Правила вежливости Тоулз Амор
Предисловие
Четвертого октября 1966 года мы с Вэлом – нам обоим было тогда уже за пятьдесят – присутствовали на открытии выставки «Много званых» в Музее современного искусства; это была первая выставка фотографических портретов, сделанных Уокером Эвансом[1] скрытой камерой в нью-йоркском метро в конце 1930-х годов.
Выставка явилась событием весьма незаурядным, из разряда тех, которые журналисты, ведущие колонку общественной жизни, называют грандиозными. Мужчины были в смокингах, что как бы перекликалось с черно-белой палитрой фотографий, а женщины – в ярких платьях самой разнообразной длины: от щиколотки до середины бедра. Молодые безработные актеры с безупречно красивыми лицами с ловкостью акробатов подавали на маленьких круглых подносах шампанское. Собственно фотографиями большинство присутствующих почти не интересовались, целиком поглощенные приятной возможностью выйти в свет и развлечься.
Некая молодая особа, явно занимающая в обществе видное положение, была уже изрядно пьяна и, неловко споткнувшись, чуть не сбила меня с ног. Впрочем, в таком состоянии она была здесь далеко не одна. В последнее время даже на официальных приемах стало вполне приемлемым, даже стильным, напиться еще до восьми вечера.
Пожалуй, это не так уж трудно понять. К 50-м годам XX века Америка успела прибрать к рукам чуть ли не весь земной шар, заставив многие страны даже мелочь из карманов вытряхнуть. Европа превратилась в бедную родственницу – сплошные гербы и никаких застолий. А всевозможные неотличимые друг от друга страны Африки, Азии и Южной Америки только-только становились заметны, точно саламандры под солнцем, на картах, развешанных в школьных классах. Правда, где-то еще существовали и коммунисты, но, поскольку Джо Маккарти[2] был уже в могиле, а до Луны вообще пока никто не добрался, русские пока что прокрадывались в основном на страницы шпионских романов.
Так что в те времена все мы были в большей или меньшей степени охвачены неким пьянящим чувством. Мы взмывали в вечерние небеса подобно искусственным спутникам и кружили над нашим городом, двигаясь по внеземной орбите на высоте двух миль, снабжаемые энергией за счет падения иностранных валют и хорошо очищенного алкоголя. За обеденным столом мы что-то орали, стремясь перекричать друг друга, а потом тайком уединялись в пустых комнатах с чужими женами и мужьями. Мы пировали с энтузиазмом и невоздержанностью греческих богов, но утром ровно в 6.30 просыпались с ясной головой и прекрасным настроением, готовые вновь приступить к работе за столами из нержавеющей стали, и чувствовали себя при этом кормчими мировой экономики.
Но в тот вечер в центре внимания был вовсе не знаменитый фотограф. В свои шестьдесят с лишним, исхудав от безразличия к пище настолько, что оказался не в состоянии даже смокинг заполнить собственным телом, Эванс выглядел настолько печальным и невыразительным, словно был не художником, а только что вышедшим на пенсию менеджером среднего звена из «Дженерал моторс». Время от времени кто-то нарушал его уединение, чтобы сделать комплимент выставленным работам или высказать некое замечание, но в целом он по четверти часа подряд в полном одиночестве неловко жался в углу точно самая уродливая девушка на танцах.
Нет, глаза всех были прикованы отнюдь не к Эвансу, а к некоему молодому, но уже лысеющему писателю, недавно ставшему настоящей сенсацией, ибо он накатал роман о любовных похождениях и изменах собственной матери. В сопровождении издателя и рекламного агента он с неприятной улыбкой лукавого неофита принимал комплименты от тесного кружка литературных фэнов.
Вэл с любопытством поглядывал на толпу лизоблюдов, старательно вилявших хвостом перед новомодным писателем. Сам он мог с легкостью зарабатывать $ 10 000 в день, ухитрившись, например, слить воедино швейцарский универсальный магазин и американскую ракетостроительную фирму, но за всю жизнь так и не научился понимать, каким образом подобный болтун способен породить вокруг себя такой шухер.
Видимо, рекламный агент был из тех, кто всегда помнит о своем окружении, ибо он, перехватив мой взгляд, дружески помахал мне рукой. Я помахала в ответ, взяла мужа под руку и сказала:
– Пойдем, дорогой. Давай все-таки и на фотографии посмотрим.
Мы прошли в следующий зал, где было уже не так многолюдно, и стали неспешно обходить его по периметру. Почти все снимки представляли собой сделанные в горизонтальной плоскости портреты одного или двух пассажиров сабвея, сидевших рядом и точно напротив фотографа.
Вот спокойный молодой обитатель Гарлема в шутливо сдвинутом набок котелке и с маленькими французскими усиками.
А вот сорокалетний тип в очках, в пальто с меховым воротником и в широкополой шляпе, придающей ему вид бухгалтера из гангстерской фирмы.
Две незамужние девицы из парфюмерного отдела универмага «Мейси» – обеим хорошо за тридцать – имеют весьма кислый вид, явно понимая, что лучшие их годы уже позади, однако брови у обеих подкрашены, а ресницы и вовсе невероятной длины, как говорится «отсюда и до Бронкса».
Тут некий «он»; там некая «она».
Тут молодое лицо, там – старое.
Этот явный щеголь, а тот одет в убогие обноски.
Эти фотографии, хоть и были сняты более двадцати пяти лет назад, никогда раньше на публике не выставлялись. Эванс, по всей видимости, проявлял должное уважение к личному пространству своих «объектов». Подобное предположение, возможно, звучит несколько странно (или даже излишне самоуверенно), если учесть, что фотографировал он этих людей в таком людном месте, как метро. Но стоит увидеть их лица, глядящие на тебя со стены, и сомнения Эванса становятся понятны. Ведь, если честно, на этих фотографиях как бы зафиксированы мгновения абсолютной душевной обнаженности самых разных людей. Погруженные в свои мысли, уверенные в надежности той маски анонимности, какую они всегда надевают во время ежедневных поездок на метро, и абсолютно не подозревая о фотоаппарате, нацеленном прямо на них, почти все «объекты» невольно раскрывают перед другими свое внутреннее «я».
