Под сетью. Бегство от волшебника Мердок Айрис
– Тем, что это значит: с самого начала допущена фальшь. Если я постфактум говорю, что я испытывал то-то и то-то, скажем, что мною владело предчувствие, это просто неправда.
– То есть как?
– Да я этого не испытывал. В то время я не чувствовал ничего подобного. Это я только потом говорю.
– Но если очень постараться быть точным?
– Это невозможно, – сказал Хьюго. – Единственный выход – молчать. Стоит мне начать что-то описывать, и я пропал. Вот попробуйте что-нибудь описать, хотя бы эту нашу беседу, и вы увидите, что невольно начнете…
– Приукрашивать ее? – подсказал я.
– Тут дело серьезнее. Самый язык не даст вам изобразить ее такой, какой она была.
– Ну а если описать ее тут же, одновременно?
– Как вы не понимаете, – сказал Хьюго, – тогда-то и обнаружится обман. Нельзя дать одновременное описание, не понимая, что оно неверно. В то время можно было в лучшем случае сказать что-нибудь насчет того, что у вас билось сердце. Но сказать, что вами владело предчувствие, – это только попытка произвести впечатление, это погоня за эффектом, это ложь.
Тут и я призадумался. Я чувствовал в рассуждениях Хьюго какую-то ошибку, но в чем она, не мог понять. Мы еще немного поспорили, потом я сказал:
– Но тогда и все, что мы говорим, своего рода ложь, кроме разве таких вещей, как «Передайте мне джем» или «На крыше сидит кошка».
Хьюго ответил не сразу.
– Пожалуй, что и так, – произнес он серьезно.
– Значит, разговаривать не следует, – сказал я.
– Пожалуй, что и так, – отозвался Хьюго без тени улыбки. А потом я поймал его взгляд, и мы покатились со смеху, вспомнив, что много дней подряд только и делали, что разговаривали. – Это колоссально! – сказал Хьюго. – Конечно, разговаривать приходится. Но, – и он опять посерьезнел, – на потребность общения делают слишком много скидок.
– Это как же понимать?
– Когда я говорю с вами, даже сейчас, я все время говорю не в точности то, что думаю, а то, что может вас заинтересовать и вызвать отклик. Даже между нами это так, а уж там, где для обмана есть более сильные побуждения, – и подавно. К этому так привыкаешь, что уже перестаешь замечать. Да что там, язык вообще машина для изготовления фальши.
– А что бы случилось, если б все стали говорить правду? – спросил я. – По-вашему, это возможно?
– Я по себе знаю, – сказал Хьюго, – что, когда я действительно говорю правду, слова слетают с моих губ мертвыми и на лице моего собеседника не отражается абсолютно ничего.
– Значит, мы никогда по-настоящему не общаемся?
– Как вам сказать. Поступки, по-моему, не лгут.
Чтобы достигнуть этой точки, нам потребовалось пять или шесть курсов лечения. Мы приспособились болеть насморком по очереди, чтобы ослабление умственной деятельности, буде он таковое вызывает, распределялось поровну. На этом настоял Хьюго; сам я охотно взял бы все насморки на себя – отчасти потому, что в мое отношение к Хьюго вкралось желание опекать его, отчасти же потому, что Хьюго, когда у него насморк, производит невыносимый шум. Не знаю, почему нам не пришло в голову, что продолжать наши беседы мы можем и за стенами насморочного заведения. Возможно, мы боялись сделать перерыв. Трудно сказать, когда мы догадались бы выехать по собственному почину, но в один прекрасный день нам предложили освободить палату – начальство опасалось, как бы дальнейшие насморки вконец не подорвали наше здоровье.
К этому времени я совсем подпал под обаяние Хьюго. Сам он, видимо, и не замечал, насколько сильно его воздействие на меня. У него не было ни малейшего желания меня переспорить, и хотя он нередко припирал меня к стенке, но делал это как бы невзначай. Не то чтобы я всегда с ним соглашался. Его неспособность понять ту или иную мысль часто меня раздражала. Но самый его способ мышления показал мне, как безнадежно мое видение мира затемнено обобщениями. Я испытывал чувство человека, который, смутно представляя себе, что все цветы более или менее одинаковы, отправился на прогулку с ботаником. Впрочем, это сравнение тоже не подходит к Хьюго, потому что ботаник не только замечает подробности, но и классифицирует. Хьюго только замечал подробности. Он никогда не классифицировал. Казалось, зрение его обострено до такой степени, что классификация уже немыслима, поскольку каждый предмет видится как единственный и неповторимый. Я чувствовал, что впервые в жизни встретил почти абсолютно правдивого человека, и это, естественно, меня тревожило. И я тем более был склонен ценить в Хьюго духовное благородство, что сам он и в мыслях не приписал бы себе этого свойства.
Когда нас выставили из опытного заведения, мне было негде жить. Хьюго предложил мне жить у него, но тут во мне заговорила жажда независимости. Я чувствовал, что индивидуальность Хьюго с легкостью может поглотить мою, а этого я не хотел, несмотря на все мое восхищение им. Так что от его предложения я отказался. К тому же мне как раз нужно было съездить во Францию повидать Жан-Пьера – он что-то разворчался по поводу одного из переводов, – так что наша беседа на время прервалась. Хьюго опять поступил на свой ракетный завод, погрузился в разработку новых композиций и вообще вернулся к своему лондонскому образу жизни. Его попытки нарушить этот образ жизни всегда принимали какую-нибудь эксцентричную форму; неумение отдохнуть нормально, с комфортом и затратой больших денег, было единственной сколько-нибудь неврастенической чертой, какую я в нем обнаружил. Вернувшись из Парижа, я снял дешевую комнату в Бэттерси, и наши беседы возобновились. После работы Хьюго встречался со мной на Челсийском мосту, и мы бродили по набережной Челси или заглядывали подряд во все кабаки на Кингс-роуд и говорили, говорили до изнеможения.
Однако незадолго до этого я предпринял один шаг, оказавшийся роковым. Разговор, из которого я выше привел небольшой кусок, так заинтересовал меня, что я кое-что из него записал – просто для памяти. Когда я через некоторое время взглянул на эти заметки, они показались мне очень отрывочными и неполными, и я кое-что к ним добавил, чтобы не забыть. Еще через некоторое время я опять к ним вернулся, и мне показалось, что наш спор в том виде, как он закреплен на бумаге, лишен всякого смысла. Я добавил еще немного, чтобы он стал понятен, все по памяти. И тут, когда я перечел написанное, меня поразило, что это не так уж плохо. Ничего похожего я еще не читал. Я просмотрел текст заново и немножко причесал его. Как-никак я по натуре писатель, и раз вещь написана, так почему не придать ей приличный вид. Я основательно ее подчистил, а потом начал записывать и предыдущий разговор. Оказалось, что его я помню не так хорошо, поэтому, воссоздавая его, я черпал материал из нескольких разных бесед.
Хьюго я, конечно, об этом не рассказал. К чему – ведь запись я делал только для себя. Правда, в глубине души я знал, что в некотором роде предаю все то, чему я, как мне казалось, научился от Хьюго. Но это меня не остановило. Более того, работа эта приобрела притягательную силу тайного порока. Я уже не расставался с ней. Я расширил ее, включив еще много наших разговоров, причем записывал их не всегда так, как помнил, а сообразуясь с планом всей вещи. Начала вырисовываться целая книга. Я писал ее по-прежнему в форме диалога между двумя лицами, которых назвал Тамарус и Аннандайн. Любопытнее всего, что мне было ясно: эта книга с начала до конца – объективное оправдание позиции Хьюго. Другими словами, она и в самом деле была фальсификацией наших бесед. По сравнению с ними это была претенциозная фальшь. Хотя я и написал ее только для себя, было ясно, что она пишется ради эффекта, ради впечатления. Самые значительные моменты нашего разговора были те, которые, если бы записать их, прозвучали бы наиболее плоско. Я не мог заставить себя изобразить их с той откровенностью, какой они были отмечены в жизни. Я все время делал их более оформленными и связными. Но хоть я и видел, что получается фальшь, книга от этого нравилась мне не меньше.
