Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
— Папа? — сказал он вопросительно.
— Догадался? Ну конечно же, конечно. Твой папа, Петр Васильевич. Вот какой у тебя был папа. Красавчик! Ах, все мы когда-то были молодые, хорошенькие! — простодушно вздохнула Матрена Терентьевна и стала сморкаться.
— А ты таки здорово похож на своего папку, — сказала Валентина. — Ничего не скажешь, хорошенький. Но не в моем вкусе. Не вполне в моем вкусе, — поправилась она.
— Я и не нуждаюсь, — сказал Петя, поджав губы.
— А вот еще…
Матрена Терентьевна держала в руках маленькую, очень старую групповую фотографию размером 69. Петя ее тоже знал. Петр Васильевич, посмеиваясь, говорил, что это их знаменитая футбольная команда.
Мальчики на фотографии были очень маленькие, взъерошенные, гордые. Первый ряд сидел на траве, скрестив ноги по-турецки. Второй ряд стоял. Позади второго ряда, на бледном фоне, виднелась акация, которая не попала в фокус, а вышла в виде скопления белых световых кружочков. Некоторые мальчики были в гимназической форме. Посредине первого ряда, с футбольным мячом между колен, сидел аккуратно причесанный мальчик в сатиновой косоворотке, с суровым, неумолимым выражением простонародного лица и сморщенным пестрым носиком. Сам же Петин отец — Петр Васильевич, а тогда просто Петька Бачей — стоял во втором ряду, первый с краю.
— Вот мой папа, — сказал Петя, показывая пальцем на черномазого гимназистика в большой твердой фуражке, который, сложив по-наполеоновски руки и повернув лицо в профиль, высокомерно смотрел вдаль, всем своим видом стараясь выразить превосходство над окружающим.
— Верно, — сказала Матрена Терентьевна.
— А этого человека ты не узнаешь? — сказала Валентина, наклоняясь к карточке, и показала мизинцем на мальчика с футбольным мячом между колен. — Представь себе: это дядя Гаврик.
— Товарищ Черноиваненко? — с удивлением спросил Петя.
— Представь себе.
— Нет, правда? Такой маленький?
Валентина засмеялась. Петя всмотрелся в. лицо мальчика с мячом и стал узнавать в нем черты Черноиваненко. Это было так поразительно, что он тоже тихонько засмеялся.
— А это кто стоит, не узнаешь? — сказала Матрена Терентьевна, касаясь пальцем снимка.
Петя посмотрел и увидал маленькую босую стриженую девочку с большим, тяжелым ребенком на руках. Девочка, вероятно, попала на снимок случайно. Она очень плохо вышла — совсем бледно. С трудом можно было разобрать цветочки на ее ситцевом платьице и совсем светлую головку в ореоле размытого света. Сколько раз ни рассматривал Петя снимок, он никогда не замечал эту девочку.
— Узнаешь? — сказала Матрена Терентьевна с надеждой.
Петя молчал.
— Тебе папа никогда не говорил, кто эта девочка?
Нет, отец никогда не говорил Пете, кто эта девочка. Может быть, он когда-нибудь и сказал вскользь, да мальчик пропустил мимо ушей. Петя в нерешительности молчал. Она вздохнула:
— Неужели не узнаешь?
— Не узнаю.
— Присмотрись.
Петя добросовестно присмотрелся и вдруг совершенно ясно увидел не сходство, а нечто гораздо большее, чем сходство, — какой-то душевный свет, бесконечно знакомый и родной, окружавший эту девочку, почти слившуюся с пейзажем. Мальчик робко взглянул на Валентину, потом на ее мать.
— Это Валентина? Да? — сказал он нерешительно.
— Валентина? Ох, ты меня совсем уморишь! — заливаясь смехом и слезами, простонала Матрена Терентьевна и положила голову на плечо Валентины. — Как же это может быть Валентина, когда этому снимку, дай бог память, тридцать пять лет! Ее тогда и в помине еще не было. Так, значит, ты не знаешь, кто эта девочка?
— Не знаю.
— Это Мотя Черноиваненко. Тебе папа ничего не рассказывал про Мотю Черноиваненко?
— Нет, не рассказывал, — честно сказал Петя, чувствуя, что этот ответ почему-то должен ее огорчить.
И точно — она огорчилась.