Любой человек, которому приходится дважды в день ездить на метро, чтобы заработать себе на хлеб насущный, знает, как это происходит: ты садишься в вагон с тем же выражением лица, с каким обычно общаешься с коллегами и знакомыми. С этим выражением лица ты прошел через турникет и раздвигающиеся двери вагона, и пассажиры, сидящие там, практически сразу могут сказать, какой ты на самом деле – самоуверенный, дерзкий или, напротив, осторожный; влюбчивый или равнодушный; обеспеченный или живущий на пособие. Но вот ты нашел себе местечко, поезд движется дальше, приходит на одну станцию, на другую, часть пассажиров уже покинула вагон, их место заняли другие люди, вагон уютно, как люлька, покачивается, и постепенно твоя тщательно оберегаемая внешняя оболочка начинает с тебя соскальзывать. Твое супер-эго как бы растворяется, а мысли переключаются на твои личные заботы и мечты, которые ты как бы перебираешь про себя; мало того, ты словно погружаешься в некую благодатную полудрему, внутри которой, кажется, на задний план отступают любые проблемы и заботы, а их место занимают спокойствие и безмолвие космоса.
Такое случается со всеми. Вопрос лишь в том, сколько кому остановок нужно проехать. Некоторым достаточно двух. Другим трех. Остановки мелькают. Шестьдесят восьмая улица. Пятьдесят девятая. Пятьдесят первая. Центральный вокзал Нью-Йорка Гранд-Сентрал. Какое это все-таки огромное облегчение – несколько минут полной свободы от собственного внутреннего стража, когда взгляд утрачивает определенность, а душа обретает то единственное ощущение настоящего покоя, какое дает лишь изоляция от общения с людьми.
Непосвященным, по-моему, этот фотографический обзор должен был доставить немалое удовольствие. Молодые адвокаты, начинающие сотрудники банков и отважные светские девушки, проходя по залам выставки и глядя на эти фотографии, наверняка думали: Как ловко снято! Какая художественная находка! Наконец-то мы видим истинное лицо человечества!
Но для тех из нас, кто был молод в запечатленный на фотографиях период времени, «объекты» мастера выглядели как призраки прошлого.
1930-е годы…
Каким же мучительным было это десятилетие!
Мне было шестнадцать, когда разразилась Великая депрессия. Я была уже достаточно взрослой, чтобы понимать: все мои мечты и ожидания, порожденные волшебным блеском двадцатых годов, оказались с легкостью разрушены. Создавалось впечатление, что Депрессия в Америке была запущена специально для того, чтобы дать Манхэттену урок.
После Катастрофы, как часто именуют этот период, вряд ли можно было услышать, как на тротуар со стуком падают тела голодных, и все же в воздухе словно послышалось некое коллективное «ах!», а после этого сразу наступила мертвая тишина, накрывшая город как снежное покрывало. Огни едва мерцали. Музыкальные ансамбли и всевозможные джаз-банды сложили свои инструменты, и толпы людей потихоньку побрели на выход.
Затем преобладающие ветры сменили направление и теперь стали дуть с востока, принося пыль из Оки[3] и засыпая ею Нью-Йорк аж до Сорок второй улицы. Над городом клубились тучи пыли, оседая на газетных стендах и парковых скамейках, окутывая блаженных и проклятых, как пепел Помпеи. У нас вдруг появились собственные настоящие «Джоуды»[4] – плохо одетые, оголодавшие, точно жители осажденного города, они, с трудом волоча ноги, брели по переулкам мимо разожженных в бочках костров, мимо трущоб и ночлежек, ночуя под опорами мостов и медленно, но упорно продвигаясь в сторону внутренних районов Калифорнии, которые были столь же нищими и неспособными выполнить данные людям обещания, как и все остальные штаты. Нищета и бессилие. Голод и безнадежность. И все это продолжалось до тех пор, пока наш путь не осветило знамение грядущей войны.
Да, фотографические портреты людей, сделанные Уолкером Эвансом в 1938–1941 годах скрытой камерой в нью-йоркском метро, безусловно, являли собой «лицо человечества», но это было лишь одно из его лиц, точнее, лицо того его племени, которое было подвергнуто наказанию.
В нескольких шагах от нас молодая женщина с удовольствием рассматривала развешанные на стенах фотографии. Ей было максимум года двадцать два. Похоже, каждый портрет вызывал у нее приятное удивление – казалось, она находится в портретной галерее старинного замка, где на нее из рам смотрят величественные лица его обитателей, живших невероятно давно. Она даже разрумянилась от волнения, встретившись с могуществом неведомой ей ранее красоты, и я невольно испытала даже некую легкую зависть.
Я-то эти лица помнила так хорошо, словно видела их только вчера. В глазах застарелая усталость и уныние; взгляды, не ищущие и не встречающие сочувствия. Все это было мне даже слишком хорошо знакомо. Я словно вошла в лобби какого-то отеля в совершенно неизвестном мне городе, и, как неожиданно оказалось, его обитатели своей одеждой и манерой держаться были настолько схожи со мной, что мне стало не по себе: я боялась вот-вот наткнуться среди них на кого-то из тех, кого мне видеть совсем не хотелось.
Между прочим, как раз нечто подобное и случилось.
– Это Тинкер Грей, – сказала я, когда Вэл уже перешел к следующей фотографии.
Он вернулся, подошел ко мне и снова посмотрел на портрет молодого мужчины лет двадцати восьми, плохо выбритого, в сильно поношенной куртке.
Он был худющий, фунтов двадцать ему явно не хватало, и юношеский румянец практически исчез со щек, которые выглядели, прямо скажем, грязноватыми. Зато глаза так и сияли, а взгляд был на редкость живым и целеустремленным, и на губах играла едва заметная улыбка – казалось, он сам внимательно всматривается в лицо того, кто его тайком фотографирует. А может, это он сейчас изучает наши теперешние лица? – вдруг подумала я. Просто взял да и ненадолго заглянул к нам в гости спустя три десятилетия, с легкостью преодолев временную пропасть, полную встреч и разлук. Во всяком случае, выглядел он на редкость естественно.
