Призраки Лексингтона (сборник) Мураками Харуки

Призраки Лексингтона

Эта история — не вымысел. Она действительно произошла несколько лет назад. Я лишь изменил некоторые имена, а все остальное — чистая правда.

Как-то мне довелось провести два года в Кембридже, штат Массачусетс. Там я познакомился с одним архитектором — симпатичным мужчиной едва за пятьдесят. Невысокого роста, крепко сложенный, наполовину седой, любитель плавания — он почти каждый день ходил в бассейн, иногда играл в теннис. Звали его… ну, скажем, Кейси. Родом из Бостона, не женат, жил в старой усадьбе в городке Лексингтон вместе с угрюмым и неисправимо молчаливым настройщиком пианино по имени Джереми. Тому было на вид лет тридцать пять — высокий и стройный, как ива, с небольшими залысинами. Он не только настраивал инструмент, но и прилично играл на нем.

В американских журналах напечатали переводы нескольких моих рассказов. Прочитав их, Кейси через редакцию одного прислал мне примерно такое письмо: «Меня очень заинтересовали Вы и Ваши рассказы. Не могли бы мы как-нибудь увидеться?» Обычно я не встречаюсь с людьми таким образом, поскольку на собственном опыте знаю — эти встречи не приносят ничего хорошего. Но на сей раз подумал: почему бы и нет? Интеллигентное письмо, по всему видно, что у автора есть чувство юмора. Жизнь за границей у меня достаточно беззаботная, дома наши — рядом… Но то лишь внешние причины. Главное, что меня привлекло в Кейси, — его великолепная коллекция старых джазовых пластинок. «Обыщите хоть всю Америку, вряд ли найдете более полное частное собрание. Я слышал, вы, господин Мураками, — большой любитель джаза. Может, моя подборка вызовет у Вас интерес», — писал он. Так и есть — прочитав письмо, я, естественно, захотел посмотреть его коллекцию: когда дело доходит до старых джазовых пластинок, я не могу устоять, точно кобра, что тянется к дудочке.

Усадьба Кейси располагалась в самом Лексингтоне. От Кембриджа — минут тридцать езды на машине. После моего звонка Кейси прислал по факсу подробную схему проезда. И вот одним апрельским днем я сел в зеленый «фольксваген» и отправился к нему домой. Я сразу же нашел огромный трехэтажный дом — построенный как минимум лет сто назад, он выделялся среди дорогих бостонских пригородов, как сама история. Хоть картину с него пиши.

Сад больше походил на рощу. С ветки на ветку, оживленно щебеча, перелетали сойки. На шоссе перед домом стоял новенький микроавтобус «БМВ». Когда я запарковал за ним машину, с коврика на крыльце поднялся огромный мастифф и гавкнул несколько раз — наполовину из чувства долга. Мол, сам я лаять не хочу, но так уж заведено.

Вышел Кейси, пожал мне руку — крепко, будто что-то проверяя. Другой рукой слегка похлопал меня по плечу. Как выяснилось позже, такая у него была привычка.

— Спасибо, что заглянули. Рад вас видеть, — сказал он. На нем была итальянская белая сорочка, застегнутая на все пуговицы, брюки из мягкого хлопка и светло-коричневый кашемировый кардиган. В маленьких очках от «Армани» он выглядел очень элегантно. Кейси провел меня в дом, усадил в гостиной на диван и принес свежесваренный кофе.

Кейси оказался человеком мягким, хорошо воспитанным и образованным. Рассказывал, как в молодости колесил по свету. Мы подружились, и я примерно раз в месяц заезжал к нему в гости. Великолепная коллекция пластинок меня тоже, конечно, манила. Здесь я мог сколько угодно слушать редчайшую музыку, какой больше не услышал бы нигде. Аудиотехника по сравнению с пластинками проигрывала, но все же старый ламповый усилитель выдавал теплый приятный звук.

Работал Кейси в библиотеке. Там у него стоял большой компьютер, на котором он чертил свои архитектурные проекты, но о работе своей Кейси почти не рассказывал. «Так, пустяки», — с улыбкой отшучивался он, как бы оправдываясь. Не знаю, что он там проектировал: я ни разу не видел его за работой. Сколько помню, всегда заставал его в гостиной на диване — он читал книгу, изящно пил вино, слушал, как Джереми играет на пианино, или забавлялся с собакой. Мне кажется, работу он всерьез не воспринимал.

Его покойный отец был известным на всю страну психологом и за свою жизнь издал пять или шесть книг, в наши дни ставших почти классикой. Страстный поклонник джаза, он дружил с продюсером и основателем звукозаписывающей фирмы «Престиж рекордз» Бобом Уайнстоком[1], и благодаря этому его коллекция джаза 40–60-х годов была, как мне и написал Кейси, почти идеальна. И по количеству, и по качеству собранных пластинок. Почти все — оригинальные издания в прекрасном состоянии: ни царапинки на дисках, ни морщины на конвертах. Не диски, а чудо! Их, видимо, хранили и слушали так же аккуратно, как опускают в теплую воду грудных младенцев.

Кейси рос единственным ребенком; его мать умерла, когда он был маленьким. Отец на повторный брак не решился, а когда пятнадцать лет назад умер от рака поджелудочной железы, Кейси вместе с домом и прочим имуществом получил в наследство и коллекцию. Он очень любил и уважал отца, поэтому бережно хранил ее и не выбросил ни одной пластинки. Джаз он слушал с удовольствием, но не был от него без ума, как отец. Из музыки предпочитал классическую и вместе с Джереми не пропускал ни одного концерта Бостонского симфонического оркестра под управлением дирижера Одзава[2].

Примерно через полгода после нашего знакомства Кейси попросил меня присмотреть за усадьбой. Ему потребовалось на неделю съездить по работе в Лондон — случалось такое редко. Обычно во время отлучек Кейси за усадьбой присматривал Джереми, но сейчас тот не мог: несколькими днями раньше уехал в Западную Вирджинию навестить внезапно заболевшую мать. И Кейси позвонил мне.

— Извините, но никто, кроме вас, в голову не пришел, — сказал он. — Всего-то присмотра — кормить два раза в день Майлза (так звали собаку). А в остальном, можете сколько угодно слушать музыку. Спиртного и продуктов в доме навалом. Так что не стесняйтесь!

Неплохое предложение. Хотя бы потому, что в мою жизнь — в то время по некоторым обстоятельствам одинокую — изо дня в день вторгался надоедливый шум: по соседству перестраивали дом.

Я лишь прихватил смену белья, макинтошевский ноутбук и несколько книг и в пятницу после обеда отправился в дом Кейси. Тот уже закончил с багажом и собирался вызывать такси.

Я пожелал ему приятной поездки.

— Да, конечно, — ответил он, улыбаясь. — А вы наслаждайтесь домом и пластинками. Дом неплохой.

Кейси уехал. Я отправился на кухню, сварил и выпил кофе. Затем разместился в соседней с гостиной комнате: подключил компьютер и, слушая пластинки, около часа поработал, как бы примеряясь, что удастся сделать за предстоящую неделю.

Массивный стол, за которым я сидел, — красного дерева, с выдвижными ящиками, — был настоящим антиквариатом. Вообще-то, относительно не старой вещью в комнате можно было считать разве что мой «мак». Остальные предметы, судя по всему, стояли там же, где и в незапамятные времена. Наверное, Кейси после смерти отца в этой музыкальной комнате ни к чему не прикасался, словно здесь был храм или святилище. Дом выглядел заводью в стремительном потоке времени: и стрелки часов в этой комнате, казалось, давно замерли на месте. За ней, тем не менее, следили: на полках — ни пылинки, стол тщательно отполирован.

Пришел Майлз и развалился у моих ног. Я погладил его по голове. Майлз — грустный пес. Он не может долго оставаться один. Лишь спит на своей подстилке в кухне, а остальное время проводит с людьми, как бы невзначай навалившись всем телом на чью-нибудь ногу.

Из гостиной в музыкальную комнату вел высокий проем без двери. В гостиной — большой кирпичный камин, удобный кожаный диван, четыре кресла, все разной формы, и три кофейных столика. На полу — когда-то дорогой, но со временем безвозвратно выцветший персидский ковер, с высокого потолка свисает старинная люстра. Я вошел в комнату, сел на диван и осмотрелся. Каминные часы отсчитывали время, будто кто-то постукивал по стеклу костяшками пальцев.

На высоких книжных полках стояли книги по искусству и архитектуре. По трем стенам развешаны большие и маленькие пейзажи некоего взморья. Впечатление примерно одинаково — на них ни одного человека, лишь унылое морское побережье. Кажется, если приблизить к картине ухо, донесется шум свежего ветра и рев прибоя. От картин — далеко не шедевров — веяло новоанглийской умеренностью и какой-то холодностью в духе старого Моне[3].

В одну из стен просторной музыкальной комнаты были вмонтированы стеллажи, на которых в алфавитном порядке выстроились старые пластинки. Сколько их, не знал даже Кейси. Лишь мог предположить: «Тысяч шесть или семь, где-то так. Но еще примерно столько же упаковано в картонные ящики по углам чердака. Глядишь, усадьба вскоре просядет под тяжестью пластинок, как дом Эшеров».

Время тихо и уютно окутывало пространство, пока я работал за столом, поставив на проигрыватель старый миньон Ли Коница[4]. Ощущение было такое, будто я погрузился в футляр, идеально подходящий мне по размеру. Чувствовалась какая-то неторопливо и ладно справленная близость. Музыка мягко проникала во все уголки комнаты, в трещинки стен, в складки штор.