— Ну я так и знала! Меня мальчишки никогда не замечали, — сказала она с простодушным вздохом. — Я за ними всюду таскалась, а они все равно меня не замечали. Я тогда была такая малявка…
— Так это вы? — с некоторым недоверием сказал Петя.
Он еще раз посмотрел на нее, на карточку и опять увидел неотразимое сходство. На этот раз он совершенно ясно увидел, почувствовал, что маленькая девочка в выгоревшем ситцевом платьице на выгоревшем любительском снимке и эта пожилая добрая женщина — один и тот же человек, связанный с ним, с Петей, непонятной силой и светом какой-то очень давней, вечной любви.
Вдруг в штреке появились фонари, замелькали тени, пещеры наполнились людьми — это возвращалась оперативная группа. Петя услышал глухой голос Черноиваненко, говорившего Стрельбицкому:
— К сожалению, мы таки немножко опоздали с операцией. Я говорил, что надо поторапливаться! Пудов пятьсот они уже успели вывезти грузовиками на станцию Дачная. Остальное зерно мы полностью уничтожили в амбаре.
Затем Петя услышал, как Черноиваненко рассказывал Стрельбицкому подробности операции. Он с удивительной ясностью представил себе всю картину в целом: черную, мрачную степь, подожженный зажигательными пулями амбар, взлетающие осветительные ракеты и бой на берегу лимана с неприятельским гарнизоном. Потом он услышал слова, на которые как-то сразу даже не обратил внимания.
— Надо считать, что при такой трудной боевой обстановке потери сравнительно небольшие, — сказал Черноиваненко. — Обидно, что не было никакой возможности принести с собой тело. Пришлось так и оставить на берегу лимана. Тут дело решалось буквально минутами. Можно было потерять половину отряда. Они поставили на том берегу миномет и все время били по нашим лодкам, пока мы переправлялись назад. Ему осколком снесло полголовы.
Слово «тело» странно поразило мальчика. Теперь к картине ночного боя вдруг с необыкновенной отчетливостью прибавилась новая, страшная подробность — человеческое тело с размозженной головой, лежащее ничком на берегу лимана, освещенного багрвым светом пожара. Мальчик вспомнил вдруг мертвого матроса, и в сердце у него похолодело.
Он встал с койки, держась дрожащей рукой за стенку, подошел к входу в красный уголок. Он увидел обычную картину: людей, стоящих и сидящих вокруг каменного стола, фонарь «летучая мышь» на маленьком несгораемом шкафу, пустые банки из-под клейстера, слипшиеся кисти, винтовки, патроны, ручные гранаты и Черноиваненко, который, стоя у стены, рисовал на карте толстым красным карандашом аккуратные кружочки, отмечая пункты, где были расклеены сегодня ночью сводки Совинформбюро.
Петя испуганно переводил глаза с человека на человека, стараясь понять, кого же не хватает. И вдруг он заметил на столе, среди жестянок из-под клейстера и оружия, какой-то очень знакомый ему предмет. Это был орден «Знак Почета», который Петя всегда привык видеть на груди Сергея Сергеевича. Но почему орден теперь лежит так странно одиноко на столе и где же сам Сергей Сергеевич?.. Сергея Сергеевича в красном уголке не было. Догадка, мелькнувшая в уме мальчика, превратилась в уверенность. Но это было так невероятно, так дико! Петя обернулся. За его спиной стояла Валентина — бледная, прикусившая губу. Они посмотрели друг на друга неподвижными глазами.
— Идите спать, — глядя через свои выпуклые очки, сказал Черноиваненко.
— Дядечка! — очень звонким, срывающимся голосом сказала Валентина и сжала на груди руки. — Дядечка, скажите нам: кто убит?
— Убит товарищ Сергеев, — немного помолчав, ответил Черноиваненко. — Идите спать.
23. Пив
Ежедневно проводилась обязательная утренняя зарядка всех обитателей подземелья, свободных от нарядов. Петя старался увильнуть. Но недаром же Валентина считалась любимой внучкой Черноиваненко: она унаследовала от своего двоюродного дедушки въедливый, настойчивый характер. Она не давала мальчику никаких поблажек. На правах старшей она заставляла Петю аккуратно делать зарядку, ложиться на пол и по очереди задирать ноги, чего, правду сказать, Петя терпеть не мог. Теперь в кабинете первого секретаря не только чинили одежду и печатали листовки. Тут же, на каменном столе заседаний, делали про запас копировальную бумагу, натирая листы обыкновенной бумаги толченым графитом, вынутым из карандашей. С некоторых пор прибавилась еще одна постоянная изнурительная и довольно скучная работа: надо было крутить вручную маленькую динамку для зарядки аккумуляторов, без чего не могло действовать радио. Для того чтобы радио работало в течение десяти-пятнадцати минут, приходилось предварительно крутить проклятую динамку несколько часов подряд. Ее крутили постоянно. Крутил каждый, у кого выпадало хоть полчаса свободного времени.
