего прецедента в американском уголовном праве. Будто дразня меня, Дженни помахивала приглашением у меня перед носом.
— По-моему, пора, Оливер, — сказала она.
— Пора что?
— Ты отлично знаешь, что. Ты хочешь, чтобы он приполз к тебе на четвереньках?
Я продолжал работать, а она — меня обрабатывать.
— Оливер, он тянется к тебе.
— Ерунда, Дженни. Конверт надписан матерью.
— По-моему, ты сказал, что даже не взглянул на него! — почти крикнула она.
О’кей, ну взглянул разок. А потом, наверно, забыл. Я ведь был погружен в «дело Персиваля» и приближающиеся экзамены. Ну что она ко мне привязалась?!
— Подумай, Оливер, — говорила она теперь с просящей интонацией. — Ведь, черт возьми, ему уже шестьдесят лет! И нет гарантии, что он доживет до того дня, когда ты наконец созреешь для примирения.
Я сообщил ей самыми простыми словами, что примирения не будет никогда, и попросил ее не отвлекать меня от занятий. Она молча села, устроившись на кончике подушки, куда я положил ноги. Хотя она не проронила ни звука, я сразу почувствовал, что она пристально смотрит на меня, и поднял глаза.
— В один прекрасный день, — сказала она, — когда Оливер точно так же решит насрать на тебя…
— Его не будут звать Оливер, можешь быть уверена, — перебил я ее. Но она не повысила голоса в ответ, как делала обычно, когда я раздражался.
— Послушай, Оливер, даже если мы назовем его Бозо в честь клоуна из детской телепередачи, что так тебе нравится, он все равно возненавидит тебя за то, что ты был знаменитым гарвардским спортсменом. А к тому времени, когда он поступит в университет, ты, возможно, будешь членом Верховного суда.
Я заявил, что мой сын никогда меня не возненавидит. Она спросила, почему я так уверен. Этого я объяснить не мог, никаких доказательств у меня не было. Просто знал, и все. Тогда она сказала безо всякой логики:
— Твой отец тоже тебя любит, Оливер. Он любит тебя так же, как ты будешь любить этого своего Бозо. Но вы, Барретты, с вашей чертовой гордостью и самоуверенностью, вы можете прожить всю жизнь, думая, что ненавидите друг друга.
— Конечно, если бы у нас не было тебя, — сказал я примирительно.
— Да, это так, — серьезно ответила она.
— Вопрос закрыт, — сказал я, муж и глава семьи. Мой взгляд вернулся к «делу Персиваля», и Дженни встала. Потом вдруг вспомнила.
— Ну, а как насчет RSVP?
Я высказал предположение, что выпускница Рэдклиффа вполне может составить маленький вежливый отказ без помощи специалистов.
— Слушай, Оливер, — сказала она, — возможно, я врунья и обманщица. Но я никогда никому умышленно не делала больно. И не думаю, что смогу.
Вообще-то в этот момент она причиняла боль мне, поэтому я вежливо попросил ее написать любой ответ, который она хочет, лишь бы из него ясно следовало, что скорее ад замерзнет, чем мы приедем. И вновь вернулся к «делу Персиваля».
— Какой у вас номер? — очень тихо спросила Дженни. Она стояла у телефона.
— Ты не можешь просто послать записку?
— Еще секунда, и я взорвусь. Какой номер?
Я сказал и тут же погрузился в чтение апелляции, направленной Персивалем в Верховный суд Соединенных Штатов. Я не слушал, что говорила Дженни. То есть старался не слушать — мы все-таки были в одной комнате.
— Добрый вечер, сэр, — услышал я. Сукин Сын сам подошел к телефону? Разве по будним дням он не в Вашингтоне? Так было написано в недавнем очерке о нем, который я прочел в «Нью-Йорк таймс». Нынешним журналистам грош цена.
Сколько нужно времени, чтобы сказать «нет»?
Дженни потратила уже гораздо больше времени, чем требуется, чтобы произнести это односложное слово.
Она прикрыла трубку ладонью:
— Ты настаиваешь, чтобы я отказалась?
Кивком головы я подтвердил, что настаиваю, а нетерпеливым взмахом руки велел ей поторапливаться.
— Мне очень жаль, — сказала она в трубку. — То есть я хочу сказать, нам очень жаль, сэр…
Нам? Меня-то зачем приплетать? И почему она не может просто сказать и повесить трубку?
— Оливер!
Она снова прикрыла трубку рукой и говорила очень громко.
— У него рана в сердце, Оливер! Неужели ты можешь тут сидеть, если она кровоточит?
Не будь она так взволнованна, я мог бы объяснить ей, что у камней нет крови и что она не должна проецировать свои итальянско-средиземноморские понятия о родительской любви на Рашморские скалы. Но она была очень расстроена. И расстраивала меня.
— Оливер! — попросила она. — Ну скажи ему хоть слово!
Ему? Она что, рехнулась?
— Ну хоть «здрасьте» скажи.
Она протягивала мне трубку. Стараясь не расплакаться.
— Я никогда не стану с ним разговаривать. Никогда.
— Я был абсолютно спокоен.
Тут она и заплакала. Неслышно, только слезы катились по щекам. Потом… Потом она стала умолять меня:
— Ради меня, Оливер! Я никогда ни о чем тебя не просила. Пожалуйста!