А потом я не удержался от искушения и показал ее Дэйву. Я решил, что она должна его заинтересовать. Так и случилось. Он тут же выразил желание обсудить ее со мной. Однако из этого ничего не вышло – оказалось, что я совершенно не способен обсуждать мысли Хьюго с Дэйвом. Как ни волновали меня эти мысли, воспроизвести их в разговоре с другим человеком я не мог. Когда я пытался растолковать какую-нибудь идею Хьюго, она получалась мелкой и ребяческой, а то и просто идиотской, так что я скоро отступился. Тогда Дэйв потерял к книге всякий интерес: для Дэйва истинно и важно только то, что поддается устному обсуждению. Но тем временем он, несмотря на мой запрет, успел показать рукопись нескольким другим людям – он брал ее домой, чтобы дочитать, – и те тоже очень ею заинтересовались.
Зная, как неприятна будет вся эта затея Хьюго, я счел своим долгом умолчать о нем. Дэйву я сказал, что писал книгу как упражнение в диалогическом жанре, отчасти основанное на беседах, которые я в разное время вел с разными людьми. Но теперь в определенном кругу во мне вдруг увидели чуть ли не мудреца, и многие знакомые просили меня дать им рукопись для прочтения. Кое-кому я ее показал и понемногу стал свыкаться с мыслью, что она приобретает читателей. Я не переставал над ней работать и даже дополнял ее новым материалом из текущих разговоров с Хьюго. Дружбу с Хьюго я скрывал от всех моих знакомых. Вначале это объяснялось ревнивым желанием сохранить мою удивительную находку для себя, а позднее также и страхом, как бы Хьюго не обнаружил моего предательства.
Потом разные люди стали уверять меня, что мое сочинение нужно опубликовать. Я только смеялся, но идея эта все же меня привлекала. Сначала так, как может привлекать нечто явно неосуществимое. Поскольку о публикации не могло быть и речи, я чувствовал, что могу без всякого риска потешить свое воображение. Я думал о том, до чего замечательная получилась бы книга – такая оригинальная, такая необычная, такая вдохновляющая! Забавы ради я придумывал для нее заглавия. Я подолгу сидел, держа рукопись в руках и воображая, что она размножена в тысячу раз. Я все время терзался от страха, как бы не потерять ее, и хотя у меня было напечатано три экземпляра, мне казалось вполне вероятным, что все они могут пропасть, и тогда мой труд погибнет безвозвратно. А это, думалось мне, было бы очень жаль. И вот настал день, когда один издатель прямо предложил мне выпустить книгу в свет.
Я был застигнут врасплох. Никогда еще ни один издатель не обращался ко мне первым, и такая любезность ударила мне в голову. Ведь если книга будет иметь успех – а в этом я не сомневался, – это значительно облегчит мне доступ в литературный мир. Легче сбыть макулатуру, когда тебя знают, чем гениальное произведение, когда твое имя никому не известно. Если мне удастся одним скачком достигнуть славы, моя писательская карьера будет обеспечена. Нет, сказал я себе, об этом даже думать нечего. Не мог я выдавать мысли Хьюго за свои собственные. А главное – не мог я использовать материал, почерпнутый из откровенных разговоров с Хьюго, чтобы предложить публике книгу, которая у самого Хьюго вызвала бы предельное отвращение. Однако беспредметные мечты прежних дней теперь обернулись вполне реальным желанием. Я уже не мог отделаться от сознания, что книга увидит свет. Мне чудилось в этом веление рока. Выходило, что все мои прошлые поступки вели к этой цели. Я вспомнил один пьяный вечер, когда я мысленно пережил все этапы, которые пройдет мой диалог по пути к печатной машине. И теперь в моем воображении идея эта стала такой осязаемой и прочной, что для претворения ее в жизнь требовалось уже совсем немного. Я позвонил издателю домой.
Он знал, что я колеблюсь, и на следующий день с утра явился ко мне с договором, который я и подписал, присовокупив с отчаяния замысловатый росчерк и изнемогая от головной боли. Когда он ушел, я достал рукопись и долго смотрел на нее, как человек смотрит на женщину, ради которой он пожертвовал своей честью. Я озаглавил ее «Молчальник» и добавил авторское предисловие, оговорив в нем, что многими мыслями, содержащимися в книге, я обязан одному другу, чье имя останется неизвестным, так как не имею оснований полагать, что он одобрил бы форму, в которой эти мысли изложены. Потом я отослал рукопись и предоставил ее своей судьбе.
Пока развертывались эти события, Хьюго начал вкладывать деньги в кино. Сперва им руководили смутные филантропические соображения – ему хотелось поддержать английскую кинематографию. Но потом новое дело затянуло его, и к тому времени, как была основана компания «Баунти – Белфаундер», Хьюго неплохо разбирался в вопросах кино. Надо сказать, что он был отличным дельцом. Он всем внушал доверие, обладал железной выдержкой. «Баунти – Белфаундер» быстро пошла в гору. Как вы помните, она пережила экспериментальную стадию, на которую ее, вероятно, вдохновил сам Хьюго, – выпустила несколько немых фильмов, из тех, что называли «экспрессионистскими», – однако скоро перешла к самым обычным картинам, лишь изредка отдавая дань модным исканиям. Мне Хьюго мало что рассказывал о своих кинематографических делах, хотя в это время мы виделись довольно часто. По-моему, он немного стыдился своего успеха. Меня же, напротив, такое многообразие его талантов наполняло гордостью, и когда я ходил в кино, то с особенным удовольствием видел на экране, еще до начальных титров, знакомые лондонские шпили и слушал нарастающий звон лондонских колоколов, пока в кадре медленно возникали слова «Производство Баунти – Белфаундер».
Поначалу моя тайная деятельность как будто совсем не отражалась на дружбе с Хьюго. Беседовали мы по-прежнему откровенно и непринужденно, темы наши были неисчерпаемы. Однако по мере того, как книга росла и набиралась сил, она каплю за каплей пила кровь из прежней близости. Она становилась соперницей. То, что сперва казалось невинным suppressio veri[8], постепенно перерастало в очень злостное suggestio falsi[9]. От сознания, что я обманываю Хьюго, мои возражения ему становились фальшивыми даже в вопросах, не связанных с этим частным обманом. Хьюго как будто ничего не замечал, а я по-прежнему наслаждался общением с ним. Но когда я наконец подписал договор и книга ушла к издателю, я почувствовал, что не могу больше смотреть Хьюго в глаза. Через день-другой я привык встречаться с ним даже в этих условиях, но над нашими встречами нависла огромная печаль. Я знал, что нашей дружбе пришел конец.
Я спрашивал себя, решусь ли я, хотя бы теперь, открыть Хьюго правду. Несколько раз я был на грани исповеди. Но всякий раз отступал, убоявшись его презрения и гнева. Больше же всего удерживала меня мысль, что в конце концов еще не поздно все исправить. Я могу попросить издателя расторгнуть договор. Дав отступного, я, вероятно, и сейчас еще могу с ним разделаться. Но при этой мысли у меня больно сжималось сердце. Единственным моим утешением был унылый фатализм: сознание, что у меня все еще есть выбор, что преступления еще можно избежать, было слишком мучительно. Хьюго мог потребовать, чтобы я взял книгу обратно. При одной этой мысли мне становилось так больно, что не было сил хотя бы подготовиться к признанию, и теперь это уже не объяснялось желанием увидеть свой труд напечатанным. Радостное предвкушение этой минуты умерло – его убило горе предстоящей потери Хьюго. Просто меня не могло утешить ничего, кроме твердой уверенности (которую я укреплял в себе день ото дня), что жребий брошен.