В тот вечер я открыл припасенную Кейси бутылку красного «монтепульчано». Выпив несколько бокалов, я устроился на диване и принялся за купленную накануне книгу. Кейси знал, что рекомендовать: хорошее вино. Я достал из холодильника сыр «бри» и съел четверть с печеньем. Вокруг царила полнейшая тишина, лишь на камине тикали часы, да мимо дома изредка шуршали машины. Дорога заканчивалась тупиком, поэтому ездили по ней только местные жители, а с наступлением темноты окрестности погружались в гробовую тишину. Перебравшись сюда из шумного студенческого Кембриджа, я чувствовал себя, как на морском дне.

В двенадцатом часу мне, по обыкновению, захотелось спать. Отложив книгу, я поставил хрустальный бокал в мойку и пожелал Майлзу спокойной ночи. Собака безропотно свернулась калачиком на подстилке из старого одеяла и, тихонько поскулив, моргнула. Я потушил свет и поднялся на второй этаж в гостевую спальню. Там переоделся в пижаму, забрался в постель и почти сразу же уснул.

Открыв глаза, я ощутил себя в прострации. Где я? Онемел, как жухлый овощ, забытый на дальней полке буфета, ссохшийся и жалкий. Наконец я вспомнил, что присматриваю за домом Кейси. Точно. Я ведь в Лексингтоне. Я нащупал наручные часы у подушки и нажал подсветку. Четверть второго.

Медленно опустившись на кровать, я включил маленькое бра в изголовье. Но не сразу — некоторое время ушло на поиск выключателя. Из-под лилейной чашечки отшлифованного стекла полился желтый свет. Я с силой потер ладонями лицо, глубоко вдохнул и окинул взглядом посветлевшую комнату. Проверил стены, взглянул на ковер, поднял голову к потолку. Как собирают рассыпанный по полу горох, собрал воедино сознание, словно заставляя тело привыкнуть к окружающей действительности. А вскоре обратил внимание на… звук. Как шум морского прибоя, этот звук вытянул меня из глубокого сна.

Там кто-то есть!

Я затаил дыхание и как можно тише пробрался к двери. В ушах отдавались глухие удары сердца. Однозначно — в этом доме есть еще какие-то люди. Причем не один человек и не два. Едва доносились звуки, похожие на музыку. Я ничего не понимал; подмышки повлажнели от холодного пота. Что здесь произошло, пока я спал?

Первым в голову пришло: это хорошо спланированная шутка. Кейси сделал вид, что едет в Лондон, а сам остался и, чтобы удивить меня, незаметно устроил ночную пирушку. Но… нет, Кейси не из тех, кто способен на такие дешевые трюки. У него куда более тонкий и легкий юмор.

Или же — продолжал размышлять я, опираясь на стену, — там незнакомые мне друзья Кейси. Знали, что Кейси уезжает, но понятия не имели, что в доме остался я, и между делом завалились к нему. В любом случае, на воров не похоже. Грабители проникают в чужие дома незаметно и, по крайней мере, не слушают музыку на полной громкости.

Первым делом я снял пижаму, натянул джинсы, обул теннисные туфли, надел поверх майки свитер. Хотелось на всякий случай взять в руки что-нибудь потяжелее. Но, окинув взглядом комнату, ничего подходящего я не увидел. Ни бейсбольной биты, ни какой-нибудь кочерги. Лишь кровать и шкаф, на стене — маленькая книжная полка и пейзаж в рамке.

В коридоре звуки слышались отчетливей. Снизу доносились и, как пар, рассеивались по коридору аккорды старой веселой мелодии. Знакомая песня — мне доводилось слышать ее раньше, но названия вспомнить я не мог.

Голоса тоже слышались. Говор множества людей смешивался в единый гул, поэтому разобрать, о чем говорят, было невозможно. Иногда раздавался смех, приятный и озорной. Судя по всему, там вовсю шла вечеринка. Причем давно. Как украшения, переливчато звенели бокалы с шампанским или вином. Кто-то танцевал, половицы ритмично поскрипывали в такт шагам.

Я беззвучно прокрался по темному коридору, вышел на верхнюю площадку лестницы и, перегнувшись через перила, посмотрел вниз. Свет из высокого окна холодно и бледно освещал внушительных размеров холл. Ни единой людской тени. Обе створки двери в гостиную плотно закрыты. Я прекрасно помнил, как открывал их перед сном. Вне всяких сомнений. Значит, кто-то их закрыл после того, как я поднялся на второй этаж и уснул.

Как поступить? Можно не делать ничего и спрятаться в спальне на втором этаже. Закрыть дверь изнутри на ключ, нырнуть в постель… С точки зрения здравого смысла — самый подходящий план. Однако пока я стоял на лестнице и слушал смех и приятную музыку из-за дверей, первый шок постепенно прошел, как успокаиваются волны на поверхности пруда. Судя по атмосфере, эти ребята, должно быть, нормальные люди, — предположил я.

Я глубоко вдохнул и стал спускаться по лестнице в холл, тихонько ступая по старым ступеням. Добравшись до холла, повернул налево и оказался в кухне. Зажег свет, достал из стола увесистый нож для разделки мяса. Кейси любил готовить и пользовался дорогим комплектом немецких ножей. Все остро наточенные лезвия из нержавеющей стали сверкали обворожительно и реалистично.

Однако я представил, как захожу с большим ножом в комнату, где проходит шумная вечеринка, и понял, насколько по-идиотски буду при этом выглядеть. Я налил себе из-под крана стакан воды и выпил, а затем вернул нож на прежнее место.

Интересно, что делает собака?

И тут я впервые обратил внимание, что собаки нигде не видно. На привычном месте ее не оказалось. Куда же она делась? Если кто-нибудь забрался в дом под покровом ночи, могла бы, на худой конец, и гавкнуть. Я наклонился и пошарил по впадинам одеяла, усеянного шерстью. Тепла от собачьего тела не чувствовалось: Майлз давно покинул свою подстилку.

Я вернулся из кухни в холл и сел на маленькую скамейку. Музыка не унималась. Слышались разговоры: как волны, то громче, то тише, но не прерываясь ни на минуту. Интересно, сколько там народу? Человек пятнадцать, не меньше. А может, и за двадцать. Раз так, то даже в просторной гостиной им должно быть тесно.

Какое-то время я раздумывал, стоит или нет мне открывать дверь и входить в комнату. Выбор совсем непростой и даже странный. Я присматриваю за этим домом, а значит, отвечаю за то, что в нем происходит. Но на вечеринку же меня никто не приглашал.

Я прижался ухом к дверной щели, чтобы хоть что-нибудь расслышать, но это не помогло. Обрывки разговоров сливались в одно целое, и я не смог уловить ни единого слова. Понятно, что это фразы, диалоги, но, сливаясь в смутную какофонию, они вставали за дверью непреодолимым барьером. Похоже, нет мне там места.

Я сунул руку в карман и вынул двадцатипятицентовую монету. Без какого-либо умысла покрутил ее — серебристый кругляш вернул мне ощущение объективной реальности.

Тут будто мягкой киянкой мне ударило по голове:

— Это же призраки!

В гостиной собрались, слушают музыку и балагурят нереальные люди.

По спине побежали мурашки, на лбу выступил холодный пот. В голове все смешалось. От скачка давления зазвенело в ушах, как если бы сдвинулось по фазе все окружающее пространство. Я хотел было проглотить слюну, но в горле пересохло. Тогда я снова положил монету в карман и осмотрелся. Сердце глухо стучало.

Странно, почему я до сих пор не обратил на это внимание. Если подумать — кому еще может прийти в голову устраивать вечеринку в столь поздний час. Если бы столько людей, запарковав поблизости машины, вошло в дом, я бы по-любому проснулся. И собака бы наверняка залаяла. Значит, ни откуда они не приходили.

Эх, окажись Майлз сейчас рядом… Как мне хотелось обхватить огромного пса за шею, вдохнуть его запах, почувствовать кожей его тепло. Но собаки нигде не было. Я, как заколдованный, снова уселся на скамейку в холле. Разумеется, мне было страшно. Но имелось там и нечто превыше страха — глубокое и бескрайнее.

Вдохнув и выдохнув несколько раз, я наполнил легкие воздухом. К телу постепенно вернулись привычные ощущения, будто кто-то в глубине моего сознания тихонько перевернул несколько карт.

Затем я поднялся, бесшумно — так же, как по пути вниз, — вернулся в комнату и нырнул в постель. Разговоры и музыка не стихали еще долго. Сон пропал, и я почти до рассвета был вынужден с этим мириться. Не выключая свет, я опирался на тумбочку и, разглядывая потолок, прислушивался к отзвукам, казалось, нескончаемой вечеринки. Но, в конце концов, уснул.

Когда я открыл глаза, на улице шел дождь. Тихая и мелкая весенняя морось, единственная цель которой — слегка смочить землю. Под карнизом щебетали сойки. Стрелки часов подбирались к девяти. Я, как был в пижаме, спустился вниз. Дверь из холла открыта, как я оставил ее вчера перед сном. В гостиной — никакого беспорядка. Моя книга лежит перевернутой на диване. На кофейном столике — крошки печенья. Это как раз нормально, а от вечеринки — ни единого следа.

На кухне, свернувшись калачиком, крепко спал Майлз. Я разбудил пса и дал ему поесть. Тот уплетал, потряхивая ушами, будто ничего, абсолютно ничего не произошло.

Странная ночная вечеринка в гостиной Кейси больше не повторялась. Как не происходило с тех пор вообще ничего странного. Лишь сменяли друг друга ничем не приметные ночи в тихом Лексингтоне. Но в том доме я почему-то просыпался почти каждую ночь. И всегда — между часом и двумя. Может, просто не мог расслабиться в чужой обстановке. А может, надеялся еще раз дождаться той странной вечеринки.

