Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
Терентий крупными шагами пошел вверх по обрыву.
Мотя осталась одна.
Она снова по-бабьи закутала голову платком, крепко завязав его на затылке узлом, и села на холодный ноздреватый камень, наполовину зеленый от тины, возле большой, еще не растаявшей льдины, похожей на белого медведя. Мотя видела, как на шаланде поставили мачту и сунули в железный выдвижной киль, выкрашенный суриком, а потом подняли паруса: большой грот и два кливера.
Темный, отсыревший парус тяжело, как бы нехотя надулся, шаланда накренилась, показав половину своего рубчатого просмоленного днища.
За кормой побежала пена.
Белое солнце, которое несколько раз пыталось выглянуть из-за темных мартовских туч, теперь совсем пропало. Ветер сделался резче и холодней. На горизонте, почерневшем, как антрацит, виднелся дым эскадры, готовой сняться с якоря и идти в Севастополь.
Шаланда взяла курс на этот дым.
Мотя не плакала и не вздыхала. Она неподвижными, прозрачными глазами удивительной чистоты и голубизны смотрела в море на парус, на чаек, на черные точки бакланов, качающихся среди волн, на пенистые барашки и жадно глотала холодное дыхание мартовского моря, которое еще совсем недавно лежало безмолвное, замерзшее до горизонта, а теперь очистилось от льдов, разыгралось, но было еще совсем без запаха.
Петя и Гаврик полусидели на носу, положив рядом с собой винтовки. Их то и дело обдавали брызги. Шаланда шла шибко, но эскадра все еще казалась очень далекой.
Гаврик расстегнул шинель, вынул из нагрудного кармана гимнастерки большие часы и отколупнул крепким ногтем крышку.
— Ого!
— Сколько?
— Без четверти девять.
Петя узнал эти часы и с недоверием посмотрел на Гаврика.
— Те самые, — сказал Гаврик.
— Шутишь?
— Святой истинный!
Помолчали.
— Ну что, брат? — спросил наконец Гаврик, по своему обыкновению потуже затягивая пояс, на котором висела полевая сумка.
Петя хорошо понимал, как много всего кроется за этим неопределенным вопросом.
— А что? Живем… — так же на первый взгляд бессодержательно ответил он.
Что он мог еще ответить? Жизнь их только что началась по-настоящему, и могли ли они знать, как она сложится дальше?
Тяжелые испытания ожидали Одессу, которой еще предстояло в течение двух лет быть ареной ожесточенных боев.
Но самое главное уже было позади: впервые на земле была установлена Советская власть и родилось первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян.
На этом можно было бы проститься навсегда с моими героями Петей и Гавриком, если бы не те великие исторические события, которые снова через четверть века свели их в родном городе, когда судьба первого в мире Советского государства была поставлена на карту.
Но пока оставим их среди бурного, шквалистого моря, осыпаемых с ног до головы брызгами, бьющими из-под носа шаланды.
1957–1960
Часть четвертая
Катакомбы
1. Синенькие
Прошло около двадцати пяти лет. Петя Бачей, или, как он теперь назывался, Петр Васильевич, человек средних лет с небольшой сединой в висках, довольно известный юрист, вместе со своим сыном пионером Петей в один прекрасный летний день летели на рейсовом пассажирском самолете из Москвы в Одессу.
Это была их давняя заветная мечта — отправиться вдвоем путешествовать.
В особенности об этом мечтал пионер Петя. Именно вдвоем: без мамы, без девочек. Он да папа — и больше никого.
В один прекрасный день двое смелых самостоятельных мужчин — отец и сын — надевают на плечи рюкзаки, берут в руки палки и отправляются странствовать. Они захватят с собою в дорогу лишь самое необходимое: походный котелок, чтобы варить себе на костре скудный ужин, мешочек гречневой крупы, немного соли, сахару, чайник, коробку спичек, катушку ниток, иголку, может быть, две или даже лучше всего три-четыре плитки шоколаду — конечно, не потому, что шоколад лакомство, а потому, что у него высокая калорийность. Вот, собственно, и все. Много ли нужно для двух закаленных путешественников, привыкших к суровой жизни под открытым небом, полной опасностей и лишений? Никаких подушек и одеял, разумеется, не надо. Ночью отлично можно укрыться отцовским макинтошем, а под голову класть рюкзак. Спать придется по очереди: один будет спать, а другой дежурить возле пещеры. Само собой, необходимо запастись ружьями и рыболовными снастями. Насчет рыболовных снастей обыкновенно никаких споров не возникало. Что касается оружия, то тут начинались серьезные разногласия: отец говорил, что достаточно иметь хороший складной нож; Петя настаивал на ружье или, в самом крайнем случае, на револьвере.