– Тинкер Грей… – задумчиво промолвил Вэл, что-то смутно припоминая. – По-моему, среди знакомых моего брата был один Грей, только он был банкиром…
– Да, – сказала я. – Это тот самый и есть.
Вэл еще внимательней вгляделся в портрет, проявляя вежливый интерес к человеку, знакомому по давним временам и явно пережившему немало трудностей. Впрочем, у него наверняка возникла пара вопросов, поскольку он знал, как близко я была знакома с этим человеком. Однако он сказал лишь: «Просто поразительно», – и, как всегда, слегка нахмурился.
В то лето, когда мы с Вэлом начали встречаться, нам обоим лишь слегка перевалило за тридцать, то есть мы разминулись в нашей взрослой жизни не так уж сильно, всего на какой-то десяток лет; но оказалось, что и это довольно существенно. За этот период были прожиты целые жизни, иной раз получавшие неправильное направление. Этих лет оказалось достаточно, чтобы, как сказал поэт, «и уничтожить, и сотворить чудо» – или, по крайней мере, оправдать того, чья рука швырнула свой вопрос «тебе на блюдо»[5].
Но Вэл вряд ли относил к числу добродетелей привычку оглядываться назад; он всегда вел себя как истинный джентльмен – и в отношении тайн моего прошлого, и в отношении многого другого.
Но тут я сама решила пойти на уступку и пояснила:
– Тинкер был и моим приятелем. Мало того, какое-то время одним из самых близких моих друзей. Однако мы расстались еще до войны, и с тех пор я даже имени его не слышала.
И Вэл тут же распрямил нахмуренные брови.
Возможно, его успокоила обманчивая простота моих объяснений. Он еще раз и очень внимательно посмотрел на портрет Тинкера и сокрушенно покачал головой, как бы отводя этому случайному совпадению должное место и подтверждая мысль о том, сколь несправедливой к людям была Великая депрессия.
– Просто поразительно, – повторил он, но уже с большим сочувствием. Затем взял меня под руку и мягко повлек дальше.
Время от времени мы на минуту задерживались перед той или иной фотографией и переходили к следующей. Только теперь уже лица этих случайных людей, запечатленных фотографом, мелькали передо мной, не задерживаясь в памяти и практически не привлекая моего внимания – так мелькают перед тобой лица тех незнакомцев, что поднимаются тебе навстречу по соседнему эскалатору. Собственно, я почти не воспринимала их.
Увидев улыбку Тинкера…
Оказалось, что и после стольких лет я к этому не готова. У меня было ощущение, словно меня треснули по башке.
Возможно, виновато просто мое благодушие. Точнее, самодовольство – сладостное, ни на чем не основанное самодовольство крепко стоящей на ногах жительницы Манхэттена, достигшей так называемого среднего возраста, – но, входя в этот музей, я была готова подтвердить под присягой, что достигла в своей жизни поистине идеального равновесия. Наш брак с Вэлом был союзом двух столичных душ и умов, так же плавно и неизбежно устремленных в будущее, как тянутся к солнцу раскрывшиеся цветки нарциссов.
И все же, как оказалось, в данный момент все мои мысли были обращены в прошлое. Отвернувшись от идеалов дня нынешнего и от всех тяжким трудом заработанных благ, я всей душой устремилась назад, к сладостной неуверенности того года со всеми его случайными знакомствами – тогда эти знакомства казались мне совершенно неожиданными и невероятно возбуждающими, но со временем все они обрели некое сходство с судьбой.
Да, на меня прямо-таки нахлынули воспоминания, и передо мной как живые предстали Тинкер, Ив, Уоллес Уолкотт, Дики Вандервайл, Анна Гранден. Перед глазами вновь замелькали, точно при поворотах калейдоскопа, те яркие картинки, что придавали цвет и форму моей жизни в 1938 году.
И я, стоя рядом с мужем, вдруг почувствовала, что хочу сохранить воспоминания об этом времени только для себя.
Но вовсе не потому, что некоторые из этих воспоминаний носили скандальный характер и могли бы шокировать Вэла или даже угрожать нашему гармоничному браку – как раз наоборот, если бы я вздумала разделить их с Вэлом, он, пожалуй, стал бы мне еще дороже. Нет, дело было в том, что мне не хотелось ни с кем этими воспоминаниями делиться. Не хотелось растворять их в словах, не хотелось их обескровливать.
А более всего мне сейчас хотелось остаться одной. Хотелось выйти за пределы того сияющего круга, внутри которого я теперь существовала. Хотелось просто зайти в бар любого отеля и выпить. А еще лучше было бы взять такси и поехать в Виллидж, как у нас называют Гринвич-Виллидж. Поехать просто так впервые не помню уж за сколько лет…
Да, на той фотографии Тинкер выглядел настоящим бедняком. Он выглядел бедным, голодным и явно не имевшим в будущем особых перспектив. Зато он был молод, бодр, полон сомнений и желания их разрешить. В общем, был каким-то невероятно живым.
У меня вдруг возникло такое ощущение, будто глаза этих людей на фотографиях устремлены прямо на меня. Что они наблюдают за мной, эти призраки подземки, усталые и одинокие, с пониманием вглядываясь в мое лицо и обнаруживая на нем следы тех компромиссов, которые всегда придают лицам стареющих людей выражение некой затаенной печали, которая, впрочем, у каждого своя.
И тут Вэл меня удивил.
– Все, идем отсюда, – решительно заявил он.
Я удивленно вскинула на него глаза, и он улыбнулся.
– Идем-идем. Лучше придем еще раз как-нибудь утром, когда здесь не будет такого столпотворения.
– О’кей.
