Ненастье Иванов Алексей
– А всё по-настоящему, Немец, – самодовольно ответил Лихолетов.
Танюша снова вылезла из-под одеяла. Она разрумянилась от духоты, и Герман отвернулся, едва взглянув на неё.
– Давай, Татьяна, – благодушно кивнул Серёга. Его наглая физиономия с щёткой усов стала совсем воровской, будто он что-то украл у Танюши.
– «И падали два башмачка со стуком на пол. И воск слезами с ночника на платье капал», – послушно прочитала Таня. – «На свечку дуло из угла, и жар соблазна вздымал, как ангел, два крыла крестообразно».
Герману даже стало не по себе от этих нездешних и неуместных слов. Он увидел у двери под вешалкой Танюшины демисезонные сапожки.
– Я худею, какие они теперь стишки учат, Немец! – При Тане Серёга старался не материться. – А ты понимаешь, Татьяна, про что психотворенье?
– Понимаю, Сергей Васильевич, – тихо ответила Таня.
– Догадливые все стали, – Серёга развалился в своём кресле и выложил на полированный стол ноги в разношенных тапках. – Смотри, Татьяна, вот умник, который боится квартиру получать. Может, тебе эту хатку отдать?
Танюша робко смотрела на Серёгу. У него появилось то преувеличенно-серьёзное выражение лица, с которым он решался на самые рискованные поступки. Танюша знала, насколько в жизни важен вопрос квартиры; её ведь саму родители завели ради жилплощади. Танюша вдруг поверила, что Серёга и вправду подарит ей квартиру. Сергей Васильевич всегда так добр к ней…
– Я старенький, а ты молодая, – рассуждал Серёга. – Я должен тебя как-то обеспечить. Будешь жить в своей хатке и вспоминать дядю Серёжу…
Конечно, Лихолетов кривлялся и балагурил. Хотя вообще-то он вполне был способен подарить Танюше квартиру – но не так и не сейчас.
– Вы же наврали, Сергей Васильевич, – грустно сказала Танюша.
– А чего мы такие печальные сразу сделались? – тотчас спросил Серёга. Он продолжал играть. – Без подарков настроения нет?
Герман понял: Таня спокойно проживёт и без широких лихолетовских благодеяний, но не следует шутить с теми вещами, от которых ей больно. Однако проницательный Серёга почему-то не улавливал таких тонкостей.
Танюша легла на тахту и закинулась одеялом с головой.
– Ну вот, Немец, всегда-то я её обижаю, – озадаченно сказал Лихолетов.
– Ладно, я пойду, Серёга, – Герман решительно встал.
– Ну, двигай. Только про хату, Немец, реальный базар. Нечего думать.
В первый же выходной Герман поехал в квартиру «на Сцепе». Выходной попал на первое мая. День выдался просторный и тихий, словно бы всё лишнее в мире раздвинули или убрали. В гладких лужах от лёгкого ветерка нервно вздрагивали чёткие отражения проводов. В пустых кронах деревьев чуткое боковое зрение улавливало что-то призрачно-зелёное. Тени высоток пересекали проспект Железнодорожников, и трамвай, в котором сидел Герман, то вдруг бодро освещался изнутри, когда катился через солнечную дистанцию, то дремотно угасал. Вагон покачивался. Герман смотрел в окно.
На длинной и неухоженной набережной городского пруда трамвай начал обгонять каких-то людей, идущих то поодиночке, то небольшими толпами. Оказывается, это была первомайская демонстрация. Мимо Германа на фоне водного простора в окне проплывали знамёна, провисающие красные полотнища с лозунгами, портреты Ленина, макеты советских орденов. Сквозь перестук колёс Герман обрывками слышал то нестройное женское пение, то гулкие голоса усилителей, то мощные оркестровки маршей в записи.
Герману как-то странно было смотреть на это шествие. Разбитое войско, которое изображает триумф. Красочная атрибутика была бессмысленна, как помпезные аксельбанты, альбомы и значки дембелей. Болоньевые плащи, потёртые куртки, немодные шляпы, усталые немолодые лица. Демонстранты никого уже не смогли бы напугать, да и вышли они от обиды, от злости, из упрямства, а вовсе не в порыве праздничного воодушевления.
Нелепая первомайская колонна напомнила Герману о матери, хотя мать никогда не обращала внимания на советскую агитацию. Просто под этими транспарантами шагала её эпоха. Мама согласна была хоть на что, лишь бы ей дали отдельное жильё, а он вот уже едет смотреть себе квартиру… Потому что у мамы был СССР, а у него – афганский друг Серёга с его дерзостью и малолетней любовницей. И ему, Немцу, всего-то двадцать шесть лет.
Он вышел на своей остановке, на размашистом перекрёстке рядом с неухоженными громадами новостроек. Солнце светило свежо и ярко, звонко чирикали воробьи. Хотелось чего-то одуряющего – напиться, бросить всё и улететь на море, иметь девчонку прямо на лестнице в подъезде. К домам вела дорога, разъезженная панелевозами; Герман по доске перебрался через лужу.
У отворота во двор стоял вагончик-вахтовка, за решётками его открытых окошек играла музыка и звучал женский смех. На стук Германа выглянул Джон Борисов – парень из отряда Бычегора. Джон и Чича – Саня Чичеванов – сегодня караулили дома «на Сцепе». Они отпустили сторожей, а сами взяли бухла и позвали девок, всё равно нерабочий день. Джон предложил Немцу присоединиться, а потом, после отказа, пояснил, в каком подъезде находится квартира номер сто сорок семь.
Дорожки во дворе «афганских» домов уже закатали асфальтом, но бурые газоны оставались пока без чернозёма, зато на одном из них торчала рощица тоненьких берёзок, чудом уцелевших при строительстве. Дома были повёрнуты друг к другу боком и ограничивали квадратный двор с двух сторон. С третьей стороны тянулась бетонная ограда гастронома, а с четвёртой стороны зиял заброшенный котлован со сваями.
В пустом дворе Герман почувствовал себя на дне какой-то гигантской геометрии: плоскости стен, прямые линии углов и дорожек, а в воздухе – ровно очерченные объёмы теней от высоток. Космически идеальное небо и маленький шарик солнца в пересечении невидимых орбитальных парабол.
Он вошёл в нужный подъезд, поднялся на третий этаж и открыл дверь квартиры. Бетонные потолки, мусор на полу, некрашеные оконные рамы… Он озирался, пытаясь представить, как тут всё будет. Это его дом. Возможно, единственный в жизни. Сюда он приведёт свою жену. Будет здесь раздевать её и любить. Сюда будут приходить его друзья. Здесь будут расти его дети. Из этих окон этот вид он будет наблюдать много лет. Этот свой дом он должен будет защищать до последнего дыхания. Возможно, здесь он и умрёт. Герман примерял себя к своему будущему. Его всё устраивало.
