Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин

И солдат в синей шинели, под кладбищенским забором, вскрикнув, выронил винтовку, быстро замахал кистью руки, как человек, обжегший пальцы. Было видно, что пальцы у него стали ярко-красные. Тогда быстро приложился и выстрелил Черноиваненко.

— Ребята, за мной! — закричал Цимбал отчаянным, «пересыпским» голосом и выскочил из своего укрытия.

С винтовкой наперевес он проворно побежал вперед по открытому выгону, подернутому лиловатой слюдой иммортелей.

Следом за ним бросились вперед и другие, подоспевшие на помощь из катакомб.

Все это случилось в один миг. Так же мгновенно произошло и остальное. Солдаты, которые втаскивали Матрену Терентьевну в грузовик, и тот солдат, который волок Петю, бросили своих пленников и что есть духу побежали назад, к Усатовской дороге, делая на бегу зигзаги и перепрыгивая через препятствия. Девушка с разлетевшимися косами вдруг остановилась как вкопанная и круто повернулась к офицеру, который по инерции налетел на нее. Они очутились лицом к лицу. Валентина схватила винтовку за ствол и занесла приклад над головой офицера; удар пришелся по шее. Офицер сел на землю. В тот же миг подбежал Святослав, сунул ему наган в ухо, сморщился, прикусил губу, выстрелил и побежал дальше, машинально перепрыгивая через сухие коровьи лепешки.

Пока Матрена Терентьевна со злым, воспаленным лицом бегала по кладбищу и по выгону, собирая вещи, пока Петя всхлипывал и стирал рукавом с подбородка кровь, остальные сделали еще несколько выстрелов по убегавшим врагам. Враги скрылись.

Если не считать трех убитых фашистов и выведенного из строя неприятельского грузовика, подожженного неукротимым Леней, то единственным последствием этой первой операции, которая потом в истории отряда Гаврика получила название «бой под ежиками», было то, что волей-неволей пришлось пустить в катакомбы Матрену Терентьевну, Валентину и Петю.

С этого же времени вход в катакомбы, через который Святослав отправился за ежиками, получил условное название «ежики».

16. Вылитый Петя

Он сидел на фанерном ящике с макаронами и, задрав вверх лицо, держал в поднятой руке гаечный ключ, который ему дал Святослав. Собственно говоря, полагалось держать дверной ключ. Это было старинное народное средство. Железный дверной ключ «запирал» кровь, идущую из носа. На этом настаивала Матрена Терентьевна. Но в катакомбах ни у кого не нашлось дверного ключа. Пришлось прибегнуть к помощи гаечного. Однако гаечный ключ, как и следовало ожидать, помогал плохо. Кровь продолжала идти, и Петя время от времени, морщась, сплевывал ее на землю.

Матрена Терентьевна поддерживала Петину руку, чтобы она была поднята как можно выше, а Раиса Львовна Колесничук вытирала у мальчика под носом ветошкой.

— Потерпи, Петечка, скоро пройдет, — говорила Матрена Терентьевна, подтягивая руку мальчика еще выше.

Петя мрачно сдвигал брови, всем своим видом показывая, что умеет переносить любые страдания молчаливо и безропотно, как и подобает настоящему мужчине.

Все это было для него так неожиданно и странно, что он даже не удивился, увидев рядом мадам Колесничук.

— Головка у тебя болит? — строго заглядывая ему в лицо, спрашивала Раиса Львовна.

Это сентиментальное «головка» вместо простого, мужественного «голова» приводило его в крайнее раздражение. Мальчик свирепо скашивал глаза, мотал задранной головой и мычал сквозь крепко сжатые губы:

— М… м… м…

— Я не понимаю, при чем здесь какой-то гаечный ключ! — нервно говорила Валентина, расхаживая взад-вперед по пещере и сердито пожимая плечами. — Вы меня, мама, просто удивляете. Какое-то средневековье! Ему надо налить в нос йода — и дело с концом.

— Сейчас принесут, сейчас принесут… Отыщут ящик с медикаментами и принесут. Еще не разобрались в вещах. А пока пускай Петечка держит ключ. Это помогает… Раиса Львовна, вытрите у мальчика подбородок.

И Раиса Львовна снова вытирала натекшую кровь.

Петя смотрел на нее и с трудом узнавал в этой похудевшей, строгой женщине с седоватыми волосами, плотно обвязанными красным платком, ту веселую, жирную, разрумяненную кухонным жаром, усатую Раису Львовну, которая еще так недавно кормила его на «вилле» Колесничука настоящим украинским борщом и жареными бычками и по вечерам, заведя свои большие, черные, как сливы, глаза, пела сильным, порывистым, страстным голосом «Виють витры» и «Ганзю». Теперь он видел на ее лице новые, незнакомые ему морщины: две сухие горестные складки по сторонам рта, обметанного лихорадкой.

Черноиваненко подошел к Пете, надел очки, взял мальчика за подбородок и, усмехаясь, заглянул ему в нос:

— Ну что, помогает ключ?

— Помаленьку, — сказала Матрена Терентьевна.

— Новейшее средство медицины, — фыркнула Валентина.

Черноиваненко погладил мальчика по обросшему затылку. Коптилка весело отразилась в его очках: в каждом стекле — по дымному огоньку.

— Один раз твой папа меня так стукнул по сопатке, — сказал он, — что я потом два часа прикладывал снег, пока не остановилась кровь. Я, правда, ему тогда тоже порядочный бланш поставил… В жизни, брат, без драки не обойдешься. Так что мужайся!

По лицу Пети против воли поползла улыбка.

— Вот видишь, ты уже улыбаешься.

— Давно? — томно сказал Петя.

— Что «давно»?

— Давно вы поставили моему папе этот самый… бланш? — неуверенно выговорил мальчик странное слово.

— Совсем недавно, — серьезно сказал Черноиваненко. — Каких-нибудь лет тридцать пять — сорок назад.

— Так давно! Нет, вы правду говорите? — жалобно простонал Петя.