Я впал в такую меланхолию, что мне стало страшно трудно разговаривать с Хьюго. Встречаясь с ним, я иногда часами молчал, только вставлял короткие реплики, чтобы он мог говорить дальше. Хьюго заметил мое уныние и стал расспрашивать, в чем дело. Я отговорился недомоганием; и чем больше тревоги и заботы проявлял Хьюго, тем больше я терзался. Он стал присылать мне в подарок фрукты и книги, банки глюкозы и препараты железа, умолял меня показаться врачу; а я к этому времени довел себя до того, что и в самом деле занемог.
В тот день, когда книга должна была появиться в продаже, я не находил себе места. С Хьюго у нас была назначена встреча на вечер – как всегда, на мосту. К полудню я почувствовал, что воплощение моего предательства уже красуется во всех книжных витринах Лондона. Возможно, Хьюго еще не видел книги, но если и не видел, так скоро увидит – он часто заходил в книжные магазины. Наша встреча была назначена на половину шестого. До пяти часов я пил коньяк, а потом отправился в Бэттерси-парк. На меня снизошел покой – теперь я знал, что не встречусь с Хьюго ни в этот день, ни когда бы то ни было. Влекомый какой-то трагической силой, я побрел к реке, откуда был виден мост. Хьюго пришел точно в назначенное время и стал ждать. Я сел на скамью и выкурил две сигареты. Хьюго долго ходил взад и вперед. Потом он двинулся по мосту на южный берег, и я понял, что он пошел ко мне. Я закурил еще одну сигарету. Через полчаса я увидел, как он медленно прошел по мосту в обратную сторону и исчез.
Тогда я вернулся к себе, заявил, что съезжаю, упаковал вещи и тут же укатил в такси. Через неделю мне переслали письмо от Хьюго – он спрашивал, что со мной случилось, и просил ему позвонить. Я не ответил. Хьюго не мастер писать письма, ему вообще трудно выражать свои мысли на бумаге. Больше я писем не получал. Тем временем на «Молчальника» появилось несколько прохладных отзывов. Рецензенты, решив что-то сказать о книге, явно ничего в ней не поняли. Один назвал ее «претенциозной и обскурантистской». А в общем, ее почти не заметили. Это был тихий провал. Мало того что книга не проложила мне пути к литературной славе – она сильно повредила моей репутации: во мне стали видеть сноба, лишенного юмора и умения заинтересовать, притом как раз в тех кругах, где я давно пытался создать о себе совсем иное представление.
Впрочем, это меня не волновало. Я жаждал одного – забыть обо всей этой истории и окончательно вытравить из себя отношения с Хьюго. «Молчальник» выдержал всего одно издание, которое частью поступило в дешевую распродажу на Чаринг-Кросс-роуд, а затем, к великому моему облегчению, и вовсе исчезло с прилавков. Я не оставил себе ни одного экземпляра и от души жалел, что нельзя жить так, будто этой проклятой книги никогда и не было. Я перестал ходить в кино, избегал читать те падкие до сенсаций газеты, в которых рекламировалась деятельность Хьюго. В это время возник откуда-то Финн и привязался ко мне. Постепенно жизнь моя пошла по новым рельсам, и яркий образ Хьюго стал тускнеть. Ничто не нарушало этого процесса потускнения до той минуты, когда Сэди так неожиданно упомянула его фамилию в парикмахерской.
Глава 5
Я шел по улице, как в тумане. Потом купил пачку сигарет и завернул в кафе-молочную – обдумать положение. Само упоминание фамилии Хьюго расстроило меня чрезвычайно, и от душевной боли я сначала вообще не мог думать. Первое соображение, которое забрезжило в мозгу сколько-нибудь четко, было то, что, раз в деле замешан Хьюго, для меня отпала всякая возможность принять предложение Сэди и вообще поддерживать с ней какие бы то ни было отношения. Оставалось одно – бежать без оглядки. Но через некоторое время я успокоился настолько, что сложившаяся ситуация показалась мне не лишенной интереса; и чем больше я над ней размышлял, тем больше убеждался: то, что сказала Сэди, просто не могло быть правдой. Я помнил по прежним временам, что Сэди – отчаянная лгунья и всегда готова соврать, если это ей сулит хотя бы временную выгоду. Хьюго влюблен в Сэди? Нет, это и само по себе невероятно. С женщинами Хьюго был не особенно смел, а уж если и восхищался, то женщинами спокойными, домоседками. А чтобы он вел себя так, как рассказала Сэди, этого я просто не мог себе представить. Что затевается какая-то интрига и Хьюго в ней замешан – это вполне возможно; но дело скорее в том, что Сэди добивается чего-то по профессиональной линии, а Хьюго хочет ее обойти. Мир кино был мне совершенно незнаком, но я представлял его себе как рассадник нескончаемых интриг. Возможно даже, что Сэди сама влюблена в Хьюго и пытается как-то его скомпрометировать. Эта гипотеза показалась мне весьма правдоподобной. По тому, как Сэди держалась со мной, я знал, что мужчине, которого она считает умным и образованным, нетрудно поразить ее воображение, и если Хьюго отнюдь не из тех мужчин, что способны влюбиться в Сэди, то Сэди как раз из тех женщин, что способны увлечься Хьюго.
Когда я пришел к этому выводу, мне стало легче. Почему-то мысль, что Хьюго влюблен в Сэди, мне претила. Однако собственный мой курс был мне по-прежнему неясен. Как поступить? Выходило, что принять предложение Сэди – значит примкнуть к вражескому стану в какой-то непонятной мне битве против Хьюго; а принять его с тем, чтобы по возможности помочь Хьюго и перехитрить Сэди, – это отдавало двурушничеством. Лучше всего, конечно, было бы вовсе не ввязываться в эту историю: мне страшно было и подумать о том, с каким лицом я встречу Хьюго, если в том возникнет необходимость. Но с другой стороны, я как будто уже связал себя обещанием, да и очень уж было удивительно, как все сошлось, и страшно интересно, что будет дальше. Какая-то судьба, с которой мне, в сущности, не хотелось бороться, вела меня обратно к Хьюго.
Я все утро обдумывал положение и так и этак, но ни к какому решению не пришел. Эта неопределенность вконец меня вымотала, и я решил, что, поскольку работать я в таком нервном и возбужденном состоянии все равно не могу, есть смысл сделать в этот день хоть одно нужное дело – взять на Эрлс-Корт-роуд мою радиолу. Тут я с грустью сообразил, что если на Уэлбек-стрит мне, возможно, свернет шею Хьюго, то на Эрлс-Корт-роуд то же, возможно, проделает Святой Сэмми. Я пошел звонить по телефону.
У Мэдж никто не ответил, из чего я заключил, что путь свободен, и поехал туда. Ключ от квартиры у меня еще был, и я вошел, соображая, где лучше поставить пока радиолу – у Дэйва или у миссис Тинкхем. Одним прыжком я влетел в гостиную и тут только увидел, что в дальнем ее конце стоит мужчина и в руках у него бутылка. Я сразу понял, что передо мной Святой Сэмми. Он был в толстом твидовом костюме и выглядел как человек, выросший на свежем воздухе, но в последнее время слишком привыкший жить при свете электричества. У него было мясистое красное лицо и мощный нос. Волосы чуть начали седеть. Голову он держал высоко, а бутылку – за горлышко. Он окинул меня хладнокровным взглядом, в котором таилась опасность. Разумеется, он знал, кто я такой. Я заколебался. Сейчас у Сэмми шикарная контора, но когда-то он действительно был букмекером на скачках, и ясно, что сладить с ним нелегко. Я прикинул разделявшую нас дистанцию и сделал шаг назад. Потом снял пояс. Пояс был кожаный, крепкий, с тяжелой медной пряжкой. Это была всего лишь демонстрация. Я видел, что так поступают перед дракой гвардейцы – жест очень эффектный. Я не собирался применить пояс как оружие, но решил, что лучше не рисковать: Сэмми, возможно, не знает, что я силен в дзюдо, а мало ли что у него на уме. Я решил, что если он подойдет ко мне, то тут уж я вздую его без дураков, по старинке.