Информационный стенд «Коминтерна» был сколочен из реек, покрытых олифой, и находился в фойе Дворца культуры рядом с витриной, за стеклом которой жухли и коробились ватманы с графиками работы кружков и секций. Эти графики, красиво написанные плакатными перьями, остались от времён СССР. А стенд «Коминтерна» был завешан объявлениями, настуканными пишмашинкой на тетрадных листах. На двух кнопках тут неделю болтался призыв ко всем, кто стоит в очереди на жильё, прийти на собрание в кинозал.
Собрание Серёга назначил на 6 июня 1992 года.
Серёга выбрался на сцену через боковой вход. В зале было темно, а на уходящем к потолку экране мелькали тени: двигались огромные руки и ноги, появлялись лица размером с ворота гаража. Шумно, как два паровоза, в динамиках дышали мужчина и женщина. Ожидая собрания, парни смотрели порнуху. Споткнувшись обо что-то, Серёга чертыхнулся и вышел к рампе, отбросив на экран яркую тень. В сумрачном зале светлело множество лиц.
– Бакалым, вырубай! – крикнул Серёга горящим окошкам кинобудки. Кино в «Юбиле» всегда крутил Лёха Бакалым, киномеханик и телемастер.
Под потолком вспыхнули жёлтые лампы. Большой ступенчатый зал был заполнен на две трети. Парни сидели как попало, даже на спинках кресел, будто на лавочках бульвара: пили пиво, курили, пересмеивались. Перед экраном сцену по краям загромождала какая-то мебель в полиэтиленовых упаковках – шкафы, диваны, поставленные стоймя пружинные матрасы. На одном из диванов поверх упаковки развалились Пашка Зюмбилов и Колян Гудынин. Они решили, что смотреть порнуху со сцены будет прикольнее.
– Семён Исаич, что это за склад? – безадресно обратился Серёга в зал.
Он был уверен, что пронырливый Семён Исаич непременно сидит где-то здесь же, хотя ему тут делать нечего, он же не «афганец»-очередник.
– Некуда ставить было, Сергей Васильевич, – из рядов ответил Заубер. – Это Готыняна партия. Гайдаржи сказал, что вы временно разрешили.
– Я вас застрелю, – устало пообещал Серёга.
– Я совершенно ни при чём. Распоряжение вашего заместителя.
– Бойцы, вопрос такой, – начал Серёга. – Дело серьёзное, и про него в городе никто раньше времени знать не должен. Это в наших интересах.
– Не базар! – крикнули из зала.
– Вы расписаны по квартирам двух домов на Сцепщиков. Дома почти готовы к сдаче, – напомнил Серёга. – Но горисполкому нужны деньги, и он продаёт наши дома банку «Батуев-инвест», а вам, бойцы, ни говна, ни ложки.
Зал взревел от возмущенья:
– Да порвать их всех!
– Охерели!
– Меня моя же баба зарежет!
– С-суки! – истерично и по-блатному заорал Гудынин с дивана на сцене.
Серёга покосился на Гудыню, немного подождал и махнул рукой.
– Тихо, бойцы, – продолжил он. – Короче, мы со Штабом уже месяц над этой ситуёвиной работаем. Подготовили бумаги. Осталось главное. Надо всем вместе разом заселиться в дома. Захватить. Это сделаем в воскресенье четырнадцатого. За день мы должны въехать полностью во все квартиры.
– Да я хоть щас! – закричали из зала.
– А кто перевозить будет?
– У меня мебели нихрена нету!..
– Я четырнадцатого не могу!
Гудыня засвистел на весь кинозал. Серёга злобно посмотрел на него.
– Поломаю улыбаторы, парни, – предупредил он Гудыню и Зюмбилова.
Колян Гудынин был дурак, шут по природе. Его ломало и корчило, едва он попадал в центр внимания, – так пьяного подмывает плясать под любую музыку. А быть на виду Гудыне нравилось, поэтому он и сам начинал паясничать и куражиться, чтобы на него смотрели ещё больше.
– Бойцы, бойцы, ахтунг! – призвал Серёга. – Вам надо собраться по взводам и написать заявки на грузовики, чтобы Штаб знал, сколько машин заказывать и куда гнать. Распределение смотрите у Колодкина, у Лебедухина и у Дисы Капитонова. Микрорайон За Баней – к Исраиделову. И ещё…
– Маневровая общага чья? – кричали из зала.
– А на Токарях кто?
– А мне грузить некому, Серый! Я-то один, Ленка беременная!
– Бойцы, важно! – надрывался Серёга со сцены, ожидая тишины.
В зале среди рядов поднялся Витька Басунов и рявкнул:
– Тихо всем, командир сказал!
– Важное говорю, парни, – спокойно продолжил Серёга. – «На Сцепе» нас наверняка обложат. Ментов поставят, прикажут освободить площади, может, пришлют ОМОН. Будут прессовать. Газеты заорут, что мы в Афгане фашистами работали, что рынок на Шпальном отжали, как бандосы, теперь «на Сцепе» снова рванули себе лучший кусок. Это будет. Но по-другому нам квартиры не получить. Такая у нас жизнь. Кто солдату блядь припас?
– И чего ты предлагаешь, Серёга? – спросили из зала.
– Мы должны заехать с семьями. Слышите? Если мы будем одни, сами по себе, картинка будет – прикиньте какая. Город нас не поддержит, а власти пошлют ОМОН на штурм. А если мы будем с семьями, то все увидят, что мы нормальные, не звери, не бандюганы отмороженные, что у нас маленькие дети, что мы за закон, а не за беспредел. Я понятно объясняю, бойцы?
Зал притих. Это было для многих важно – числиться среди людей, а не среди беспредельщиков. Общество и так считало «афганцев» психопатами, привыкшими к насилию. На митингах про «Коминтерн» порой орали: «Они палачи! Руки по локоть в крови! Они в Афгане убивали женщин и детей!» И вот теперь уже свои женщины и дети… Тащить их «на Сцепу» – значит, реально рисковать ими, ставить под удар. Кто знает, вменяема ли власть? А вдруг и вправду ОМОН получит приказ идти на штурм жилых домов?
– Серёга, детьми прикрываешься? – глумливо завопил Гудыня.
Он ничего особенного не имел в виду, даже и не размышлял, просто кривлялся всем на потеху и крикнул первое, что пришло в голову. Он думал, что зал будет ржать над такой шуткой.