Трое (мне показалось, что отец тоже здесь) стоят и ждут чего-то. Чего?
Я ничего не мог сделать.
Неужели Дженни не понимала, что требует невозможного? Что я сделал бы для нее все что угодно, только не это? Я уставился в пол, упрямо качая головой и чувствуя себя очень неловко. И тут Дженни произнесла яростным шепотом слова, каких я от нее никогда не слышал:
— Ты просто бессердечный подлец, — сказала она. Затем завершила разговор с отцом:
— Мистер Баррет, Оливер хочет, чтоб вы знали: по-своему он…
Она остановилась, чтобы перевести дыхание. Это было нелегко, потому что она все еще плакала. Я был настолько изумлен, что молча ожидал окончания моего мнимого «послания».
— Оливер очень вас любит, — быстро проговорила она и бросила трубку.
Нет рационального объяснения тому, что я сделал в следующее мгновение. Это был приступ помешательства — больше мне нечего сказать в свое оправдание. Нет, не так: у меня вообще нет оправдания. Нельзя мне простить то, что я сделал.
Я вырвал у нее телефон — из розетки тоже — и в бешенстве швырнул его через всю комнату.
— Будь ты проклята, Дженни! Может, уберешься из моей жизни!
Я застыл на месте, тяжело дыша как зверь, в которого внезапно превратился. Господи, что на меня нашло? Я повернулся к Дженни.
Но она исчезла.
Именно исчезла — я даже не услышал шагов на лестнице. Наверное, она бросилась вон в то самое мгновение, когда я схватил телефон. Ее пальто и шарф остались на вешалке. Я не знал, что делать, но боль и отчаяние от этого были меньше, чем от того, что я уже сделал.
Я искал ее повсюду.
В библиотеке Юридической школы, пробираясь между рядами зубрящих студентов, я прошел зал из конца в конец не меньше десяти раз. Не проронил ни звука, но лицо у меня было такое, что я наверняка взбудоражил всю эту блядскую библиотеку. Наплевать.
Дженни там не было.
Затем я прочесал Харкнесс-Коммонс, холл, кафетерий. Очертя голову бросился в Агасси-холл в Рэдклиффе. Там ее тоже не было. Я кидался то туда, то сюда, и ноги мои не поспевали за бешено стучащим сердцем.
Может быть, она в Пейн-холле? Там внизу — комнаты для занятий фортепьяно. Я знаю Дженни. Когда она сердится, она садится и колотит по блядским клавишам. Допустим. А когда до смерти перепугана?
Эти фортепьянные классы — какой-то сумасшедший дом. Из-за всех дверей доносятся обрывки музыки — Моцарт, Барток, Бах, Брамс, — сливаясь в безумную какофонию.
Конечно, Дженни здесь!
Инстинкт велел мне остановиться перед дверью, за которой кто-то (сердито?) выколачивал из инструмента прелюдию Шопена. Я задержался на секунду, прислушиваясь. Играли плохо, то и дело сбиваясь и начиная заново. В одной из пауз чей-то женский голос пробормотал: «Черт!». Это, должно быть, Дженни. Я рывком распахнул дверь.
Сидевшая за пианино девушка подняла глаза от клавиатуры. Уродливая широкоплечая хиппи из Рэдклиффа, раздраженная моим вторжением.
— Что за дела, мужик? — спросила она.
— Плохие дела, плохие, — пробормотал я и захлопнул дверь. Потом я обыскал Гарвард-сквер, кафе «Памплона», аркаду «Томмиз» и даже Хейес Бик, где всегда толкутся разные типы с факультета искусств.
Куда же она делась?
Метро уже закрылось, но если она сразу пошла к Гарвард-сквер, то могла успеть на бостонский поезд. Еще была автостанция.
Было уже около часа ночи, когда я бросил четвертак и два десятицентовика в телефонный автомат. Я звонил из автомата на Гарвард-сквер.
— Алло, это Фил?
— Да-а, — сонно говорил он. — Кто это?
— Это я, Оливер.
— Оливер! — в его голосе послышался испуг. — Что-нибудь с Дженни? — быстро спросил он. Раз он меня спрашивает, значит там ее тоже нет.
— Да нет, Фил, с ней все в порядке.
— Ну, слава богу. А ты как, Оливер?
Убедившись, что с Дженни все в порядке, он сразу заговорил спокойно и приветливо. Как будто я не поднял его с постели посреди ночи.
— Отлично, Фил. Все нормально. Порядок. Послушай, Фил, Дженни с тобой общается?
— Мало, черт побери, — ответил он странно спокойным голосом.
— Что ты имеешь в виду, Фил?
— А то, что могла бы звонить и почаще. Я ведь ей не чужой, сам знаешь.
Если можно одновременно испытать облегчение и панику, то именно это я и почувствовал.
— Она сейчас с тобой? — спросил он.
— Что?
— Дай ей трубку, я ей сам скажу.
— Не могу, Фил.
— Она спит, что ли? Тогда не буди, не стоит.
— Ладно.
— Слушай, ты, засранец, — вдруг сказал он.
— Да, сэр?
— Скажи, неужели Крэнстон так чертовски далеко, что вы не можете приехать ко мне как-нибудь на воскресенье? Или, хотите, я к вам?
— Нет, Фил. Мы сами приедем.
— Когда?