— Нет, — говорил отец, — ружье — это лишняя тяжесть. Ружья не надо.
— Ну, тогда револьвер, — говорил Петя.
— Да зачем нам револьвер?
— Как же без револьвера? — почти кричал Петя, оглушая всех своим звонким, возбужденным голосом. — Они будут к нам подползать, а мы их тогда из револьвера — бах, бах, бах, ба-бах!..
— Позволь, братец, позволь… — перебивал отец, морщась от Петиного крика. — Кто же, собственно, будет к нам подползать?
И каждый год на этот вопрос Петя отвечал по-разному. Когда ему было шесть лет, он говорил мрачно:
— Дикие звери.
Когда ему было восемь и девять, он восклицал:
— Враги!
И каждый раз отец отвечал ему с рассудительной улыбкой одно и то же:
— Друг мой, ну посуди сам, какие же в Одесской области враги или дикие звери? Там нет никаких диких зверей.
— Да, — говорил Петя, — но если они появятся?
— Они не появятся.
— Да, но если они все-таки появятся? — упрямо повторял мальчик, азартно нажимая на слово «все-таки».
Такие разговоры происходили зимой, в те редкие вечера, когда отец оставался дома. К этим разговорам все домашние уже давно привыкли, и обычно, когда они начинались за чаем, девочка Женя, сестра Пети, двумя годами его моложе, презрительно пожимала плечами и, подражая матери, говорила совершенно как взрослая:
— Вообразите, наши мужчины опять собираются путешествовать! — И она высокомерно морщила носик, покрытый небольшими веснушечками.
— Молчи, воображала! — угрюмо говорил Петя и, навалившись всей грудью на стол, продолжал писать карандашом на листке из арифметической тетрадки список вещей, необходимых для путешествия: «1 охотн. нож, 2 зуб. щетки, 1 чайник…»
А мать между тем посматривала то на отца, то на сына и, покусывая губы, улыбалась с насмешливой грустью.
— Ну-ну, в добрый час! Отправляйтесь. Могу себе представить, в каком виде вы явитесь обратно…
— Стало быть, решено и подписано! — восклицал Бачей-старший. — Беру летом отпуск, и мы отправляемся.
Мать улыбалась и даже хохотала, стараясь обратить все в шутку.
Наступало лето, и путешествие как-то само собой забывалось. Вместе с мамой, бабушкой и девочками огорченный Петя отправлялся на дачу, куда папа приезжал по воскресеньям из Москвы. Но, по правде сказать, в деревне под Москвой было тоже великолепно. Очень недурно было также и в пионерском лагере, где Петя провел последнее лето. Там было даже нечто напоминающее то путешествие, о котором так страстно мечтали Петя с отцом. Пионеры ночевали в палатках, варили на костре кашу, собирали лекарственные травы, ориентировались по звездам и даже один раз поймали белку. Но все же это было совсем, совсем не то…
«То» путешествие, существовавшее только в воображении, полностью овладело душой мальчика. Как всякая упорная, единственная мечта, оно стало его второй жизнью.
В душе Петра Васильевича тоже всегда жила мечта побывать на родине. Чаще всего эта мечта дремала.
Но иногда она вдруг пробуждалась и вспыхивала с необыкновенной силой.
Обычно это случалось, когда в доме на несколько дней — всегда неожиданно, без предупреждения, — появлялся Колесничук.
Теперь Колесничук был главным бухгалтером одесской конторы Чаеразвесочного управления треста Главчай — немолодым человеком с добрым морщинистым лицом, узеньким украинским галстуком и большим потертым портфелем, набитым какими-то балансами и годовыми отчетами, товарищем с периферии, «командировочным».
С чувством некоторого неприязненного смущения Петя смотрел, как папа и Колесничук целуются прямо в губы и хлопают друг друга по спине. В глазах мальчика было что-то неестественное в их поведении. Они оба представлялись Пете почти стариками.
Но для Петра Васильевича это был друг детства, то немногое, что осталось у него от прошлого, милый и горячо любимый Жорка Колесничук.
Обычно Колесничук проводил в Москве дней пять, не больше, а потом уезжал обратно к себе в Одессу.
Но какой беспорядок вносило его пребывание в аккуратную, строго столичную жизнь семейства Бачей!
Из застенчивости он ни за что не соглашался спать на диване, который уступал ему Петр Васильевич в своем кабинете.
Колесничуку стелили на полу в тесной столовой. Из застенчивости же он отказывался от одеяла и укрывался своим макинтошем, который гремел, как жестяной. Вместо подушки он клал под голову портфель. Он всегда старался увильнуть от обеда. Его ждали. Без него не садились за стол. Все слонялись по комнатам голодные.