Центральный зал и впрямь оказался битком забит народом, так что нам пришлось огибать его по боковым проходам, а потому на фотографии мы уже почти не глядели. Я лишь мельком замечала глядевшие на нас со стен глаза, и мне казалось, что это глаза заключенных, которые теперь видят мир только сквозь маленькое квадратное окошко в стене своей камеры, максимально безопасной для других людей, оставшихся на свободе. Эти глаза неотрывно смотрели мне вслед и словно спрашивали: А куда это ты так спешишь? И уже почти у выхода из музея одна из фотографий все-таки заставила меня внезапно остановиться.
Я невольно улыбнулась, однако улыбка эта была больше похожа на гримасу.
– В чем дело? – встревожился Вэл.
– Это опять он.
На стене между фотографическими портретами двух пожилых женщин я снова увидела Тинкера. На этой фотографии он был чисто выбрит, на нем было кашемировое пальто, свежая хрустящая сорочка, сшитая на заказ, и галстук, завязанный сложным виндзорским узлом.
Вэл был так удивлен, что, схватив меня за руку, подтащил так близко к портрету, что до него оказалось не больше фута.
– Ты хочешь сказать, что это тот же парень, что и на предыдущей фотографии?
– Да.
– Быть этого не может!
Вэл помчался обратно, желая еще раз рассмотреть первый портрет. И мне даже через забитый народом зал было видно, как внимательно он изучает грязноватое лицо молодого бродяги, выискивая какие-то отличительные детали. Вскоре он вернулся и снова уставился на портрет молодого красавца в кашемировом пальто, чуть ли не утыкаясь в него носом.
– Невероятно! – вырвалось у него. – Неужели это действительно один и тот же человек?
– Пожалуйста, отойдите от произведения искусства, – строго сказал нам охранник.
Мы послушно отошли, но Вэл никак не мог успокоиться.
– Если не знать, так наверняка скажешь, что это два совершенно разных человека.
– Да, ты прав, так оно и есть, – подтвердила я.
– Значит, он все-таки сумел снова встать на ноги!
Вэл внезапно пришел в хорошее настроение, мысленно проделав путешествие от поношенной куртки к элегантному кашемировому пальто и тем самым восстановив свойственное ему оптимистичное отношение к жизни.
– Нет, – возразила я. – Этот снимок был сделан раньше, чем тот, в куртке.
– То есть как?!
– А так. Та фотография сделана позже этой. Уже в 1939 году.
Я ткнула пальцем в табличку.
– Смотри: это снимок 1938 года.
Трудно винить Вэла в том, что он ошибся. Вполне естественно было предположить, что эта фотография, в кашемировом пальто, более поздняя – и не только потому, что она вывешена в одном ряду с более поздними работами Эванса. На этой фотографии 1938 года Тинкер выглядит не только процветающим, но еще и кажется несколько старше своих лет; здесь у него и лицо полнее, и выражение этакое прагматичное, с оттенком всемирной усталости, как если бы в его жизни череда успехов тянула за собой еще и парочку довольно-таки безобразных истин. Тогда как на снимке, сделанном годом позже, он похож на двадцатилетнего юношу мирного, довоенного, времени и кажется полным жизненной энергии, бесстрашным и немного наивным.
Вэла, похоже, смутила подобная метаморфоза.
– Ох, – сказал он, – мне так жаль…
И снова взял меня за руку, сокрушенно качая головой и сочувствуя не только Тинкеру, но и всем нам.
– Значит, как говорят русские, из князей в грязь?[6] – спросил он.
– Нет, – возразила я, – не совсем так.
Нью-Йорк, 1969
Зима
Глава первая
Дружба прежних дней[7]
Был последний вечер 1937 года.
Поскольку никаких лучших планов и перспектив у нас не имелось, Ив, моя соседка по комнате, поволокла меня в «Хотспот»[8], заведение в Гринвич-Виллидж, страстно желавшее называться ночным клубом и расположенное на четыре фута ниже уровня земли.
Обстановка в этом клубе нисколько не свидетельствовала о том, что сейчас канун Нового года. Там не было ни маскарадных шляп, ни ярких ленточек серпантина, ни бумажных труб. В задней части помещения, как бы нависая над маленьким пустым танцполом, джазовый квартет наигрывал популярные мелодии типа «любил-он-забыл-он», но пока без вокалиста. Саксофонист, печальный великан с невероятно черной кожей цвета машинного масла, явно заплутал в лабиринте своего чересчур затянувшегося соло. Однако контрабасист, мулат с кожей цвета кофе-с-молоком и маленькими усиками, придававшими его лицу почтительное выражение, аккомпанировал ему весьма осторожно, стараясь его не торопить. Бум, бум, бум, наигрывал он раза в два медленнее биения человеческого сердца.
Немногочисленные посетители казались столь же заторможенными, как и музыканты. Никому явно и в голову не пришло принарядиться. По углам, правда, сидели парочки, но в целом романтикой и не пахло. Те, что были по-настоящему влюблены друг в друга или в деньги, собрались в кафе «Сосайти» за углом и медленно покачивались в танце под свинги, исполняемые маленьким джаз-бандом. В ближайшие лет двадцать весь мир будет сидеть в таких вот полуподвальных клубах, слушая, как некий мрачный и необщительный солист изливает с помощью своего инструмента собственную душевную боль и неустроенность; но в тот последний вечер 1937 года если вам и приходилось слушать всего лишь квартет, то только потому, что вы не могли себе позволить послушать большой оркестр, или потому, что у вас не было особой причины встречать Новый год радостным колокольным звоном[9].
Нам обстановка в «Хотспот» показалась чрезвычайно уютной.
На самом деле мы толком не понимали, что именно слушаем, но могли с уверенностью сказать, что получали от этого определенную пользу. Такая музыка не пыталась ни пробудить в нас некие надежды, ни погубить их, зато обладала приятным ритмом и большим запасом искренности. Уже одного этого было вполне достаточно, чтобы оправдать наше нежелание остаться дома, и мы отнеслись к нашему визиту в «Хотспот» соответственно: обе надели удобные туфли без каблуков и простые черные платья. Хотя я заметила, что Ив, как бы желая подчеркнуть свое собственное «я», под платье надела свое самое лучшее белье, некогда украденное ею в магазине.