Просыпаясь по ночам, я, затаив дыхание, вслушивался в темноту, но ничего больше не слышал. Только изредка в саду от порывов ветра шелестели листья. Тогда я спускался на кухню попить воды. Майлз всегда спал в кухне на своей подстилке, но стоило мне появиться, радостно подскакивал, вилял хвостом и прижимался головой к моим ногам.

Прихватив собаку, я шел в гостиную, включал свет и осторожно осматривал комнату. Никаких признаков не ощущалось. Диван и кофейные столики неподвижно стояли на обычных местах. На стенах, как и всегда, висели холодные пейзажи Новой Англии. Я садился на диван и просто так минут десять — пятнадцать сидел, убивая время. Закрывал глаза и собирал в пучок сознание, надеясь отыскать хоть какую-нибудь зацепку. Меня окружала лишь тихая глубокая ночь пригорода. Если открыть окно на клумбу, по комнате разнесется запах весенних цветов, слегка колышутся от ветра шторы, где-то в глубине рощи ухает филин.

Когда Кейси через неделю вернулся из Лондона, я решил не рассказывать ему о событиях первой ночи. Почему — я и сам не знаю. Просто казалось, что ему лучше об этом не говорить.

— Ну как, ничего не случилось за мое отсутствие? — спросил Кейси прямо с порога.

— Да нет, ничего особенного! Все было тихо. Работа продвинулась! — И это была правда.

— Вот и хорошо! Это самое главное, — весело сказал Кейси. Вынул из сумки и подарил мне бутылку дорогого шотландского виски. На прощанье мы пожали друг другу руки. Я сел в свой «фольксваген» и вернулся на кембриджскую квартиру.

Следующие полгода мы не встречались ни разу. Кейси иногда звонил, и мы разговаривали по телефону. Мать Джереми умерла, и угрюмый настройщик пианино так и остался в своей Западной Вирджинии. Я заканчивал большой роман и, за редкими исключениями, никуда не ездил и ни с кем не встречался. Проводя по двенадцать часов за работой, я не отлучался от дома более чем на километр. Последний раз я виделся с Кейси в кафетерии рядом с прокатом лодок на реке Чарлз. Мы неожиданно столкнулись с ним на прогулке и вместе выпили по чашечке кофе. Не знаю почему, но Кейси на удивление сильно постарел. Настолько, что я его едва признал. Лет на десять. На уши свисали совершенно седые волосы, под глазами — темные мешки, на руках прибавилось морщин. Раньше Кейси до мелочей следил за своей внешностью. Может, заболел? Но он об этом не заговаривал, а я ни о чем не расспрашивал.

— Джереми больше не вернется в Лексингтон, — слегка покачивая головой, уныло сказал Кейси. — Иногда звонит мне из Западной Вирджинии. Разговариваем, и я чувствую, что он после смерти матери совершенно изменился. Это уже не прежний Джереми. Говорит только о звездах. Как позвонит, так сплошные никчемные разговоры о созвездиях: как они сегодня выстроились, что лучше всего делать, что нельзя, ну, и так далее в том же духе. Пока он жил здесь, я ничего подобного от него не слышал.

— I’m really sorry[5], — сказал я. Но к кому относилась эта фраза, я и сам не знал.

— Мать умерла, когда мне было десять лет, — тихо начал Кейси, в упор разглядывая кофейную чашку. — Братьев и сестер у меня нет, поэтому после смерти матери мы с отцом остались вдвоем. В самом начале осени на яхте случилась беда, и матери не стало. Мы совершенно не были готовы к ее смерти. Еще бы — молодая красивая женщина. Моложе отца на десять с лишним лет. Мы и представить себе не могли, что наша мама когда-нибудь умрет. И вот в один злосчастный день ее вдруг не стало. Улетучилась, словно дым. Мать была красивой и умной, все ее уважали. Любила прогулки, и походка у нее была красивая. Помню, выпрямит спину, подбородок немного вперед, руки за спиной — и так весело идет. На ходу поет песни. Мне нравилось гулять с нею. Ее фигура так и стоит перед глазами — как она шагает под ярким утренним солнышком по дороге вдоль ньюпортского побережья. Ветерок рукава раздувает, а летнее платье у нее было длинное, хлопковое, с узором из мелких цветов. Так и стоит перед глазами — будто фотография.

Отец боготворил мать и просто носил ее на руках. Наверное, любил ее сильнее, чем меня — своего сына. Отец был такой человек: любил все, что добывал собственными руками. Я же был для него просто результатом естественного хода вещей. Конечно, он любил меня, еще бы — единственный сын, как-никак. Но не так сильно, как мать. И я это понимал. Отец никого больше так не любил, как маму. Поэтому после ее смерти второй раз уже не женился.

Три недели после похорон отец непрерывно спал. Я не преувеличиваю. Он буквально проспал все это время. Иногда, как бы вспомнив, вставал, пошатываясь, с постели и молча пил воду. Что-нибудь съедал. Как лунатик или призрак. А потом натягивал на себя одеяло и засыпал снова. Плотно задвинув ставни, как заколдованная принцесса, все спал и спал в темной комнате с застоявшимся воздухом. И не шевелился. Почти не ворочался во сне, лицо у него не менялось. Я даже начал беспокоиться: часто подходил проверить, не умер ли. Склонялся над изголовьем и всматривался, словно впивался в его лицо.

Но он не умер. Просто спал, как зарытый глубоко в землю камень. Скорее всего, даже не видел снов. Только размеренное сопение едва слышалось в тихой темной комнате. Мне ни разу до тех пор не приходилось видеть такого долгого и глубокого сна. Отец походил на человека, переселившегося в иной мир. Помню, мне было очень страшно. Казалось, я одинок в просторной усадьбе и отвергнут всем миром.

Когда пятнадцать лет назад отец умер, я, конечно, горевал, но, признаться, его смерть меня не шокировала. Мертвым он походил на себя спящего. Я даже подумал: «Как тогда!» Такое дежа вю — настолько мощное, что я испугался, выдержу ли. Я видел перед собой прошлое почти тридцатилетней давности. Только не было слышно храпа.

Я любил своего отца. Никого в жизни больше так не любил. Уважал его, более того — чувствовал какое-то духовное родство. Странно: после его смерти я тоже забрался в постель и заснул как убитый. Будто перенял особый семейный обряд.

Кажется, так длилось две недели. И все это время я спал, и спал, и спал… спал до тех пор, пока не протухнет, не растает и не пропадет время. Я мог спать бесконечно. Но сколько бы ни спал, я не высыпался. Мир сна тогда казался мне настоящим, а реальный мир — пустым и примитивным. Лишенным красок, поверхностным. Мне даже казалось, что в нем больше незачем жить. Наконец-то я смог понять, что, должно быть, чувствовал отец после смерти матери. Понимаете, о чем я? В общем, некоторые вещи иногда принимают иную форму. По тому что не могут ее не принять.

Кейси замолк и о чем-то задумался. Конец осени. Об асфальт изредка постукивали падающие желуди.

— Могу сказать только одно, — подняв голову, едва улыбнулся своей мягкой стильной улыбкой Кейси, — умри я сейчас вот здесь, никто в мире не уснет из-за меня так крепко.

Иногда я вспоминаю призраков Лексингтона. Призраков, устроивших посреди ночи в усадьбе Кейси шумную вечеринку. Вспоминаю одинокого Кейси и его отца — они, кандидаты в покойники, плотно закрыв ставни, спят мертвым сном в спальне на втором этаже. Привязанного к людям пса Майлза и прекрасную коллекцию пластинок, от которой захватывает дух. Шуберта в исполнении Джереми и синий «БМВ» у входа. Но случилось все это, кажется мне, кошмарно давно в кошмарно далеком месте. Хотя в действительности произошло совсем недавно.

Я никому до сих пор не рассказывал эту историю. Если подумать, история, должно быть, очень странная, но странной она мне совсем не кажется из-за своей древности.

1996 г.

Зеленый зверь

Муж, как обычно, ушел на работу, и я осталась дома одна. Заняться было нечем. Я присела у окна и сквозь щель между шторами стала смотреть на сад — смотреть бесцельно, в надежде на случайную мысль о подходящем занятии. Взгляд остановился на моем давнем любимце и воспитаннике — вечнозеленом дубе. Росли мы вместе. Я часто разговаривала с ним, как с другом.

Вот и в тот раз я мысленно беседовала с дубом. О чем — сейчас не вспомню. Даже не знаю, как долго это длилось: если смотришь на сад, время течет, точно вода на стремнине. За окном совершенно стемнело. Н-да, засиделась… Очнулась я от глухого рокота. Сотрясалась земля. Сначала показалось, что рокочет у меня внутри. Будто слуховая галлюцинация. Я затаила дыхание и насторожилась от мрачного предчувствия. Рокот медленно, но верно нарастал. Даже не знаю, на что он похож. С такими жуткими раскатами, что по телу побежали мурашки. Я замерла.

Вдруг земля у корней дуба вспучилась, потрескалась и разломилась. На поверхность вылезло что-то вроде острого когтя. У меня сами собой сжались кулаки, взгляд застыл на этом, а в голове пронеслось: «Сейчас что-то будет!» Коготь энергично разгреб землю, из образовавшейся норы выкарабкался зеленый зверь.

Первым делом он отряхнулся, и со сверкающей зеленой чешуи посыпались комья земли. Его удивительно длинный нос с темным кончиком торчал тонким хлыстом. И только глаза — совсем как у человека. При виде этих глаз я невольно содрогнулась: в них жили мысли — как у меня или, скажем, у вас.