А он вдруг появлялся часа через два и, застенчиво потирая руки, заявлял, что он уже перекусил в главке, причем все понимали, что он сочиняет.
У него была привычка покурить ночью. И вот вдруг ночью в квартире раздавались тихие шаркающие шаги. В темноте передвигалась мебель, осторожно падали стулья. Это застенчивый Колесничук, не желая беспокоить табачным дымом семью Бачей, пробирался на ощупь в ванную комнату покурить.
Оттуда слышался приглушенный, сиплый кашель застарелого курильщика, отхаркиванье, с костяным стуком падали зубные щетки и мыльницы и доносился странный запах паленой шерсти: гость курил папиросы собственной набивки из какого-то особого табака собственной крошки, который он добывал где-то в районе, в подсобном хозяйстве управления, и которым очень гордился.
Колесничук привозил из Одессы в подарок копченую скумбрию, малосольную брынзу в стеклянной банке с водой и десяток синих баклажанов, которые он с нежной улыбкой называл просто «синенькие».
Петр Васильевич был в восторге. Он кричал, что это лучшая еда в мире, пища богов!
Действительно, копченая скумбрия нравилась всем, хотя обычно в дороге немного портилась и начинала попахивать.
Но когда с нее сдирали тончайшую золотисто-фольговую кожицу и обнажалось пахучее, нежное копченое мясцо, то у всех невольно текли слюнки.
Что же касается брынзы и синеньких, то они решительно ни у кого, кроме Петра Васильевича, успеха не имели. Брынза воняла старой овцой, и ее уносили в кухню. А что делать с синенькими, никто из домашних, кроме Петра Васильевича, понятия не имел.
Жена Петра Васильевича и домашняя работница, старая москвичка, с презрительной улыбкой вертели в руках загадочные овощи — действительно синие, точнее, темно-лиловые, почти черные, глянцевитые, как бы кожаные.
— Какие-то, прости господи, баклуши, да и только! — говорила домработница Устинья, презрительно морща тонкие губы. — Нешто их можно есть? Еще отравишься!
Но Петр Васильевич был неумолим. Он требовал, чтобы из синеньких немедленно приготовили баклажанную икру. Разумеется, не ту пресную, сладковатую желтоватую кашицу, которая продается в виде консервов, а ту настоящую, домашнюю, знаменитую одесскую баклажанную икру, — пищу богов! — зеленую, с луком, уксусом, чесноком, молдавским перцем, дьявольски острую, от которой на губах делаются «заеды».
Для того чтобы приготовить такую икру, баклажаны надо было (разумеется!) не варить, и не тушить, и уж конечно не жарить, а сперва испечь на угольях. Синенькие должны обуглиться. Тогда с них сдирают кожу и дымящуюся, полусырую зеленую мякоть с белыми семечками мелко рубят. Но боже упаси рубить ножом или «секачкой». От соприкосновения с железом мякоть теряет свой естественный зеленый цвет, чернеет, и икра тогда уже ни к черту не годится. Мякоть надо рубить деревянным ножом, и никаким другим. Тогда-то и получится настоящая баклажанья икра по-одесски. Что может быть проще?
Однако и мама, и Устинья проявляли непонятное упорство: они пожимали плечами и насмешливо переглядывались.
— Хорошо, — решительно говорил Петр Васильевич, — в таком случае мы сами с Жоркой будем делать баклажанную икру.
К общему ужасу, Петр Васильевич и застенчивый Колесничук снимали пиджаки и принимались за дело.
Маленькая московская кухня в новом доме была явно не приспособлена к производству настоящей одесской баклажанной икры. Синенькие упорно не хотели обугливаться в духовом шкафу. Тогда Петр Васильевич и Колесничук принимали рискованные меры: они решительно отодвигали кастрюли, в которых готовился банальный московский обед, и клали баклажаны прямо на газовые рожки. Синенькие покрывались копотью, но все-таки не обугливались. Наконец они лопались, и из них вытекала жидкость. Было очевидно, что ничего не получится.
Женщины едва-едва сдерживали улыбку, но мужчины не сдавались. Они требовали деревянный нож. Разумеется, в доме никакого деревянного ножа не было. Тогда они требовали деревянную линейку. Деревянной линейки тоже не оказывалось.
Маленький Петя робко приносил чертежный угольник, и взрослые мужчины начинали терзать полусырые синенькие Петиным угольником, сплошь испятнанным школьными лиловыми чернилами с металлическим отливом.
Синенькие не поддавались.
