Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
Потом Ирен и Петя снова сидели в ее комнате, но только теперь поменялись местами. Она сидела на скамеечке, а он на стуле. И она положила голову ему на колени, туго обтянутые бриджами.
— Я вас люблю, — сказала она шепотом и посмотрела на Петю так, что у него потемнело в глазах.
Он понял, что теперь она уже больше не шутит.
Потом она открыла ящик столика и вынула маленький дамский револьвер с никелированным барабанчиком и дулом и перламутровой ручкой.
— Его подарок, — сказала она со странной улыбкой.
Петя понял, что это подарок жениха.
Дверь была полуоткрыта. Из глубины квартиры в темную комнату проникал слабый свет колеблющихся свечей, и Петя видел, как блестят ее глаза и никелевые части револьверчика.
— Как хорошо! — с глубоким вздохом блаженства сказала она. — Лучше уже никогда не будет. Хотите, умрем вместе? Сначала я, потом вы. Вы меня, а потом себя. Нет, нет, ни за что! — вдруг воскликнула она с ужасом, бросила револьвер в стол и захлопнула ящик. — Не слушайте меня. Я сошла с ума. Нам совсем не надо умирать. Мы будем долго, долго жить. Правда?
Она схватила его голову и прижала к груди. Он слышал, как у нее стучит сердце.
— Теперь идите.
Она взяла Петю за руку и вывела по темному коридору в переднюю. Осторожно сняла дверную цепочку и щелкнула американским замком.
— Иди, — шепнула она.
Петя стал спускаться по темной мраморной лестнице, освещенной снаружи слабым светом звезд.
— Подождите!
Она выбежала со свечой и догнала его.
— Я влюблена в вас, как кошка. Вы понимаете это? — сказала она совсем тихо и, обняв его свободной рукой за шею, сильно потянула к себе.
— Моя?
— Твоя!
Они поцеловались.
Фуражка упала с Петиной головы.
— А теперь ступай спать. И не приходи, пока я не позову. Через две недели. Мы должны сперва проверить свои чувства. И знай: я не играю больше. Я тебя безумно люблю. Так случилось. Пока об этом никто не должен знать. Дай слово.
— Даю.
Она тихонько заплакала.
Багрово-лазурное, копьевидное пламя свечи вытянулось, метнулось по стене лестничной клетки, расписанной под искусственный мрамор, бросило тени от темной электрической арматуры в виде тюльпанов.
Дверь щелкнула. Петя остался один, в темноте.
«Кто же я теперь: жених или не жених? И что со мной происходит?» — думал Петя, идя по темному, тревожно-пустынному городу в лазарет.
Он забыл у Заря-Заряницких свой костыль, но заметил это, уже ложась в постель. Спал он глубоко и сладко до позднего утра, а когда проснулся, то сразу вспомнил, что случилось вчера, и его охватила жажда деятельности.
15. «Анна» четвертой степени
Нужно было не откладывая что-то предпринять, устроить, обдумать.
Еще никогда Петя не казался самому себе таким рассудительным.
Перед ним сразу же встало множество затруднений и вопросов. Став женихом, он посмотрел на себя со стороны. Положение, в котором он находился, не только неприятно поразило его, но в первую минуту просто ошеломило.
Он совершенно трезво постарался взглянуть на вещи и нашел, что все очень плохо.
В самом деле. Что он собой представляет? Ничего. Офицер военного времени. Даже, в сущности, не вполне офицер, так как «прапорщик не офицер, курица не птица». Нищий молодой человек, без средств к существованию, без перспектив, без надежд на будущее.
Ему даже негде жить, кроме лазарета, так как отец снимает угол. Следующая ступень нищеты — попросту ночлежка.
Может ли Пете чем-нибудь помочь нищий, старый отец?
Быть может, тетя?
Но что в состоянии сделать для него Татьяна Ивановна? У нее своя судьба, своя неблагополучная и тоже, по-видимому, довольно бедная семья.
У Пети в кармане нет ни копейки. Не в переносном, а в буквальном смысле слова. Кроме того, не сегодня завтра его вызовут на медицинскую комиссию, осмотрят — и пожалуйте обратно на позиции.
Теперь уже Петя не питал никаких иллюзий насчет своей раны. Он ясно понимал, что рана давно уже зажила и он здоров. Боже мой, как быстро! А раньше казалось, что это затянется, по крайней мере, на полгода.