Зверь приблизился к дому и постучал в дверь кончиком носа. Сухо раздалось: «Тук, тук-тук»… Тайком, чтобы не привлечь его внимания, я пробралась в дальнюю комнату. Кричать смысла нет: в округе ни души, а муж припозднится. Черным ходом бежать невозможно: в доме всего одна дверь, и в нее стучится отвратительный зеленый зверь. Остается только затаиться и сделать вид, что внутри никого нет: быть может, он смирится и куда-нибудь уйдет. Но зверь не отступал. Он изогнул кончик носа, сунул его в замок и… Замок поддался, слегка щелкнув, дверь приоткрылась, и внутрь неспешно проник нос. Он внимательно изучал комнату — как осматривается, приподняв голову, змея. «Эх, стоять бы сейчас с ножом у двери, да отрубить этот нос по самое основание». На кухне полно острых ножей. Но зверь, словно услышав меня, только хмыкнул:

— Б-б-бес толку все это. — Странно он говорит — похоже, с трудом подбирает слова. — Этот нос — яко хвост я-я-ящерицы: руби не руби, все расти будет. Чем чаще рубишь, тем си-сильнее и длиннее становится. Так что з-з-зазря это все. — И жуткие глазищи завращались волчками.

Да он читает мысли! Ну, это уж слишком! Никому не позволю рыться у себя в мозгах — тем паче такому непонятному и жуткому зверю. Меня прошиб холодный пот. В самом деле, что он собирается сделать? Сожрать меня? Или утащить с собой под землю? «Хрен редьки не слаще», — подумала я. Хорошо хоть, он не совсем безобразный: не страшно на морду взглянуть. А когти на этих длинных лапах — ничего так, если присмотреться, весьма даже симпатичные. Странно, но он совсем не агрессивен…

— Разум-м-меется! — сказал зверь, выгибая шею. Зеленая чешуя перекатывалась с легким звоном, будто слегка качнули стол, уставленный кофейными чашками. — Н-н-неуж-жто думаете, что я в-в-вас съем? Не-а — не буду! Пошто вы так? Я против вас ничего не имею. Не такой я в-в-варвар!

Ну, точно, он понимает все, о чем я думаю!

— Эй, хозяюшка! Хозяйка! Я пришел сюда сделать предложение. Понимаете? Я нарошно выполз из глуб-б-бокого подземелья. Не простое это дело: пришлось сполна землицы разгрести. Вона, все когти ободрал! Будь у меня злой умысел, злой умысел, злой умысел, разве б я смог такое сотворить. А сюда пришел, ибо вы мне нравитесь, нравитесь. Я думал о вас в глуб-б-боком подземелье. Но не мог больше выносить и в-в-выполз сюда. Все отговаривали, а мне не терпелось. Собрал всю свою х-х-храбрость, — я знал, вы подумаете: «Ах ты ж зверь такой! Набрался наглости делать мне предложение!»

— А разве не так? Такой нахальный зверь, да еще требует моей любви!

Тут морда зверя помрачнела. Цвет чешуек сразу поменялся на фиолетовый, тело съежилось и стало будто на размер меньше. Я скрестила руки и уставилась на усохшую тушу. Может, его тело меняется с переменой чувств? И под этим безобразным видом кроется легко ранимое сердце, нежное, как свежее пюре? Раз так, у меня есть шанс! «Попробуем еще разок. Но ты же безобразный зверь!» — громко подумала я. Так громко, что в сердце отдалось, точно лаем: «Но ты же безобразный зверь!» Чешуйки тотчас полиловели. Глаза зверя, точно всасывая всю мою неприязнь, расширились, вылезли из орбит, из них ручьями инжирного сока полились слезы.

Страх пропал. Тогда я на пробу представила, как могла, самую жестокую вещь. Мысленно связав зверя, я острым пинцетом по одной ощипала его зеленые чешуйки; потыкала раскаленным докрасна ножом в мягкие персиковые икры; что было сил вонзила обгорелый паяльник в опухшие, как инжир, глаза. Я представляла одну за другой все эти пытки, а зверь горько рыдал, кричал от боли, корчился в муках, словно это происходило с ним на самом деле…Цветные слезы, густая слюна из пасти, из ушей — газ пепельного цвета с запахом роз, ненавистный пристальный взгляд распухших глаз…

— Эй, хозяйка! Прошу вас, ради бога! Не думайте, пожалуйста, о таких зверствах! Умоляю, не п-п-представляйте себе всего этого!.. У меня н-н-не было злого умысла, — добавил он понуро. — Я не делаю ничего плохого. Я просто д-д-думал о вас.

Говори-говори! «Шутка ли — ты вдруг выполз в моем дворе, без спроса открыл дверь, вторгся в дом. Или я тебя приглашала? В конце концов, что хочу, то и думаю». Тем временем в голове поплыли еще более жуткие сцены. Я мучила, кромсала его тело разными механизмами и инструментами, не упуская ни одного издевательства. Я унижала его как могла. «Слушай, зверь! Ты ведь не знаешь, что такое женщина! А раз так, я тебе сколько угодно, сколько угодно всего напридумаю!» Силуэт зверя постепенно расплылся, сам он ссохся, подобно дождевому червю, до своего роскошного зеленого носа. Корчась на полу, зверь зашевелил губами, пытаясь еще что-то сказать мне напоследок. Видимо, что-то очень важное — словно забытую древнюю весть. Однако пасть его скривило гримасой, и он замер, а вскоре рассеялся и пропал вообще. Облик его стал тонкой тенью вечера. В воздухе повисли только выпуклые печальные глаза. «Такие шутки со мной не пройдут! Смотри-смотри, тебя уже ничего не спасет. Ты ничего не можешь сказать. Ты ничего не можешь сделать. Кончено твое существо». Спустя миг и глаза растворились в пустоте. Темнота ночи заполнила беззвучную комнату.

Апрель 1991 г.

Молчание

— Господин Одзава, вам когда-нибудь приходилось в драке ударить человека?

Он посмотрел на меня, прищурив глаза, словно увидел перед собой нечто ослепительное:

— Почему вас это интересует?

Не свойственный ему взгляд излучал живые искорки, но спустя мгновение они пропали, и лицо приняло обычное невозмутимое выражение.

— Да так просто, — ответил я. Вопрос действительно не имел никакого смысла. И задал я его — видимо, зря — из праздного любопытства. Тему разговора я сразу же сменил, но Одзава на это не поддался. Было видно, что он все время о чем-то думал. Казалось, он то ли растерян, то ли чему-то сопротивляется. Мне оставалось лишь бессмысленно рассматривать вереницу серебристых самолетов за окном.

Поводом к вопросу послужил его же рассказ о боксе, заниматься которым Одзава начал с седьмого класса. Мы болтали о пустяках, убивая время перед посадкой, и беседа завязалась как бы сама собой. Тридцать один год. Он по-прежнему раз в неделю тренируется в спортзале. Неизменный победитель студенческих турниров — бывало, его даже включали в национальную команду. Я слушал Одзаву, и меня охватывала странная мысль: по своему характеру он нисколько не похож на человека, отдавшего боксу почти двадцать лет жизни. А ведь мне не раз случалось работать с ним вместе. Что тут скажешь? Человек как человек: тихий, ненавязчивый. В работе честен и терпелив, с сослуживцами справедлив, при всей своей занятости не то что прикрикнет на окружающих — бровью не поведет. Мне ни разу не доводилось слышать, чтобы он на кого-то жаловался или о ком-то злословил. В общем, Одзава людей к себе располагал. Приятной наружности, нетороплив и спокоен… Я просто не мог себе представить, что привело этого человека в бокс, оттого и задал такой вопрос.

Мы пили кофе в ресторане аэровокзала, собираясь вместе лететь в Ниигату. На дворе — начало декабря. Небо затянуто тяжелыми тучами, будто его плотно закрыли крышкой. В Ниигате с утра свирепствовала пурга, и вылет самолета откладывался с часу на час. В аэровокзале было битком. Громкоговорители все время объявляли о задержке рейса, не позволяя отлучаться уставшим пассажирам. В ресторане топили нещадно, и мне приходилось постоянно вытирать платком пот.

— По большому счету, ни разу, — неожиданно начал Одзава после долгого молчания. — Занявшись боксом, я ни разу никого не ударил. Новичкам крепко-накрепко вбивается в головы: нельзя никого трогать за пределами ринга и без перчаток. Там, где обычный человек может дать сдачи, боксер обязан извиниться и отступить. Силу разрешается применять только к равным себе.

Я кивнул.

— Но если честно, один раз я все же ударил человека, — сказал он. — Мне тогда было четырнадцать. Я только-только начал заниматься боксом. Не сочтите за оправдание, но тогда я еще даже не знал, в чем техника этого вида спорта, и некоторое время выполнял одни упражнения по общефизической подготовке: прыгал через скакалку, растягивался, бегал… И ударил, совсем не собираясь этого делать. Правда, в тот злополучный момент я был как заведенный, времени на раздумье не оставалось, и рука выскочила непроизвольно — как пружина. Когда пришел в себя, он уже лежал. А меня и после удара продолжало трясти от злости.

Одзава занялся боксом с подачи своего дяди, управлявшего спортивным залом. Причем не каким-нибудь заурядным спортзалом в захолустном городке, а кузницей первоклассных чемпионов. Родители, беспокоясь, что сын вечно сидит у себя в комнате над книгами, предложили ему позаниматься для общего развития спортом. Одзава не собирался посвящать себя боксу, но по-человечески любил дядю и начал беззаботно тренироваться, решив, что бросит это занятие, как только надоест. Но за те несколько месяцев тренировок в дядином спортзале, куда ему приходилось целый час добираться на электричке, искусство бокса на удивление покорило его сердце. И прежде всего потому, что бокс, по своей сути, — спорт молчаливых. К тому же — сугубо индивидуальный. То был совершенно невиданный и немыслимый мир, что без всякой видимой причины овладел им целиком. Запах пота, поскрипывание кожаных перчаток, молчаливое самозабвение людей, быстро и эффектно использующих силу своих мышц, — все это постепенно, но необратимо пленяло его сердце. Теперь уже поездки в спортзал по субботам и воскресеньям стали одним из его немногих увлечений.