Петр Васильевич и Колесничук некоторое время пребывали в нерешительности. Затем Бачей шел на некоторый компромисс: он требовал, чтобы ему «устроили» мясорубку. Хотя мясорубка была металлическая и, по словам Колесничука, неминуемо должна была произойти нежелательная химическая реакция, Петр Васильевич все-таки настаивал на мясорубке. Глядя в сторону, он говорил, что в его время некоторые одесские хозяйки в исключительных случаях пропускали синенькие через мясорубку.
Колесничук робко говорил, что его Раечка, великая специалистка по синеньким, никогда не позволила бы себе пропускать их через мясорубку.
— Это кощунство! — говорил он жалобно.
Но Петр Васильевич был неумолим:
— Заткнись, Жора!
Маленький Петя видел, как из дырочек мясорубки ползла и шлепалась на тарелку странная грязно-бурая масса.
Петр Васильевич и Колесничук пробовали ее ложками. Им стоило известных усилий не морщиться. Они даже пытались выразить на своих истомленных лицах наслаждение.
Маленькому Пете было смешно и вместе с тем больно видеть, как папа и дядя Жора притворяются, что с наслаждением едят сырое черное месиво (нежелательная реакция таки произошла!), от одного вида которого сводило челюсти, как от оскомины.
Впрочем, Петр Васильевич и Колесничук упорствовали недолго. У них было достаточно чувства юмора.
— Ну и дрянь! — говорил Петр Васильевич.
— Бледный ужас! — подтверждал Колесничук.
И они начинали смеяться.
Но это было не самое худшее. Худшее начиналось обычно вечером, за чаем, когда Петр Васильевич и Колесничук начинали предаваться воспоминаниям о своей молодости.
У маленького Пети слипались глаза. Мама отправляла его спать, но он ни за что не хотел уходить из столовой.
Он упрямо спал, положив щеку на липкую клеенку, и сквозь сон слышал громкие голоса Колесничука и папы.
Петя знал, что они вспоминают прошлое. В этом прошлом были война и революция, интервенция, военный коммунизм, бронепоезда; были люди, друзья детства, боевые товарищи; были могилы дедушки и бабушки, Куликово поле, где похоронены вместе с другими мальчики Павлик, Женя и Марина, жена папиного друга Гаврика Черноиваненко; была Раечка, супруга Колесничука, и, наконец, сам Гаврик Черноиваненко, старый большевик, ответственный партийный работник, о котором маленький Петя часто слышал от папы, — личность почти легендарная и крайне загадочная, так как он постоянно куда-то уезжал из Одессы и откуда-то приезжал и даже один раз, как выразился Колесничук, крупно погорел и долго где-то сидел и совсем недавно опять появился в городе и «заворачивает отделом в обкоме».
Обычно это кончалось тем, что папа вдруг начинал довольно чувствительно хлопать сонного мальчика по плечу и кричал:
— Кончено. Едем! Петька, хочешь путешествовать?
Петя с трудом открывал глаза и бормотал осипшим со сна, ленивым, мечтательным голосом:
— Хочу, папочка.
— Нет! Клянусь честью, я говорю совершенно серьезно.
Два или три дня после отъезда Колесничука Петр Васильевич и Петя находились в приподнятом настроении: готовились к отъезду.
Потом все это возбуждение как-то само собой утихало. Путешествие откладывалось, потом забывалось.
Но вот однажды весной случилось то, чего так боялась Петина мама. Приезжал Колесничук, и после его отъезда Петр Васильевич окончательно решил, что они с Петькой едут.
2. Рано утром
Все складывалось очень удачно. Как раз в это время у отца случилось в Одессе арбитражное дело — пустяковое, но канительное, и он все равно должен был выехать туда в командировку. Так что соединялось приятное с полезным. Петя был в сладком, счастливом чаду нетерпения. Мать с горечью чувствовала, что ее мальчик больше не принадлежит ей. Теперь он безраздельно принадлежал отцу.
Последнюю ночь перед отлетом Петя почти не спал. Он то и дело просыпался и смотрел в окно — не настало ли утро. Было начало июня. Мама с девочками и бабушкой жили на даче. Папа и Петя ночевали одни в опустевшей, по-летнему пыльной и тихой квартире. В ванной из душа капала вода. В кухне тоже капала вода, но более солидно, веско. Кроме того, в кухне пощелкивала машинка холодильного шкафа. В передней шумел электрический счетчик. Все эти осторожные, вкрадчивые звуки городской квартиры говорили о том, что в доме еще глубокая ночь. Между тем за окном, над розово-ржавыми крышами Замоскворечья, казалось, было уже светло. Нежно золотились свежие тополя, в воздухе летал туманно сияющий пух, небо за маленькой старинной шатровой колоколенкой наливалось зеленой водой зари, крепкой, душистой, как бы настоянной на черносмородиновом листе. Внизу, на тротуаре, одиноко и очень громко прозвучали торопливые шаги первого утреннего прохожего.