Ивлин Росс…
Ив была одной из тех удивительных красоток, что рождаются на американском Среднем Западе.
В Нью-Йорке с первого взгляда кажется – и с этим нетрудно согласиться, – что самые соблазнительные его жительницы родом из Парижа или Милана. И все-таки они в меньшинстве. Куда больше красивых женщин приезжает в Нью-Йорк – и порой буквально целыми стаями – из тех американских штатов, где люди отличаются особенно крепким здоровьем; чаще всего названия этих штатов начинаются на букву «И» (Индиана, Иллинойс и т. д.). Там люди с детства имеют в достатке свежий воздух, удобное простое жилище и сколько угодно невежества; в итоге родившиеся среди тамошних кукурузных полей примитивные блондинки вырастают прекрасными, как звездный свет, но имеют вполне человеческий облик: руки, ноги, голову и все остальное. Ранней весной практически каждое утро одна из этих красавиц потихоньку выскальзывает из дверей родного дома, запасшись сэндвичем, завернутым в целлофан, и, подняв руку, останавливает любой автобус дальнего следования, идущий на Манхэттен – в тот великий город, где так приветствуется и ценится все красивое и где, даже если тебя примут и не сразу, по крайней мере, обязательно прикинут, вдруг и ты на что-нибудь сгодишься.
Одним из больших преимуществ, которыми обладали девушки со Среднего Запада, было то, что их порой невозможно было отличить друг от друга и понять, кто из какой семьи. Ничего не стоит, например, отличить девушку из богатой нью-йоркской семьи от девушки из бедных кварталов. То же самое и в отношении уроженок Бостона. Девушки из этих городов различаются хотя бы по выговору и манере держаться. Однако у того, кто родился и вырос в Нью-Йорке, всегда возникает ощущение, что все девушки со Среднего Запада выглядят и разговаривают одинаково. Нет, на самом деле они, конечно, принадлежат к разным классам общества, росли в разных домах, ходили в разные школы, однако их объединяет удивительная покорность, свойственная жительницам Среднего Запада и сводящая практически на нет все их различия в благосостоянии и привилегиях. Или, возможно, эти различия (особенно очевидные у уроженок Де-Мойна, штат Айова, который, как известно, тоже начинается на «I», Iowa) становятся практически незаметны для нас в связи с невероятным разнообразием собственно нью-йоркских социоэкономических страт – они, подобно тысячам слоев ледниковых образований, начинаются с мусорного ящика в Бауэри[10] и заканчиваются в райском пентхаусе. В общем, нам, ньюйоркцам, все эти девушки казались типичной деревенщиной: чистенькие, с вытаращенными от удивления глазами и страшно богобоязненные, хотя и не без греха.
Ив принадлежала как раз к верхней экономической страте общества Индианы. Ее отец ездил в офис на автомобиле, предоставленном компанией, а ей подавали на завтрак бисквиты, нарезанные в кладовой негритянкой[11] по имени Сэйди. Ив два года проучилась в пансионе благородных девиц и целое лето провела в Швейцарии, якобы изучая французский язык. Однако, войдя в бар и впервые ее увидев, вы не сумели бы определить, кто она: выросшая на кукурузном хлебе охотница за состоятельным женихом или миллионерша, любящая всласть покутить. Единственное, что вы наверняка поняли бы сразу, – перед вами настоящая красавица. А значит, возможность знакомства с этой девушкой – дело не такое уж сложное.
Ивлин, естественно, была натуральной блондинкой. Ее чудесные волосы, ниспадавшие на плечи, летом выгорали до цвета сухого песка, а к осени приобретали золотистый оттенок, соответствуя цвету зрелой пшеницы в ее родной Индиане. У нее были тонкие черты лица, ярко-голубые глаза и маленькие ямочки на щеках, так идеально расположенные, что казалось, будто к внутренней стороне каждой щеки у нее прикреплен маленький стальной кабель, который слегка втягивал щеку, когда Ив улыбалась. Правда, ростом она была невелика, всего пять футов пять дюймов, зато отлично умела танцевать на высоких каблуках и ловко сбрасывала с ног туфельки, едва усевшись на колени к своему кавалеру.
Надо отдать ей должное, в Нью-Йорке Ив вела исключительно честный образ жизни. Она прибыла туда в 1936 году, захватив с собой достаточно отцовских денег, чтобы снять отдельную комнату в пансионе миссис Мартингейл, а затем, отчасти воспользовавшись отцовскими связями, получила место ассистента по маркетингу в издательстве «Пембрук Пресс», рекламируя как раз те книги, читать которые старательно избегала в школе.
На второй вечер своего пребывания в пансионе Ив, садясь за стол, случайно задела тарелку со спагетти и все ее содержимое вывалила мне на колени. Миссис Мартингейл, сообщив нам, что пятна лучше всего выводить белым вином, принесла из кухни бутылку столового шабли и отправила нас в ванную комнату. Мы немножко побрызгали вином на мою юбку, а остальное выпили, сидя на полу и подпирая спинами дверь.
Как только Ив получила на работе свой первый чек, она решила не только отказаться от отдельной комнаты, но и свои расходы перестала оплачивать за счет отца, обретя уверенность в собственных силах. Однако уже через несколько месяцев отец прислал ей конверт с пятьюдесятью десятидолларовыми купюрами и нежным посланием, в котором говорилось, как он ею гордится. Деньги Ив моментально отправила обратно, причем с такой поспешностью, словно они были заражены туберкулезной бациллой.
– Я готова перенести любые тяготы, – сказала она, – но не выношу, когда меня пытаются прижать к ногтю.