— Что привлекло меня в боксе? Ощущение его глубины. Кажется, меня покорила именно эта глубина, по сравнению с которой совершенно не важно: бьешь ты или тебя. Победа или поражение — лишь банальный результат. Бывает, люди побеждают, бывает, и проигрывают. Но если постигнуть такую вот глубину, проигрыш уже не страшен. Ведь человек не может оставаться непобедимым, он рано или поздно непременно потерпит поражение. И очень важно понять эту самую глубину, в которой и заключается — по крайней мере, для меня — бокс. Иногда, стоя на ринге в перчатках, я ощущаю себя словно в глубоком колодце — таком глубоком, что не видно никого, даже меня самого. И там, на дне этого колодца, я веду бой с тенью. Мне одиноко, но нисколько не печально. Говоря «одиночество», мы даже не подозреваем, что существуют разные виды одиночества. Бывает до горечи грустное, кромсающее нервы, но бывает и иное. И чтобы его достигнуть, нужно изо всех сил шлифовать свое тело. Без труда, как говорится, не вытащишь и рыбку из пруда. Это — одна из тех истин, что я постиг благодаря боксу.

Одзава с полминуты помолчал.

Я посмотрел на часы. Времени у нас хоть отбавляй.

— По правде, не хотелось бередить прошлое. Было бы в моих силах, забыл и больше не вспоминал бы никогда, — сказал он и, улыбнувшись, неспешно начал свой рассказ.

* * *

Одзава ударил своего одноклассника по фамилии Аоки. Одзава на дух не переносил этого человека. Почему — он и сам не знал. Это чувство просто возникло с самой первой их встречи, тут уж ничего не поделаешь. Причем возникло настолько откровенно впервые в его жизни.

— Как думаете, такое бывает? — спросил он. — Пожалуй, у каждого в жизни хотя бы раз нечто подобное происходит: начинаешь ненавидеть человека без всякой на то причины. Я не считаю, что склонен к ненависти. И все же нашелся один такой и на мою долю. Беспричинно. Вся беда в том, что противоположная сторона, как правило, испытывает те же чувства.

Аоки считался прилежным учеником почти по всем предметам. Мы учились в мужской школе, и он пользовался успехом. Для учеников был вожаком, для учителей — любимчиком. Несмотря на успехи в учебе, он не зазнавался, со многими дружил, был веселым. Даже порядочность в нем какая-то была… Но я с самого начала терпеть его не мог, я словно видел его насквозь: словно у него на лбу высвечивался какой-то интуитивный расчет. Я не могу ответить, что конкретно имею в виду, потому что не могу привести подходящего примера. Могу лишь сказать, что понял это. Я инстинктивно не переваривал душок эгоизма и гордыни, что исходил от него. Так не можешь выносить чей-то запах тела. Аоки был умным парнем и умело этот запах скрывал. Не ощущая его, многие одноклассники говорили: «А он — четкий малый!..» Естественно, я в ответ помалкивал, но после каждой такой фразы мне становилось как-то не по себе.

Аоки и я были совершенно противоположными личностями. Я считал себя молчуном и тихоней, потому что не любил выделяться на общем фоне и мог без особого труда переносить одиночество. Естественно, у меня было несколько приятелей, которых, пожалуй, можно назвать товарищами, но не более того. В каком-то смысле я был не по годам развитым подростком. Чем иметь дело со сверстниками, мне было намного интересней читать дома книги, слушать отцовские пластинки с классикой, общаться со старшими товарищами по секции. Как видите, и внешности я не привлекательной. Оценки в школе были не то чтобы плохие, но и не особо хорошие, и учителя часто забывали мое имя. Вот таким я был и при этом нисколько не пытался выпячивать себя. Никому не говорил о занятиях боксом, никому не рассказывал о прочитанных книгах, прослушанной музыке.

В сравнении со мной Аоки казался белым лебедем посреди болота. Не скрою, умная голова — это даже я не могу не признать — и соображал быстро. На лету схватывал, что интересует людей, о чем они думают, и умело подстраивал свое поведение под общение с ними. Тем и заставлял всех восхищаться: мол, Аоки — классный парень! Но только не меня. Мне он казался мелкой душонкой. Иногда я размышлял: да и ладно, что я не такой умный. Допустим, у него все легко выходит — как саблей рубит. Зато у этого человека нет ничего своего. Ему нечего противопоставить людям. Ему достаточно лишь того, чтобы его признали окружающие. Этакого самоуспокоения от собственной находчивости. Он просто держит нос по ветру, но об этом никто не догадывается — за исключением разве что меня.

Думаю, Аоки понимал мое отношение — он был малым расчетливым. И, казалось, испытывал ко мне определенное отвращение. Я же не дурак; ничего особенного собой не представляю, но и не дурак. Не примите за хвастовство, но в те годы у меня был собственный мир. Пожалуй, никто в классе не читал больше меня. Я был молод, старался скрывать этот мир от окружающих, но, случалось, непроизвольно задирал нос и смотрел на одноклассников свысока. И, думаю, мое самомнение задевало Аоки.

Однажды я получил самый высокий в классе балл на контрольной по английскому. Со мной такое произошло впервые, но не случайно. В то время я очень хотел заполучить какую-то вещь — сейчас, правда, никак не вспомню какую, — и мне пообещали ее купить, если результат хотя бы одной контрольной окажется лучшим в классе. Остановив свой выбор на английском, я последовательно изучал язык, проверял все, что может попасться мне на контрольной, в любую свободную минуту повторял спряжения глаголов, до дыр перечитывал учебники — так, что помнил все наизусть. Поэтому я нисколько не удивился, получив самый высокий в классе балл, близкий к максимальным ста. Мне это показалось само собой разумеющимся.

Но для остальных моя оценка оказалась сенсацией. Даже для учителя. Аоки оказался, как минимум, в шоке: он привык быть лучшим по английскому. Учитель, возвращая мою работу, как-то подтрунил над Аоки. Тот покраснел. Он понимал, что стал посмешищем. Я не помню, что сказал учитель, но спустя время узнал, что с того дня или вскоре после Аоки начал распускать обо мне нехорошие сплетни. Например, что я пользуюсь шпаргалками. Другого объяснения моего успеха не находилось. Узнав об этом от товарищей, я не на шутку рассердился. Конечно, в такой ситуации следовало посмеяться над ним и тут же все позабыть. Но ведь я тогда был просто школьником и не мог сдерживать своих чувств. И вот в одну из перемен я завел Аоки в дальний угол школьного двора, чтобы выяснить, что все это значит. Аоки прикинулся дурачком: «Эй! Какого черта тебе надо? Нечего меня трогать!.. Получил по ошибке высший балл, и радуется!» После этих слов он попытался меня оттолкнуть, чтобы пройти мимо. Явно наглел, пользуясь преимуществом в росте и силе. Тогда-то я его и ударил. Машинально. Когда пришел в себя, в его левую скулу уже шел прямой удар. Аоки повалился на бок и при этом ударился головой о дерево. Хлынувшая из носа кровь залила ему белую рубашку. Он рассеянно уставился на меня снизу. Пожалуй, настолько удивился, что не мог понять, что с ним вообще произошло.

Но уже в тот момент, когда кулак коснулся его скулы, я пожалел о случившемся. Меня как озарило: кулаками делу не поможешь. Тело все еще сотрясалось от злости, но я уже понимал, что совершил дурацкую выходку.

Я хотел было извиниться перед ним, но не смог. Был бы кто другой, я непременно сразу же попросил бы прощения — но не у Аоки. Я, конечно, раскаивался, что ударил его, но ни на йоту не считал, что поступил плохо. «И поделом, — подумал я. — Не парень — пресмыкающееся. Таких давить нужно». Но все же я не должен был его бить. Это интуитивная истина. Однако… поздно: я уже ударил и, оставив Аоки сидеть на земле, ушел оттуда.

После обеда на занятиях Аоки не оказалось. По всей видимости, он сразу пошел домой. Меня не покидало паршивое настроение. За что ни брался, никак не мог отвлечься: не радовали ни музыка, ни книги. Что-то сосало под ложечкой, не позволяя сосредоточиться. Такое чувство, будто случайно проглотил вонючее насекомое. Тогда я лег на кровать и уставился на свой кулак. И понял, до чего же я одинок. Теперь я еще сильнее ненавидел человека по имени Аоки, который довел меня до такого состояния.

— Со следующего дня Аоки начал меня игнорировать — будто в классе и вовсе нет ученика по фамилии Одзава. И, как всегда, продолжать собирать на контрольных лучшие результаты. Я, наоборот, с тех пор палец о палец не ударил для подготовки к ним. Мне все это стало безразлично. Я продолжал учиться так, чтобы только не отставать. В остальное время занимался своими делами, разумеется, продолжал ходить в дядин спортзал. От упорных тренировок у меня раздались плечи, окрепла грудь, руки стали мощными, а щеки — упругими. Недурно для школьника. Я понимал, что взрослею. Какая прекрасная то была пора!.. Почти каждый вечер я, раздевшись по пояс, подолгу стоял перед большим зеркалом в умывальнике, наслаждаясь одним видом собственного тела.

В конце учебного года Аоки перевели в параллельный класс. У меня отлегло от сердца. Я так радовался, что теперь не нужно каждый день встречаться с ним в аудитории. И, предполагаю, он думал так же. Мне казалось, что плохие воспоминания постепенно сотрутся из памяти. Как бы не так. Аоки затаился в предвкушении мести. Он был, что свойственно гордецам, личностью очень мстительной и не мог так просто забыть нанесенное однажды оскорбление. Затаился и выжидал подходящего момента, чтобы вцепиться мне в горло.