Отец крепко спал, завернувшись с головой в одеяло. Мальчик с отчаянием вслушивался в его спокойный, неторопливый храп, но не решался разбудить отца. Отец еще вчера вечером, когда ложились спать, строго-настрого велел сыну не вскакивать чуть свет и не будить его.
— А то я тебя знаю — ты и сам не уснешь, и мне не дашь выспаться. Попробуй только меня разбудить. Сам улечу, а тебя оставлю дома. Так и знай!
— Ладно, папочка.
— То-то, «ладно». Гляди у меня!
— Да, но если мы проспим?
— Не проспим.
— Да, но — а вдруг проспим?
— Не проспим, говорю тебе! В половине пятого нам позвонят с телефонной станции. Я просил.
— Да, но — а если испортится телефон?
— Телефон не испортится.
— Да, но — а вдруг все-таки испортится?
— Надоел ты мне, братец! Ложись и спи. Все будет в порядке. А станешь ко мне приставать — не возьму, вот тебе и весь сказ!
Что оставалось делать мальчику? Он поставил на стул рядом с кроватью туго набитый новенький рюкзак, проверил новенький термос, с вечера налитый горячим чаем с сахаром, лег и сделал усилие заснуть. Но, конечно, заснуть не мог. Наконец он встал, осторожно оделся в новенький костюм, специально сшитый для путешествия — пиджачок и короткие спортивные штаны, — надел чулки, новые башмаки на толстых подошвах и тихонько отправился в кухню посмотреть в окно, выходящее на Кремль.
Кремль спал, подернутый предрассветной дымкой, и над его красивыми башнями не ярко, но очень заметно светились рубиновые звездочки. В нескольких окнах Большого Кремлевского дворца виднелся ровный золотисто-парчовый свет и отблеск зеленого абажура рабочей настольной лампы.
Пете даже казалось, что он видит там склоненный над столом силуэт человека с трубкой.
Часы на Спасской башне необыкновенно чисто и мелодично пробили четверть. Ясные, хрустальные звуки колоколов один за другим покатились вниз, прыгая по незримой воздушной лестнице, и, удаляясь, смолкли, а воздух еще долго дрожал над Кремлем. И вдруг мальчик почувствовал необъяснимую, щемящую тревогу. Впервые со всей ясностью и силой он понял, что улетает из Москвы, из своего родного города. И вслед за тем его снова охватило нетерпение — ах, скорей бы уже!
Стараясь не скрипеть и не стучать новыми башмаками, он пробрался в переднюю, снял телефонную трубку и набрал «точное время». Механический мужской голос равнодушно и негромко сказал ему:
— Три часа сорок семь минут.
Петя немного подождал и опять, затаив дыхание, набрал «точное время».
— Три часа пятьдесят две минуты, — неторопливо сказал равнодушный мужской голос.
Петя прислушался: отец спал. Зевая и потягиваясь, он доплелся до своей кровати, на одну минуточку прилег — и проснулся от оглушительно громких, резких телефонных звонков, вдруг наполнивших всю пустынную квартиру.
На стене над кроватью уже нежно светился желатиновый квадрат молодого малинового июньского солнца, заглянувшего через крыши Замоскворечья в комнату. Отец со спутанными волосами стоял возле Петиной кровати, торопливо завязывал галстук и весело кричал:
— Ну, что же ты, путешественник! Вставай, поднимайся, рабочий народ… Умывайся, собирайся!
А через десять минут, наскоро напившись в кухне чаю, приготовленного на газовой плите, выключив газ, заперев квартиру и отдав ключ дежурной лифтерше, папа и Петя уже стояли на улице с рюкзаками за спиной, поджидали автобус, который должен был заехать и отвезти их в аэропорт. Мальчик с нетерпением всматривался в конец пустынного и по-утреннему чистого переулка, низко и длинно освещенного все тем же желатиновым светом молодого малинового солнца. А вдруг они забыли? А вдруг они не заедут? Признаться, временами ему действительно хотелось, чтобы они не приехали. Им овладело то двойственное, тревожное чувство, которое так знакомо человеку, впервые уезжающему далеко из родного дома. С одной стороны, хочется поскорее уехать, оторваться наконец от привычной жизни, разом все кончить; с другой — делается чего-то страшно, предстоящая поездка кажется такой ненужной, такой неестественной. Для чего куда-то уезжать, когда дома все было так привычно, покойно, удобно, хорошо?
Петя еще никогда в жизни не летал на самолете. Сказать правду, он побаивался лететь. Но в этом он не мог признаться даже самому себе.
— Ну что же они не едут? — говорил мальчик с искусственным нетерпением. — Честное слово, мы, кажется, опоздаем!