И теперь мы уже вместе старались выжить любыми способами. Мы до последней крошечки съедали все, что подавали в пансионе на завтрак, а ланч попросту пропускали, оставаясь голодными. Мы обменивались одеждой с девушками с нашего этажа. Мы сами друг друга стригли. А вечером в пятницу позволяли парням, которых даже и целовать-то не собирались, угощать нас выпивкой; правда, если кто-то угощал нас обедом, такого щедрого можно было и поцеловать разок, не имея, впрочем, ни малейшего намерения целовать его дважды. Иногда в дождливые среды, когда «Бендел»[12] был битком набит женами обеспеченных людей, Ив, надев свою лучшую юбку и жакет, отправлялась туда, поднималась в лифте на второй этаж и, зайдя в примерочную, запихивала себе в трусики украденные шелковые чулки. А когда нам случалось опоздать с оплатой жилья, именно она играла роль плакальщицы: стоя у дверей миссис Мартингейл, ручьем лила слезы, пресные, как вода Великих Озер.
А в канун Нового года наш первоначальный план на вечер состоял в том, чтобы растянуть имевшиеся в наличии три доллара, насколько это будет возможно. Заморачиваться с парнями мы не собирались. Слишком многие из них в течение 1937 года уже попытали счастья в нашей компании, ну а на тех, кто опоздал это сделать, тратить последние часы уходящего года нам совершенно не хотелось. Мы собирались уютно посидеть в этом недорогом баре, где к музыке относились весьма серьезно, где к двум симпатичным девушкам никто не приставал и где джин был достаточно дешев, чтобы мы могли хотя бы раз в час заказать себе по мартини. Мы, правда, намеревались курить несколько больше, чем это позволяется в приличном обществе, а после столь скромной встречи Нового года попросту сходить на Вторую авеню в украинскую столовую, где даже среди ночи подавали дежурное блюдо всего за пятнадцать центов – кофе, яйца и тост.
Однако к половине десятого оказалось, что мы пьем уже «одиннадцатичасовой» джин. А в десять «выпили» и предполагаемые яйца с тостом. На двоих у нас оставалось четыре «никеля», и во рту с утра не было ни крошки. В общем, решили мы, пора начинать импровизировать.
Правда, Ив уже и так занялась делом – строила глазки басисту. Это у нее было что-то вроде хобби. Ей нравилось хлопать ресницами, кокетливо поглядывая на музыкантов, когда они играют, а в перерывах между музыкальными номерами спрашивать, не найдется ли у них сигареты. Этот басист был, безусловно, весьма симпатичным, даже, пожалуй, красивым той необычной красотой, которая свойственна большинству креолов, но он был настолько поглощен исполнением своей музыкальной партии, что порой, забывшись, играл, глядя в жестяной потолок. Похоже, чтобы привлечь его внимание, требовалась не иначе как Господня воля, ибо Ив уже буквально из кожи вон лезла, но у нее по-прежнему ничего не получалось. Я попыталась ее отвлечь и предложила «завоевать» бармена, но прислушаться к голосу разума она оказалась не в настроении. Она просто закурила и бросила спичку через плечо – «на счастье». Теперь нам поскорее нужно отыскать какого-нибудь доброго самаритянина, подумала я, иначе мы тоже будем вынуждены строить глазки жестяному потолку.
И как раз в этот момент в клуб вошел он.
Ив заметила его первая. Она в это время отвернулась от сцены, чтобы отпустить какое-то замечание в адрес музыкантов, и увидела его, глядя мне через плечо. Она тут же пнула меня под столом в лодыжку и слегка мотнула головой, указывая на нового посетителя. Я чуть передвинула свой стул и украдкой скосила в ту сторону глаза.
Выглядел он потрясающе. Рост – полных пять футов десять дюймов; черный смокинг; на руке роскошное пальто; волосы каштановые, глаза синие, а на каждой щеке ровно в центре небольшое, как звездочка, пятнышко румянца. Легко можно было себе представить, как один из его предков стоял, скажем, у руля судна «Мейфлауэр»[13], привычно устремив взор к линии горизонта, а соленый морской ветер шевелил его густые волнистые волосы.
– Чур, мой! – тихо сказала Ив.
Застыв на несколько мгновений у входных дверей, он дал глазам возможность привыкнуть к царившему в клубе полумраку, а затем с этой удобной позиции принялся высматривать кого-то среди собравшихся. Он явно пришел сюда для того, чтобы с кем-то встретиться, и, судя по выражению его лица, был несколько разочарован, не обнаружив того, кто был ему нужен. Когда он сел за соседний с нами столик, то первым делом еще раз внимательно осмотрел зал, а затем коротким жестом подозвал официантку, небрежно бросив свое пальто на спинку стула.
О, это было прекрасное пальто. Из кашемира цвета верблюжьей шерсти, но, пожалуй, чуть светлее, примерно как кожа того басиста; новенькое, без единого пятнышка, словно он впервые надел его и пришел сюда прямиком от портного. Стоило это пальто, должно быть, долларов пятьсот. А может, и больше. Ив просто глаз с него не сводила.
Официантка осторожно приблизилась к новому клиенту, поглядывая на него, как кошка из-за угла дивана в гостиной. На мгновение мне даже показалось, что она сейчас выгнет спину и начнет требовательно царапать когтями его рубашку. Приняв заказ, она чуть отступила назад и наклонилась, чтобы он мог полюбоваться тем, что у нее под блузкой. Однако он, похоже, не обратил внимания на ее ухищрения.
Он заказал скотч тоном вполне дружелюбным и вежливым, уже одним этим оказав официантке чуть больше внимания, чем полагалось. Ожидая, пока ему принесут виски, он откинулся на спинку стула и снова принялся изучать зал. Взгляд его постепенно переместился с барной стойки на джаз-оркестр, и тут он краем глаза заметил Ив. Она все еще не сводила глаз с его пальто. Увидев, куда она смотрит, он смущенно покраснел, поняв, что, высматривая в толпе присутствующих нужного ему человека и подзывая официантку, не заметил, что бросил свое пальто на спинку стула, стоявшего за нашим столом.
– Ох, простите, – сказал он. – Впрочем, с моей стороны это поистине непростительная небрежность!
Он встал, собираясь перевесить пальто, но мы хором заверили его:
– Нет, нет, все в порядке! Здесь все равно никто не сидит. Вам незачем беспокоиться.
Он помолчал, потом спросил:
– Вы уверены?
– Абсолютно, – сказала Ив.