Мы поступили в одну и ту же старшую школу. Нужно заметить, то была частная школа для учеников и средних, и старших классов[6]. Правда, каждый год эти классы слегка перетасовывались, но Аоки постоянно оказывался в параллельном. И все же в выпускном мы опять оказались вместе. Встретившись с ним глазами в аудитории, я насторожился. Мне сразу же не понравилось выражение его лица. Вскоре у меня, как прежде, противно засосало под ложечкой. То было недоброе предчувствие.

Одзава умолк и некоторое время пристально смотрел на кофейную чашку перед собой. Затем поднял на меня взгляд и еле заметно улыбнулся. За окном раздался гул реактивного самолета: «Боинг-737» вспорол облака и пропал из виду.

Одзава продолжал:

— Первая треть учебного года прошла, тут уж ничего не скажешь, спокойно. Аоки оставался верен себе. Совершенно не изменился с восьмого класса. Некоторые люди ведь если не идут вперед, то и не сдают позиции — продолжают делать и поступать, как и прежде. Успехи Аоки были также велики, сам он пользовался в классе неизменным успехом. Нечего и говорить — в свои неполные семнадцать лет этот человек уже держал в руках клубок своей жизни. Может, по-прежнему так и живет. Как бы там ни было, мы старались не встречаться взглядами. Что говорить о моем настроении, пока в классе — такой противник. Но делать было нечего. К тому же я и сам не был безгрешен.

Вскоре наступили летние каникулы — последние у старшеклассников. Я неплохо закончил семестр. Если даже не заглядывать в заоблачные дали, с такими оценками вполне можно было поступать в любой нормальный институт. Поэтому я не тратил время на подготовительные консультации, а просто повторял пройденное и выполнял домашние задания. Хватит с меня! Родители тоже не докучали. По субботам и воскресеньям ходил в спортзал, а все остальное свободное время читал любимые книги и слушал музыку. Все менялись на глазах. Наша школа славилась как «трамплин для поступления в вузы». Учителя прямо с ума сходили, чтобы узнать, сколько человек в какие институты поступило, из какой школы и куда — больше всех? Ученики тоже не отставали, и весь последний год у них просто плавились мозги. Атмосфера в классе накалилась. Если честно, мне это не нравилось с первого класса средней школы. И даже спустя шесть лет я все никак не мог привыкнуть к этой лихорадке. За все эти годы мне так и не удалось завести среди одноклассников ни одного близкого друга, которому я мог бы довериться. Товарищами можно было назвать только тех, с кем я тренировался в спортзале. Почти все они — старше меня, из них половина уже работали. И все же именно с ними мне было интересно. После тренировки мы шли куда-нибудь поболтать за кружкой пива. Все они, в отличие от моих одноклассников, были людьми совершенно иного склада. С ними мне было приятно проводить время, от них же я узнал много очень важных вещей. До сих пор жутко подумать, что стало бы со мной, не занимайся я все это время боксом в дядином спортзале.

Посреди летних каникул произошло событие: мой одноклассник по фамилии Мацумото покончил с собой. Совершенно непривлекательный ученик. Говоря точнее — безликий. Когда мне сообщили о его смерти, я с трудом вспомнил, как он выглядел. За все время, пока мы учились в одном классе, разговаривали не больше двух-трех раз. К тому же и на лицо не ахти какой. Вот и все, что я могу о нем вспомнить. Он умер за несколько дней до пятнадцатого августа, и похороны пришлись на годовщину окончания войны[7]. Я точно это помню. Стоял очень жаркий день. Мне позвонили домой: сообщили о его смерти и велели обязательно быть со всеми на панихиде. Присутствовал весь класс. Мацумото прыгнул под поезд в метро. Причины не знал никто. Нашли нечто похожее на предсмертную записку, в которой он сказал, что больше не хочет ходить в школу.

Почему не хочет ходить, не указывалось. Разумеется, все учителя были в шоке. После панихиды весь поток собрали в школе, и директор долго жевал прописные истины: мы скорбим о Мацумото… должны разделить тяжесть его смерти… переживая это горе, мы должны укреплять свой моральный дух…

Затем оставили один наш класс. Завуч и классный руководитель, стоя перед нами, говорили, что необходимо разобраться в причине смерти Мацумото. И если кто-нибудь что-нибудь знает, пусть честно обо всем расскажет… Все примолкли.

На меня вся эта шумиха не произвела никакого впечатления. Умер одноклассник — царство ему небесное. Зачем только было кончать с собой? Не нравится школа — не ходи, все равно выпуск — через какие-то полгода. Зачем же умирать для этого? Я предполагал, что у него был какой-то невроз: целыми днями сплошь разговоры об экзаменах, тут хочешь не хочешь кто-нибудь помешается.

Закончились каникулы, началась учеба, и я заметил, что в классе установилась странная атмосфера. Ко мне все как-то охладели. Что-нибудь спрошу — в ответ получаю нечто вымученно-натянутое или резко-грубое. Сначала я думал, что они просто не в духе или какие-то нервные, и не обращал особого внимания. Однако через пять дней после начала семестра меня в учительскую внезапно вызвал классный и принялся допытываться, правда ли, что я хожу в спортзал.

— Правда.

Никаких школьных правил я тем самым не нарушал.

— Давно занимаешься?

— С четырнадцати лет.

— Правда, что ты в том году ударил Аоки?

— Правда. — Врать я не мог.

— До начала занятий в спортзале или после?

— После. Но тогда я еще ничего не умел. Первые три месяца мне и перчатки-то не позволяли надевать, — пояснил я. Но учитель даже не слышал:

— А Мацумото ты бил?

Я прямо опешил. Ведь я уже вам говорил, тот был молчаливым малым.

— Какой мне смысл его бить? И зачем? — пытался защищаться я.

— Кто-то в школе регулярно бил Мацумото, — хмуро сказал классный руководитель, — и, по словам его матери, он нередко возвращался домой с синяками на теле и лице. В школе, В ЭТОЙ САМОЙ ШКОЛЕ его кто-то бил и отбирал деньги. Но Мацумото так и не сказал матери имя обидчика. Боялся, что его тогда совсем забьют. Вот и решился на самоубийство. Да, жалко парня. Ни к кому так и не обратился. Видимо, сильно били. Мы сейчас выясняем, кто мог над ним издеваться. Если что-нибудь знаешь, лучше честно признайся. Разберемся по-хорошему. В противном случае, делом займется полиция. Ты это понимаешь?

Так — тут без Аоки не обошлось, дошло до меня. Неплохо он использовал смерть Мацумото. Притом, что нисколько не врал. Видимо, откуда-то узнал о моих занятиях боксом. Вот только откуда, ума не приложу. И рассказал о них кому-то незадолго до смерти Мацумото. Дальше — проще простого: остается связать одно с другим, сходить к учителю и рассказать о моих тренировках, о том, что я его когда-то ударил. Нет сомнений — он представил все в лучшем свете. Наверняка сказал, что я его запугал, избил до крови — оттого он до сих пор и молчал из страха. При этом с его стороны не было никакой оголтелой лжи, которую можно распознать с первого взгляда. Аоки был крайне осторожен. Он лишь выкрасил голую правду в выгодный для себя цвет, придав ей идеальную воздушную форму. Бесспорно, это его рук дело.

Похоже, учителей переполняли подозрения. Боксеры явно были в их глазах изгоями. К тому же по своему типу я учителей никак не устраивал. Через три дня меня вызвали в полицию. Нечего и говорить, для меня это стало шоком. Дело было шито белыми нитками, к тому же — против меня никаких улик, одни слухи. Мне сделалось грустно и досадно. Ведь никто не верил ни одному моему слову. Даже справедливые учителя, и те не могли за меня заступиться. В полиции меня подвергли формальному допросу. Я объяснил, что почти не разговаривал с Мацумото. Да, я ударил четыре года назад ученика по имени Аоки, но то была самая обычная драка. И с тех пор между нами не возникало никаких стычек. Вот. Примерно так. Следователь сказал, что, по слухам, бил Мацумото я, и я ответил, что это ложь.

— Кто-то по злобе распространяет эти вздорные слухи, — только и сказал следователь: на большее у него полномочий не оказалось — доказательств-то никаких, одни предположения.

Весть о вызове в полицию тут же достигла школы — как-то просочилась, несмотря на то, что дело должны были держать в секрете. Во всяком случае, все начали смотреть на меня совершенно иными глазами. «В полицию просто так не вызывают — значит, была причина!» Теперь уже все верили, что избивал Мацумото я.

Я не знаю, в какой форме преподнес это Аоки, что думали по этому поводу в классе, и знать не хочу. Судя по всему, рассказ получился гнусным. Теперь уже со мной не разговаривал никто. Будто все сговорились — чего я тоже не исключаю: никто не говорил мне больше ни слова. Никто не отвечал, когда мне требовалось что-нибудь выяснить. И даже те, с кем я прежде по-товарищески общался, держались от меня подальше. Все сторонились меня, как чумного. Казалось, старались выбросить из головы сам факт моего существования.

И не только ученики. Учителя тоже избегали встреч со мной. Лишь называли мою фамилию на перекличке — и все. Хуже всего приходилось на уроках физкультуры. Меня не принимали в команду, никто не хотел заниматься со мной в паре. И преподаватель так ни разу и не попытался мне хоть как-то помочь. Я молча ходил в школу, молча посещал уроки и так же молча возвращался домой. Это продолжалось день за днем — тяжелые дни, что там говорить. Две недели, три… У меня пропал аппетит. Я похудел, началась бессонница. Прилягу — а сердце так и бьется. То одно, то другое встает перед глазами. Какой тут сон? Откроешь глаза, а голова — пустая. Со временем я даже перестал соображать, сплю сейчас или нет.