— Да разве это давно? — воскликнул Черноиваненко. — Всего лишь в начале двадцатого века! Спроси Матрену Терентьевну.

Мальчик недоверчиво переводил глаза с Черноиваненко на Матрену Терентьевну:

— Нет, в самом деле? Вы серьезно?

— Правда, Петечка, правда, — сказала Матрена Терентьевна. — Твой папа и дядя Гаврик тогда были поменьше тебя, а я была совсем малявка. А синяк у нас тогда назывался «бланш». Все равно что теперь «гуля».

С выражением грусти и заботы стояла Матрена Терентьевна возле мальчика, крепко держа в своей большой руке его нежную руку, сжимающую гаечный ключ. А Петя, скосив глаза на запрокинутом лице, с уважением рассматривал простую, мирную и вместе с тем такую воинственную, даже грозную фигуру дяди Гаврика в потертом бобриковом пальто, поверх которого на поясе висел наган с медным шомполом, а из кармана торчала рукоятка гранаты. Петя смотрел на него, как на чудо. Он и был чудом. Ведь это был тот самый Черноиваненко, папин старинный друг, о котором так часто говорилось, когда папа и Колесничук предавались воспоминаниям.

Петя смотрел на дядю Гаврика, и его душа дрожала от гордости. Да, он имел право гордиться! Он участвовал вместе с партизанами, на глазах у дяди Гаврика, в бою с фашистами. Он вел себя мужественно, как и подобает пионеру. Он первый заметил грузовик с вражескими солдатами, и он первый открыл бой, бросив в грузовик гранату. Он был ранен и чуть не попал в плен. Его уже тащили. Но он изо всех сил отбивался. Он работал кулаками, царапался, кусался. И в конце концов ему удалось вырваться. Правда, граната, которую он со всего размаха швырнул в румынский грузовик, не разорвалась, так как он не знал, что надо отодвинуть предохранитель. Но зато она почти долетела до грузовика. Если она и не совсем долетела, то, во всяком случае, не хватило самую малость. Правда, он, строго говоря, не был ранен. У него от напряжения просто пошла кровь из носа. Но все равно — был бой, он участвовал в бою, и смело можно считать, что он был ранен. Во всяком случае, он был окровавлен. Кровь текла по его лицу. Что касается остального, то все было именно так, как было: его тащил фашистский солдат, и он изо всех сил молотил солдата кулаками по голове, царапал его лицо, визжал от ярости и, наконец, с такой силой укусил его руку, вонючую, волосатую руку, что солдат закричал. Мальчик до сих пор чувствовал запах солдатской руки, и его зубы и десны до сих пор ныли после этого укуса.

Он пережил несколько страшных минут, потрясших все его существо. Едва ли он даже как следует понимал, что происходит. Зато сколько радости, сколько новых, необыкновенных впечатлений обрушилось на него, когда все кончилось и он наконец вместе с Матреной Терентьевной и Валентиной очутился под землей, в катакомбах! Как всплеснула руками и бросилась к нему Раиса Львовна, растерянно повторяя: «Боже мой, Петя! Откуда ты взялся? Нет, в самом деле, откуда ты взялся? Как ты сюда попал?» Она была уверена, что он уже давно в Москве. А он вдруг оказался здесь, перед ней, оборванный, нестриженый, окровавленный, с воспламененным лицом и глазами, сверкающими, как антрацит.

Прижимая лопнувший рукав полушубка к окровавленному носу, Петя стал, захлебываясь, рассказывать свою историю.

Петькин сын! В представлении Черноиваненко это было нечто в высшей степени отвлеченное, почти невероятное, даже комическое. Он всматривался в перепачканное, возбужденное лицо вихрастого мальчика, с изумлением открывая в нем черты Петьки Бачея — смуглого гимназистика из далекого, туманного мира своего детства. С каждым мигом открывалось все больше и больше сходства. Можно было подумать, что вопреки всем законам времени Гаврик видит перед собой не сына Пети, а самого Петю. Это было не просто сходство. Казалось, время потеряло на миг власть над человеческой жизнью, повернуло вспять, и Гаврик снова с поразительной силой почувствовал себя тем бесконечно далеким, маленьким Гавриком, которого давно уже не существовало в мире. И Гаврик поймал себя на том, что готов дружески хлопнуть этого маленького Петю по спине и сказать:

— Здорово, Петька! Клифт!

Но вместо этого он растроганно притянул к себе мальчика и прижал к своему бобриковому пальто. Он вытер его лицо рукавом, с любопытством заглянул в это лицо, покрасневшее от смущения, и неловко поцеловал мальчика в сухие пыльные волосы, но в ту же минуту рассердился на себя за эту нежность.

— Ну и ладно, хватит, — притворно сердито сказал он, отстраняя мальчика. — Но надо тебе сказать: ты-таки здорово похож на своего батьку, когда он был такой же маленький, как ты. Нет, все-таки это удивительно! — воскликнул Черноиваненко. — Что ты скажешь, Мотя? Похож, верно?

— Вылитый Петечка! — сказала Матрена Терентьевна и, заметив, что у мальчика снова пошла кровь носом, забегала, засуетилась…

Так началась жизнь Пети в катакомбах.

17. Третья явка

Был темный, гнилой день поздней осени, один из тех коротких и вместе с тем как-то мучительно растянутых дней, лишенных не только малейшего проблеска радости, но даже надежды на самую отдаленную возможность чего-нибудь хорошего. Такие ноябрьские дни с их сводящим с ума однообразием особенно подавляют на юге, где в памяти еще так свежи яркие краски лета.

Петр Васильевич с утра ходил по Одессе, занятой неприятелем, стараясь дважды не появиться в одних и тех же местах. Он без устали ходил из улицы в улицу, пересекая город в разных направлениях, и не находил места, где бы можно было остановиться и отдохнуть. Всюду было одинаково ненадежно.

