Море-океан Барикко Алессандро
После этого Бартльбум и не порывался. Не порывался жениться. Твердил, что время его ушло и говорить тут не о чем. Думаю, в глубине души он переживал. Однако виду не показывал. Не в его это было характере. Все свои печали он держал при себе и особо на них не заострялся. Человек он был по натуре жизнерадостный. И жил в согласии с собой. Ну, вы понимаете. Все семь лет, что он квартировал под нами, были для нас сплошной отрадой. Бартльбум частенько захаживал к нам, и мы считали его членом семьи. В каком-то смысле он и был им. Между прочим, Бартльбум запросто мог бы поселиться в более подобающем квартале. С его-то достатком, особенно в последнее время.
Наследство, сами понимаете: тетушки Бартльбума отдавали концы одна за другой, падали, точно спелые груши, царствие им небесное. Нотариусы шли к Бартльбуму косяком. И у каждого — по завещанию. Как ни крути, а денежки сами плыли в карман Бартльбума. Короче, при желании он мог бы обосноваться совсем в другом месте. Но Бартльбум осел именно здесь. Наш квартал пришелся ему по вкусу. В таких вещах профессор знал толк. Иного человека и по мелочам сейчас видно.
Над этой своей Энциклопедией пределов и пр. Бартльбум продолжал работать до последних дней. В какой-то момент он принялся ее переписывать.
Наука, говорил он, движется вперед семимильными шагами, поэтому все время нужно что-то обновлять, уточнять, поправлять, подчищать. Его вдохновляла мысль, что Энциклопедия пределов в конце концов станет книгой без конца.
Бесконечной книгой. Сущая нелепица, если вдуматься. Он и сам над этим посмеивался. А потом взахлеб пускался в новые рассуждения. Другой бы извелся весь. А ему хоть бы что. Такой он был человек. Легкий.
И умер он наособицу. Ну, вы понимаете. Без лишних сцен. Вполголоса.
Как-то раз Бартльбум неожиданно слег. Через неделю все было кончено. Мы и не поняли даже, мучился он перед смертью или нет. Я, конечно, спрашивал, да разве он скажет. Бартльбум не хотел расстраивать нас по таким пустякам. Не любил никого обременять. Лишь однажды он попросил меня повесить напротив кровати картину его друга-художника. Кстати сказать, это было нечто — собрание работ Плассона. Почти все сплошь белые. Хотите верьте, хотите нет.
Но Бартльбум очень дорожил своим собранием. Вот и та картина, которую я тогда повесил, была попросту белой, целиком. Бартльбум выбрал ее среди прочих работ, и я приладил картину так, чтобы он видел ее с кровати.
Клянусь, просто белое пятно. Однако он смотрел на картину не отрываясь: и так поглядит, и эдак.
— Море… — говорил он чуть слышно.
Умер Бартльбум под утро. Закрыл глаза и больше не открывал. Легко.
Даже не знаю. Бывает, умрет человек, а утраты, при всем моем уважении, никакой. Но когда уходят такие, как он, это чувствуется сразу. Как будто весь мир становится день ото дня тяжелее. Очень может быть, что наша планета, со всем, что на ней есть, держится на весу исключительно благодаря множеству бартльбумов, которые и не дают ей ухнуть вниз. С легкостью, на которую способны только они. И безо всякого там геройства. Просто на них все и держится. Такие это люди. Бартльбум был таким. Таким, что средь бела дня мог подойти к тебе на улице, взять под руку и таинственно проговорить:
«Однажды я видел ангелов. Они стояли на берегу моря».
При том, что в Бога он не верил: как-никак ученый. Ко всем этим церковным штучкам его особо не тянуло, доложу я вам. Зато ангелов он видел.
И нашептывал тебе об этом. Подходил вот так, средь бела дня на улице, брал под руку и с восхищением шептал: «Однажды я видел ангелов».
Ну как такого не любить?
6. САВИНЬИ
— Стало быть, покидаете нас, доктор Савиньи…
— Да, сударь.
— Все-таки решили вернуться во Францию.
— Да.
— Не будет вам покоя… Тут же налетят газетчики, сбегутся политики, станут допытываться… Сейчас на уцелевших с этого плота началась самая настоящая охота.
— Мне говорили.
— Об этом трубят на каждом углу. Что вы хотите, когда в дело вмешивается политика…
— Вот увидите, рано или поздно про это забудут.