Я начал пропускать тренировки. Родители забеспокоились, начали спрашивать, все ли в порядке. Но им я ничего не сказал. «Все нормально. Просто устал немного». Допустим, я им расскажу, но что от этого изменится? Ведь они ничем не смогут мне помочь. В конечном итоге, они так и не узнали, что произошло со мной в школе. Оба были слишком заняты работой и делами своего чада почти не интересовались.

Возвращаясь из школы, я закрывался у себя в комнате и тупо смотрел в потолок. Я не мог ничем заниматься, просто смотрел на потолок и думал о всяких пустяках. Представлял разные сцены. Чаще всего — как я бью Аоки. Подстерег его одного и бью… бью… При этом твержу: «Ты — подонок!» — и продолжаю бить изо всех сил. Он кричит, в слезах просит прощения, а я его бью, бью, пока не превращаю лицо в месиво. Проходит время, и мне становится противно. Сначала никаких угрызений: «Поделом тебе!» — думаю я, и так приятно становится на душе. Но постепенно это настроение улетучивается, а я не могу остановиться и продолжаю мысленно бить Аоки. Смотрю на потолок и вижу там его лицо. Глядь — и уже его бью. Стоит начать, и не могу остановиться. Я мысленно дубасил Аоки, и мне на самом деле становилось плохо и даже несколько раз рвало. Я совершенно не знал, что делать.

Одно время я даже подумывал встать перед всем классом и попытаться доказать, что не совершал ничего постыдного. Если вы считаете, что я сделал то, что заслуживает наказания, предъявите улики. Если доказательств нет, перестаньте так относиться ко мне. Но я чувствовал: допустим, я так сделаю, и все равно никто не поверит. Я не хотел оправдываться перед толпой, что, как стая бакланов, проглотила вранье Аоки. Начни я оправдываться, это послужило бы доказательством моей растерянности. А я ни за что не хотел опускаться до его уровня.

В такой ситуации я не мог ровным счетом ничего: ни бить Аоки, ни винить его, ни даже пытаться кого-то убеждать. Оставалось одно — молчаливо терпеть. Еще полгода. Через полгода закончится школа, и я больше никого из них не увижу. Полгода… Хорошо, если я смогу вынести это молчание. Но уверенности почти не оставалось. Я даже не знал, хватит ли меня на месяц. Возвращаясь домой, я начерно зарисовывал фломастером каждый прошедший день в календаре. И ловил себя на мысли: «Наконец-то день прошел, наконец-то!» Иногда казалось, что мне крышка. Может, так оно и сталось бы, не встреть я одним прекрасным утром в электричке Аоки. Сейчас, вспоминая об этом, точно могу сказать: нервы мои были уже на пределе…

Из адского положения я смог выбраться спустя месяц после начала всей этой истории. По пути в школу я случайно встретил Аоки в электричке. Вагон, как всегда, был битком — не пошевелиться. Через два или три человека от меня за чьим-то плечом появилось лицо Аоки. Стояли мы почти друг напротив друга. Он тоже меня заметил. Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза. Моя физиономия в то время, видимо, была ужасной от невроза и недосыпания. Сначала Аоки смотрел на меня леденяще веселыми глазами, словно хотел спросить: «Ну, как?» Я-то знал, что все это от начала до конца подстроил он. И он знал, что я это знаю. Некоторое время мы с ненавистью так и смотрели друг на друга. И постепенно меня охватило странное настроение. Раньше это чувство мне испытывать не приходилось. Несомненно, я был зол на Аоки. Порой ненавидел так, что хотел его убить. Но в той переполненной электричке у меня появились не злость и ненависть, а что-то близкое к грусти и милосердию. Я размышлял: «Неужели люди, совершив такое, гордятся своими поступками? Неужели этот человек ликует, добившись своего?.. Нет, этому Аоки, пожалуй, ни за что не понять настоящей радости и гордости. Он до самой смерти так и не испытает ту легкую дрожь, что пробирает из самых глубин тела. У некоторых людей глубина напрочь отсутствует». При этом я не считаю, что она есть у меня. Хочу лишь сказать, вся штука в том, осознает ли человек эту самую глубину. Но у них нет даже этого: так, пустая, монотонная жизнь. Только бы привлечь внимание других, пустить пыль в глаза — но за этим ничего не стоит.

Думая обо всем этом, я спокойно и пристально смотрел ему в лицо. И уже не возникало желания его ударить. Он стал мне просто безразличен. Нет, правда, мне самому на удивление полегчало. И я подумал, что должен выдержать эти пять месяцев молчания, и понял, что смогу это сделать. Гордость у меня еще оставалась. Я понимал, что никогда больше не пойду на поводу у людей, вроде Аоки.

Вот такими глазами я смотрел на него. Мы долго вглядывались друг другу в лица, и Аоки понимал, что проиграет, если отведет взгляд. Так продолжалось до следующей станции. Но в последний момент Аоки дрогнул. Едва заметно, но я это точно понял: если долго занимаешься боксом, начинаешь улавливать движения глаз противника. Глаза боксера, у которого перестали работать ноги. То есть сам он пытается ими работать, но они не двигаются. Он думает, что ноги работают по-прежнему, а они уже стоят. Останавливаются они — перестают двигаться плечи, и уже нет мощи для удара. Такие были у Аоки глаза. Странно: он сам не знал причины этого.

Благодаря такому счастливому случаю я воспрянул духом. По ночам стал крепко спать, с аппетитом ел, возобновил тренировки. Я убеждал себя, что не имею права на проигрыш. Не позволю раздавить себя тем, кто меня презирает. Так я выдержал остававшиеся пять месяцев и при этом ни с кем не перемолвился ни словом. Не я ошибаюсь — ошибаются все остальные, успокаивал себя я. Каждый день ходил в школу с высоко поднятой головой и так же возвращался домой. Окончив школу, я поступил в университет на Кюсю, предполагая, что уж там ни с кем из бывших одноклассников уже не встречусь.

Одзава закончил историю и глубоко вздохнул. Предложил мне выпить еще по чашке кофе. Я отказался. И так уже пил третью.

— Человек, испытавший подобное потрясение, так или иначе меняется, — сказал Одзава. — Бывает, что в лучшую сторону, бывает, и в худшую. Если говорить о хорошем, я стал терпеливым. По сравнению с тем, что мне довелось испытать за те полгода, последующие беды даже бедами назвать нельзя. Мысленно сравнивая с «тем», я преодолевал все горечи и невзгоды. Я стал чутче к боли и страданиям окружающих. Можно сказать, это были плюсы. Я даже смог завести себе несколько настоящих друзей. Но имелись и минусы. С тех пор я не верю людям — правда, нельзя сказать, что я не доверяю всему человечеству. У меня есть и жена и ребенок. Мы в семье защищаем друг друга, а без доверия это невозможно. Но вот что я думаю. Даже в тихой и мирной жизни, приключись завтра какая-нибудь беда, что перевернет все вверх ногами, даже если тебя окружают самая счастливая в мире семья и добрейшие друзья, — совершенно неизвестно, что будет дальше. Однажды ни с того ни с сего люди перестанут верить малейшему моему или вашему слову. Такое происходит внезапно. Совершенно нежданно и негаданно. Я постоянно об этом думаю. В прошлый раз обошлось полугодом. Случись повторно — никто не скажет, как долго оно будет длиться. И я совершенно не уверен, смогу ли противостоять такому, случись оно опять. От одной только мысли становится страшно. Бывает, просыпаюсь среди ночи, если что-то подобное мне снится. Причем снится не так-то и редко! В такие минуты я бужу жену и, крепко обняв ее, плачу. Бывает, по целому часу. Так бывает жутко.

Он умолк и стал разглядывать тучи за окном — за последний час они даже не сдвинулись с места. Башня диспетчерской, самолеты, грузовики, трапы, люди в спецодежде — все поблекло в тени тяжелых туч.

— Я боюсь не Аоки. Таких людей, как он, полно на белом свете, и с этим остается лишь смириться. Встречая их на своем пути, я стараюсь не иметь с ними ничего общего. А попросту — бегу подальше. С ними иначе нельзя. В этом нет никакой хитрости — я их сразу распознаю. Но и способности Аоки нельзя не признавать: не каждый может терпеливо затаиться в ожидании случая, реально использовать шанс, так умело манипулировать сердцами людей. Мне все это до тошноты противно, но я признаю, что это — талант.

На самом деле страшнее всего толпа, которая за чистую монету принимает ложь таких, как Аоки. Ничего не предлагает, ничего не понимает, лишь повинуется стадному инстинкту и пляшет под дудочку чужих мнений, красиво звучащих и удобоваримых. Они не задумываются ни на йоту о том, что могут в чем-то ошибаться; даже не догадываются, насколько бессмысленно и безвозвратно вредят другим людям. И за свои поступки они не собираются отвечать. Страшнее всего — такие вот люди. Мне снится толпа. Вокруг — сплошное молчание. И у тех, кого я вижу во сне, лиц нет. Лишь молчание наполняет все вокруг своей холодной водой. И все вокруг растворяется в нем. Но как бы я ни кричал, растворяясь в молчании, никто меня не слышит.

При этих словах Одзава покачал головой.

Я ждал продолжения, но рассказ закончился. Одзава сидел молча, скрестив на груди руки.

— Может, еще и рано, но давайте выпьем пива? — предложил он немного погодя.

— Давайте, — поддержал я. Мне действительно очень хотелось пива.

Январь 1991 г.

Ледяной человек

Я вышла замуж за ледяного человека.