Ветер гнал непогоду с моря. Холодный дождик то усиливался, то ослабевал. То он сыпался как крупная дробь, то плыл тончайшей кисейной пылью. Город был тягостно безлюден. Лишь на центральных улицах по-воровскому быстро разъезжали немецкие и румынские малолитражки, сплошь покрытые серой грязью проселочных дорог. На перекрестках стояли заставы эсэсовцев. На площадях и бульварах саперы спешно строили пулеметные гнезда и заливали бетоном бункера.

Блестящие от дождя клеенчатые макинтоши румынских офицеров и их непомерно большие, твердые фуражки с шитыми золотом гербами призрачно возникали в туманном воздухе.

Среди рубчатых очертаний обвалившихся стен и скрученных железных балок копошились люди с носилками, нагруженными строительным мусором. Это мобилизованное население по приказу оккупационных властей приводило в порядок город.

Петр Васильевич ходил по городу, избегая окраин и центральных улиц. Он выбирал средние кварталы города, те однообразные, геометрически распланированные, прямо пересекающиеся улицы, в бесконечных пустынных коридорах которых, насыщенных мутным воздухом ненастья, среди утомительных рядов голых акаций, можно было как-то исчезнуть в туманной пустоте, раствориться, самому сделаться таким же призрачным, как эти призрачные акации.

Петр Васильевич шел, мелькая среди черных, наполовину выбеленных стволов, как призрак. Его зрение и слух были обострены.

Боялся ли он? Нет, слово «бояться» — не то слово. Он весь был охвачен холодным неподвижным ужасом от постоянной, неподвижной и неизменяющейся мысли, что в любую минуту может «попасть им в руки». Тошнота отвращения сжимала его сердце, леденила руки и ноги.

В то же самое время он видел все вокруг с поразительной четкостью, замечал каждую мелочь, каждую подробность, каждое самое ничтожное изменение обстановки. Город, где с детства ему был знаком каждый дом, поворачивался к нему то одним углом, то другим, и он узнавал его и не узнавал.

Это было похоже на сон, в котором человеку является умершая мать. Она ходит. Она смотрит. Она шевелит губами. Но человек знает, что она мертва. Он не может подойти к ней. Никак не может заставить ее посмотреть на себя. Она все время смотрит, но смотрит куда-то мимо немой жалкой улыбкой. И медленно уплывает, исчезает, растворяется в туманном, тягостном воздухе сна.

Бачей был совсем непохож на себя, одетый в молдаванскую домотканую свитку, выкрашенную луковой шелухой. На голове его неловко сидела высокая баранья шапка, в руках — кнут, за спиной — торба с хлебом и салом. У него за пазухой лежал завернутый в тряпку старый, дореволюционный вид на жительство, выданный на имя крестьянина Бессарабской губернии Саввы Тимофеевича Улиера, с новым штемпелем румынского жандармского легиона. Этим документом его снабдили в особом отделе после того, как дивизия попала в окружение под Аккерманом. Он получил также на всякий случай три явки в Одессе, из которых одна находилась в бывшем Александровском парке, возле горки, где некогда стояла Александровская колонна, в заброшенном бомбоубежище. Но этой явкой следовало воспользоваться лишь в самом крайнем случае.

Петр Васильевич удачно избежал плена, в Аккермане переоделся, и вот теперь он ходил по Одессе из улицы в улицу, надеясь найти где-нибудь приют, городскую одежду и помощь.

Прежде всего прямо с базара он отправился на квартиру Колесничука, где оставил свои гражданские вещи. Он прошел мимо Куликова поля и не узнал его. Теперь на Куликовом поле был разбит сквер, уже сильно разросшийся, а на том месте, где были похоронены жертвы революции и некогда стоял на камнях красный плуг, теперь возвышался обелиск, который немцы не успели взорвать. Затем он прошел мимо дома Колесничуков, но не решился зайти. Было что-то ненадежное во всем облике этого дома, казавшегося нежилым, но с убранным, подмазанным фасадом, с незнакомым, подозрительным дворником в воротах. Дворник в новом, еще не стиранном фартуке, с новой бляхой на груди посмотрел ему вслед, и Петр Васильевич, стараясь не убыстрять шага, поторопился свернуть за угол.

То, что ему казалось сначала таким легким и простым — найти явки, — теперь представлялось совершенно невозможным. Все дома, все двери, ворота, даже улицы и переулки казались как бы наглухо запечатанными невидимой печатью. Прошел старик в широком коротком касторовом пальто, в котелке, с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке, и его кадык какого-то багрового, индюшечьего оттенка зловеще высовывался из этого воротничка с загнутыми, как у визитных карточек, уголками. На всех перекрестках кричало радио на старательном, каком-то старомодном русском языке, передавая немецкие военные сводки. Мучительно хотелось зажать уши.

Кое-где в ларьках толстые, брюзгливые женщины — в больших серьгах, в шляпках и митенках — кружевных перчатках без пальцев — продавали домашние пирожные, самодельные свечи, итальянские лимоны и какое-то явно старорежимное монпансье в банках — но не в обычных круглых банках, а в четырехугольных румынских, с пестрыми наклейками. В особенности бросалось в глаза и раздражало это монпансье. Оно раздражало своими химическими анилиновыми красками — крап-розовой, ультрафиолетовой, зеленой. И лимонад в маленьких бутылочках почему-то был отвратительного, неестественного химического цвета — лилового, как раствор марганцовки.