Пока я проделывал эти маневры, лицо Сэмми смягчилось и выразило притворное непонимание.
– Вы что же это делаете, а? – спросил он.
Этого я не ждал и, несколько сбитый с толку, раздраженно ответил:
– А вы разве не хотите драться?
Сэмми уставился на меня, а потом оглушительно расхохотался.
– Ну и ну! – выговорил он наконец. – С чего это вы взяли? Вы, наверно, Донагью, так? Вот, подкрепитесь! – И он с молниеносной быстротой сунул мне в свободную руку стакан виски. Можете вообразить, каким я себя чувствовал болваном – со стаканом в одной руке и поясом в другой.
Немного очухавшись и уповая на то, что слова мои прозвучат не слишком по-идиотски, я сказал:
– Вы, очевидно, Старфилд? – Я совсем растерялся. Видимо, мне самому следовало решить, драться или нет. Мне драться совсем не хотелось, но теперь я, безусловно, предоставил инициативу Сэмми, а это тоже было нежелательно.
– Он самый, – отвечал Старфилд. – А вы – юный Донагью. Ну и кипяток! – И он опять покатился со смеху.
Я отхлебнул виски и надел пояс, притворяясь, наперекор видимости, будто я хозяин положения. В кино нередко прибегают к таким полезным условностям. Я не спеша оглядел Сэмми с ног до головы. В своем роде он был довольно интересен. В нем чувствовалась грубая сила. Я попытался увидеть его глазами Мэдж. Это оказалось нетрудно. У него были лукавые треугольные голубые глаза, они с усмешкой приметили мой испытующий взгляд и ответили на него с притворной серьезностью.
– Совсем еще молодой! – сказал он. – Вы понимаете, у Мэдж я никак не мог ничего о вас выпытать. – Он долил мой стакан. – Обидно вам небось, что пришлось вытряхиваться, – добавил он без тени сарказма.
– Послушайте, Старфилд, – начал я, – есть вещи, которые джентльмен не может обсуждать спокойно. Хотите драться – пожалуйста. Не хотите – тогда прошу вас замолчать. Я сюда пришел не беседовать с вами, а только взять свои вещи.
Мне было приятно, что я его не боюсь, и я надеялся, что он это чувствует, но тирада моя прозвучала бы внушительнее, если бы я только что не пил его виски. Вдобавок мне пришло в голову, что Сэмми, чего доброго, не признает моих прав на радиолу.
– Гляди, какой недотрога, – сказал Сэмми. – А вы не спешите. Я хочу на вас посмотреть. Не каждый день встречаешь писателя, да еще такого, чтобы выступал по радио.
Возможно, он надо мной издевался, но мысль, что Сэмми мог усмотреть во мне романтическую фигуру, была так забавна, что я рассмеялся, и Сэмми рассмеялся со мной за компанию. Казалось, он хочет мне понравиться. Я допивал второй стакан виски и уже склонялся к мнению, что, в общем, Сэмми – неплохой малый.
– Где вы познакомились с Мэдж? – спросил я. Не все же ему направлять разговор!
– А она вам как сказала? – отпарировал Сэмми.
– В одиннадцатом автобусе.
Сэмми опять захохотал.
– Еще чего! Буду я ездить в автобусе. Нет, мы познакомились на вечеринке у одних киношников.
Я поднял брови.
– Да, мой милый, она тогда только-только начала там осваиваться. – Сэмми погрозил мне пальцем. – Не спускать с них глаз, не то – пиши пропало!
От этой смеси торжества и заботливости мне стало тошно.
– Магдален вольна в своих поступках, – сказал я холодно.
– Кончилась ее воля! – сказал Сэмми.
Меня захлестнула слепая ненависть.
– Слушайте, вы! – сказал я. – Вы правда собираетесь жениться на Мэдж?
Сэмми воспринял это как дружеское недоверие доброжелателя.
– А почему бы и нет? Она что, нехороша собой? Не может составить мне рекламу? Может, у нее деревянная нога? – И он ткнул меня пальцем в ребра, да так, что виски расплескалось на ковер.
– Не в том дело, – сказал я. – Я спрашиваю, вы намерены на ней жениться?
– Ах, вас интересуют мои намерения? Вот это уже серьезно. Вы бы захватили с собой ружье! – Он снова захохотал. – Ну ладно, будем кончать бутылку.
Я уже успел влить в себя столько виски, что его ответ был мне, в сущности, безразличен.
– Дело ваше, – сказал я.
– А то чье же, – сказал Сэмми, и мы оставили эту тему.
Вдруг Сэмми стал рыться в карманах.
– Я вам хочу кое-что дать, молодой человек, – сказал он.
Я настороженно наблюдал за ним. Он размашистым жестом извлек чековую книжку и снял колпачок с авторучки.
– Как решим, сто фунтов, двести фунтов?
Я только рот раскрыл.
– Зачем?
– Ну, скажем, на расходы по переезду? – И Сэмми подмигнул.
Я оторопел. И вдруг все понял – от меня хотят откупиться! Как могла такая мысль прийти Сэмми в голову? В следующую минуту я решил, что ее вложила туда Магдален, и только ахнул, лишний раз убедившись, сколь извилист ее ум. Видимо, в таком странном обличье представилась ей возможность оказать мне услугу. Я был и оскорблен до глубины души, и до глубины души тронут. Я одарил Сэмми ласковой улыбкой.
– Нет, денег я взять не могу.
– Почему?
– Во-первых, потому, что никаких прав на Мэдж у меня нет. – Я решил, что это соображение будет ему понятнее, и потому с него начал. – А во-вторых, потому, что я не принадлежу к тому общественному кругу, где в такой ситуации берут деньги.
Сэмми поглядел на меня так, словно я был его оппонентом в научном диспуте.
– То вы говорили, что никакой ситуации нет, а теперь говорите, что в такой ситуации не берут денег. Бросьте, мы же взрослые люди. Условности я знаю не хуже вас. Но таким ребятам, как вы, плевать на ваш общественный круг. Такие ребята, как вы, всегда сидят без денег. Если не возьмете, завтра же пожалеете. – И он стал выписывать чек.
От сознания, что его пророчество сбудется, я вложил особенную страсть в свои выкрики: «Нет! Не возьму! Не нужны мне ваши деньги!»
Сэмми поглядел на меня с интересом и состраданием.
– Но я же нанес вам обиду, – попытался он объяснить. – У меня совесть будет нечиста, если вы ничего не возьмете.
Казалось, он серьезно озабочен моей судьбой, и мне стало интересно, что могла наговорить ему Мэдж.
– С чего это вы так уверены, что нанесли мне обиду? – спросил я.
– Ну как же, ведь вам до смерти хотелось жениться на Мэдж.
У меня даже дух захватило. Он поймал меня в ловушку. Не мог я подвести Мэдж, заявив, что и в мыслях не имел на ней жениться, тем более что, как я теперь сообразил, Мэдж, весьма возможно, использовала мои воображаемые домогательства как рычаг, чтобы ускорить решение Сэмми. Да и все равно он не поверил бы никаким опровержениям.
– Что ж, пожалуй, я и в самом деле обижен, – нехотя допустил я.
– Вот умница! – воскликнул Сэмми в полном восторге. – Ну, значит, двести фунтов – и по рукам.
Что было делать? Своеобразный этический кодекс Сэмми требовал какого-то расчета. Деньги мне были нужны. Что же мешало этой сделке, привлекательной для обеих сторон? Мои принципы? Так неужели нет обходного пути? В подобных затруднениях мне обычно удавалось найти выход.
– Не перебивайте, Старфилд, – сказал я. – Дайте мне подумать. – И скоро меня осенило.