Мы познакомились в гостинице при лыжном курорте, — пожалуй, это самое подходящее место для такой встречи. В фойе шумно толпилась молодежь, а он тихо сидел себе с книжкой — подальше от камина. Время шло к полудню, но мне казалось, что вокруг него оставался прохладный свет зимнего утра.

— Видишь! Вон — ледяной человек, — шепнула мне подружка. Тогда я еще совершенно не знала, что это такое — ледяной человек. Подружка сама только слышала о существе с таким именем. — Наверняка сделан изо льда, поэтому его так и зовут, — сказала она совершенно серьезно, будто речь шла о привидениях или прокаженных.

Ледяной человек был высокого роста. Лицо молодое, а в жестких, как прутья, волосах местами виднелись похожие на нерастаявший снег седые пряди. Скулы выделялись застывшими скалами, пальцы покрывал никогда не тающий иней. В остальном он нисколько не отличался от обычного человека: правда, не очень симпатичный, но если присмотреться, казался достаточно привлекательным. Что-то в нем заставляло содрогнуться сердце. Особенно глаза — немой проницательный взгляд, блестящий, как сосулька зимним утром; они казались единственным проблеском жизни в нескладном теле. Стоя поодаль, я некоторое время разглядывала его. Однако он ни разу не поднял голову и неподвижно продолжал читать книгу, будто уверяя себя, что рядом никого нет.

На следующий день после обеда он читал книгу в том же месте и в то же время. И когда я пришла в столовую на обед, и когда вернулась вместе со всеми после катания, он с тем же выражением лица читал ту же книгу, сидя на том же стуле. То же самое повторилось и на следующий день. Проходил ли день, отступала ли ночь — он в одиночестве читал книгу, тихо, как сама зима за окном, сидя на стуле.

На четвертый день после обеда я придумала отговорку и не пошла кататься на лыжах. Все разошлись. Я некоторое время побродила по опустевшему, словно заброшенный город, фойе. Перегретый воздух отдавал сыростью с примесью странно унылого запаха. То был запах снега, налипшего на обувь и незаметно растаявшего перед камином. Я посмотрела из окон на улицу, полистала газеты, затем подошла к ледяному человеку и решительно заговорила. Вообще-то, я человек стеснительный и без особого повода с незнакомыми людьми не заговариваю. Но в тот момент мне во что бы то ни стало хотелось поговорить с ледяным человеком. Нынешняя ночь — последняя в этой гостинице. Упусти я такой шанс, больше возможности для разговора с ним не представится.

— Вы не катаетесь на лыжах? — спросила я как можно безразличнее. Он медленно поднял голову — причем с таким видом, будто где-то вдали послышалось завывание ветра. И таким же взглядом посмотрел на меня, тихо покачав головой.

— Нет, не катаюсь. Мне достаточно просто читать книги, поглядывая на снег, — ответил он. Его слова повисли в воздухе белым облаком, как фраза на картинке «манга». Я буквально увидела его слова. Он слегка отряхнул иней с пальцев.

Я не знала, что сказать дальше, поэтому покраснела и осталась стоять на том же месте. Ледяной человек посмотрел мне в глаза. Вроде бы слегка улыбнулся. Правда, непонятно: он действительно улыбнулся или мне так только показалось.

— Если желаете, присаживайтесь — побеседуем, — сказал ледяной человек. — Вы, я вижу, интересуетесь мною: хотите узнать, какой он — ледяной человек? — И он опять слегка улыбнулся: — Не бойтесь, после разговора со мной вы не простудитесь.

Так я заговорила с ледяным человеком. Мы пересели на диван в углу фойе и, глядя на кружащийся за окном снег, вели робкую беседу. Я заказала горячее какао, он отказался. Он совершенно не уступал мне в неумении поддерживать разговор. Вдобавок у нас не было общей темы: речь поначалу зашла о погоде, затем мы обсудили удобство гостиницы.

— Вы один приехали сюда? — спросила я.

— Да. А вам нравится кататься на лыжах?

— Не так чтобы очень, — ответила я. — Просто подружки уговорили поехать. По правде, я даже не особо умею кататься.

Я очень хотела узнать про ледяного человека: действительно ли его тело сделано изо льда, что он обычно ест, где живет летом, имеет ли семью и всякое такое. Однако о себе ледяной человек ничего не рассказывал. Я же не осмеливалась спрашивать, предполагая, что он не хочет об этом говорить.

Вместо этого он рассказал мне обо мне самой. В это трудно поверить, но ледяной человек хорошо знал все, что меня касалось, будь то семья или возраст, увлечения или здоровье, школа или товарищи, — все, вплоть до мелочей, о которых я сама уже давно позабыла.

— Ничего не понимаю, — покраснела я. — Такое ощущение, будто меня раздели догола перед всеми. Откуда вы обо мне все знаете? Может, вы умеете читать мысли людей?

— Читать мысли, скажем, я не умею, но мне понятно. Просто понятно, — ответил он, — словно я всматриваюсь в самую толщу льда. Если пристально посмотреть, вас будет видно насквозь.

— А мое будущее?

— Будущего не видно, — бесстрастно ответил он и медленно кивнул. — У меня нет ни малейшего интереса к будущему. Точнее, для меня не существует самого понятия — «будущее», потому что у льда будущего нет. В нем сковано лишь прошлое. Сковано и видно так отчетливо, будто бы все — живое. Лед — он умеет сохранять разные вещи чистыми и прозрачными. Сохранять все, как есть. И в этом — главное предназначение льда, его сущность.

— Вот и славно! — обрадовалась я. По правде, мне вовсе не хотелось знать свое будущее.

Мы встретились еще несколько раз уже в Токио, и вскоре начали ходить на свидания по выходным. При этом мы не забредали ни в кино, ни в кафе. Даже не ужинали вместе, потому что ледяной человек почти ничего не ел. Зато мы всегда садились на лавочку в парке и беседовали о разном. Мы в самом деле беседовали о разном. Но у ледяного человека даже в мыслях не было рассказывать о себе.

— Почему? — спросила я как-то. — Почему ты никогда не говоришь о своем прошлом? Я ведь хочу знать: где ты родился, кто твои родители, как ты стал ледяным человеком?

Ледяной человек некоторое время смотрел мне в лицо, а затем, не торопясь, качнул головой.

— Я не знаю, — ответил он тихо и отчетливо и послал в пространство свой жесткий белый выдох. — У меня нет прошлого. Сам я знаю и сохраняю разное прошлое. Но у меня самого прошлого нет. Я не знаю, где родился, ни разу не видел родителей. Даже не знаю, были они у меня или нет. Я не знаю своего возраста и даже не знаю, есть ли он у меня вообще.

Ледяной человек был одинок, как айсберг в темноте.

И я всерьез и по-настоящему полюбила ледяного человека. Ведь ледяной человек любил не прошлую или будущую, а именно настоящую меня. И я тоже любила не прошлого или будущего, а настоящего ледяного человека и считала, что это прекрасно. Постепенно разговоры дошли до замужества. В то время мне только исполнилось двадцать, и ледяной человек стал первым, кого я по-настоящему полюбила. Тогда я даже не могла себе представить, что значит «любить ледяного человека». Однако будь он не ледяным человеком, а кем-нибудь другим, я все равно ничего бы не знала.

Мои мать и старшая сестра были категорически против брака с ледяным человеком.

— Ты еще молода, чтобы выходить замуж, — говорили они, — к тому же не знаешь его истинного характера — даже того, где и когда он родился. Мы ведь не можем сказать родственникам, что ты собралась за такого человека. К тому же… ледяного. А вдруг он возьмет и растает? Что мы тогда будем делать? Ты, похоже, не понимаешь, что брак — дело ответственное. А этот ледяной человек — он возьмет на себя ответственность мужа?

Но это уже не их заботы! Ледяной человек просто холодный как лед, но это совсем не значит, что он растает, попав в тепло. При этом его тело не настолько холодно, чтобы отбирать тепло у других людей.

Так мы поженились. Правда, без всякого благословения: ни друзья, ни родители, ни сестра, никто не порадовался нашему браку. Мы даже не сыграли свадьбу. Пошли было регистрироваться — а у него и прописки нет. Поэтому мы просто решили, что поженились. Купили маленький торт и съели его вдвоем — вот и вся свадьба. Для совместной жизни сняли квартиру. Ледяной человек работал на морозильном складе, где хранилось мясо. Нечего и говорить, он запросто выносил холод и совсем не уставал, сколько бы ни работал. К тому же почти не ел. На работе его ценили и платили зарплату больше, чем прочим. Мы жили счастливо и мирно, никому не мешая, да и нам никто не мешал.

В его объятиях я думала о глыбе льда — где-то там, в каком-то месте, о котором, пожалуй, знал лишь он один. О твердой глыбе льда — самой большой в мире. Твердой настолько, что тверже уже не бывает. Но она далеко. А ледяной человек всем своим видом напоминал о ней миру. Сначала я терялась в его объятиях, но затем привыкла и даже полюбила, когда он меня обнимал. Он по-прежнему ничего не рассказывал о себе, да и я не спрашивала. Обнимаясь в темноте, мы обладали этим огромным твердым льдом молча. Льдом, сковавшим в себе много миллионов лет прошлого мира.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Уникальный эксперимент загадочной расы инопланетян, вырвавших из разных эпох ордынцев Чингисхана и ф...
В этой книге читатель встретит новых и старых героев, затянутых в воронку нынешней жизни, полной как...
Все началось со странного отравления пожилого участкового, у которого неизвестные злоумышленники пох...
«Солнце ярко сияло на синем небе. Жрица Устарте, стоя в его лучах, смотрела, как ее помощники завали...
Дар ясновидения – великий дар....
Черная Дюжина – лучшие бойцы Тартара – нападает на ворота Эдема. Крупный отряд стражей света, усилен...