При мысли снова попасть на фронт, где каждую минуту он может так глупо и бесполезно погибнуть от собственных солдатиков или от немецкого бризантного снаряда, не дотянув нескольких дней до мира, Петя чувствовал самый настоящий низменный страх за свою шкуру, который невозможно было преодолеть.
Положение казалось отчаянным.
Однако выход понемногу нашелся сам собой, как всегда бывает в жизни.
Во-первых, из части наконец пришел аттестат на денежное довольствие, на который Петя уже перестал надеяться. Он сразу получил жалованье за два месяца.
Но этого мало.
Корнет Гурский надоумил Петю подать два прошения: одно в комитет Красного Креста, а другое в бывшее ведомство императрицы Марии — на предмет получения единовременного пособия в одном месте «за ранение», а в другом — «на лечение».
— Лично я уже оторвал в каждом ведомстве по два раза, — сказал корнет, — дай бог здоровья доблестному Красному Кресту и бывшей августейшей старушке Марии Федоровне, чего и вам желаю от господа Бога, ура!
При этом он несколько раз быстро и мелко перекрестился, словно бы отмахиваясь от мух.
— С вас грандиозный магарыч! — крикнул он, когда Петя отправился за ответом.
К своему крайнему удивлению, Петя без звука получил в обоих местах по сто рублей. В Красном Кресте ему дали три невзрачных, куцых керенки какого-то ненадежного буро-коричневого цвета, с плохими водяными знаками и двуглавыми орлами без корон, отчего они напоминали каких-то странных уродливых гусей; две керенки были достоинством каждая в сорок рублей, одна в двадцать.
Зато в ведомстве бывшей императрицы Марии щегольской военный чиновник подал Пете совершенно новенькую, хрустящую романовскую сторублевку с божественными водяными знаками, радужной сеткой и портретом величественно-снисходительной пожилой немки Екатерины Второй.
Петя до сих пор никак не предполагал, что пустяковая дырочка в верхней трети бедра может доставить человеку такие материальные выгоды.
Столько денег Петя сроду не только не держал в руках, но даже никогда не видел.
Правда, это были уже далеко не прежние, довоенные рубли — теперь они стоили гораздо меньше, — но все же Петя почувствовал себя богачом.
В лазарет он вернулся даже не на простом извозчике, а на так называемом «штейгере», то есть в экипаже на резиновом ходу, с двумя фонарями на козлах и откидным верхом, и подкатил к лазарету с таким блеском, что Мотя, дежурившая внизу, у гардероба, всплеснула руками:
— Смотрите, какой он шикарный!
— Спрашиваешь! — подмигнул ей Петя.
Он понял, что ему опять стало везти. Он знал по опыту, что если раз повезло, то теперь будет везти долго. И он не ошибся. Для него началась полоса везения. Все делалось как по щучьему велению.
Едва он подумал, что не худо было бы послать Чабана в часть за вещами — благо теперь это было совсем недалеко, так как Румынский фронт уже приближался к Днестру, — как в ту же минуту в палату вошла какой-то легкой, не свойственной ей танцующей походкой Раечка, бросилась к Пете на шею — вся красная от непомерного волнения, с полными слез, сияющими, счастливыми глазами, крича на весь лазарет:
— Петька, вообрази себе! Вчера вернулся Георгий! Абсолютно целый, абсолютно невредимый, абсолютно красавчик. Жорка, иди сюда!
И тут же из-за спины Раечки выросла крупная, неуклюжая фигура Колесничука, который втащил в палату так называемый гюнтер — походный офицерский сундучок со складной кроватью — и поставил его перед Петей.
— Получай свои вещи.
— Ты гений, Игорь Северянин! Вообрази, я сижу абсолютно голый и босой.
— Я так и думал, что ты обрадуешься.
— Ну, брат, ты себе не можешь представить, как это кстати. Это, брат…
Петя не находил слов. Это было как раз то, чего ему так не хватало: в сундучке находились парадные выходные хромовые сапоги с маленькими высокими каблучками и длинная офицерская шинель из хорошего солдатского сукна, на крючках, на байковой подкладке до половины, из числа тех щегольски выкроенных шинелей, которые сразу же делают человеку широкие плечи, твердую выпуклую грудь и стройные, узкие бедра.
Петя и Колесничук застенчиво поцеловались, причем Петя сразу же заметил, что на погонах Колесничука уже не одна звездочка, а две. Значит, за это время его уже успели произвести в подпоручики, и Петя ощутил легкий укол самолюбия.