— Не сомневаюсь, дражайший Савиньи. Извольте получить ваши посадочные документы.
— Премного вам благодарен, капитан.
— Пустое.
— Не скажите, вашему врачу я обязан жизнью… Он сотворил чудо.
— Не будем о чудесах, Савиньи, их и без того хоть отбавляй. В добрый путь. Удачи вам.
— Спасибо, капитан… Да, вот еще что…
— Слушаю вас.
— Этот… этот рулевой… Томас… Говорят, он сбежал из больницы…
— Темная история. Разумеется, здесь бы такого не случилось. Но там, в простой больнице, можете себе представить…
— О нем больше не было вестей?
— Пока нет. В таком состоянии он не мог далеко уйти. Скорее всего, загнулся где-нибудь…
— Загнулся?
— А вы как думали, этакий молодчик… Простите, наверное, он был вашим другом?
— Это будет нетрудно, Савиньи. Вам нужно лишь повторить то, что вы написали в своих мемуарах. Кстати, а вы, поди, зашибли на этом порядочную деньгу, признайтесь? В салонах прямо-таки зачитываются вашей книженцией…
— Я спросил, обязательно ли мне являться в зал суда.
— Ну, не то чтобы обязательно, просто сам этот процесс до того раздули… на него смотрит вся страна, работать как следует невозможно…
Все строго по закону, черт знает что…
— Там будет и Шомаре…
— Еще бы ему не быть… Решил защищаться сам… Только у него ни малейшего шанса, ноль, народ хочет его головы — и получит ее.
— Виноват не он один.
— Какая разница, Савиньи. Он был капитаном. Он посадил «Альянс» в эту лужу, он дал команду оставить судно, и в довершение всего он бросил вас в этом плавучем аду…
— Ну, хорошо, хорошо. Довольно. Увидимся на суде.
— Вот это другое дело…
— Мне пора, Парпей.
— Адвокат Парпей, с вашего позволения.
— Прощайте.
— Вам придется задержаться.
— Ну, что там еще?
— Так… вздор… плевое дело… Но, знаете ли, лучше заранее быть наготове… Короче, ходят слухи, будто кто-то вел… некие записи, что-то вроде дневника тех дней на плоту… какой-то моряк, что уже само по себе говорит, насколько все это серьезно… вообразите: моряк-писатель — полная несусветица, впрочем, он, видимо, один из тех, кому удалось спастись…
— Томас. Томас умел писать.
— О чем это вы?
— Не важно.
— Есть в этом дневнике некоторые, как бы это сказать… щекотливые места… словом, там вся эта история подана не совсем так, как у вас и у других…
— И читать. Книги. Он умел читать и писать.
— Да вы меня не слушаете!
— Что?
— Постарайтесь понять: оклеветать человека ничего не стоит… Это может вас погубить… Короче, я подумал, готовы ли вы, если возникнет нужда, выделить известную сумму, вы понимаете, иначе от клеветы не защититься; с другой стороны, лучше придушить все это в самом зародыше, пока… Савиньи!
Куда вы, черт подери! Савиньи! Нашли время обижаться… Для вашего же блага стараюсь: как-никак это мое ремесло…
— Ваши свидетельские показания были весьма ценными, доктор Савиньи.
Суд благодарит вас и просит занять место в зале.
— …
— Доктор Савиньи…
— Да, простите, я хотел…
— Вы намерены что-то добавить?
— Нет… точнее… да. Я лишь хотел сказать, что… море, оно не такое… Нельзя судить о том, что там происходит… Море — это совсем другое…
— Доктор, мы находимся в Трибунале Королевского флота: здесь прекрасно знают, что такое море.
— Вы полагаете?
— Поверьте, ваша прелестная книжица произвела на меня большое впечатление… пожалуй, даже чрезмерное для столь пожилой дамы…
— Маркиза, помилуйте…
— Скажу вам как на духу, доктор, ваша книга такая… такая жизненная; вот я читала ее и представляла себя на этом плоту, посреди моря, ах, прямо в дрожь бросает…
— Вы мне льстите, маркиза.
— Ничуть… ваша книга поистине…
— Здравствуйте, доктор Савиньи.
— Адель…
— Адель, дочь моя, негоже столько канителиться: доктор крайне занятой человек…
— А вы наверняка уже одолели доктора бесконечными вопросами о его похождениях. Не правда ли, Савиньи?