Потеряв собственное имя, с чужим документом за пазухой, он шел, как затравленный оглядываясь на запертые подворотни, на дворников, на лавочников, на немецкие и румынские патрули, на карты Румынии и Транснистрии, выставленные в окнах книжных магазинов. Каждую минуту рискуя попасть в руки вражеской контрразведки, он шел все быстрее и быстрее по туманным, дождливым улицам, по их каменным коридорам, как по коридорам громадной тюрьмы. Ему казалось, что вокруг нет ни одной родной души. Наконец он понял, что остается одно — идти на третью явку, в бывший Александровский парк. Он свернул на бывшую Троицкую и сразу же увидел громадную партию арестованных с вещами, которая под конвоем конных жандармских легионеров, одетых в блестящие от дождя плащи, двигалась по мокрой гранитной мостовой, наполняя улицу удручающим, приглушенным гулом множества нестройных шагов, тихим женским плачем, стальным щелканьем подков и утробным дыханием танцующих лошадей — всеми теми звуками, что так мучительно напомнили Петру Васильевичу самые мрачные дни города после 1905 года и во время интервенции 1918 года, во время деникинщины… Ему стало почти физически душно от этих тягостных звуков, наполняющих улицу. Не размышляя, он вошел в первые попавшиеся ворота. Они были распахнуты, и он вошел в них стремительно, забыв, что он бессарабский крестьянин. К счастью, это были ворота, ведущие в никуда. Дом представлял собой развалины, пустую коробку. Остались одни лишь ворота, распахнутые взрывом. По грудам неубранного мусора, спотыкаясь о ракушечные камни, цепляясь о железные балки, Петр Васильевич прошел через несуществующий двор и очутился на большом пустыре, где, вероятно, летом находились огороды, Теперь земля здесь была беспорядочно изрыта траншеями и воронками бомб. Он не сразу узнал этот пустырь. Но он его все же узнал. Пустырь примыкал к Александровскому парку, ныне Парку культуры и отдыха имени Шевченко.

Здесь было совершенно безлюдно.

Пока Петр Васильевич шел в крестьянской одежде по улицам, он не мог вызвать особенного подозрения. Но теперь, когда он, перепрыгивая через заросшие щели и перелезая через ржавую проволоку огородов, пробирался к Парку культуры и отдыха имени Шевченко, у него был вид не только подозрительный, но, с точки зрения любого солдата или полицейского, откровенно преступный. Но другого выхода не было.

Когда Петр Васильевич добрался до середины пустыря, его внимание привлекло какое-то странное согнутое одинокое дерево. Это была старая, очевидно, сломанная взрывом акация. На ней висело что-то длинное, похожее на повешенного со свернутой набок головой. Среди исковерканного пустыря это одинокое дерево производило такое тягостное впечатление, что Петр Васильевич непроизвольно все время поворачивал к нему голову. Помимо своей воли он изменил направление и приблизился к дереву. Это действительно был повешенный. Русые волосы свесились на четко вылепленное, прекрасное, опущенное к земле лицо. Черные, со сведенными пальцами босые ноги, высунувшиеся из коротких серых брюк, чуть покачивались, касаясь бурьяна; к разорванной, окровавленной рубашке был пришпилен кусок картона с потекшей надписью, сделанной химическим карандашом: «Большевик».

Несколько ворон снялось с дерева и низко над землей потянулось к Парку культуры и отдыха имени Шевченко. Петру Васильевичу показалось, что одна ворона оглянулась и посмотрела на него. Он вытер со лба пот и, делая страшные усилия, чтобы не оглянуться, пошел дальше. Он так сильно сжал руки, что у него даже заболели пальцы. А вороны уже кружили над голыми деревьями парка и протяжно каркали.

О, как знакомы были Петру Васильевичу эти аллеи и эти громадные черные деревья акации с шипами, острыми и длинными, как у терновника, и с черными лентами стручков, между которыми вдруг показалась горка с Александровской колонной.

Он перелез через расшатанный каменный парапет. В парке не было ни души. Бачей вспомнил восемнадцатый год, лунную ночь, мороз и маленькую красивую женщину в трауре, которая когда-то его любила и стреляла в него из дамского револьвера. Неслышно ступая по сугробам очень мелкой сырой листвы, Петр Васильевич переходил от ствола к стволу и возле каждого ствола останавливался, прислушиваясь. Он задерживал дыхание, боясь нарушить тишину, стеной стоявшую вокруг него.

С другой стороны за деревьями виднелись великолепные дома, красивые мачты электрических фонарей, чугунные ограды, полуприкрытые багровыми плетями умирающего дикого винограда. Хотя Маразлиевская считалась одной из самых красивых улиц города, но в силу своего особого, приморского положения она не отличалась большим оживлением. Теперь же Петр Васильевич услышал сильный шум движения и увидел между стволами частое мелькание легковых и грузовых машин. Легковые машины останавливались у подъезда громадного нового здания НКВД. Грузовики с натужным воем от перегретых моторов въезжали в ворота.

По ту сторону парапета двигались каски и тесаки часовых. Из этого можно было заключить, что Маразлиевская оцеплена.

Судя по гулу и движению, которые Петр Васильевич не столько слышал и видел, сколько угадывал своим необыкновенно обострившимся внутренним чутьем, сейчас сюда съезжалось главное начальство.

Бурое, истерзанное море дымилось, как взорванный город, сплошь усеянное угловатыми обломками шторма.

У подножия Александровской колонны со снятой короной, на том месте, где раньше на солнце горел изумрудный газон и тяжело и жарко цвели почти черные штамбовые розы, теперь серые солдаты в глубоких котлообразных касках торопливо рыли траншею, и несколько тупорылых гусеничных тягачей и коричнево-желтых дальнобойных пушек на литых резиновых шинах, как жирафы, стояли среди поломанных туй, ожидая, когда позиция будет готова и их опустят в ямы. Вокруг ходили часовые.

Петр Васильевич постоял за деревом и потом осторожно пошел назад. Но едва он сделал несколько шагов, как заметил патруль, мелькавший между деревьями навстречу ему. До крови прикусив губу и дыша носом, Петр Васильевич свернул в сторону и побежал на носках. Хотя он бежал почти беззвучно, ему казалось, что он производит ужасный треск. Он остановился за Александровской горкой и замер, отчетливо слыша, как у него бьется сердце. Было ясно, что парк окружен и его «прочесывают». Совсем недалеко от себя Петр Васильевич увидел старый блиндаж, заваленный желтыми листьями. Это было то самое заброшенное бомбоубежище. Кое-где оно уже обвалилось и заросло бурьяном. Но земляные ступени еще держались, и Петр Васильевич, быстро оглянувшись но сторонам и нагнувшись, чтобы не стукнуться головой о перекрытие, сбежал вниз по этим ступеням. Он рванул запертую дощатую дверь, и в тот же миг дверь открылась, чья-то рука схватила его за горло, втащила в яму, прижала к стене, и дверь опять захлопнулась.