Но добряк Колесничук тут же сказал:
— Тебя тоже представили.
— А в приказе уже есть?
— В приказе еще нет, но считай, что уже все равно что есть. На фронте это быстро. Кроме того, тебе дали за ранение «клюкву».
— Что ты говоришь?
— Клянусь бородой пророка.
— А в приказе есть?
— В приказе есть. Я даже выписку тебе привез.
— «Клюква»! Вот это номер!
«Клюквой» назывался орден святой Анны четвертой степени за храбрость, который носился не на груди, а на эфесе шашки с особым темляком на красной орденской ленточке, почему и назывался «клюква».
Иметь «клюкву» на шашке было мечтой всех молодых прапорщиков.
Петя сейчас же представил себя с георгиевской ленточкой в петлице и с «клюквой» на кортике.
(К сожалению, в то время, при Керенском, большинство офицеров вместо неудобных в бою шашек носили небольшие морские кортики, что, впрочем, тоже имело свою особую прелесть.)
Интересно знать, как он понравится в таком виде своей Ирен?
При одной мысли о ней он залился румянцем и чуть было не воскликнул: «Представь себе, Жора, я женюсь на дочке генерала Заря-Заряницкого!»
Но вспомнив, что дал слово, хотя не без труда, но все-таки промолчал.
Петя смотрел на Колесничука и вдруг со всеми подробностями представил себе день, когда они расстались.
Он вспомнил долговязую фигуру Колесничука с каской на затылке, который, догоняя цепь, бежал зигзагами по гребню высоты, время от времени приседая и бросаясь на землю, пока не скрылся в дыму артиллерийских взрывов.
Теперь Пете не верилось, что он тоже был в этом аду. Как он выдержал? Нет, нет, надо сделать все возможное, чтобы не попасть туда опять.
— Что же было потом? — спросил Петя. — Мы тогда все-таки заняли третью линию или не заняли?
— Занять-то заняли, да не успели закрепиться. К вечеру «он» как навалился, как стал нас молотить… Кошмар! Одним словом, мы потом драпали без передышки восемь дней и никак не могли остановиться. Ты знаешь, Петька, тебе таки здорово повезло. Ты еще сравнительно легко отделался.
— А ты?
— Ну, брат, я — это просто чудо. Остальных офицеров выбило всех до одного.
— Что ты говоришь! — ужаснулся Петя.
— То, что ты слышишь.
— Прапорщик Иванов?
— Убит.
— Поручик Лесли?
— Убит.
— А командир батальона капитан Колчин?
— Убит.
— Ужас!
— Я ж тебе говорю. Из офицеров почти никого не осталось. А солдат — и не говори! Мамочка-мама! В каждой роте переменилось три-четыре состава.
— Значит, из офицеров только мы с тобой?
— Да. И еще волонтер из пулеметной команды, забыл его фамилию…
— Пустовалов?
— Во-во. Так ему оторвало обе ноги. Но жив. Теперь остатки дивизии в Оргееве на переформировании.
— А ты?
— Перевожусь в украинские части. В первый гайдамацкий курень. Поближе к Раисочке, — прибавил он, обнимая жену и глядя на нее с обожанием. — Не так ли, мое серденько?
— Так, так, добродию, — отвечала она, прижавшись к Колесничуку и блестя своими счастливыми глазами, черно-синими, как виноград «изабелла».
Петя уже несколько раз слышал слова «Центральная рада», «гайдамацкий курень» и прочие. Но все это казалось ему до сих пор каким-то большим чудачеством, чьей-то наивной выдумкой.
Но вот, оказывается, все это вполне серьезно, а в фантастический «гайдамацкий курень» даже можно перевестись из действующей армии, то есть, выражаясь проще, драпануть с позиции и окопаться в тылу.
— Однако ты, Жора, здорово словчил, — заметил Петя, не ожидавший такой прыти от простодушного Колесничука.
— А як же! — ответил Колесничук подчеркнуто по-украински, или, как тогда называлось, «на мове».
А Раечка вдруг звонким голосом пропела из «Запорожца за Дунаем»: «Теперь я турок, не казак!»
— И вообще, хай живе вильна Украина! — прибавил Колесничук и лукаво прищурился, как бы желая дать понять, что он вовсе не такой простак, как это может показаться с первого взгляда.