— Беседовать с вашей матушкой для меня одно удовольствие.
— За беседой и чаю недолго остыть.
— Вы бесподобны, Адель.
— Мерси.
— Еще чашечку, доктор?
— Темные глаза, говоришь?
— Как есть темные.
— Высокого роста, с черными гладкими волосами…
— Связанными на затылке, сударь.
— Моряк?
— Смахивает на моряка. Но одет… как все, даже вполне прилично.
— И не назвал своего имени.
— Нет. Только сказал, что вернется.
— Вернется?
— Его обнаружили в таверне у реки… случайно… мы ловили двух дезертиров, а наткнулись на него… он называет себя Филиппом.
— Он не пытался бежать?
— Нет. Только возмущался, спрашивал, на каком основании его забирают… обычное дело. Сюда, Савиньи.
— И что вы ему сказали?
— Ничего. По нынешним временам полиция не обязана объяснять причину задержания. Мы, правда, не можем держать его долго, если не найдем достаточных оснований… Но об этом позаботитесь вы, не так ли?
— Конечно.
— Вот, проходите. Не надо слишком высовываться. Вон он, там, видите?
Предпоследний справа.
— Тот, что у стены…
— Так это он?
— Пожалуй, нет.
— Точно?
— Точно не он. Извините.
— Однако приметы полностью совпадают.
— Совпадают, но это не он.
— Послушайте, Савиньи… Вы можете быть героем Королевства и близким другом всех на свете министров, но это уже четвертый человек, которого…
— Не огорчайтесь. Вы и так потрудились на славу.
— Да я не о том. Мы никогда его не найдем, и знаете почему? Потому что он мертв. Он сбежал из зачуханной больницы в этой зачуханной Африке, протопал черт-те сколько по какой-то чертовой пустыне и подох себе, изжарившись на солнышке. Все. Сейчас, в другой части света, этот субчик удобряет горстку песка.
— Сейчас этот субчик уже в городе и скоро до меня доберется. Вот полюбуйтесь.
— Письмо?
— Позавчера его подбросили к моей двери. Читайте, читайте…
— Всего одно слово…
— Зато отчетливое, согласитесь.
— Томас…
— Томас. Вы правы, Пастор. Вам никогда его не найти. Но не потому, что он мертв. А потому, что он жив. Он живее нас с вами, вместе взятых. Он жив, как зверь, вышедший на охоту.
— Савиньи, уверяю вас, что…
— Он жив. И, в отличие от меня, у него есть все основания не умирать.
— Но это безумие, Савиньи! Такой блистательный врач, знаменитость, именно теперь… когда перед вами распахнулись двери Академии… Вы и сами прекрасно знаете, что ваш труд о воздействии голода и жажды… словом, хоть мне он кажется скорее литературным, нежели научным…
— Барон…
— … он тем не менее весьма впечатлил моих коллег, и я искренне рад за вас. Академия преклоняется перед вашим charme… равно как и перед вашим… печальным опытом… Все это я понимаю, но я решительно не могу понять, почему именно сейчас вы вбили себе в голову, будто вам нужно уединиться в богом забытой глуши и стать, вы только послушайте, сельским лекарем, кажется, это так называется?
— Так, барон.
— С чем вас и поздравляю… В этом городе не сыскать врача, который не хотел бы, да что я говорю, не мечтал бы о вашей известности, о таком блестящем будущем… А вы, что же вы такое надумали, голубчик? Удалиться на практику в какое-то захолустье… кстати, что это за дыра?
— Это в глуши, барон.
— Представьте, я догадался. Но где?
— На краю света.
— Как прикажете вас понимать? Выходит, и знать этого нельзя?
— Таково мое желание, барон.
— Экий, право, вздор. Вы несносны и непредсказуемы, Савиньи. Глаза бы мои на вас не смотрели. Я не нахожу никакого мало-мальски приемлемого оправдания вашему неслыханному поведению и… и… вынужден заключить, что вы попросту лишились рассудка!
— Как раз наоборот: я не хотел бы его лишаться, барон.
— А вот и Шарбон… Видите… во-он там, в низине.
— Вижу.
— Славное местечко. Вам здесь будет хорошо.
— Будет.
— Приподнимитесь, доктор… Так… Подержите-ка… Вот. Всю-то ночь бредили, надобно что-то делать. — Я же не велел тебе останавливаться. Мари.
