Убить Бобрыкина, или История одного убийства Николаенко Александра
«Собирается куда-то, – понял он. – Когда мать собирается куда-то, сразу видно», – думал и, думая, за матерью ходил.
– Да отвяжись же ты!
Он сел на кухне, с кухни слушал, ждал, угадывая в звуках, что собирает, собираясь, мать. Один в квартире он любил остаться. Все можно делать, что-нибудь искать…
Шишин редко знал, что именно он ищет, но интересно было поискать и так, не зная, а поискав, чего-нибудь найти. Мать знала, что, когда она уходит, Шишин любит искать чего-то по шкафам, в буфете, в антресолях и даже в тумбочке ее, и этого не выносила.
– Я в сберкассу! Ненадолго, понял? И чтоб не смел мне лазать, ящиков не открывал! Ты слышишь? Понял?
– Да понял, понял…
– Знаю я, как понял! Будешь лазать, увижу, руки оборву! – пообещала мать.
«Всегда не обрывала, и сейчас не оборвешь», – подумал он, из кухни выходя прощаться.
– Смотри! – сказала мать, рукой махнула и ушла.
Он к двери подошел, прислушался, ушла ли мать совсем или еще стоит под дверью, поджидая, как только лазать он начнет, и, тихо створку приоткрыв, увидел, что ушла. Захлопнул дверь и сразу же присел на корточки у шкафа. Обыкновенно Шишин быстро находил, что ищет. «Когда не знаешь, что искать, то проще находить, а если знаешь, то хоть тресни – не найдешь», – подумал и, старенькую варежку найдя, прижал к лицу. Тихонько варежка хрустела коркой мандаринной, лавандой выцветшей, зимой, давно прошедшей, огоньками елки, что погасли… шариками, что разбились…
«Варежка моя…» – подумал он.
– Пора вставать! – сказала мать, прошла к столу и занавески распахнула. За окнами крещенская густела синева, потрескивали стекла. Над швом бетонных крыш горой свинцовой толпились облака, отчетливо очерченные всполохом зарницы, в небесной проруби мерцало… Шишин с ненавистью посмотрел в окно, зажмурился и, в мягкой теплоте прижавшись к варежке щекой, свернулся в запятую. «Тихо у меня…» – шепнул, и варежка притихла.
– Мороз! – сказала мать. – К засушливому лету, вот увидишь. Посмотри-ка только, как разобрало к великодню! На Волочебник тянет, к Пасхе… Опять пораскидал! Порассувал! Нет на тебе креста, бессовестный такой, – бубнила мать, игрушки подбирая, – а мать ходи… кряхти.
И мать ходила и кряхтела:
– Теперь три дня, смотри, белья стирать нельзя, загадишь – и ходи в гадье до Спаса…
Тепло и сонно варежка колола щеку, косясь на Шишина из-под руки веселым пуговичным глазом.
– Вставай-вставай, тетеха… – сказала мать, откинув одеяло, и, Шишина за пятку ухватив, пощекотала.
Шишин пятку отнял, зарычал.
– Не заболел? Опять в кровать заразу тянешь, да? – спросила. – Опять?! Дождешься у меня! Дождешься, заблошивешь, понял? Вон и сейчас горишь! А дальше пятнами пойдешь лишайными, как плесень! – И, отойдя к шкафу, открыла ящик, градусник достала, стряхивая, снова подошла. – Ну, дай ее сюда! Отдай… Добром прошу! По улице в ней ходишь, аспид! За всякую же держишь дрянь, потом в кровать несешь? Давай, сказала, ну?
Он заскулил.
– На, градусник поставь! Сил нет с тобой! Ну нету сил с тобой… Весь пятнами пойдешь, как пес чумной, облезешь… Не дашь? И не давай. О Господи прости – под тридцать девять! Да подавись ты, подавись ты ей! Не дашь – не надо. Только знай: кто тащит дрянь в постель, тот весь чумой потом, блошливый ходит. С чумным никто играть не станет, дружить не будет. Понял у меня? За партой девочка красивая с чумным, с лишайным, с дураком, как ты, сидеть не сядет. Вырастет и замуж за другого выйдет девочка такая. Знаешь, знаешь, как ее зовут? – спросила мать.
«Знаю…» – вспомнил Шишин и варежку с кровати отшвырнул.
«Цветом без запаха, и запахом без цвета, временем без цели пахнет, – думал, сидя у ящика в прихожей на полу. – У времени нет цели. Оно идет, идет, идет куда-то, куда – само не знает, стирает все. Как дождь стирает утро, день и вечер, как снег в окне стирает двор, песочницу, качели, голубятню, голубей, весь мир. Ведь это время перекрасило скамейку, домик, горку во дворе… Зачем? – подумал он. – Оно уходит вырванным листом тетрадным, самолетиком, летящим в школьное окно, когда учительница вышла. Звоном стекол, мячиком разбитых, съеденной черешней, каплями дождя, что шариками ртути катятся по тротуару, шагами в лужах, пылью на окне, забытым. Всем забытым. Всем. И бабушкиной чашкой, которой нет уже, и бабушкой, которой тоже нет… А хорошо бывает, только если Таня…»
Шишин встал и, ящики ногой задвинув боком, пошел к себе, на дверь закрылся, лег и, варежку укрыв получше одеялом, подумал снова: «Варежка моя…» И задремал.
– Войдешь, и тихо, поняла? – он варежке во сне сказал и, спрятав варежку за спину, вскарабкался на табуретку, позвонил. Мать дверь открыла. Шишин с табуретки слез и снизу с опасеньем посмотрел на мать.