Дневной выпуск «Ивнинг стандард» лежал на полу у наших ног. Я просмотрел последнюю страницу, потом взглянул на часы. Было 2:35. Скачки в этот день проходили в Солсбери и в Ноттингеме.
– Вот что я предлагаю, – сказал я. – Вы скажете мне, какая лошадь придет в трехчасовом заезде, и от моего имени поставите на нее по телефону через вашу контору или где вы там держите свой скачечный счет. Если выгорит, то на заезд в три тридцать мы поставим побольше и так будем продолжать до вечера. Попробуем выиграть пятьдесят фунтов, а убытки, если будут, вы покроете сами.
– Идет! – заорал Сэмми в полном восторге. – Вот это дело! Только мы выиграем не пятьдесят фунтов, а побольше. Сегодняшнюю программу я знаю как родную дочь. Это просто мечта.
Мы расстелили газету на ковре.
– Трехчасовой в Солсбери возьмет Маленькая Ферма, – сказал Сэмми. – Это верняк, но выдача будет плохая. Мы ее для пущего шика скомбинируем с Грачом Королевы в три тридцать.
Я немного встревожился: мне уже чудилось, что Сэмми рискует моими деньгами.
– А если Грач не придет? – сказал я. – Для меня это не забава, мне нужны деньги. Лучше поставим только на Ферму.
– Вздор. К чему осторожность, когда все ясно? Вы потерпите минутку, я сейчас звякну в контору. Алло! Алло! Это Энди? Говорит Сэм.
– Только не зарывайтесь! – твердил я.
– С моего личного счета, – говорил Сэмми в трубку. – Да, да, игра – это не по моей части. – То был ответ на какую-то шутку Энди. – Я тут стараюсь для одного приятеля, он мне сослужил хорошую службу.
Сэмми подмигнул мне треугольным глазом и через минуту уже поставил сорок фунтов в дубле – на Маленькую Ферму и Грача Королевы. В ожидании результата мы переключились на Ноттингем. Там в три часа разыгрывался приз.
– Неинтересно, – сказал Сэмми. – Не лошади, а скамейки. Пренебрежем. Зато дальше – программа что надо. Вот мы и закрутим позабавнее, экспресс, сразу в трех заездах. В три тридцать – на Святой Крест, в четыре – на Хэл Эдэр, а в полпятого – на Питера, сына Алекса. Четырехчасовой в Солсбери меня не волнует. А вот в четыре тридцать придет либо Дагенхем, либо Выбор Илен.
– Так ставьте, ради Христа, и на ту, и на эту! – Я налил себе еще виски. По натуре я вовсе не игрок.
Сэмми уже ставил по телефону двадцать фунтов в Ноттингеме. Потом справлялся насчет победителя в трехчасовом заезде в Солсбери. Я сел на пол. Сэмми рисковал потерять больше денег, чем у меня их было в банке. Нервы мои вибрировали, как струны арфы. Я жалел, что подал ему эту мысль.
– Да не кисните вы! – сказал Сэмми. – Если что и потеряем, так только деньги. А между прочим, знаете, кто выиграл в трехчасовом? Ферма, в двух к одному.
Я еще больше расстроился.
– Но ведь у нас дубль. В дубле нипочем не угадать. Теряешь больше, чем ставил, вот и все.
– Хватит каркать, – сказал Сэмми. – Беспокоиться предоставьте мне. А если нервишки не выдерживают, ступайте посидите на лестнице.
Он подсчитывал на листке бумаги, сколько мы должны выиграть.
– Грач не подведет, – сказал он, – но на всякий случай нас страхует еще последний заезд – в полпятого. На двух так и этак берем двадцать пять фунтов как одну копеечку. Гарантия полная. Бросил и подобрал – вот так-то!
Я же подсчитывал, сколько мы должны потерять. Это было легче, расчет можно было делать в уме. Получилось сто шестьдесят фунтов. Меня подмывало сбежать и оставить его одного расхлебывать кашу, но честь не позволяла дезертировать – идея-то как-никак принадлежала мне. Да и вообще рассуждение это было чисто теоретическое – обилие виски на пустой желудок накрепко приковало меня к месту. Ноги были точно набиты соломой. Я застонал. Сэмми уже справлялся о следующем заезде. Грача какая-то другая лошадь обошла на целую голову, но Святой Крест в Ноттингеме победил.
Это было уже совсем скверно.
– Черт вас возьми, – сказал я, – почему вы меня не послушались, когда ставили на Ферму? Теперь сорок фунтов у нас уплыли, и даже на Святом Кресте мы ничего не выиграли.
– Так интересней, – сказал Сэмми. – Поверьте мне, сегодня для вас счастливый день. Сегодня что, среда? Ну так вот, среда – ваш счастливый день. Давно я не играл по-настоящему, уже сколько лет. Даже забыл, как это бывает. – Говоря, он радостно потирал руки, а меня от этого зрелища бросало в дрожь. – Полезно, знаете ли, время от времени встречать таких, как вы, – сказал Сэмми. – Начинаешь понимать, что деньги чего-то стоят.
Когда в четырехчасовом заезде в Ноттингеме первым пришел Хэл Эдэр, по спине и бокам у меня побежали холодные струйки пота. Я не проникся чувством, что это мой счастливый день, и даже Сэмми проявлял признаки нервозности. Он допил виски и заявил, что вся моя беда – в неправильном отношении к таким вещам.
– Загребать деньги – все равно что укрощать льва, – сказал Сэмми. – Нельзя подавать виду, что боишься.
Моя голова, описав несколько плавных кругов, опустилась на ковер и потянула за собою все тело. Я заглянул под тахту.
До меня донесся голос Сэмми, повторявший: «Презренный металл!» – так мужчина поносит женщину, которую сам погубил. К половине пятого атмосфера накалилась до крайности. Еще до того, как начался заезд, Сэмми повис на телефоне, но я уже не слушал. Я лихорадочно соображал, где взять денег, чтобы расплатиться с ним. Я решил, что, если отдать ему радиолу, мы будем более или менее квиты.
Я расслышал слова Сэмми:
– Ну, Энди, не зевай. У меня тут приятель уже грызет ножки стульев.
Потом Сэмми выругался.
– Что там случилось? – протянул я умирающим голосом.
– Выбор Илен не выпустили, а Дагенхем пришел четвертым.
– А как в Ноттингеме? – спросил я равнодушно.
– Подождите. – И Сэмми опять прилип к телефону. Я стал тихонько закатываться под тахту.
И тут я услышал его крик:
– Есть, черт побери! Говорил же я, что у вас везучая физиономия!
Я выкатился из-под тахты, и торс мой принял вертикальное положение.
– Питер, сын Алекса, девять к двум! – орал Сэмми. – Открывайте новую бутылку, живо!
Мы оба вцепились в бутылку, разбили стакан и уселись на полу, надрываясь от смеха и желая друг другу здоровья. Комната волнами заходила вокруг меня, и я уже плохо представлял себе, что происходит. Сэмми выкрикивал: «Не подкачала старая фирма!», «Попробуй кто сказать, что я не знаю в них толку!» – и опять подсчитывал.
– Вот, – сказал он. – Святой Крест – семь к двум, значит, на Хэла Эдэра ставили девяносто, выдали два к одному, значит, на Питера – сто тридцать пять, выдали девять к двум, итого семьсот двадцать два фунта десять шиллингов. Для таких скачек вполне прилично. Что я вам говорил? Писаниной когда еще столько заработаете, а? – И он помахал бутылкой.
– Минуточку, – сказал я. – Во-первых, сорок фунтов ухнули на Граче, во-вторых, провалился дубль в Солсбери.
– А-а, бросьте! – сказал Сэмми. – Не забывайте, букмекер каждый день в выигрыше. Потому-то я сегодня и получил такое удовольствие.
– Нет уж, уговор дороже денег! – заорал я. На карту были поставлены остатки моей чести.