И Петя вздохнул с облегчением. Остатки всех его мрачных мыслей рассеялись, как туман. Нет, жизнь такая штука, что всегда можно как-нибудь выкрутиться. Уж если судьба так легко выручила симпатягу Колесничука, как будто нарочно для него выдумав «Центральную раду» и какие-то «гайдамацкие курени», где можно без особых хлопот окопаться в тылу, то и Петя тоже с его везением как-нибудь не пропадет.
16. Цена крови
Предвкушая встречу с Ириной, предоставленный самому себе для «проверки своих чувств», Петя провел восхитительные две недели, наслаждаясь, как ему казалось, своей последней свободой.
Недолго думая, он нацепил на погоны вторую звездочку и повесил на кортик длинный анненский темляк, купленный Чабаном по его поручению в магазине гвардейского экономического общества.
Петя немного поколебался и снова послал удивленного вестового в город, приказав ему на этот раз купить шпоры, ибо кто же из молодых офицеров не мечтает в тылу о шпорах!
Петя же все-таки был артиллеристом, чем-то вроде артиллерийского адъютанта при пехотном батальоне — должность, созданная на фронте в последнее время для взаимодействия пехоты и артиллерии.
И тут Петя чуть было не вскрикнул от приятной неожиданности. Ну да, конечно, он был адъютант. Это совершенно ясно. А раз так, то, значит, он мог, кроме шпор, на самом законнейшем основании носить также и аксельбанты.
Черт возьми! Как он не сообразил этого раньше!
— Стой, Чабан! — крикнул он в окно вестовому, который уже заворачивал за угол. — Вернись! Кроме шпор, захватишь еще аксельбанты, — сказал он, когда Чабан вернулся. — Понятно?
— Так точно.
— А ты знаешь, что такое аксельбант?
— Никак нет.
— Так зачем же ты говоришь, что тебе понятно? Давай я тебе лучше напишу.
Петя разборчиво написал на листке из полевой книжки слово «аксельбанты». Чабан спрятал записку под фуражку, ринулся в магазин гвардейского офицерского экономического общества, и через час прапорщик Бачей уже стоял внизу, возле гардероба, с ног до головы отражаясь в трюмо Ближенских во всей своей красоте: с георгиевской ленточкой, «клюквочкой», шпорами и аксельбантами защитного цвета с металлическими висюльками.
Он себе очень нравился в таком виде. Он ликовал. Хотя в глубине души он и чувствовал смутно, что, может быть, с аксельбантами он слегка перехватил.
Именно в таком нарядном виде Петя прежде всего и предстал перед отцом.
Василий Петрович ютился в маленькой проходной комнате, которую нанимал в семье еврейского портного на Малой Арнаутской, в одном из самых бедных районов города.
Петя, конечно, не ожидал увидеть ничего хорошего, но он был поражен царившей здесь нищетой. В особенности его ошеломил тяжелый, застоявшийся воздух, насыщенный приторными запахами чеснока, фаршированной рыбы и еще чего-то в высшей степени свойственного еврейским портным, быть может, залежавшегося коленкора, конского волоса, холстины или какого-нибудь другого портновского приклада.
Здесь был вечный сумрак.
Чад. Пеленки. Дети. Гудение керосинки «Грец».
На столе с ногами сидел еврейский портной в железных очках и пейсах и шил.
Натыкаясь на детские горшочки и больно ударившись коленкой об угол большой чугунной швейной машины, Петя шагнул за ситцевую занавеску и увидел полуодетого отца, который сидел в пенсне на носу за своим письменным столом и, близоруко наклонившись над кипой бумаг, время от времени делал на полях аккуратные значки.
— Папочка!
— А, это ты, сынок. Садись куда-нибудь. Я сейчас.
Василий Петрович поставил еще один значок, похожий на квадратный корень, снял пенсне и весело посмотрел на сына, но, заметив его щегольской вид, умоляюще замигал глазами.
— Ты что это, Петруша? Уже выздоровел? Неужели опять на позиции?
И все лицо его, даже буро-малиновая шея, побледнело.
— Ну, до позиций еще далеко, — сказал Петя, усаживаясь на железную отцовскую кровать. — Да и вряд ли успею. Видать, война кончается.
Василий Петрович снова повеселел:
— Дай бог. Прекрасно. Ну, Петруша, рад тебя видеть, Спасибо, что навестил. А я тут, видишь ли, совсем недурно устроился. Удобно, а главное, дешево. Вполне по средствам. Тесновато, правда, но много ли человеку нужно?