А Серёга не искал, чем ответить Гудыне, просто мгновенно ощутил, что сейчас нужен сильный жест. Он шагнул к Гудыне, сцапал его за грудь и дёрнул к себе. Прямо на сцене перед всем кинозалом Серёга двинул Гудыне в челюсть так, что разболтанная Гудынина физиономия прыгнула вверх, а сам Гудыня отлетел, разбросав руки, и упал на обомлевшего Пашу Зюмбилова.
– Потеряйся, утырок! – рявкнул Серёга.
– Падла ты, Серый! – Гудыня взвыл от оскорбления и рванулся к Серёге, но Паша Зюмбилов обхватил его сзади и не отпустил.
В зале среди рядов несмело и неуверенно хохотнули. Серёга понял, что интуиция его не подвела: он поступил правильно. Дурак Гудыня озвучил общие сомнения, и озвучил, конечно, по-дурацки, но Серёга отреагировал, как надо, и переломил ситуацию. Теперь парни поедут «на Сцепу» сразу с семьями. По женщинам и детям в Батуеве пока ещё не стреляют, а этих парней из Афгана без стрельбы уже никому не победить.
Всю неделю Серёга и штаб «Коминтерна» готовились к захвату домов. Уточняли списки и адреса будущих жильцов, планировали маршруты. Надо было забирать парней из общаг и малосемеек, от мамаш и тёщ, из съёмных квартир и углов. Касса «Коминтерна» ушла на оплату грузовиков, автобусов, грузчиков, на ссуды тем, у кого нет ни стула своего, ни матраса. Людей тоже не хватало, и Серёга решил привлечь баб. Одну «трёшку» он распорядился на день уступить под «ясли», чтобы запихать туда всех детишек, а девчонки, которые освободятся, будут командовать работягами, куда им чего тащить.
Немец получил приказ привезти «афганцев» из общаги завода «Затвор».
В воскресенье в девять он подогнал свою «барбухайку» к скверу возле общаги. Его ждала небольшая толпа: девчонки с детьми сидели на скамейках, а рядом стояли коляски и сумки; парни курили. В листве какая-то птичка чирикала так звонко, словно осталась одна на весь город. Володя Канунников открыл узкую дверку «барбухайки». Девчонки забрались в автобус, а парни передали им детей – и свёртки с младенцами, и карапузов в комбинезонах.
– Не, я в курятнике ехать не хочу, – заглянув в «барбухайку», весело сказал Митька Лещёв. – Я пивасика возьму, пацаны, и на трамвае приеду.
– Давай вали! – ответили ему девчонки. – Резвый, пока трезвый. Царь зверей, блин! Мошонка от петушонка! Пока-пока!
– Запокакали тут, – хохотнул Митька и захлопнул дверку «барбухайки».
Герман вёл автобус по летним утренним улицам города Батуева. Герман крутил широкий, словно объятие, руль «барбухайки» и чувствовал себя очень странно, будто вдруг сказочно разбогател. Почему-то он улыбался. Сзади, в салоне, сидели и болтали вредные, острые на язык молоденькие бабёшки, и у кого-то из них уже захныкал ребёнок. Герман заботливо объезжал выбоины в асфальте, чтобы раздолбанную «барбухайку» не трясло. Он чувствовал себя капитаном, который везёт колонистов на пока что пустынный материк.
День ещё не разгорелся, солнце не жарило вкрутую, и влажные краски мира не загустели до обеденной плотности масла. Всё вокруг было чуть-чуть прозрачным, словно бы сохраняло недавнюю просвеченность насквозь. Панельные высотки казались отлитыми из дымчатого стекла. Впитав рассветный туман, неясное небо выглядело нежным, как парное молоко.
Город начинал воскресенье. В больших витринах магазинов продавцы отмыкали замки на решётках и приоткрывали фрамуги. Возле подъездов мужики в майках мыли свои машины, макая тряпки в вёдра с грязной, искрящейся водой. На пустыре грузовик парковал большую двухколёсную бочку с пивзавода. Бронированные ларьки пережили субботнюю ночь, будто выстояли в бою, и теперь ларёчники снимали с окон железные щиты и меняли ценники с ночных высоких цен на дневные, умеренные. Вокруг ресторана-дебаркадера – логова группировки спортсменов – в замусоренном городском пруду плавали бутылки, словно отстрелянные гильзы.
Герман вырулил на улицу Сцепщиков, докатил до нужного перекрёстка и свернул в проезд «афганских» высоток. Просторный двор был освещён так ярко, будто солнце пикировало в него, как бомбардировщик. «Барбухайка» оказалась первой машиной великого переселения, ковчегом.
– Приехали, – оглянувшись, сказал Герман в салон, заглушил двигатель автобуса и выпрыгнул из кабины.
Возле среднего подъезда левой высотки стояли два сторожа, Серёга и парни из Штаба – Диса Капитонов, Завражный, Билл Нескоров, Бычегор и Колодкин. Парни рассматривали какие-то схемы, сверялись друг с другом, курили. Герман подошёл, поздоровался и замолчал, ожидая указаний.
Он издалека смотрел на свою угловатую «барбухайку», отбрасывающую чёткую тень. Девчонки выбирались из автобуса и осторожно опускали на асфальт карапузов, парни вытаскивали коляски и сумки. Возле «барбухайки» образовалась небольшая толпа. И потом она двинулась к Лихолетову.
И Герман на всю жизнь запомнил, как они тогда шли, хотя вроде бы ничего особенного не было. Квадратное пространство двора. Солнце. Острые косые тени. Высокие стены домов. Старый облезлый автобус, просто рыдван. Пассажиры. Не парни и девчонки, а молодые мужчины и женщины: недавние солдаты со своими молоденькими жёнами, а ещё младенцы, коляски, вещи… Первые люди с первого плота на незнакомом берегу. Всё только начинается.
И спеленатые младенцы на руках у мужчин были будто автоматы. И карапузы ковыляли, держась за мам, точно после плаванья ещё не научились ступать по твёрдой земле. И беременные женщины шли так уверенно, словно всё в жизни у них уже было решено, – а на самом деле у них были заботы важнее мужской войны. Переваливаясь, как утки, они уже не могли скрыть свою победительную телесность: круглые животы, груди, налитые будущим молоком, одурелую томность лиц и жестов. Солнце, выглядывая из-за угла высотки, проницало подолы, высвечивая фигурные, крепкие женские ноги.
И Герману, и Серёге казалось, что женщины идут к ним, к командирам, но женщины прошли к ним по касательной, мимо – они направлялись к дому, к жилью. А командиры оставались в стороне, как бы в прикрытии. И Герман понял: ему завидно, что среди этих женщин нет его жены с его ребёнком.