— Что это вы?.. Неужто вставать замыслили…
— Замыслил, Мари, замыслил…
— Нельзя вам…
— Кто из нас врач: ты или я?
— Видели бы вы себя этой ночью… Ох и худо вам было… Ровно умом помешались… Все говорили с какими-то призраками, а кричали-то…
— Кричал?
— Опять на море серчали.
— Ха-ха-ха, опять?
— Все-то вы старое ворошите, доктор. А старое ворошить — только жизнь себе мрачить.
— Это зловредная жизнь. Мари, омрачает прошлое.
— Но вы-то совсем не злой.
— Злой не злой, а дел натворил. Страшных дел.
— Что так?
— Да вот так. Страшных. И нет мне прощения. Ни от кого.
— Будет вам терзаться…
— А самое страшное в том, что знаю про себя: вернись я сейчас туда, повторил бы все в точности.
— Полноте, доктор…
— Твердо знаю: повторил бы все с начала до конца. Разве это не страшно?
— Доктор, сделайте милость…
— Не страшно?
— Ночи опять становятся прохладными…
— Да.
— С удовольствием проводил бы вас до дома, но не хочу оставлять жену одну..
— Не беспокойтесь за меня.
— Знайте же, доктор, что мне крайне приятственно беседовать с вами.
— Взаимно.
— Скажу не таясь, когда вы приехали к нам год назад, о вас говаривали, будт< вы…
— Напыщенный столичный эскулап…
— Ну, что-то в этом роде. Народ здесь недоверчивый. Всякого насочиняет…
— А мне о вас знаете что передавали?
— Что я богат.
— Да.
— И немногословен.
— Верно. А еще — что у вас добрая душа.
— Я же говорю, местные жители иногда такое удумают…
— Странно. Странно сознавать, что я здесь. Заносчивый врач из столицы… Так тут и состарюсь.
— Полагаю, вы еще слишком молоды, чтобы думать о том, где встретите старость, вам не кажется?
— Должно быть, вы правы. Просто здесь мы так далеки от всего…
Интересно есть ли на свете сила, которая заставит меня покинуть эти места?
— Не задумывайтесь об этом. Судьба сама позаботится о вас. А нет — так нашему городку посчастливится дать вам покойный приют.
— Для меня честь слышать это от городского головы…
— Ах, сделайте одолжение, лучше и не напоминайте.
— Пожалуй, мне пора.
— Милости просим к нам, когда пожелаете. Я и моя супруга будем только рады Не премину. Доброй ночи, доктор Савиньи.
— Доброй ночи, месье Девериа.
7. АДАМС
Солнце зашло, а он еще долго не смыкал глаз. Последние невинные часы его жизни.
Чуть погодя он вышел из комнаты, неслышно прошагал по коридору и остановился у последней двери. В таверне «Альмайер» обходились без ключей.
Одна рука легла на дверную ручку, другая держала подсвечник. Мгновения, как иглы. Дверь отворилась беззвучно. В комнате — тишь и тьма.
Он переступил порог, поставил подсвечник на конторку, прикрыл за собою дверь. Цокнул в ночи щелчок замка. В сумраке что-то шевельнулось под одеялами.
Он подошел и сказал:
— Все кончено, Савиньи.
Сказал, как саблей полоснул. Содрогнувшись от ужаса, Савиньи выпрямился на постели. Пошарив глазами в теплом мерцании свечей, он различил отблеск кинжального лезвия и неподвижное лицо человека, которого столько лет пытался забыть.
— Томас…
Анн Девериа посмотрела на него в растерянности. Она приподнялась на локте, окинула недоуменным взглядом комнату, снова перевела взгляд на лицо возлюбленного и прильнула к нему.
— Что происходит, Андре?
Савиньи таращился перед собой, скованный страхом.
— Остановись, Томас, ты сошел с ума…
Но он не остановился. Шагнув к самой кровати, он занес кинжал и яростно опустил его раз, другой, третий. На одеяле проступила кровь.
Анн Девериа и не вскрикнула. Она с удивлением вгляделась в темную лужу, разливавшуюся по ней, и почувствовала, как жизнь вылетает из ее раскрытого тела так быстро, что не оставляет ей времени даже на коротенькую мысль. Она откинулась навзничь с вытаращенными и уже ничего не видящими глазами.
Савиньи дрожал. Кровь растекалась повсюду. Стояла нелепая тишина.