Он чуть было не сказал «земли нужно», но сам испугался и пропустил слово «земли».
Петя увидел некоторые из их вещей, загромождавших всю эту каморку с грязными, очень старыми обоями со следами клопов.
Здесь были их умывальник с треснувшей мраморной доской, висячая бронзовая лампа из столовой, шкаф со знакомыми, но как бы сильно постаревшими книгами, бельевая корзина в виде бочки с кольцами, стенные часы, те самые, механизм которых отец каждый месяц собственноручно купал в керосине.
Из узлов выглядывали старые носильные вещи, между прочим Петин швейцарский плащ с цепочкой вешалки, так живо напомнившей Пете бурю в горах, Марину, письмо с адресом.
Петя увидел большой, увеличенный с фотографии портрет матери в черной раме: на Петю слегка раскосыми, японскими, милыми глазами из-под челки смотрела молоденькая гимназистка в белом переднике и круглом отложном воротничке.
Мать смотрела на сына. И мать была года на три младше сына.
В углу висела семейная икона Бачей — Спаситель с двумя поднятыми перстами, в серебряном фольговом окладе, с восковым свадебным флердоранжем за стеклом, и перед ней, совсем-совсем как в детстве, теплилась малиновая лампадка, а на стене слегка колебалась тень сухой пальмовой ветки.
Семья распалась, но Василий Петрович, как улитка, всюду носил на спине свой домик.
— Омниа меа мекум порто, — сказал отец, хрустя пальцами. — Все свое с собой ношу.
Петя хотел сообщить отцу, что женится, но промолчал, почувствовав странную неловкость.
— Получай, — торжественно проговорил он и с треском выложил на стол прямо на корректурные листы новенькую сторублевку.
— Что это?
— Матушка Екатерина.
— Зачем? — нерешительно, даже несколько испуганно спросил Василий Петрович.
— Бери, бери, старик, пригодится, — произнес Петя, изо всех сил стараясь под ненатуральным тоном какого-то доброго молодца скрыть чистое, радостное волнение сына, впервые в жизни приносящего отцу первые заработанные деньги.
Эти деньги были ценой его крови.
Василий Петрович сразу понял, что делалось в душе сына.
— Спасибо, мальчик, — сказал он просто и весело прихлопнул сторублевку своей старческой рукой с набухшими венами и вросшим в палец обручальным кольцом. — Ты меня, признаться, выручил. Теперь, знаешь ли, такая дороговизна, что на базар и не сунься.
Он обнял сына и по старой привычке поерошил ему волосы.
— А как же, так сказать, у тебя отношения с действующей армией? — спросил он, с тревогой заглядывая в глаза Пете. — Я вижу, ты уже поправился, и меня это тревожит. Неужели тебя опять потащат на эту муку?
Для оборонца подобные слова были весьма странными. Но, может быть, он уже стал пораженцем?
— А! — легкомысленно махнул рукой Петя. — Не думаю. Вряд ли. Дело идет к концу. Во всяком случае, пока меня не трогают. Живу себе в лазарете и в ус не дую.
— Ох, Петруша, Петруша…
Василий Петрович вздохнул, посмотрел на образ Христа Спасителя и перекрестился.
По-видимому, он уже и вправду стал пораженцем.
— Ну, старик, так будь здоров. Теперь мы будем видеться часто, — сказал Петя, испытывая сильное желание поскорее выйти на свежий воздух, вон из этой трущобы.
Но вдруг что-то рванулось у него в сердце.
— Папочка! — воскликнул он, изо всех сил обняв отца за шею, и припал лицом к его голове, похожей на большое растрепанное гнездо.
Он стал осыпать поцелуями его шею, лицо, руки и, с трудом сдерживая слезы, выбежал по скрипучей лестнице на сумрачный двор, увешанный тряпками, где холодный октябрьский ветер раскачивал высохшие плети дикого винограда, обвивавшего проволоку, натянутую с наружной стороны щелистых, дощатых галерей с кое-где выбитыми стеклами.
Петя вскочил на дожидавшегося его извозчика и, купив на Дерибасовской в новом, военного времени, модном кондитерском магазине «Бонбон де Варсови» (то есть «Варшавские конфеты») десяток замечательных, очень дорогих пирожных, уложенных хорошенькой полькой серебряными щипцами в картонную коробочку, поскакал с визитом к тете.