Поорав еще немножко, Сэмми согласился.
– Ладно, Донагью. Тогда остается шестьсот тридцать три фунта десять шиллингов. Давайте выпишу чек. Деньги поступят на мой личный счет. – И он опять достал чековую книжку.
Это меня отрезвило. Появилось странное чувство, что все начинается сначала, только теперь Сэмми предлагал мне втрое больше. Сейчас, когда возбуждение улеглось, я просто не мог поверить, что Сэмми достаточно было произнести несколько слов в телефон, чтобы выиграть такую кучу денег.
Я сказал это Сэмми, и он посмеялся надо мной.
– Беда ваша в том, что вы привыкли зарабатывать деньги кровавым потом. Разве так можно? Лечь на диван и свистнуть – они и прибегут.
В конце концов мы решили, что Сэмми пришлет мне чек, когда получит выписку из счета, где будет указан его выигрыш. Это убедит меня в том, что операция вполне реальна. Он долго распространялся насчет того, какой я порядочный, что доверяю ему, потом я ему дал адрес Дэйва и шатаясь двинулся к двери. Сэмми вызвал мне такси. Он и не думал оспаривать мои права на радиолу – он, кажется, отдал бы мне всю квартиру – и помог снести ее вниз по лестнице. Радиолу мы поставили рядом с шофером и распростились с громкими изъявлениями самых лучших чувств.
– Славно провели время, – сказал Сэмми. – Надо будет повторить.
Шофер доставил меня на Голдхок-роуд и препроводил вместе с радиолой на этаж Дэйва. Я ввалился в квартиру к Дэйву и Финну, хохоча как безумный. На их вопрос, что со мной, я рассказал, что получил у Сэди должность телохранителя, и, когда я разъяснил, в чем дело, это действительно получилось смешно. О Хьюго и о Сэмми я умолчал. Дэйв отнесся к моим планам саркастически, Финна они заинтересовали. Для Финна я, по-моему, служу неиссякаемым источником интереса. Потом я добрался до постели и заснул мертвецким сном.
Глава 6
В назначенное утро я попал на Уэлбек-стрит примерно в четверть десятого – по дороге туда я еще зашел к миссис Тинкхем за своими рукописями. Дверь была распахнута настежь, в передней металась разъяренная Сэди.
– Слава тебе Господи, пришел. Милый мой, когда я говорю «с раннего утра до поздней ночи», это значит с раннего и до поздней. Теперь я из-за тебя опоздала. Ну ладно, не делай жалкое лицо и входи. Ага, бумаги ты запас на целый год. Вот и хорошо, пиши на здоровье. А теперь послушай. Я хочу, чтобы сегодня и завтра ты пробыл здесь весь день. Согласен? Мне будет спокойнее, если я буду знать, что здесь все время кто-то есть. Выпивки в доме – залиться, в холодильнике найдешь лососину, малину и прочее. Только, пожалуйста, никого сюда не приглашай. Если позвонит Белфаундер или еще кто-нибудь, скажешь строгим мужским голосом, что меня нет и когда буду – неизвестно. Ну вот и умница, вот и милый. А теперь я убегаю.
– Когда ты вернешься? – спросил я, несколько ошарашенный этим инструктажем.
– Вернусь поздно, ты ложись спать, не жди. Выбирай любую свободную комнату. Постели везде приготовлены. – После этого она меня расцеловала и ушла.
Когда дверь за ней захлопнулась и в большой, залитой солнцем квартире стало тихо, я блаженно потянулся и пошел обозревать свои владения. Ковры, застилавшие паркет – казахские, афганские, кавказские, – заглушали шаги. Красное дерево, палисандр, карельская береза изгибались, тянулись и суживались дорогими отполированными поверхностями. Крошечные изделия из яшмы покоились на белых каминных полках. Камчатные занавески чуть колыхались на летнем ветру. Со времен «сестер Квентин» Сэди прошла долгий и славный путь. Тут и там, под фарфоровыми китайскими зверюшками или французскими пресс-папье, лежали аккуратные стопки писем, газетных вырезок, тысячефранковых банкнот. Я бродил по комнатам, тихонько насвистывая. На низком столике стояло несколько хрустальных графинов с эмалевыми ярлычками на горлышках, а в одном из буфетов я обнаружил множество початых бутылок с хересом, портвейном, вермутом, перно, джином, виски и коньяком. В кухонном шкафу хранились в изобилии белые и красные столовые вина, в кладовке – разные паштеты, колбасы, консервы из крабов и кур. Я увидел не меньше десяти сортов печенья, но никаких признаков хлеба. В холодильнике действительно оказались лососина, малина, а также изрядное количество масла, сыра и молока.
Вернувшись в гостиную, я налил себе щедрую порцию итальянского вермута с содовой и бросил в него кусочек льда из холодильника. Взял сигарету из севрского ящичка на золоченых ножках. А потом мягко опустился в глубокое кресло и дал чувству времени замереть в плавном волнообразном движении, которое, казалось, пронизало меня всего подобно вздоху. День был жаркий. В открытые окна струилось далекое прерывистое жужжание Лондона. Голова моя была пуста, руки и ноги отяжелели в приятной истоме. Прошло много времени, прежде чем я потянулся за своими рукописями и начал их сортировать и просматривать. Мысль о Сэди и о недавней суете была уже далеко. Вот она сжалась в булавочную головку и пропала. Я вытянул ноги, собрав в складки чудесный полосатый казахский ковер, золотисто-желтый с полуночно-синим. Если бы я мог в эту минуту уснуть, мой сон был бы неомраченным отдыхом и покоем. Но я не спал и скоро перестал перебирать написанные от руки и на машинке страницы. Я дал им соскользнуть на пол.
Прошло еще сколько-то времени, взгляд мой бродил по низкой белой книжной полке в другом конце комнаты. На ней были расставлены фигурки из дрезденского и вустерского фарфора. Я разглядел их, одну за другой, потом стал медленно скользить глазами обратно вдоль верхнего ряда книг. И вдруг я весь сжался и вскочил, словно от удара, а исписанные листы разлетелись во все стороны. Одним прыжком я очутился у полки. Да, в самой ее середине стоял экземпляр «Молчальника». Я не видел этой книги много лет. На ней даже сохранилась суперобложка. Я глядел на нее с отвращением и не мог наглядеться. Потом вытащил ее, мысленно твердя, что глупо так волноваться от новой встречи с этим ничтожным творением; и, крепко держа книгу в руке, я вдруг почувствовал, что отвращение к ней сменяется теплым, покровительственным чувством… и любопытством. Я уселся по-турецки на полу возле шкафа и раскрыл ее.
Всегда бывает странно читать после долгого перерыва то, что сам написал. Как правило, такое чтение захватывает. Я листал страницы этого своеобразного дневника, и мне казалось, что годы, отделявшие меня от времени его создания, придали ему какую-то самостоятельную жизнь. Все равно как при встрече со взрослым человеком, которого знал ребенком. Не то чтобы книга мне теперь больше нравилась, просто она отделилась от меня; и я подумал, что теперь наконец я, может быть, смогу с ней помириться. Я стал читать наудачу.
ТАМАРУС. Но идеи подобны деньгам. В обращении должна быть какая-то общепринятая монета. Концепции, применяемые для общения, оправдывают их успех.
АННАНДАЙН. Так можно сказать, что рассказ правдив, если достаточное число людей в него верит.
ТАМАРУС. Этого я, конечно, не имел в виду. Если я прибегаю к аналогии или придумываю концепцию, проверка успеха состоит частично в том, удалось ли мне таким способом привлечь внимание к реальным вещам. Любую концепцию можно извратить. Любая фраза может выражать ложь. Но самые слова не лгут. Концепция может быть не всеобъемлющей, но она не введет в заблуждение, если, употребляя ее, я это оговорю.