Взволнованный, он пошагал к «барбухайке», чтобы запереть двери.
С улицы он заметил, что в автобусе ещё кто-то есть. Герман поднялся в салон и увидел, что здесь Маша Ковылкина, жена Саньки, с которым он делил бокс на станции техобслуживания. Маша сидела на диванчике боком, выставив колени в проход, и кормила грудью младенца. Она была так поглощена кормлением, что не застеснялась Германа, не отвернулась. И в тот момент Герман вдруг остро ощутил свою судьбу: для этой юной женщины он как бы не существует, а значит, ничего такого у него не будет никогда.
А потом за углом начали сигналить, и во двор стали заезжать машины – грузовики с мебелью, фургоны, пассажирские «буханки». Сразу появилось много народу, и все парни были знакомы по «Юбилю». В домах захлопали двери, загудели лифты, в квартирах зазвучали гулкие голоса. Открывались окна, новые жильцы выходили на лоджии и что-то кричали, где-то заиграла музыка. Командиры – члены Штаба «Коминтерна» – собирали свои бригады. Серёга сновал туда-сюда с хмурым и озабоченным лицом. Он чувствовал себя полководцем, который руководит штурмом крепости. Он распоряжался:
– Настёна Флёрова, ты где? Выдай новеньким рукавицы. Макурин, твоя квартира в третьем подъезде! Спасёнкина, эй! Лена! Лена! Продукты прими по накладной, обед в два, пиво до обеда не выдавай! Капитонов, рассчитайся с бухгалтером из автоколонны, вон он бумажками трясёт. Димон Патаркин, гони два «зилка» в общагу на Кирова, возьми бригаду грузчиков Бакалыма.
– Сергей, а мне что делать? – Басунов ходил за Серёгой по пятам.
– Отрегулируй движение с улицы, Виктор. Когда одна машина выходит со двора – тогда одна машина заходит. Иначе тут затор будет.
– Отрегулировать движение, – вдумчиво повторил Басунов.
Солнце слепило, начиналась жара. Парни разделись по пояс, понтуясь мускулатурой, наработанной в качалке «Юбиля», и наколками из Афгана – факелами «ДРА», парашютами, тиграми. Всем было весело, все ржали. В одном из подъездов ушлый Гудыня тайком от командиров в каморке лифтёра устроил забегаловку, где можно было замахнуть рюмаху или поддать пивца.
Нанятые грузчики снимали мебель с машин и с завистью поглядывали на довольных «афганцев». На их шкафах, кроватях и диванах мелом были написаны номера домов, подъездов, этажей и квартир – так придумал Серёга. Картонные бирки с такими же цифрами были на шпагат примотаны к большим узлам с вещами, к тюкам и коробкам. Мебель и прочее имущество «афганцы» уже сами растаскивали со двора по квартирам хозяев.
Здоровенный Егор Быченко вделся под верёвки, которыми был обвязан трёхстворчатый шкаф, стоящий в кузове грузовика, сдёрнул с бритой головы берет десантника и, растопырив руки, со страшным напряжением поднял шкаф на спине. Полосатая майка Егора едва не лопнула на вздутых мышцах.
– Жми, Егорыч! – издалека крикнул Серёга и заржал. – Рекорд в толчке!
– ВДВ! – победно взревел Быченко, стискивая в кулаке берет.
Говорили, что в Афгане Егор Быченко командовал разведвзводом и получил орден Боевого Красного Знамени…
Первую половину дня Герман катался на «барбухайке», но ему хотелось остаться во дворе «на Сцепе», где сейчас все заодно в работе: тут смеются друг над другом, но не ссорятся, тут меряются силой и ловкостью, тут девки смотрят с лоджий, тут общее радостное оживление. Герман попросил Серёгу после обеда заменить его в автобусе другим водителем. Лихолетов заменил.
Обед привезли в бачках из ближайшей столовки. Девчонки во дворе раскладывали макароны с котлетами по плоским алюминиевым тарелкам.
– Подходите за добавкой, подходите за добавкой, – повторяли они.
– Серый, чего такой фигнёй кормишь? – спрашивали парни у Серёги.
– Меню афганское! – не смущаясь, балагурил Лихолетов. Он стоял возле бачка, держал миску в руке и всем напоказ орудовал ложкой. – Макароны джихадские, котлета «Клятва Ахмад Шаха», бром и хлорка по вкусу! Всем приятного гепатита!
Парни смеялись, вспоминая жратву в Афгане, и больше не возмущались: домашнее будет дома, а сейчас они солдаты, поэтому лопай что дают.
Герман сидел на скамейке неподалёку от Серёги, и рядом вдруг подсела красивая грудастая девица с весёлыми и развратными глазами.
– Позови Лихолетова, – негромко попросила она. – У меня дело.
– Ладно, – кивнул Герман. – А ты кто?
– Марина, – со значением сказала девица и улыбнулась. – Моторкина.
Герман понял, что это жена Мопеда, Гоши Моторкина, – мутного типа, который вертелся на подхвате у деловых приятелей Гайдаржи. Хотя вообще-то жена Мопеда была беременна, и сегодня утром её увезли в больницу.
– Ты, что ли, уже родила? – нелепо спросил Герман.
Марина засмеялась, мягко толкаясь грудью Герману в предплечье.
– Я сестра Гошки. А жена у него тоже Марина. Позови Лихолетова.
Оказывается, придурок Гудыня в своей лифтёрской каморке всё-таки нарезался разбодяженным спиртом с Моторкиным, с Лёликом Голендухиным и с Андрюхой Чабановым – такими же болванами, как и сам. Марина пришла нажаловаться на алкашей и попросить, чтобы ей притащили брата домой.
– Вот гады завсегдатые! – в сердцах сказал Серёга. – Сукамулировались всё-таки, мудни!.. Немец, поможешь девушке? Витя Басунов, а ты прикрой лавочку у Гудыни. Можешь табло ему разбить.
– Прикрыть лавочку у Гудыни, – кивнул Басунов.
Пока Марина искала подмогу, Голендухин успел куда-то уползти, а Мопед, Гудыня и Чабанов, пьянущие, валялись в лифтёрской, словно бомжи в коллекторе на теплотрассе. Герман взгромоздил Мопеда на плечо.
По лестнице в подъезде Марина поднималась впереди Немца, и Немец глядел на её круглую, крупно вылепленную задницу. Марина говорила:
– К паразиту этому я приехала помочь вместо жены. Замок поцеловала, и всё. Новая квартира, скоро ребёнок, а Гошка, урод, квасит. Я сама такого же своего бухарика вышибла и осталась мать-одиночка. Ничего им не надо.