— Небось! Не опоздаем! — говорил отец с веселой, снисходительной улыбкой. Он отлично понимал, что делается в душе его мальчика, и все же не мог отказать себе в удовольствии немножко поддразнить сына: — Что-то мне сдается, сынок, что ты немного того… побаиваешься. А?
— Честное пионерское!.. — с жаром восклицал мальчик.
Его лицо, умытое холодной водой, горело, как роза. Теперь ему и вправду казалось, что он ничуть не боится. Да и чего, собственно, бояться? Ведь все летают. Полетит и он. Но, когда вдруг в конце переулка показался по-особенному голубой автобус с двумя таинственными фонариками, розовато-синими, как медуница, у мальчика озябли руки. Он молча, как приговоренный, влез вместе с отцом в автобус. Несколько сонных пассажиров с портфелями и маленькими чемоданчиками равнодушно посмотрели на Петю, который неуверенно поворачивался во все стороны, задевая рюкзаком о скамьи. Мальчик почувствовал в этом равнодушии нечто в высшей степени зловещее.
Для того чтобы не показать своего беспокойства, Петя прошел вперед и сел недалеко от шофера, с преувеличенным вниманием прильнув к переднему стеклу. Автобус тронулся, и навстречу мальчику поплыли, как во сне, прекрасные улицы, розовые от утреннего солнца. На широком новом мосту еще не погасили фонари, и они висели в холодноватом воздухе двумя параллельными линиями, горбатыми, как коромысла. Никогда еще Петя не видел Москву такой грустной и такой прекрасной, как в этот тихий, свежий и пустынный час раннего июньского утра. Она плыла мимо него, такая знакомая, такая близкая и родная… Автобус миновал храм Василия Блаженного, который всегда вызывал в Петином воображении представление о громадном узорчатом блюде из сказок «Тысяча и одна ночь», с грудой волшебных плодов — дынь, винограда, груш, ананасов, кедровых шишек, наваленных до самого неба.
Проплыли Спасская башня с золотым ободком громадных часов, бело-розовая зубчатая Кремлевская стена и голубые ели перед ней, белые парапеты каменных трибун, Мавзолей Ленина.
За бронзовой дверью мерцала таинственная, бархатная тьма… Петя уже несколько раз побывал в Мавзолее. Прежде чем увидеть самого Ленина, мальчик сперва увидел прозрачное, но необычайно ясное, воздушное отражение Ленина в стекле высокой треугольной крышки. Ленин как бы лежал высоко в воздухе, ни к чему не прикасаясь, слегка повернувшись спящим лицом ко входу. Потом отражение Ленина вдруг внезапно исчезло, рассеялось, и Петя увидел уже настоящий гроб и настоящего Ленина в табачного цвета френче с орденом Красного Знамени в алой розетке. Одна рука Ленина была вытянута и плотно сжата, как будто крепко держала в кулаке карандаш, а другая легко и свободно, совсем как живая, касалась пальцами груди. И такая простота и вместе с тем такое величие были в этом родном уснувшем лице, что Петя замер на руках у отца и, не отрываясь, смотрел на Ленина до тех пор, пока его было видно…
Отражаясь в красных и черных гранитных и лабрадоровых плитах Мавзолея, автобус проехал через Красную площадь, и Красная площадь, и Мавзолей, и памятник Минину и Пожарскому, и голубые ели перед зубчатой розовой стеной Кремля, и алый флаг над знакомым куполом Совнаркома — все, все проплыло мимо мальчика и рассеялось, как утренний сон.
Автобус мчался по улице Горького. Многоярусный корпус новой гостиницы «Москва» со всеми его маленькими окнами, балкончиками, решеточками, арочками был тонко вызолочен солнцем. Возле запертых дверей метро собирались первые утренние пассажиры, и среди них расхаживал, покуривая, синий милиционер в белых перчатках. Дворники с сияющими на солнце бляхами мели тротуары. Гипсовая девушка в неподвижно развевающемся гипсовом платье воздушно летела в отдалении над кондитерской башенкой корпуса «Г».
Все это было знакомо мальчику с детства, все это было неотделимо от него, все это было он сам. И даже серебряная обертка шоколадки, втертая шинами в асфальт, так чисто сияла на солнце где-то далеко-далеко впереди, чуть ли не у площади Маяковского, словно была частью Петиной души. И видя, как этот сияющий кусочек серебра уплывает с глаз, мальчик почувствовал такую неопределенную сердечную тяжесть, что испуганно посмотрел на отца, как бы ища у него помощи и защиты против какой-то беды, нависшей над ним.