Все дальнейшее произошло с ошеломляющей быстротой. При слабом свете, проникающем в блиндаж сквозь дырявое перекрытие, он увидел прямо перед собой черную эсэсовскую фуражку с белым черепом, серое лицо с беспощадно сжатым ртом и руку в замшевой перчатке, которая держала финский нож, приставленный к его подбородку.

— Руиг! — тихо сказал эсэсовец, еще более приблизив свое лицо к лицу Петра Васильевича. Он в упор всматривался в него своими синими холодными глазами, полуприкрытыми тенью большого козырька.

«Ну вот и все…» — подумал Петр Васильевич. Кровь жарко бросилась ему в голову, оглушила и тотчас отлила с такой силой, что Петр Васильевич почувствовал, как мозг его леденеет, как бы мучительно высыхает. «Ну вот и все…» Он понял, что пропал. И все-таки почти бессознательно сделал отчаянную, бессмысленную попытку спастись.

— Ваше благородие, — забормотал он, — виноват, заблудился. Не туда зашел. Извините великодушно…

Он замолчал. Синие глаза продолжали в упор смотреть на него из темноты со страшным напряжением, как бы силясь что-то вспомнить. Толстая кожа над переносицей сморщилась и надулась. И вдруг не улыбка, нет, а отдаленное подобие улыбки, тень улыбки тронула сжатый рот немца.

— Вы Петр Васильевич Бачей, из Москвы, не так ли?

Синие глаза продолжали смотреть в упор. Но теперь в них Петр Васильевич увидел живое, человеческое движение. И в ту же минуту он узнал эти глаза. Он узнал этот крупный обветренный рот, прямые светлые брови доброго человека, крепкую, побуревшую от загара шею.

— Лейтенант Павлов! — воскликнул Петр Васильевич.

— Как вы сюда попали? — сузив глаза, спросил «эсэсовец».

— Я из окружения… мне дали эту явку… И вот… — возбужденно заговорил Петр Васильевич.

— Вижу, — прервал его Павлов. — Подробности потом. У меня нет времени. Слушайте… Вы офицер?

Они снова посмотрели друг другу в глаза, поняли все, и этот миг решил судьбу Петра Васильевича.

— Слушайте, — сказал быстро Павлов, не дожидаясь ответа, — во-первых, запомните, что я больше не лейтенант Павлов, а Дружинин. Простая, энергичная русская фамилия Дружинин. Дружина товарища Дружинина. «С дружиной своей, в цареградской броне…» и так далее. Повторите.

— Дружинин, — повторил Петр Васильевич, чувствуя, что все это происходит с ним как бы во сне.

— Сейчас у нас нет времени для более подробной беседы, — сказал Павлов-Дружинин. — В данную минуту перед нами — передо мной и перед вами — стоит одна задача: благополучно уйти из парка. Куда? Раз уж так произошло, положитесь в этом на меня. Я доставлю вас в сравнительно безопасное место. Каким образом? Очень простым. Я поведу вас как арестованного. Вы — впереди, с вещами, со своей торбой, а я сзади, с пистолетом. Нам с вами это очень подойдет. Вы себе это уясняете?

— Уясняю.

— Стало быть, договорились. Приготовьтесь. Что бы ни случилось — Дружинин. Но не беспокойтесь, ничего не случится.

С этими словами «Дружинин» отошел в угол, стал на колени и посветил себе фонариком. Петру Васильевичу показалось, что в углу, на земле, под нарами, стоит какой-то небольшой аппарат, похожий на аккумулятор. Но он не успел как следует рассмотреть этот аппарат, так как Дружинин заслонил его спиной, что-то сделал руками, и почти в тот же миг наверху, за Парком культуры и отдыха имени Шевченко, на Маразлиевской, раздался взрыв такой потрясающей силы, что под ногами сдвинулась земля, бомбоубежище закачалось, как каюта, часть прикрытия разошлась, посыпались земля и листья, железное, громыхающее эхо широкими раскатами пошло гулять над городом, и несколько воздушных волн одна за другой нажали на барабанную перепонку.

— А теперь можно выходить. Поскорее! Вперед! Я — за вами.

Ошеломленный Петр Васильевич быстро шел с торбой за спиной, не оглядываясь и повинуясь голосу Дружинина, который время от времени отрывисто командовал:

— Направо. Налево. Прямо.

Или по-немецки:

— Рехтс. Линкс. Градеаус.

Или, если позволяли обстоятельства, дружески говорил, явно подбадривая Петра Васильевича:

— Больше жизни! Вперед! Еще одно маленькое усилие — и мы дома.

18. Зер гут!

Петр Васильевич не имел права оглядываться. Все-таки несколько раз он не удержался и оглянулся. В двух метрах от него сзади быстро шел эсэсовец в черной фуражке с черепом, с пистолетом «вальтер» в руке, с синими знакомыми и незнакомыми глазами под большим лакированным козырьком. И всякий раз это казалось Петру Васильевичу так невероятно, что он сбивался с шага и начинал спотыкаться. Тогда за спиной опять слышался отрывистый голос Дружинина:

— Не оборачивайтесь. Я здесь. Все в порядке.

Один раз Дружинин сказал даже: «В порядочке».

Они беспрепятственно прошли через весь парк. Хотя в парке им встретилось несколько патрулей, но, разумеется, ни один не остановил. Как мог простой комендантский патруль остановить эсэсовского офицера с пистолетом в руке, который быстро вел арестованного мужика! Кому же могло прийти в голову — особенно теперь, в момент общей паники, когда в городе произошел этот чудовищный взрыв, — что один переодетый ведет другого переодетого и оба они большевики!