АННАНДАЙН. Да, это и есть высокопарная ложь. Произноси лучшую полуправду, какую знаешь, и называй ее ложью, но все же держись за нее. Она останется жить и тогда, когда твои оговорки будут забыты, даже самим собой.
ТАМАРУС. Но человек должен прожить свою жизнь, а для этого он должен ее понять. Этот процесс называется цивилизацией. То, что ты говоришь, идет вразрез с нашей природой. Мы рациональные животные в том смысле, что мы строим теории.
АННАНДАЙН. Когда ты жил в полную силу, когда больше всего чувствовал себя человеком, помогала тебе какая-нибудь теория? Не в такие ли минуты вещи предстают перед тобой обнаженными? Помогала тебе теория, когда ты сомневался, как поступить? Разве в такие очень простые минуты не рушатся все теории? И разве в такие минуты это не понимаешь особенно ясно?
ТАМАРУС. Мой ответ состоит из двух частей. Во-первых, я могу не думать о теориях, но все же выражать ту или иную из них. Во-вторых, в мире так или иначе есть теории, например политические, и нам приходится о них думать, притом и в такие минуты, когда мы принимаем решение.
АННАНДАЙН. Если «выражать теорию» означает, что кто-то другой может создать теорию на основании твоих поступков, то это, конечно, верно и совершенно неинтересно. А я говорю о подлинном решении в том виде, как мы его переживаем; и здесь движение прочь от теории обобщений есть движение к правде. Всякое теоретизирование – это бегство. Мы должны руководствоваться самой ситуацией, а каждая ситуация неповторима. В ней заключается нечто такое, к чему мы никогда не можем подойти вплотную, сколько бы ни пробовали описать это словами, сколько бы ни старались забраться под эту сеть.
ТАМАРУС. Допустим. Ну а мой второй пункт?
АННАНДАЙН. Верно, что теории часто входят как составная часть в ситуации, с которыми мы сталкиваемся. То же можно сказать о явной лжи и фантазиях; но заключить из этого следует, что надо уметь различить ложь и бежать ее, а не то, что надо уметь лгать.
ТАМАРУС. Ты за то, чтобы исключить из человеческой жизни всякий разговор, кроме самого простого. Так мы лишили бы себя возможности понимать самих себя и делать жизнь сносной.
АННАНДАЙН. А зачем делать жизнь сносной? Я знаю, ничто не может утешить или оправдать, кроме рассказа, но этим не снимается то положение, что всякий рассказ – ложь. Только самым великим людям дано говорить и при этом оставаться правдивыми. Смутно это сознает каждый художник; он знает, что любая теория – смерть, а всякое выражение сковано теорией. Только сильнейшие способны разбить эти оковы. Большинство из нас, почти все мы, если и можем достичь правды, то только в молчании. Лишь в молчании человеческий дух прикасается божественного. Древние это понимали. Психее было сказано, что, если она заговорит о своей беременности, ее ребенок будет смертным; если же смолчит, он будет богом.
Я читал очень внимательно. Я и забыл, что сумел, в общем, недурно возражать Хьюго. Сейчас его доводы казались мне менее убедительными, и тут же пришло в голову несколько возможностей усилить позиции Тамаруса. Ясно, что в ту пору, когда писался этот диалог, я не в меру поддался влиянию Хьюго. Я решил конфисковать книгу, перечитать ее всю от начала до конца и пересмотреть собственные взгляды. У меня даже мелькнула мысль о возможном продолжении. Но через минуту я покачал головой. Оставалось в силе, что Аннандайн – всего лишь слабая карикатура на Хьюго. Хьюго никогда не употребил бы слов «обобщение» или «теория». Мне удалось передать только бледную тень его рассуждений.
Одновременно с этими мыслями где-то в моем сознании едва слышно журчал ручеек, ручеек воспоминаний. Что это было? Что-то стремилось вспомниться. Я бережно держал книгу в обеих руках и не спешил предаваться смутным грезам в ожидании, пока память прояснится. Смутно я недоумевал, как могла эта книга очутиться у Сэди. Казалось бы, такие вещи не должны ее интересовать. Я заглянул на внутреннюю сторону обложки. Там было написано имя, только не Сэди, а Анны. Секунду я глядел на него, все так же бережно держа книгу перед собой, и вдруг воспоминание, которого я ждал, овладело мной с ураганной силой.
То, о чем пытался напомнить мне прочитанный отрывок диалога, были слова, которые Анна произнесла в театре пантомимы, те слова, за которыми я уловил не ее мысли. Это и были не ее мысли. Это были мысли Хьюго. То был лишь отзвук его мыслей, пародия на них, точно так же, как моя книга была только отзвуком и пародией. Когда я слушал Анну, мне не пришло в голову связать ее слова с настоящим Хьюго, и, думая о Хьюго, я не вспоминал Анну. Моя собственная жалкая попытка выразить точку зрения Хьюго – вот что внезапно открыло мне источник, откуда и Анна, очевидно, почерпнула принципы, о которых толковала мне и выражением которых был ее театр. Я ни на минуту не подумал, что Анна могла взять свои идеи из моей книги. Чтобы поразить ум столь простого и нефилософского склада, как у Анны, книге недоставало и силы, и чистоты. Сомнений быть не могло. Мысли Анны были попросту выражением Хьюго негодными средствами, как мои мысли были выражением его же совсем иными средствами; и оба эти способа выражения, как ни странно, имели больше общего между собой, чем с оригиналом.
Голова у меня шла кругом. Я поставил книгу обратно и прислонился к полкам. У меня было такое ощущение, будто все становится на свои места, образуя рисунок, который я пока не удосужился разглядеть. Значит, Хьюго знаком с Анной. Это само по себе вполне естественно, поскольку он знает Сэди. Но мысль, что Хьюго знаком с Анной, была для меня новой и очень тревожной. Я всегда старался отгородить от всех ту часть моей жизни, которая касалась Хьюго. С Анной я встретился раньше, чем расстался с Хьюго, но близко узнал ее уже после этого. В разговорах с ней я смутно упоминал о Белфаундере как о человеке, которого немного знал еще до того, как он стал знаменит. Вероятно, у нее создалось впечатление, что Хьюго перестал со мной знаться. Книгу же я ей никогда не показывал, а если и упоминал о ней, то лишь как о юношеской работе, не представляющей ни малейшего интереса. Я всегда говорил о ней так, будто она была опубликована очень давно и давно забыта.
Вопросы роем жужжали у меня в голове. Когда эта книга попала к Анне? Много ли ей известно о моем предательстве? Что означает театр пантомимы? Какие отношения связывают Хьюго и Анну? Что они могли сказать друг другу обо мне? Тут открывались такие чудовищные возможности, что я ахнул. Внезапно поведение Сэди тоже обрело смысл, и мне стало ясно, что Хьюго влюблен не в Сэди, а в Анну. Хьюго пополнил ряды тех, кому Анна уделяла ровно столько терпимого и нежного внимания, сколько требовалось, чтобы держать их в постоянной лихорадке. И уж скорее Анна была того типа женщина, какой мог увлечься Хьюго. Вот почему Сэди выходит из себя от ревности, вот откуда, возможно, и та враждебность, которую Хьюго пытается побороть, а я, видимо, призван каким-то образом поддерживать. А может быть, Уэлбек-стрит интересует Хьюго просто потому, что он надеется застать там Анну. В общем, вариантов сколько угодно.