Верно. В общаге, где жил Герман, многие парни тоже начинали пить и опускались. Особых на то причин у них не имелось: парни просто не хотели выбивать себе место под солнцем. Герману потому и нравилось в «Коминтерне», что «афганцы» не сдавались. Там, в Афгане, все они воевали за свою жизнь: выходили в рейды на бронемашинах, прыгали с вертолётов, карабкались по горным тропам. А здесь, в Батуеве, Серёга заставлял парней снова сражаться за свою судьбу. И они опять воевали. Боролись. Зачистка Шпального рынка была этапом этой борьбы. Драки с бандюками, на которые «афганцы» приезжали, набившись в «барбухайку» с палками и кастетами, тоже были этапом этой борьбы. И захват домов «на Сцепе» – тоже. И всё благодаря Серёге. Ведь он написал тогда Немцу: «Дембеля не бывает».
Герман свалил Моторкина в квартире на пол.
– Спасибо, – улыбнулась Марина, испытующе глядя на Германа. – Если понадобится жена – обращайся.
– Я понял, – ответил Герман и пошёл обратно.
Обед закончился. Работа продолжалась.
В проезде между левой высоткой и бетонным забором гастронома стоял автокран. Он снимал с платформы тягача прямоугольные бетонные блоки и опускал на асфальт – строил заграждение, чтобы никакой транспорт, даже БТР, не смог бы здесь прорваться. Узенький проём между высотками уже перекрыли грудой из колец шипастой ленты «егоза»; такой же вал из колючей проволоки потом положат поверх бетонных блоков. Попасть во двор можно будет только одним способом: по дороге между торцом правой высотки и котлованом. Но этот путь будет охранять круглосуточный пост. «Коминтерн» решил превратить свои дома в укрепрайон.
Серёга ходил по двору, всё видел, был в курсе всех дел.
– Вы нахера на газонах разворачиваетесь? – заорал он на шоферюг, которые курили в ожидании разгрузки. – Устроили нам во дворе свинорой!..
Парни переносили вещи наперегонки, бегали к подъездам напрямик.
– Птуха, с дороги! Подрезаю тебя! На спидометре сотка! Соси трубу! – на скорости вопил Жорка Готынян с длинной плоской упаковкой в руках.
– Жорыч, гамсахурдия ты гадская, разобьёшь мне зеркало – я тебя своими руками убью! – отчаянно ругалась с лоджии хозяйка упаковки.
В открытых окнах «ясельной» квартиры стояли мамашки с детьми на руках, смотрели на суету во дворе, на работу парней, на манёвры грузовиков.
– Миша, Миша, скажи ему! – вдруг закричала одна из мамаш, указывая кому-то во дворе на попятившийся фургон. – Он же нам берёзки задавит!..
Короб фургона и вправду угрожающе приблизился к тонким деревцам. Кто-то из парней подскочил к машине и замолотил кулаком в дверь кабины.
Грузовики постепенно освобождали двор, исчезали груды мебели возле подъездов, прекращалась беготня с тюками, спокойнее гудели лифты. Солнце переместилось по небосводу, и половину двора укрыла вечерняя тень. Возле бетонного забора загорелись костры – там жгли брошенную упаковку, доски и картон. Парни, которые уже отработали, вылезали на козырьки подъездов и рассаживались передохнуть, покурить и выпить пива для разминки.
На газонах и тротуарах новосёлы оставили множество разных столов. Здесь были кухонные столы с ящиками, солидные письменные – с тумбами, широкие и полированные – для гостиных комнат, узкие складные «книжки» и вообще какие-то колченогие уродцы. Так приказал Серёга. После большой общей работы надо устроить во дворе большое общее застолье. От каждой квартиры – по столу, если он есть. Девчонки приготовились к празднику и выходили из подъездов с кастрюлями и разной вместительной посудой.
Разномастные столы застелили клеёнками и газетами и выстроили в два ряда, к ним придвинули стулья или соорудили скамейки. А пировать было, в общем-то, нечем: гречка, рис и рожки, картошка «в мундире», всё те же столовские котлеты «клятва Ахмад Шаха», колбаса, кетчуп, солёная селёдка, пирожки с ливером, рыбные консервы, ликёр «Амаретто» для женщин, много водки для мужчин, и на запивон – растворимые напитки «Юпи».
Лена Спасёнкина притащила огромную лохань с квашеной капустой.
– Угощать не стыдно и выбросить не жалко, – философски изрекла она.
Впрочем, радость заслуженного праздника заменяла угощенье.
– Сядем! – наконец скомандовал Серёга. – Бойцы, время приёма пищи!
Они долго, шумно и суетно разбирались по местам. Получилось человек пятьсот. Это без детишек, без мамаш, которые укладывали младенцев, без парней, которые сдуру уже надрались и рухнули. Два дома по одиннадцать этажей, шесть подъездов, почти четыреста квартир.
– Ну, с новосельем вас, бойцы! С новосельем, девчонки! – торжественно объявил Серёга, стоя со стаканом, и вдруг заорал: – Ура, блядь! Ура! Ура-а!..
– Ура-а! Ура-а! – заорали все парни что было сил, и орали до хрипа, до вывиха челюсти, и девчонки засмеялись, а некоторые вдруг заплакали.
И потом началось застолье.
Ели, выпивали, произносили тосты, наливали друг другу, закусывали друг у друга из тарелок, смеялись даже не от шуток, а просто так, потому что хорошо, тихонько гладили чужих жён по задам, улыбались чужим мужьям, хвастались детьми, хвастались будущими заработками, уговаривались на рыбалку, делились рецептами, выбалтывали чужие тайны, жаловались друг на друга, знакомились, рассказывали анекдоты, просили прощения, учили жизни, врали для красного словца, обещали помочь, мирились, объясняли, как менять масло, как предохраняться, как развести пилу, как лечить зубную боль, как вычёсывать собаку, как выращивать рассаду и по какому телефону звонить, чтобы приехал мастер и починил холодильник.
– За ним как за каменной спиной! – говорила пьяненькая Оля Шахова.
– Смотри, салага, показываю, как пьют водку по-македонски, с двух рук! – роняя стаканы на столе, размахивал длинными лапами Вован Расковалов.
– И он меня спрашивает, зацени: вы такая стройная, на диете сидите? Я, дура, говорю ему, не на диете, а на зарплате…
– Он мне предъявляет: сегодня – сорок, завтра – пятьдесят, послезавтра – шестьдесят. Я ему говорю – ты, сука, чего десятками-то считаешь? Яйцами на рынке, что ли, торгуешь?
– На нём ваще лица нет, расстроился, а я его утешаю в том смысле, что чего ты, это неважно, лучше сорок раз по разу, чем за раз все сорок раз.