Но отец сидел, спокойно откинувшись на хрупкую спинку скамейки. Его новая фетровая шляпа была весело сдвинута на затылок. Ясен и чист был смуглый, слегка морщинистый лоб. А в мечтательно прищуренных, немолодых глазах блестели молодые карие искорки.
Петя особенно любил отца, когда у него было такое спокойное, веселое настроение. Отец не волновался. Значит, не было никаких оснований волноваться и Пете. И мальчик успокоился. Ему только ужасно хотелось узнать, о чем думает отец. Мальчик еще раз обернулся и пытливо заглянул в отцовские глаза. Но он ничего не мог в них прочесть, кроме того, что папе весело, спокойно, что он счастлив.
Петр Васильевич и вправду был счастлив в это чудесное утро. Он был по своей природе непоседа. Он очень любил путешествовать. Он часто говорил, что его всю жизнь «манит муза дальних странствий». Что это такое, Петя не очень понимал, но зато чувствовал великолепно.
Никогда не думалось Петру Васильевичу так хорошо, как во время путешествия.
Дорога еще только началась, а отец уже погрузился в мечты и воспоминания. Он искоса, рассеянно поглядывал в окно автобуса. Он видел то же самое, что видел его сын: Кремль, Мавзолей, метро, длинные многоэтажные корпуса домов на улице Горького. Но видел он это все совсем, совсем по-другому.
Мир, окружавший маленького Петю, был стар, потому что почти все в этом мире было старше мальчика. Мир, окружавший Петра Васильевича, был молод, потому что почти все вокруг было моложе его. Гораздо моложе его был Мавзолей Ленина, гораздо моложе его были метро, гостиница «Москва», улица Горького…
Погружаясь в воспоминания, Петр Васильевич так ясно видел на месте гостиницы «Москва» старый Охотный ряд с маленькими лавками битой птицы, рыбы, соленых грибов. Видение старой Москвы как бы просвечивало сквозь новые прямые проспекты, сквозь новые громадные дома — со всей ее купеческой суетой и теснотой, со всеми ее часовнями, колокольнями, памятниками, тупичками. И Петр Васильевич, щурясь в окно автобуса, не без тайной грусти думал о том, как много на его глазах уже изменилось в этом мире. Ему было грустно сознавать, что время идет, что он стареет и уже не за горами тот час, когда он сам превратится лишь в слабое воспоминание.
Однако эти меланхолические мысли ничуть не портили его прекрасного настроения. Наоборот, они даже как-то взбадривали. Несмотря на свои сорок пять лет, он чувствовал себя крепким, здоровым, почти юным. И сила жизни, особенно ярко горевшая в нем в это замечательное утро, как бы все время обещала ему впереди еще много нового, необыкновенного и прекрасного.
Между тем автобус въехал в ворота аэропорта, и очень скоро Петя и папа стояли уже на траве возле пассажирского самолета.
Мальчик чувствовал себя ничтожно маленьким рядом с этим громоздким и вместе с тем изящным воздушным кораблем, простершим над головой свое длинное широкое крыло. Петя стоял под этим суживающимся к концу рубчатым крылом как под крышей. Моторы работали. Пыльный вихрь бежал от винтов по траве, раскачивая и прижимая к земле цветы. Оглушенный шумом, Петя стоял рядом с отцом и крепко держался рукой за карман его макинтоша.
И вот они наконец летят.
3. Полет
Петя прильнул к окну и с крайним изумлением увидел внизу под крылом маленькую извилистую речку размером с садовый шланг, песчаный пляж и двух крошечных, хорошеньких лошадок посредине туманного луга. Тогда мальчик понял, что с ним совершилось величайшее чудо, к которому людям до сих пор так трудно привыкнуть. Замирая, он понял, что летит по воздуху над землей. И тут он сразу совершенно успокоился. Не только пропал всякий страх, но даже появилась легкая отвага. Мальчик до того осмелел, что даже встал с кресла и осторожно потопал ногами, желая убедиться, достаточно ли прочен пол. Пол оказался достаточно прочен. Было, конечно, чрезвычайно странно, даже жутко сознавать, что под этим прочным, но таким тонким полом, в сущности говоря, нет ничего. Пол держался ни на чем. Пол висел в воздухе. И вместе с этим полом высоко над землей висел Петя. Висел и двигался. Он мог висеть и двигаться, сидя в кресле. Мог висеть и двигаться стоя. Мог лечь, и тогда бы он летел лежа высоко над землей.
Петя часто летал во сне. Ему было хорошо известно это блаженное, свободное и жуткое чувство висенья над землей. Но во сне это было сладостное, бесшумное парение птицы. Во сне Петя плавал в воздухе, делая руками длинные плавательные движения. Во сне Петю подымала в воздухе таинственная волшебная сила его желания, его напряженной воли. Стоило ему перестать хотеть, как он стремглав летел вниз.