Вновь появилась официантка с заказанным скотчем. Она уже повернулась, чтобы уйти, когда он вдруг попросил ее задержаться, а нам предложил выпить что-нибудь с ним вместе – «в последний раз в старом году», как он изящно это сформулировал.
Нам уже было совершенно ясно, что для него минувший год был таким же, как это дорогое пальто, – удачным, с успехами в работе и свидетельствами немалых доходов. Все повадки этого молодого мужчины говорили о том, что он абсолютно уверен в себе, но при этом питает этакий демократический интерес к тому, что его окружает; кроме того, в нем чувствовалось спрятанное в глубине души дружелюбие, свойственное обычно только тем представителям молодого поколения, которые выросли в обществе людей обеспеченных, знающих себе цену и умеющих должным образом держаться. Таким людям даже в голову не приходит, что их присутствие может оказаться нежелательным в некоем непривычном для них окружении – и, как результат, они действительно крайне редко в таком окружении оказываются.
Когда мужчина первым предлагает двум привлекательным девушкам выпить с ним вместе, можно ожидать, что он заведет с ними разговор вне зависимости от того, кого именно он ждет. Но наш прекрасно одетый самаритянин и не подумал заговорить с нами. Один раз отсалютовав бокалом в нашу сторону и дружески нам кивнув, он затем принялся по глоточку цедить виски, все свое внимание обратив на музыкантов.
После того как те исполнили еще две популярные мелодии, Ив начала беспокойно ерзать, то и дело посматривая в сторону этого красавчика и ожидая, что он хоть что-нибудь нам скажет. Хоть что-нибудь. Один раз, правда, невольно встретившись с ней глазами, он вежливо улыбнулся. Я была почти уверена: как только музыканты доиграют очередную мелодию, Ив первой начнет с ним разговор, даже если для этого ей придется «нечаянно» опрокинуть свой стакан с джином прямо ему на колени. Однако и этой возможности ее лишили.
Завершив очередной номер, музыканты впервые за последний час сделали более длительную паузу, во время которой саксофонист вдруг пустился в разъяснения насчет следующей композиции. У него был густой, сочный бас, который отлично подошел бы проповеднику. Он рассказал, что эта новая композиция, имеющая непосредственное отношение к Африке, посвящена пианисту с Тин Пeн Эллей[14] по имени Хокинс Серебряный Зуб, умершему в тридцать два года. Называлось это произведение «Тинканнибал».
Легкими туго переплетенными звуками саксофонист как бы наметил нужный ритм, и барабанщик тут же поймал его и поддержал с помощью своих щеток. К барабанщику присоединились пианист и басист, а саксофонист слушал своих партнеров, качая в такт головой, а потом и сам влился в синкопированную, будто скачущую легким галопом мелодию, постепенно перехватывая инициативу. Затем саксофон вдруг резко вскрикнул, как если бы кто-то его испугал, а сам исполнитель мгновенно перемахнул через ограду и исчез.
Лицо у нашего соседа было растерянным, как у туриста, которому жандарм объясняет, что он совершенно заблудился. Случайно встретившись со мной глазами, он изумленно пожал плечами, и я засмеялась. Он тоже засмеялся и спросил:
– Ну а мелодия-то в этом произведении была или нет?
Я чуточку придвинулась к нему, притворившись, будто плохо его расслышала, и даже немного наклонилась, но все же не так низко, как та официантка.
– Что вы сказали?
– Да мне просто интересно, была ли там какая-то мелодия.
– А, мелодия как раз на минутку вышла. Покурить, наверное. Ничего, она скоро вернется. Если я не ошибаюсь, вы ведь не музыку слушать сюда пришли?
– Неужели это так заметно? – застенчиво улыбнулся он. – Вообще-то я брата ищу. Вот он как раз фанат джаза.
Я даже через стол слышала, как нервно затрепетали ресницы Ив. Роскошное кашемировое пальто и новогодняя встреча с братом. Разве любой девушке этого не достаточно?
– Не хотите ли, пока ждете его, к нам присоединиться? – спросила она.
– О, не хотелось бы вам навязываться…
(Ну вот, теперь еще и слово «навязываться»! Мы такие выражения далеко не каждый день слышали.)
– Но вы нам ничуть не навязываетесь, – упрекнула его Ив.
Мы немного подвинулись, освобождая ему место, и он перебрался за наш столик.
– Теодор Грей, – представился он.
– Ого! Теодор! – воскликнула Ив. – Даже Рузвельт именовал себя Тедди.
Теодор рассмеялся.
– Друзья зовут меня Тинкер[15].
Ну, разве так трудно было догадаться? Представители WASP[16] очень любят давать своим детям прозвища, соответствующие самым обычным профессиям: Тинкер. Купер. Смифи. Возможно, для них это звучит как эхо семнадцатого века, когда их предки, высаживаясь в Новой Англии в сапогах с кожаными петельками на голенищах, были представителями тех самых, связанных с ручным трудом профессий, которые обеспечивали им не только крепкое здоровье, но и такую ценимую Господом добродетель, как скромность. А может, это просто способ вежливо подчеркнуть, что именно им на роду написано получить от жизни все.
– Меня зовут Ивлин Росс, – сказала Иви, ловко забрасывая крючок с помощью своего полного имени. – А ее Кейти Контент.
– Кейти Контент! Ничего себе! И вы действительно всем довольны[17]?
– Ничуть.
Тинкер поднял свой стакан с дружеской улыбкой.
– Ну, тогда выпьем за то, чтобы нам в 1938 году быть всем довольными.
Братец Тинкера так и не появился, что было нам только на руку. Около одиннадцати Тинкер подозвал официантку и заказал бутылку шампанского.
– У нас тут «баббли»[18] сроду не водилось, мистер, – удивилась она. Она вообще вела себя гораздо сдержанней, поскольку Тинкер пересел за наш столик.
И тогда он решил присоединиться к нам и заказал всем джин.