– Сколько можно базарить-то как дети? Туда-сюда, природа, я же не мальчик. Мы типа как ищем точки соприкосновения, дак два месяца уже ищем! Нашли уже, поди, я думаю! Пора этими точками соприкасаться!
Стемнело, но никто не расходился. Под бетонным забором догорали костры, и мягкая июньская темнота пахла дымом. На столах блестели стеклянные банки со свечами, и над ними порхали мотыльки. По кронам берёзок сверху вниз пробегал трепет, словно берёзки робко раздевались, как женщины. Луна ярко освещала гладкую белую стену высотки с одинаково-абстрактными чёрными окнами. Над крышами домов в сложных разворотах зависли созвездия, будто какие-то огромные летающие сооружения.
По ходу празднества Германа оттеснили от Серёги. Серёга пил мало, но чокался много, к нему то и дело подходили или подсаживались, товарищески стукали стаканом в стакан, обнимали за плечи. Парням хотелось с ним как-то завязаться, обозначить отношения или напомнить о знакомстве.
Лихолетов был герой: ему всё удалось, он доказал свою силу и правоту, он победил всех врагов и осчастливил всех своих. Он испытывал огромное удовлетворение, ему приятно было представлять себя со стороны. И все ему казались друзьями, отличными мужиками, хотелось сделать ещё что-то очень хорошее – раздать все деньги, жениться, пообещать невозможное.
Слева от Серёги сидела Алевтинка Голендухина – жена Лёлика, который забухал ещё днём у Гудыни, а сейчас уже ничего не соображал. Алевтинка спокойно ждала, когда Лихолетов насытится славой и поведёт её к себе. Она жевала жвачку, и лицо у неё было вызывающе самоуверенное. Она завладела лучшим жеребцом в табуне, и кто ей что скажет? Девки – те завидуют, парни сами её хотят, а муж – алкаш. Серёга, может, и не прихватил бы Алевтинку, но ему был нужен символ победы, а на такое дело Алевтинка – в самый раз.
– Сергей, если надо, я могу проконтролировать Голендухина, – негромко сказал Басунов, который прочно пристроился по правую руку от Серёги.
– Не надо, – поморщился Серёга. Он не любил помощи в личных делах.
– Понял. Не надо.
– Немец, ты куда свинтил? – крикнул Серёга Герману, который сидел уже поодаль. – Иди сюда! Виктор, будь ласков, пусти моего друга.
Басунов молча отодвинулся, и Герман пересел на его место.
– А ты чего один?
– Я не один, – возразил Герман. – Я вон с Лещёвым трепался.
– Да я про девушку, – пояснил Серёга. – Как говорится, через трение – к звёздам! – Серёге хотелось снизойти до Немца, щедро одарить неловкого друга. – Если надо, Алевтина для тебя договорится с подругой. Да ведь, Алевтина? Ты же у нас девушка полноприводная.
– Без проблем, – пожала плечами Алевтинка.
– Не надо, Серёга. Я или найду себе кого, или не найду, но сам.
Герману стало грустно. Ему и вправду некого было позвать, но подумал он почему-то о Танюше. Серёга не взял её сюда. Германа ущемила какая-то обида, что вокруг Серёги не Быченко или Лодягин из Штаба «Коминтерна», а Басунов и Алевтинка. А Серёга ведь хороший, настоящий. Герман помнил понтового прапора в лохматой каске и ледяную гряду Гиндукуша, помнил тот страшный мост и остовы взорванных бронемашин у кишлака Хиндж.
– Немец, у тебя всё нормально? – быстро спросил Серёга.
– Нормально, Серёга, – кивнул Герман. – Сегодня мы опять победили.
Глава третья
Вот уже лет десять – начиная, наверное, года с девяносто восьмого – огородный сезон в дачном кооперативе «Деревня Ненастье» заканчивался тогда, когда из своего имения выезжал Ярослав Александрович Куделин – последний огородник округи. Ненастье оставалось на попечении сторожа Фаныча – алкаша, как и все сторожа Ненастья. Никто не знал, почему он Фаныч: Митрофаныч? Епифаныч?.. Его домик стоял у входа в кооператив, возле больших и ржавых железных ворот. Тут же находились вместительный пожарный бак, большой электрощит на весь посёлок, сарай с общественной техникой (вроде косилки или бензопилы) и собачья будка.
Герман не боялся, что сторож Фаныч заметит его – тайного жильца. Выхолощенный водкой Фаныч замечал только то, что нарушало порядок существования посёлка, а Герман этот порядок знал и ничего не нарушал. И собак, старую Найду и молодого Джека, Герман тоже не боялся: они давно были в дружбе. Собакам же никто не объяснил, что Герман – в федеральном розыске, поэтому теперь он враг и чужак, его надо не пускать и облаивать.
Герман приготовился жить на даче так, чтобы снаружи его дом казался необитаемым, законсервированным владельцами на зиму. Навесной замок на входной двери Герман ещё летом заменил врезным. Поленницу выложил нарочито неровно, чтобы вытаскивать поленья из середины. В подполе на полках оставил соленья Куделина, ящик с картошкой, канистры с водой – ведь артезианскую скважину Куделин, уезжая, законопатит, а насос отнесёт на хранение Фанычу. На кухне по шкафчикам Герман рассовал пакеты и банки с гречкой, макаронами и чаем. Обычно хозяева увозили с дач все-все продукты, даже соль высыпали в уборную, чтобы при запасах не поселились бомжи, поэтому свои заготовки Герман сделал втайне от Яр-Саныча.
Он пробрался на огороженную территорию кооператива через дыру в заборе и прошёл к даче с тыла, мимо кустов, вдоль дренажной канавы под железнодорожной насыпью. Домик, обитый облезлым тёсом. Шиферная крыша на два ската с переломом – под мансарду, то есть под второй этаж. Крылечко с козырьком. Пристрой, крытый рубероидом. Дровяник. Колода – рубить дрова, и козлы – пилить. Летняя печь во дворе. Вкопанная бочка. Гора побуревшего опила – остатки после утепления грядок. Рамы парников у задней стены дома. Плотный штакетник. Запертые ворота. Всё знакомо.
Герман осмотрелся. Улица пустая. Все окрестные дома с заколоченными окошками. Никого нет. Сторож Фаныч на другом конце посёлка. Герман поднялся на крыльцо, отпер замок и отворил дверь. Внутри – сумрак. Дом выстудился. Надо привыкать, что теперь тебя нигде никто не ждёт…
Вечером Герман взял в пристрое четырёхколёсную тележку, на которой Яр-Саныч возил опилки, подкормку и удобрения, взял лопату и топор и отправился в лес за деньгами. Он поднялся на железнодорожную насыпь и сверху посмотрел на посёлок: углы и рёбра мокрых крыш, лоскуты огородов, крыжовник и яблони, столбы с перекладинами, заборы. Да уж, Ненастье… То ли здесь погибель души, а то ли белый свет без Ненастья – как храм без креста. Омытые дождём рельсы, блестя, убегали в пасмурный простор.