Они вышли из Парка культуры и отдыха имени Шевченко и пересекли Маразлиевскую улицу. Она была по-прежнему оцеплена, но теперь там творилось нечто невообразимое. Конечно, Дружинин мог бы вести Петра Васильевича каким-нибудь другим, менее опасным путем, минуя Маразлиевскую. Но, как видно, ему нужно было пройти именно через Маразлиевскую. Казалось, какая-то неудержимая сила несет его сквозь все препятствия напролом. Зверски сжав зубы, он грубо отстранил локтем румынского часового, довольно сильно толкнул Петра Васильевича пистолетом в спину, крикнул, свирепо раскатываясь на букве «р»: «Гр-р-радеаус!» — и они быстро, почти бегом пересекли Маразлиевскую, по которой с воем неслись санитарные автомобили.

Петр Васильевич успел заметить, что над тем местом, где только что возвышался громадный дом НКВД, теперь в пустом небе стояло или, вернее сказать, как-то тяжело и душно висело бело-розовое облако битого кирпича и штукатурки, сквозь которое виднелись безобразные развалины взорванного здания. Из пирамиды строительного мусора торчали скрученные железные балки, решетки, трубы и батареи водяного отопления. Вокруг взорванного дома, среди обломков легковых и грузовых машин, неподвижно стояли оцепеневшие люди в шинелях и фуражках, покрытых белой известковой пылью. И вой санитарных автомобилей казался воем, шедшим из-под развалин. Петр Васильевич украдкой обернулся и посмотрел на Дружинина. Он увидел неистово-синие глаза, полные такого торжества и такой ярости, что на один миг ему даже стало жутко. В эту же секунду Дружинин сделал неуловимое движение головой в сторону взорванного дома, подмигнув Петру Васильевичу, и сказал сквозь зубы:

— Зер гут! А?

И Петр Васильевич вдруг понял связь между тем аппаратом, к которому наклонился Дружинин в блиндаже, и этими развалинами.

Начинало темнеть. Улицы быстро пустели. Пороховая копоть сумерек сгущалась и реяла между мертвыми домами с черными окнами. В перспективе совершенно пустой, угнетающе-серой Ришельевской улицы проплыл силуэт городского театра. Теперь его круглый красивый купол, его нарядный подъезд со статуями и арками, с чугунными фонарями, гранитными ступенями казался каким-то водянисто-серым, однотонным, лишенным объема, неосязаемым, как призрак.

— Линкс, — сказал Дружинин.

И они, обогнув обгорелый угол разрушенного дома, повернули на Дерибасовскую.

Но нет, это была не Дерибасовская. Это был призрак Дерибасовской. Два или три огонька слабо светились в ее безжизненной перспективе. По-видимому, это горели свечи или коптилки в нескольких магазинах, открытых по приказанию новых хозяев города. Потом и эти огоньки один за другим стали гаснуть. Магазины закрывались. И вот остался лишь один огонек — жидкий, колеблющийся, слезящийся за черным окном, в мрачных недрах торгового помещения.

Когда они подходили, пламя свечи заколебалось, метнулось и погасло. Из магазина вышел человек в пальто с поднятым воротником, в котелке. Он поставил на тротуар железную шкатулку и повесил на дверь большой висячий замок. Что-то в высшей степени жалкое и вместе с тем комическое было в старомодной фигуре этого господина. Как осторожно, почти благоговейно поставил он на тротуар свою кассу, как бережно, основательно запирал он замок, звеня и щелкая ключами! Он поднял палку с крючком, чтобы опустить над витриной железную штору, и вдруг услышал шаги. Он вздрогнул и обернулся.

Как раз в это время Дружинин и Петр Васильевич поравнялись с ним. Он увидел эсэсовца с пистолетом, засуетился, прижался к стене и, сдернув с головы котелок, отвесил какой-то старомодный, жеманный поклон. Петр Васильевич посмотрел на него и чуть не вскрикнул… Нет, он не ошибся. Невозможно было ошибиться. Это был Колесничук. Он стоял — товарищ Колесничук, Жорка Колесничук, старый приятель, друг детства, тот самый Колесничук, с которым они еще так недавно предавались воспоминаниям! — и, прижимая к груди котелок, низко кланялся эсэсовцу, ведущему арестованного большевика. Колесничук посмотрел на Петра Васильевича. Конечно, он его не узнал. Его взгляд, как показалось Петру Васильевичу, скользнул равнодушно. Колесничук отвернулся, зацепил своей палкой петлю шторы, и она с ржавым скрежетом стала опускаться. Петр Васильевич увидел за треснувшим, мутным стеклом витрины какие-то самовары, старинные бронзовые часы, зонтики, патефоны. Блеснула манерная золотая рама картины, прислоненная к старинной бормашине с ножной педалью и зловещим чугунным колесом… Над магазином висела временная вывеска — длинная, провисшая от дождя полоса бязи с богато орнаментированной надписью по старой орфографии: «Комиссiонный магазинъ „Жоржъ“ Г. Н. Колесничука».

Петр Васильевич не верил своим глазам. На миг ему даже показалось, что он сходит с ума и что все это представляется ему в горячечном бреду: этот котелок, и эта согнутая спина, и это «i» с точкой, и эта железная шкатулка с выручкой, и это оскорбительное глупое слово «Жоржъ» с твердым знаком на конце среди призрачных развалин Дерибасовской, тонувшей в сумеречной копоти затменья.

Но в следующую секунду чувство действительности вернулось к нему. Все это было правдой. Так вот, оказывается, что собой в действительности представлял господин Колесничук! Вот какая у него оказалась душонка!.. На улице было пусто. Их никто не видел. Он уже готов был очертя голову броситься на Колесничука, но в тот же миг внутренний голос холодно сказал ему: «Спокойно!» Петр Васильевич взял себя в руки и прошел, не меняя шага, мимо комиссионного магазина «Жоржъ» Г. Н. Колесничука, даже не оглянувшись.

После нескольких поворотов направо и налево они очутились в темном переулке, где, судя по особой, безжизненной тишине, большинство домов было разбито, стояли только их пустые коробки.

— Рехтс! — в последний раз скомандовал Дружинин, и, круто повернув направо, Петр Васильевич вошел в темный пролом стены, с которым как раз в этот миг поравнялся.