У ворот на стене Петя увидел самодельную вывеску, извещавшую, что во дворе направо, ход вниз, открылась общедоступная библиотека-читальня для интеллигентных тружеников, спросить мадам Янушкевич.
Тут же по-детски была намалевана какая-то странная птица вроде курицы с растопыренными крыльями, в которой лишь человек с большой фантазией мог угадать изображение раскрытой книги.
От слов «мадам Янушкевич» Петя болезненно поморщился, но все же, решительно звеня шпорами, вошел во двор, повернул направо, спустился вниз, нашарил в потемках дверь, обитую рваной клеенкой, и сразу же очутился перед Татьяной Ивановной, которая в прическе валиком а-ля знаменитая исполнительница цыганских романсов Вяльцева сидела в пустой прихожей за маленьким столиком с ящиком библиотечной картотеки.
По-видимому, она терпеливо ожидала появления хотя бы одного интеллигентного труженика, желающего прочитать хорошую, полезную книгу или же новый журнал.
Сама же она с увлечением углубилась в «Одесскую почту», популярную копеечную газету Финкеля, изучая последний тираж серебряной лотереи, где можно было выиграть серебряный кофейный сервиз или же получить его полную стоимость наличными деньгами в банкирской конторе бр. Куссис.
Услышав шаги, она проворно спрятала газету под себя и, согнав с лица горестное выражение несбывшихся надежд, посмотрела на Петю с той академической серьезностью, с которой, по ее мнению, должна смотреть владелица идейной библиотеки-читальни на своих интеллигентных клиентов.
— А, это ты! — сказала она таким тоном, как будто видела племянника каждый день, и губы ее тронула легкая, мимолетная улыбка.
Петя сразу понял причину этой улыбки. Она, конечно, относилась к шпорам, «клюкве», аксельбантам и второй звездочке на погонах.
— Да, да, вот представьте себе! — воскликнул Петя с вызовом, как бы отвечая тете на еще не заданный вопрос. — И совершенно не понимаю, чему вы, собственно, улыбаетесь?
— А я не улыбаюсь, — еще больше улыбаясь, сказала Татьяна Ивановна.
— Ах, тетя, вы всегда так! — жалобно промолвил Петя.
— Да я ничего. Валяй. Теперь все можно. Чем хуже, тем лучше.
— Вот… Позвольте вам, так сказать, преподнести, — поторопился Петя, чтобы избегнуть неприятного разговора. — Из «Бонбон де Варсови».
— Мерси. Ах, какая прелесть! Положи на стул. Спасибо, что хоть вспомнил.
— Я всегда…
— Воображаю.
Нет, тетя положительно была неисправима. В ее присутствии Петя всегда чувствовал себя в чем-то виноватым.
Но теперь он решил перейти в атаку.
— Ну, тетечка, как ваши интеллигентные читатели? Ходят в вашу библиотеку или предпочитают сидеть у Фанкони и торговать воздухом?
— Увы, мой друг, — сказала Татьяна Ивановна, печально разводя руками, — как видишь, пустыня.
— За все время ни одного человека?
— Ни одного…
Тут тетя сказала не всю правду. Был один посетитель — гимназист третьего класса из соседнего двора, пришедший в школьное время почитать седьмой выпуск «Пещеры Лейхтвейса». Но так как тетя не держала подобной дряни, то, вежливо шаркнув ногой, гимназист удалился.
— Вы фантазерка! — сказал Петя.
— Это любимое выражение Василия Петровича, — грустно заметила Татьяна Ивановна. — Ты не знаком с моим супругом? Хочешь, я тебя представлю? Он будет очень рад. Сигизмунд Цезаревич! — крикнула она, постучав кулаком в перегородку. — Идите сюда!
В дверях из-за старой портьеры появился седой усатый поляк на подагрических ногах, в какой-то странной домашней куртке с бранденбурами. Он был похож на Дон-Кихота, но только в комнатных шлепанцах и с палочкой с резиновым наконечником.
Он чрезвычайно учтиво поздоровался с Петей, с явным одобрением осмотрел все его регалии, сказал комплимент с сильным польским акцентом и, милостиво, как король, улыбнувшись, удалился.
Петя сразу увидел, что это бывший светский лев, впавший в ничтожество, неслыханный лентяй и бонвиван, покоривший тетю своей великолепной внешностью и, вероятно, еще какими-то красивыми польскими освободительными идеями, а может быть, «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним» или что-нибудь подобное.