От Ненастья до ямы, где он спрятал мешки с деньгами, напрямик было километра три. Герман шёл по лесу не спеша, тащил на буксире тележку. Хмурые осинники и ельники, покатые холмы – почти незаметные, словно дыхание спящего. Пышная иконная позолота осени в ноябре уже облупилась и облезла, стёрлась былая лазурь и потемнели белила: из-под ярких красок тихо проступила правдивая и чёрная доска. Герман с шуршанием и хрустом ступал по мягким ворохам древесного опада. В угасающей нежности леса его движение вызывало сырой трепет непрочной светотени и обострение свежих и разных оттенков прели – волглой коры, трухи, раскисающих покровов.
Тихим блаженством было ощущать всё это – усилия крепких ног и плеч, объём груди, прохладу воздуха, тяжесть тележки, ясность своего сознания. Герман вспоминал, как не раз ходил с Танюшей за грибами по здешним рощам и перелескам – тоже осенью, в непогоду. Дождевик, тёплый толстый свитер, прочные непромокаемые ботинки, нож, спички, компас… Бог с ними, с боровиками, – Герман был тут ради Танюши, это ей хотелось в лес.
Она крепко подпоясывала свою красную куртку, повязывала голову платочком (о, этот платочек, как он преображает русских женщин!), надевала детский рюкзачок и брала большую плетёную корзину. Большую – потому что считала себя очень хозяйственной: Таня направлялась в лес за добычей и не собиралась возвращаться пусторукой, будто какая-то разиня. В рюкзачке у неё были бутерброды и термос с чаем. Чай на привалах она пила только из стаканчика, а лишний хлеб ломала на кусочки и сыпала поверху на ствол какой-нибудь трухлявой валёжины – «птички съедят, им сейчас трудно».
Может, это и было его счастьем? Может, не надо было красть деньги, бежать, рвать путы?.. А как же тоска Танюши? Разве он не помнит, как Таня смотрела на кроны деревьев, сквозь которые ползли низкие облака? Герман читал у Танюши в глазах: этот лес останется сам у себя, вечно продолжаясь в себе, возвращаясь к себе, а она исчезнет без следа, как мёртвый камень, канувший в омут, потому что она проклята, лишена бессмертия души…
Герман нашёл свою яму, убрал с неё корягу, раскидал лапник и увидел мешки с деньгами, а сверху вытянулся карабин «сайга». Герман перетаскал мешки в тележку, лопатой сгрёб в яму землю, нарубил ещё лапника, укрыл им и яму, и тележку, пристроил карабин, лопату и топор и двинулся обратно.
Никто его вроде не видел. Пока он возился, на пенёк невдалеке вылез встревоженный бурундук – вот и все свидетели. Садовая тележка теперь катилась еле-еле, глубоко вязла тонкими колёсами в рыхлой лесной подстилке. Смеркалось. В лесу не то чтобы темнело, а как-то всё слепло – это на вечернем холоде от земли всплывал тёплый пар неостывшей земли. Водяная пыль опушала деревья. Герман тянул тележку, тяжело дышал и думал, как всё странно: он, бывший солдат, ветеран Афганистана, в пустом осеннем лесу тянет сквозь тесные заросли ольхи и рябины дачную тележку, в которой лежит голимая гора бабла. Как так повернулась жизнь?
Он добрёл до своего домика почти в полной темноте. Заволок мешки в комнату и, не разуваясь, прошёл к комоду – достал сумку с пассатижами, мотком проволоки, изолентой, ножом и гаечными ключами. Следовало организовать себе электричество – подключиться к общему кабелю, но мимо счётчика, чтобы сторож Фаныч не увидел увеличения расхода энергии в безлюдном посёлке. Герман знал, как это сделать.
На улице, укрываясь за кустом смородины, он присел возле столба поселковой электросети. Он уже заранее подтянул сюда провода: спрятал их под дощатым тротуаром и прикопал в колее. Отвинтив крышку ящика с блокираторами и разводкой, он уверенно подцепил свои провода к кабелю на металлических зажимах-«крокодильчиках», потом поставил крышку обратно, закрутил болты и ногами зашаркал следы. Улица молчала, как мёртвая. В домах не горел ни один огонёк. Моросило. За посёлком по железной дороге прогрохотал пассажирский экспресс; его свет замелькал на скатах крыш и в лужах, вспыхнули ряды штакетин в заборчиках. Казалось, вокруг идёт война.
Герман вернулся к себе, закрыл калитку в заборе, поднялся в дом, запер дверь, разулся, тщательно проверил, как занавешены окна – это была его светомаскировка, и включил маленькую настольную лампу. Стены из бруса. Балки потолка. Лестница на второй этаж. Комод. Тахта. Шкаф. Стол. Печка. Печку надо протопить, а то холодно… Посреди комнаты лежала куча чёрных мокрых мешков, облепленных палыми листьями. Это были его деньги.
Он раскочегарил печку, вскипятил электрочайник, заварил себе в миске китайскую лапшу, соорудил бутерброд с сыром, насыпал растворимый кофе из пакетика в эмалированную кружку с чёрными выбоинами. Он ужинал и смотрел в огонь. Отблески пламени бегали по мешкам с деньгами, как белки. Ночной осенний дождь стучал по окнам и кровле крылечка.
Наверное, сейчас все друзья и знакомые уже узнали о том, что он сделал. Сидят друг у друга в гостях, обсуждают, выпивают – пятница же. Висят на телефонах. А что делает Танюша? Сегодняшний вечер для неё – один из самых страшных в жизни. Может, позвонить или хотя бы прислать ей СМСку?.. Нельзя. Нельзя. Стоит только хоть раз показать, что Танюша ему небезразлична, и её сразу превратят в приманку для беглого мужа.
Надо подтереть сопли и делать то, что предусмотрено планом. Ничего уже не изменить к лучшему. Лучшее начнётся, когда он реализует свой план. Поэтому незачем изводить себя страданиями. Герман допил кофе, расстелил у печки старое покрывало (на нём Танюша летом загорала на огороде) и достал из комода мощные портновские ножницы размером с грача.