Но сейчас, когда он летел не во сне, а наяву, все было совсем по-иному. Его несла над землей чья-то чужая могучая воля. Чья-то чужая могучая сила надежно держала высоко над землей и несла Петю, и папу, и крылья, и всю эту громоздкую махину транспортного самолета.
Вдруг отец оживился, задвигался в своем кресле. Повернувшись к Пете, он крикнул:
— Поди сюда, Петруша! Скорее, скорее!
Он схватил сына за плечо и потащил к своему окну.
— Гляди же, гляди!
Петя смотрел вниз, под крыло, и ничего особенного не увидел. Глубоко внизу наискосок тянулась струнка железнодорожного полотна. Полз суставчатый червяк поезда. Блеснуло стеклышко под крышей маленькой головатой водокачки. Весь в мелкой кудрявой зелени проплывал маленький прямоугольник какого-то пруда.
— Ну? Не понимаешь? — крикнул отец в самое ухо мальчика.
Петя замотал головой: «Не понимаю».
— Немчиновка! — крикнул отец.
— Где, где Немчиновка?
— Да вот же она. Неужели не узнаешь?
Петя никогда еще не видел Немчиновки сверху. Трудно было поверить, что эта маленькая кучка домиков, это зеркальце пруда, эта крошечная, совсем игрушечная, опрятная станция — все это было «Немчиновка». И все же что-то знакомое мелькнуло внизу. Петя прильнул к стеклу, стал соображать и вдруг понял, что именно это и есть Немчиновка, та самая Немчиновка, в которой столько лет подряд они жили на даче, где и сейчас, в эту самую минуту, находятся и мама, и сестры, и бабушка.
Это было так необыкновенно!
Меньше всего на свете думал Петя сейчас о Немчиновке — и вот! — такая неожиданность.
— Немчиновка! Верно! Немчиновка! — взволнованно сказал Петя. — Папочка, а где же наша дача?
— Да вот же она.
— Где, где?
— Экий ты какой бестолковый! Водокачку видишь?
— Вижу.
— Гляди левей водокачки, за прудом. Видишь?
— Не вижу.
— Да вот же, вот. Зеленая крыша.
— Где, где зеленая крыша?
— Да вон же, господи боже ты мой, за деревьями. За серебряными ивами.
— Не вижу, папочка.
— Ну, теперь уж и не увидишь. Пролетели.
Петя во все глаза смотрел вниз, но внизу уже не было ни пруда, ни водокачки, ни поезда. Внизу плыла какая-то незнакомая, но, судя по яркому кирпичу, еще совсем новая, большая, но сверху маленькая фабрика с высокой новой трубой. Мальчик напрасно всматривался вниз. Немчиновка уже была далеко. Ее нельзя было увидеть.
— Пролетели, — огорченно повторил мальчик, и его вдруг охватила такая тоска, что он готов был заплакать.
Он так ясно вообразил себе их дачу, террасу со старыми разноцветными стеклами, голубую ель, гамак, огород, колодец, кадку под водосточной трубой. Он представил себе маму в ситцевом фартуке, которая стоит на крыльце и смотрит из-под руки вверх на острокрылую серебристо-голубую тень самолета, только что пролетевшего над их домом высоко в туманном солнечном воздухе раннего утра. Может быть, она держит на руках маленькую Люсю и говорит ей на ушко:
— Смотри, дочка, вон папа и Петя полетели. Во-о-он!
А может быть, она машет им платком, а вокруг ее золотистой головы, как вокруг цветка, вьются желто-черные полосатые осы. И на ее глазах блестят слезы.
И все это неудержимо, невозвратимо унеслось назад, назад.
— Эх ты, разиня! — молвил отец, ласково притиснув к себе огорченного мальчика.
Но, сказать правду, мальчик огорчался недолго. Сознание того, что он летит на самолете, что он уже ничуть не боится, что в общем он молодец, отвлекло его от печальных мыслей, и он тотчас забыл и Немчиновку, и маму, и все то, что так неудержимо уплывало назад, может быть, навсегда.
Петя до того осмелел, что стал осторожно прохаживаться по самолету.
Он постоял в хвосте самолета возле наваленных кучей чемоданов и мешков с почтой, затем очутился перед байковой портьерой, за которой виднелась маленькая алюминиевая дверца.
Несомненно, за ней скрылось нечто очень важное, даже, может быть, секретное: какой-нибудь сложный авиационный прибор, например «автопилот», о котором он не раз читал в «Пионерской правде».
Петя видел, как туда ненадолго заходил командир корабля, причем тщательно запер за собой дверь.