Теперь объясняется и театр пантомимы. Это, безусловно, какая-нибудь фантазия Хьюго, и для осуществления ее он завербовал Анну, возможно, против ее воли. Если она по ходу дела нахваталась его мыслей, так это вполне естественно. Анна впечатлительна, а Хьюго – яркая личность. Возможно, даже и так: театр для того и предназначался, чтобы привлечь и увлечь Анну, а затем стать для нее золотой клеткой. Мне вспомнился немой экспрессионизм ранних фильмов Хьюго. Допустим, что безмолвная чистота пантомимы прочно завладела его душой. Но самый-то театр во всей своей прелести был домом для Анны, домом, который Хьюго построил и в котором ей уготована была роль королевы. Неспокойной королевы – я помнил, как нервничала Анна в тот день, когда я нашел ее в театре. Роль, которую создал для нее Хьюго, была явно не по ней. И тут мне явилось новое озарение. С невероятной отчетливостью перед глазами возникла фигура рослого мужчины в маске, которого я увидел на сцене крошечного театра, фигура, показавшаяся мне странно знакомой; теперь у меня уже не оставалось ни тени сомнения в том, что это был сам Хьюго.
В ту же минуту зазвонил телефон. Сердце у меня подскочило и упало, как птица, ударившаяся о стекло. Я вскочил с кресла. Мне было ясно, что это звонит Хьюго. Я смотрел на телефон, как смотрят на гремучую змею. Потом поднял трубку и, изменив голос, хрипло сказал: «Алло?»
На другом конце провода Хьюго нерешительно произнес:
– Простите, нельзя ли мне поговорить с мисс Квентин, если она дома?
Я стоял окаменев, не соображая, что нужно ответить. Потом сказал:
– Здравствуйте, Хьюго, это Джейк Донагью. Мне нужно как можно скорее увидеться с вами, дело важное. – Ответом было мертвое молчание. Я продолжал: – Вы бы не могли приехать сюда, к Сэди? Я здесь один. Или мне приехать к вам? – На середине этой фразы Хьюго положил трубку.
Тогда я пришел в исступление. Я крикнул что-то в трубку и швырнул ее. Я рвал на себе волосы и громко ругался. Я носился по комнате, раскидывая ногами ковры. Прошло не меньше десяти минут, прежде чем я успокоился и спросил себя, почему я, собственно, так волнуюсь. Я чувствовал, что мне необходимо увидеть Хьюго немедленно, сию же минуту, любой ценой. Пока я не повидаюсь с Хьюго, мне жизни на земле не будет. Зачем мне нужно его увидеть, я понятия не имел. Просто это было необходимо, и, пока это не свершится, я не смогу свободно дышать. Я схватил телефонную книгу. Что Хьюго переехал с прежней квартиры, это я знал, а новым его адресом нарочно не интересовался. Теперь я дрожащими пальцами листал справочник. Да, вот он: адрес в Холборне и телефон. С бешено бьющимся сердцем я набрал номер. Никто не ответил.
Я посидел тихо, соображая, что же делать дальше. Я решил сразу поехать по адресу, указанному в книге, на случай, что Хьюго все-таки дома, а если нет – разыскивать его на студии «Баунти – Белфаундер». Если Хьюго нужна Сэди, едва ли он на студии, ведь Сэди как раз туда и поехала. Но с другой стороны, возможно, что под «мисс Квентин» он подразумевал Анну. Так что неизвестно, может, он еще и на студии. Во всяком случае, сперва надо попытать счастья в Холборне – вдруг он там прячется и просто не подходит к телефону. Если он звонил из дому, то, конечно, догадался, что я сейчас же сам ему позвоню.
Потом я представил себе, с какой неприязнью и отвращением он, наверно, положил трубку, услышав мое имя. Не мог заставить себя поговорить со мной хотя бы минуту. Я отбросил эти мысли как слишком горькие и стал поправлять ковры и наводить в комнате порядок. И тут я вспомнил, что Сэди специально просила меня никуда сегодня не уходить. Но ведь я выйду на поиски Хьюго, а охранять квартиру я как будто должен именно от его вторжения. Значит, мои действия можно расценить как наступательную тактику вместо оборонительной для достижения той же цели – не пускать Хьюго на Уэлбек-стрит. Если я найду Хьюго и займу его своей особой, я тем самым выполню желание Сэди, только по-другому. Я зашагал к входной двери. На прощание оглянулся, потом повернул ручку.
Ничего не последовало. Я еще раз повернул ручку. Дверь заело. Английский замок работал, но ниже в двери был еще один замок, другой системы, и он-то, очевидно, был заперт. Я осмотрел засовы, все они были отодвинуты. Я стал что было силы дергать дверь. Она, несомненно, была заперта, а ключ вынут. Меня заперли здесь. Убедившись в этом, я прошел в кухню и попробовал кухонную дверь, выходившую на пожарную лестницу. Она тоже была заперта.
Тогда я осмотрел окна. Проблеск надежды вселило в меня только окно на кухне, находившееся в нескольких футах от двери. При некоторой смелости оттуда можно было перескочить на пожарную лестницу. Я прикинул расстояние, глянул вниз и решил, что смелости у меня маловато. Я боюсь высоты. По той же причине отпадала водосточная труба на фасаде дома. Я стал обыскивать квартиру, заглядывая во всякие ящики – не окажется ли там ключа, – но надежды на успех было мало. Я уже не сомневался, что Сэди сделала это нарочно. По каким-то своим причинам она хотела, чтобы я удерживал форт весь день, а для верности посадила меня под замок. То обстоятельство, что она была права, предусмотрев мою попытку к бегству, ничуть не умаляло моей ярости. И было совершенно ясно, что на этом всякие отношения между мной и Сэди кончаются.
Отчаявшись найти ключ, я прибегнул к последнему средству – взломать кухонную дверь. Замок был простой. В общем я вскрываю замки довольно ловко, этому искусству научил меня Финн, сам он мастер по этой части. Но тут дело у меня не ладилось, главным образом потому, что не попадалось подходящего инструмента. Вскрывать замки удобнее всего куском толстой проволоки или крупной шпилькой. Ни того ни другого я в квартире не нашел и потому отступился. Теперь, когда мне стало предельно ясно, что я пленник и что остается только ждать возвращения Сэди, я был совершенно спокоен; вернее, пожалуй, будет сказать – угрюм и мрачен. Я собрал все свое имущество, чтобы сразу уйти. Никаких разговоров – это я решил твердо. И так же твердо было мое намерение, получив свободу, сейчас же отправиться на розыски Хьюго. Я еще раз позвонил ему, но никто не ответил. Подумал было позвонить кому-нибудь и попросить вызволить меня, но выяснилось, что посвящать в свои затруднения мне не хочется никого. Я налил себе полстакана джину, сел и долго смеялся.
Потом я почувствовал голод. Шел уже третий час. Я пошел в кухню и приготовил себе роскошное пиршество – паштет, лососина, консервы (куры и спаржа), малина, рокфор и апельсиновый сок. Вина Сэди я решил не пить, несмотря на всю чудовищность ее преступления. Достал в буфете коньяк и долго просидел за ним, жалея об одном – что Сэди не курит сигар. Когда меня снова начали одолевать мысли о Хьюго и Анне, я перемыл посуду. После этого я загрустил и, выбрав одно из окон, выходивших на Уэлбек-стрит, стал глядеть на прохожих и машины.
Так я посидел некоторое время, высунувшись из окна, напевая какую-то французскую песенку и хмуро придумывая, что я скажу Сэди, когда она вернется, как вдруг заметил на другой стороне улицы две знакомые фигуры. То были Финн и Дэйв. Увидев меня, они остановились и стали делать мне таинственные знаки.
– Все в порядке! – крикнул я. – Никого нет.
Они перешли улицу, и Дэйв сказал:
– Ну и хорошо, а то мы боялись, вдруг царица Савская дома!
Оба смотрели на меня, задрав голову, и улыбались. Я был им страшно рад.
– Так, – сказал Дэйв, очень довольный собой. – Ну, нравится тебе быть телохранителем? Хорошо охранял?
Финн улыбнулся мне, как всегда, дружелюбно, но я чувствовал, что на этот раз он солидарен с Дэйвом. Обоим ситуация, видимо, казалась до крайности забавной. Что-то они подумают через минуту?
– Я провел спокойный день, – отвечал я с достоинством. – Немного поработал.