Мешки с деньгами имели стальную окантовку горловин, сложенных на шарнире пополам, как у кошелька, и были заперты на кодовые замки. Герман с натугой разрезал на боку одного мешка плотную ткань – огнеупорную и водонепроницаемую – и решительно вытряхнул на покрывало содержимое. Деньги. Деньги. Купюры в пачках. Обандероленные или просто в резинке.
Герман принялся разбирать добычу. И мелочь, и крупные. И новые, и затасканные. Зелёные десятки, синие полтинники, жёлтые сотки, пятихатки цвета борща, синеватые косари… Памятники, корабли, плотины, театры… А вот упаковка с валютой – президенты, гербы, орлы, дворцы какие-то… Герман начал считать, аккуратно раскладывая купюры по достоинству. Однако на пятой пачке он остановился. Нет, запомнить такое невозможно; суммы и всё прочее надо записывать, иначе спутается.
Он поднялся и полез в комод, отыскал там амбарную книгу, в которой Танюша вела хозяйственные счета. Из своего саквояжа он достал толстую ручку с надписью «Герман» (ручку он прихватил из дома). Танюша любила именные вещи, это ей напоминало, что она – не одна. У них в общаге «Таня» и «Герман» было написано на кружках, на полотенцах, на тапках, даже на банных мочалках… На двадцатой пачке у Германа заболели глаза.
В мешке было – округлённо – семь миллионов восемьсот двадцать тысяч рублей. Он считал почти час. А таких мешков ещё четырнадцать. Хорош уже, надо ложиться спать. Он устал. Темно. Герман по-турецки сидел на холодном полу над ворохом денег. Если его на этой даче не вычислили и не арестовали прямо сегодня, значит, его убежище осталось нераскрытым. Это прекрасно. У него есть фора по времени, он всё успеет. Всё равно ему здесь – по плану – торчать до понедельника. Будет чем заняться в субботу и воскресенье. А сейчас надо отдохнуть. День был очень тяжёлым.
Герман поднялся и снова включил чайник. За окном, в щели между штор, шептала и мерцала дождливая ночь. Конечно, суммы в мешках разные. В этом – почти восемь миллионов. В другом может быть три. А может быть и десять, и двенадцать. Но всё равно в целом больше ста миллионов. Ёшкин кот. Он думал взять в лучшем случае миллионов тридцать. Хорошо или плохо, что такой перебор? Он составлял план в расчёте на тридцать лямов; сгодится ли этот план на куда более крупную добычу?..
Герман приготовил отличное место для мешков с деньгами. Раньше здесь, на даче, в дальнем углу участка был погреб. Довольно глубокий. В том погребе Танюша прятала документы Серёги – его папку-скоросшиватель, которую вынесла из разгромленного «Юбиля». Папка хранилась в старом ученическом портфеле – он стоял на полке над ящиком с картошкой.
Прошедшим летом Герман переоборудовал погреб: сделал новый сруб для шахты-спуска и сколотил для него крепкую крышку; полностью убрал будку, что громоздилась над погребом, а крышку засыпал землей и утрамбовал; вокруг пересадил кусты малины. Погреб превратился в бункер, который не имел никакого выхода на поверхность. Его практически невозможно было определить ни щупом, ни металлоискателем, разве что георадаром. Лишь тот, кто знает секрет, может раскопать здесь грунт и добраться до крышки, под которой – проход в подземную камеру.
Там и будут стоять мешки с деньгами – сколько потребуется. Три месяца, полгода, год. Даже если новый хозяин снесёт дом, то край участка, на котором зарыт погреб, останется невредимым: тут неухоженный малинник, тут начинается зона отчуждения вдоль насыпи железной дороги. Такой тайник лучше ямы в лесу. До него несложно добраться, и его легко можно контролировать прямо из электрички – проехал мимо и посмотрел из окна, всё ли в порядке. Объяснить, как найти нужное место, не составляет труда; не требуется заморочек кладоискателей: «от алтаря старой церкви иди двести шагов на восток, потом сто шагов на север…» Это обстоятельство для него было важно: он не собирался возвращаться за деньгами сам, а думал указать тайник Сашке Флёрову. Или – если будет пропадать – Танюше. Ни Сашка, ни Танюша сами не найдут яму в лесу: один колченогий, другая – беспомощная.
Он достал из шкафа бельё и поднялся на второй этаж, постелил себе и улёгся под окном на самодельной кровати вроде топчана. Он слушал, как пощёлкивает, остывая, печная труба, как дождь гуляет по крыше, как изредка гремят и воют пролетающие мимо поезда. Он всё-таки осмелился на рывок к счастью. Он сделал этот шаг – неправильный, несправедливый, жестокий. Лишь бы Танюша поняла, что нужно именно так, а потом начала ждать его – и он обязательно вернётся, заберёт её из деревни Ненастье в дивную Индию.
Он спал – и словно метался во сне по временам и странам, был сразу везде, видел сразу всё. Ему снилась Индия, сияющее малабарское побережье в Падхбатти, кремовый песок вечернего пляжа у гестхаусов, розовая пена прибоя и тот странный индус в белом балахоне, который вечером приходил к океану с огромным расписным барабаном и медленно, гулко отбивал какой-то неизъяснимый счёт. Ему снился Афган, ночь в ущелье у кишлака Хиндж, ледяные призраки Гиндукуша над рекой, и они с Серёгой ложками хлебают спирт в чёрной тени сгоревшего грузовика, а напротив сидит и смотрит на них заминированный мертвец. А ещё ему снилось, что он дома, в Ненастье, и тут лето, август; он проснулся утром и видит в окно, как Танюша внизу ходит по грядкам и разговаривает со своими растениями: расспрашивает у помидорных кустов, чем они так недовольны и почему не плодоносят, хвалит аккуратную морковку за усердие и ругает буйный горох за хулиганство…
17 ноября, в понедельник, Герман проснулся уже после полудня. В мансарде, где он ночевал, стояло тонкое жемчужное свечение – это снаружи выпал снег. Герман отодвинул шторку и долго смотрел на огороды, словно бы застеленные чистыми простынями, на свежепобеленные крыши сараев, на благородно осеребрённый малинник. По насыпи железной дороги промчался эшелон, за ним в дренажной канаве стремительно летели струи позёмки.
Согласно плану, сегодня Герман должен был покинуть Ненастье. По новому паспорту он уже купил билет на скорый поезд Казань – Тюмень; он сядет в вагон на станции Батуев-Сортировочная. Завтра вечером он выйдет в Челябинске и по другому паспорту поедет на поезде Челябинск – Самара. В Самаре – мама, он её не видел уже двенадцать лет. Конечно, опера сейчас наверняка наведались и к ней, но вряд ли к ней приставлен наряд, так что он найдёт возможность встретиться с мамой и не попасть в ловушку.