Следом за ним так же быстро в пролом вошел Дружинин. За ними никто, конечно, не следил. Но если бы даже кто-нибудь и следил, он бы их потерял из поля зрения моментально. Только что они шли по тротуару — и вот их уже нет. Они исчезли, растворились впотьмах.

Петр Васильевич сделал несколько шагов, натыкаясь на камни, и остановился. Дружинин тотчас подхватил его под руку.

— Осторожно, — прошептал он. — Не трахнитесь головой: здесь висит железная балка. Подождите. Держитесь за меня.

Теперь они поменялись местами: Дружинин пошел впереди, а Петр Васильевич двинулся за ним, держась рукой за его плечо. Дружинин уже больше не был эсэсовцем, а Петр Васильевич — арестованным крестьянином. Теперь они были оба тем, кем они были в действительности. И они с облегчением чувствовали, что маскарад кончился.

— Ух, запарился! — сказал Дружинин, снимая свою тяжелую эсэсовскую фуражку и вытирая со лба пот.

Они прошли через разрушенную квартиру — это, несомненно, была квартира, так как Петр Васильевич один раз наткнулся на ванну, стоящую торчком, — и очутились во дворе, заваленном обломками мебели. Затем они вошли в разбитую лестничную клетку черного хода и стали осторожно подниматься по железной лестнице, которая со скрипом качалась под их ногами. В некоторых пролетах были порваны перила. Тогда они шли, прижимаясь к остаткам стены, и чувствовали, как шатаются камни. На высоте третьего этажа отсутствовало пять или шесть ступеней. Дружинин схватился за какую-то, очевидно хорошо ему знакомую, железную скобу, влез на площадку и вытащил за собой Петра Васильевича. Так они добрались до четвертого этажа или, вернее, до того места, где когда-то был четвертый этаж. Теперь четвертого этажа не было, и на его месте гулял черный ветер. От всего четвертого этажа остались лишь одна маленькая площадка и кусок чердачной лестницы, повисшей над пропастью двора. Они немного передохнули, и потом Дружинин стал подниматься по чердачной лестнице, крепко держа в отведенной назад руке руку Петра Васильевича. Лестница привела их на чердак, каким-то чудом висевший над отсутствующим четвертым этажом. Он косо держался на нескольких двутавровых балках, вделанных в уцелевшую стену фасада. Вероятно, снизу этот кусок чердака с куском уцелевшей крыши с антенной и даже с одним слуховым окном казался каким-то феноменом, странной прихотью взрывной волны.

— Итак, мы дома, — сказал Дружинин, когда они пролезли в чердачную дверь. — Миша, ты здесь?

— Здесь, — ответил из темноты такой простой, такой домашний, даже несколько сонный голос, будто это все происходило не на обломке чердака, между небом и землей, в глубоком тылу врага, а где-нибудь вечерком в мирном советском городке, в уютной студенческой комнатушке.

— Ну, как тебе понравилось? — с плохо скрытым торжеством спросил Дружинин.

— Я думал, что наш чердак обвалится ко всем чертям, — сказал Миша из темноты.

— Неужели так сильно рвануло?

— И не спрашивайте! Жуткое дело! На два километра стекла посыпались.

— Ты бы засветил, Миша. А то сидишь в темноте, как крот.

— Можно, — покладисто сказал невидимый Миша. — Я свечку экономлю. Подождите. Сейчас проверю светомаскировку.

Через некоторое время щелкнула зажигалка и зажглась свеча. Петр Васильевич увидел себя в маленькой каморке, со всех сторон завешенной плащ-палатками, одеялами, шинелями. На косом чердачном полу лежали какой-то старый войлок, видимо сорванный с дверей, и заднее сиденье легкового автомобиля с вылезшими пружинами. На стропилах висели большая фляжка, обшитая сукном, и маузер в деревянном ящике. Под ними на полу стояли фанерный баул, завязанный веревкой, и чемоданчик из числа тех стареньких, потертых фибровых чемоданчиков, с которыми молодые люди обычно приезжают из провинции в Москву поступать в вуз. Желтая румынская свеча, укрепленная внутри пустой жестянки из-под мясных солдатских консервов, стояла на полу, а так как пол был наклонный, то, чтобы свеча не оплывала в одну сторону, под жестянку была подложена спичечная коробка с зелено-красной румынской этикеткой. Миша оказался маленьким складным солдатиком в черной стеганке, в башмаках и обмотках, рыжий, с желтыми ресницами, от которых не только его круглое лицо выглядело особенно свежим и розовым, но даже глаза казались розоватыми.

— Познакомьтесь.

— Сержант Веселовский, — сказал Миша, протягивая Петру Васильевичу руку.

— Старший лейтенант Бачей.

Они пожали друг другу руки, и Миша сел на войлок рядом с баулом и чемоданом и скрестил ноги по-турецки. По-видимому, это были его любимое местечко и любимая поза. Петр Васильевич лег на войлок и с наслаждением вытянулся. Ноги у него ныли, горели, гудели. Он положил под голову свою мягкую молдаванскую шапку, и все необыкновенно приятно спуталось перед его глазами. Как сквозь воду, он услышал булькающий голос Дружинина, который сказал: «Вы лучше снимите эти ваши молдаванские чеботы», — и тут же заснул. Когда же проснулся, то долго не мог сообразить, где находится, наконец вспомнил, что на чердаке, вспомнил все, что с ним сегодня произошло, и попросил пить. Но пить ему не дали, сказав, что мало воды и что сейчас будет чай.

Дружинин, без сапог, в расстегнутом черном эсэсовском френче, под которым так симпатично голубела советская майка, лежал на автомобильном сиденье и, положив на поднятые колени блокнот, делал карандашом какие-то заметки.

Миша принес из угла чайник, поставил его на два кирпича и зажег под чайником таблетку сухого трофейного спирта. Когда чай поспел, он достал полбуханки пшеничного хлеба, палку сухой московской колбасы и пакет сахару. Он аккуратно отрезал три не слишком толстых ломтя хлеба, три кружочка колбасы и вынул из пакета три куска сахару.