Ив явно была в ударе и рассказывала всякие смешные истории о двух девицах, с которыми вместе училась в своем пансионе. Девицы соперничали за звание королевы бала на встрече выпускников[19] – примерно так соперничали Вандербильт и Рокфеллер, решая, кому называться самым богатым человеком в мире. В итоге одна из девиц запустила в дом соперницы скунса, когда там состоялась праздничная вечеринка с танцами. Соперница ответила тем, что в день славного шестнадцатилетия «подруги» вывалила тачку навоза на лужайку прямо под окнами ее дома. В итоге матери обеих устроили драку на крыльце церкви Святой Марии, словно соревнуясь в ловкости и количестве выдранных друг у друга волос. Преподобный отец О’Коннор, которому следовало бы быть осмотрительней, попытался вмешаться, но тут досталось и ему самому.
Тинкер так хохотал, что возникало ощущение, будто ему давно уже вообще не доводилось смеяться. Это искреннее веселье словно высветило все его Богом данные черты – улыбку, глаза, чудесный румянец на щеках.
– А что о себе расскажете вы, Кейти? – спросил он.
– Кейти у нас выросла в Бруклине, – поспешила сообщить ему Ив таким тоном, словно этим можно было хвастаться.
– Правда? Ну и как это было?
– Да так себе, – ответила я. – Во всяком случае, не уверена, что у нас выбирали королеву бала.
– Даже если б у вас и был такой праздник, ты бы все равно на него не пошла, – заявила Ив и, наклонившись к Тинкеру, конфиденциальным тоном сообщила: – Кейти – самый настоящий книжный червь. Если сложить в стопку все книги, которые она за свою жизнь прочитала, то и до Млечного Пути достанешь.
– До Млечного Пути!
– Ну, может, до Луны, – согласилась я.
Ив предложила Тинкеру сигарету, но он вежливо отказался, однако, не успела она поднести свою сигарету к губам, как у него наготове была зажигалка. Из чистого золота. И с выгравированными инициалами.
Ив отклонила голову назад и, собрав губы трубочкой, выпустила в потолок струю дыма. Потом спросила:
– Ну, Теодор, теперь ваша очередь о себе рассказывать.
– Пожалуй, стопки тех книг, которые я за свою жизнь прочитал, хватит, только чтобы удобней было садиться в такси.
– Нет, я не о книгах спрашиваю, – сказала Ив. – О себе-то вы можете что-нибудь нам рассказать?
И Тинкер рассказал. По его краткому рассказу было легко понять, что перед нами типичный представитель элиты: родом из Массачусетса; учился в колледже Провиденса; затем работал в одной маленькой фирме на Уолл-стрит – а точнее, родился Тинкер в Бэк-Бей, учился в Университете Брауна и теперь работает в банке, основанном его дедушкой. Обычно подобная попытка чуть отклонить магнитную стрелку выглядит настолько неискренней, что это действует на нервы, но с Тинкером все было иначе: казалось, он искренне боится, что тень Лиги Плюща[20], в одном из университетов которой он получил свой диплом, может испортить нам все веселье. Завершил он тем, что сказал, что живет в верхнем городе.
– Где именно? – с «невинным» видом спросила Ив.
– 2-11-Сентрал-Парк-Вест! – чуть смущенно сказал он.
2-11-Сентрал-Парк-Вест! «Бересфорд»! Знаменитое здание! Двадцать два этажа роскошных квартир, расположенных террасами!
Ив под столом снова пнула меня в лодыжку. Впрочем, у нее хватило здравомыслия сменить тему. Она стала расспрашивать Тинкера о брате. Какой он? Старше или моложе? Выше ростом или ниже?
Оказалось, что Генри Грей старше Тинкера и ниже его ростом. Он художник, живет в западной части Гринвич-Виллидж. Когда Ив спросила, каким словом его лучше всего можно охарактеризовать, Тинкер, немного подумав, назвал слово «непоколебимый» и пояснил, что его брат всегда знал, кто он и чего хочет.
– Звучит несколько утомительно, – сказала я.
Тинкер засмеялся.
– Да, наверное, не правда ли?
– И, пожалуй, скучновато, – предположила Ив.
– О нет! Он – личность определенно не скучная.
– Ну а нам, видно, так и суждено колебаться из стороны в сторону, – сказала я.
В какой-то момент Тинкер извинился и вышел. Прошло пять минут, потом десять. Мы с Ив уже начали немного нервничать. Вряд ли он был из тех, кто способен подставить девушек и вынудить их расплатиться по счету, но четверть часа в общественной уборной – это даже для девушки слишком долго. Нас уже начинала охватывать паника, когда он наконец объявился. Раскрасневшийся. Пахнущий холодом. Казалось, даже ткань его дорогого смокинга пропиталась ледяным нью-йоркским воздухом. Он держал за горлышко бутылку шампанского и сиял, как школьник-прогульщик, которому удалось поймать рыбу за хвост.
– Удалось-таки! – воскликнул он и тут же вытащил из бутылки пробку. Пробка ударила в жестяной потолок, что вызвало массу недовольных взглядов, и только басист кивнул нам и улыбнулся, сверкнув зубами из-под усиков и подбодрив нас ритмичным бум-бум-бум на контрабасе.
Тинкер разлил шампанское по нашим пустым бокалам.
– Теперь нам нужно решить, за что будем пить.
– У нас тут сроду никто ничего не решает, мистер.
– А лучше, – предложила Ив, – давайте что-нибудь пожелаем друг другу.
– Гениально! – сказал Тинкер. – Чур, я первый! В 1938 году вы обе…
Он оглядел нас с головы до ног.
– …должны перестать быть такими стеснительными.
Мы обе рассмеялись.
– Ладно, – сказал Тинкер. – Теперь ваша очередь.
Ив не заставила себя ждать.
– А вам в новом году хорошо бы выбраться из проторенной колеи!
Она даже бровь приподняла и чуть прищурилась, словно бросая ему вызов. На мгновение Тинкер оторопел. Ив явно задела в его душе некую чувствительную струну. Потом он медленно кивнул, улыбнулся и сказал:
– Какое чудесное пожелание! Но, пожалуй, для кого-то другого, а не для себя самого.