— Нынче у нас не густо, товарищ старший лейтенант, — сказал он, строго посмотрев на Петра Васильевича. — Тяжело снабжаться.

Он отделил каждому его порцию на особую бумажку, скупо заварил чай и пригласил ужинать.

— Можете себе представить, я вас в первый момент совершенно не узнал, — сказал Петр Васильевич, глядя на Дружинина счастливыми глазами.

— Меня очень легко было узнать. Я ведь не изменил своего лица. Только мундир да фуражка… Зато вы, Петр Васильевич, постарались! Настоящий молдаванин-единоличник. — Дружинин снисходительно усмехнулся. — Борода, свитка, шапка, постолы. Красота!

— Как же вы меня узнали?

— Профессия.

— Вот уж действительно, не было бы счастья, да несчастье помогло!..

19. «Вот тебе и копченая скумбрия!»

Петру Васильевичу вспомнился знойный степной полдень, воздух, текущий по горизонту, его сын Петя, пестрая девочка и пограничник в зеленой выгоревшей фуражке, который подбрасывает эту пеструю девочку, как букет, ловит ее, переворачивает, и они оба — папка и дочь — заливаются радостным смехом. Боже мой, как давно, как далеко все это было! Как будто бы на какой-то другой, счастливой планете.

— Слушайте, вы себе не можете представить, до чего я рад вас видеть! — наивно воскликнул Петр Васильевич.

— И я тоже, — сердечно ответил Дружинин и вдруг грустно улыбнулся: — Так как вы говорите? Шабо, Аккерман, Будаки?.. Страна вашего детства?

— Копченая скумбрия, — прибавил Петр Васильевич печально.

— Вот тебе и копченая скумбрия! — сказал Дружинин.

— Н-да… Покатались на моторной лодке. Погуляли. Ничего себе! Кстати, где же теперь находится ваша прелестная дочурка? Лидочка, кажется?

— Галочка. Я ее отправил самолетом обратно в Харьков, как только все это началось. А где она в данный момент, просто не представляю. Очень беспокоюсь. А ваш Петя?

— Я его тоже успел отправить в Москву.

— Шустрый малый. Одно слово — вице-президент!

И они оба замолчали, задумались…

— Стало быть, уточним обстоятельства, — мягко сказал Дружинин, меняя тему. — Простите, вы член партии?

— Нет, я беспартийный, — сказал Петр Васильевич, почему-то слегка краснея. — Но, я думаю, это не имеет никакого значения?

— Конечно, конечно. Я просто уточняю. Мы сейчас все большевики — партийные и непартийные. Не так ли? Насколько я вас понял, вы командир Красной Армии?

— Да. Командир батареи. Мне полагалась броня, но я…

— Это понятно.

Дружинин замолчал и молчал довольно долго, видимо что-то обдумывая.

— Петр Васильевич, — наконец сказал он, — нас столкнула судьба… вы сами видите, при каких обстоятельствах. Надеюсь, для вас ясно, что я выполняю определенное боевое задание. Вам не надо объяснять какое. Это задание партии и правительства. Государственное задание.

— Нахожусь в полном вашем распоряжении, — сказал Петр Васильевич.

— Я так и думал.

Дружинин протянул руку, и они обменялись быстрым крепким рукопожатием.

Разговаривая, Дружинин продолжал что-то записывать в блокнот.

— Между прочим, — сказал Петр Васильевич, — когда я блуждал по Парку культуры и отдыха имени Шевченко, то наскочил на какую-то тяжелую батарею. Может быть, вам это будет полезно?

— Сколько вы там насчитали орудий? — быстро спросил Дружинин.

— Четыре.

— Калибр?

— По-моему, стосорокапятимиллиметровые.

— Дальнобойные?

— Да, дальнобойные.

— Они их уже установили?

— Они их устанавливали: рыли огневую позицию.

— Фронтом куда? В море?

— Фронтом в море.

— А может быть, не в море?

Петр Васильевич задумался:

— Нет, по-моему, фронтом в море.

Дружинин поморщился и резко сказал:

— По-вашему!.. Нам важно установить не как «по-вашему», а как на самом деле.

Дружинин вдруг спохватился, что сделал слишком резкое замечание немолодому, хорошему и, в сущности, малознакомому ему человеку. Он густо покраснел и сказал:

— Пожалуйста, извините. Я слишком увлекся работой. Кроме того, я уже три ночи не спал. А эта дальнобойная батарея, которую вы обнаружили, очень показательный факт. Если они ее устанавливают как береговую, то, значит, они боятся десанта, и это необходимо отметить.

— Они ее устанавливают фронтом в море, — твердо сказал Петр Васильевич.

— Спасибо.

Дружинин быстро записал в блокнот несколько слов.

— И еще, — сказал он торопливо, — когда вы добирались из Будак в Одессу, вы ехали по какому маршруту?

— На Аккерман.

— А из Аккермана?

— Из Аккермана через Днестровский лиман.

— На Беляевку или на Овидиополь?

— На Овидиополь.

— Как вы переправлялись? На пароме?

— Зачем на пароме? Там они навели превосходный понтонный мост. Мужиков, которые везут продукты на одесский рынок, они пропускают вместе с войсками через понтонный мост.

Страницы: «« ... 5354555657585960 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Накануне Нового года герои попадают в неожиданные ситуации. По иронии судьбы москвичка Вера случайно...
«Степной волк» – один из самых главных романов XX века, впервые опубликованный в 1927 году. Это и фи...
На протяжении двадцати лет Тим Феррис, автор бестселлера «Как работать по 4 часа в неделю», коллекци...
Для Марии Метлицкой нет неинтересных судеб. Она уверена: каждая женщина, даже на первый взгляд ничем...
В книгу вошли произведения замечательного русского писателя И. С. Тургенева: «Муму» и избранные расс...
Приобретение затерявшегося среди озер и болот старинного замка оказалось для Вельены тем самым камуш...