Когда маленький Петя читал в «Пионерской правде» о знаменитых полярниках, дрейфующих на льдине, как они по очереди несколько часов подряд без устали крутили динамку для того, чтобы радист во тьме полярной ночи, сквозь тысячи километров снегопадов, магнитных бурь, вьюг и штормов мог услышать на своей льдине голос родины, передававшей им привет, полночный бой часов Спасской башни и хотя и приглушенные расстоянием, но все же могучие, торжественные звуки «Интернационала», он испытывал восторг, он преклонялся перед бесстрашными людьми, вступившими во славу Советского Союза в смертельный поединок со стихиями. Но он никогда не думал, каких им это стоило усилий, простых физических усилий, ежедневных, постоянных, изнурительных и, вероятно, очень скучных. Но теперь Петя понял, как это мучительно трудно.
Если бы Петя не знал, что без этой утомительной работы не будет действовать радио, он бы, наверное, уже тысячу раз бросил надоевшую хуже горькой редьки рукоятку, натиравшую кровавые мозоли. Но Петя знал, что вечером Святослав будет принимать сводку Информбюро, он целый день вместе с другими ждал этой сводки, и, закусив губу, он крутил и крутил тихо повизгивающее, плохо смазанное самодельное колесо.
Когда же Валентина замечала, что мальчик выдыхается, она снова задирала его, и они начинали носиться по комнатам друг за другом. Сначала Петя, не на шутку обозленный, норовил поймать Валентину и как следует стукнуть. Но потом злость проходила и начинался обыкновенный детский азарт погони.
Боже мой, какой шум они поднимали! Клубы каменной пыли крутились в штреках, светильники мигали, со стен сыпался песок. Они прыгали по каменным кроватям, по каменным табуретам; иногда они даже позволяли себе пробежаться по столу заседаний. И никто на них не сердился. Им это позволялось. Все понимали, что без этих вспышек беспричинного беснования они захирели бы, наглухо замурованные в каменном подземном мире катакомб.
Кроме того, этим они согревались. В катакомбах всегда стояла ровная, не слишком низкая, но и недостаточно высокая температура. Всегда немного не хватало тепла. Всегда как-то странно, незаметно знобило. Во всяком случае, люди никогда не снимали верхней одежды. Но и верхняя одежда, пропитанная тонкой, вкрадчивой сыростью, не спасала от холода. От этого особенно — и как-то незаметно для самих себя — страдали дети. Попросту говоря, им не хватало дневного света. Они изголодались по солнцу. Может быть, эти порывы буйства, согревавшие кровь и вызывавшие на побледневших щеках румянец, чем-то заменяли им солнце.
В общем, им жилось очень нелегко. Им жилось бы еще трудней, если бы в числе их маленьких радостей не было одной громадной, всепоглощающей радости хождения за водой. Воду брали из подземного колодца неподалеку от «квартиры».
Пете и Валентине было запрещено не только выходить на поверхность, но даже приближаться к выходам. К тому времени уже было два хода: один — известный нам ход недалеко от кладбища Усатовых хуторов, называвшийся «ежики», и другой — дальний, выходивший где-то километра за три, в районе села Куяльник, называвшийся «утка» — в честь утки, которая нечаянно залезла в этом месте в катакомбы и была принесена предприимчивым Леней Цимбалом к обеду.
К колодцу Пете и Валентине ходить разрешалось.
Правда, они не могли просто взять ведра и отправиться за водой. Каждый раз они должны были получать формальное разрешение дежурного по лагерю или заведующей кухней, в ведении которой находилась вода.
Заведующей кухней, или, говоря попросту, лагерной стряпухой, была Матрена Терентьевна. Она безропотно погрузилась в хозяйственные заботы, отдалась им всей душой, со страстью, с жаром. Но, к сожалению, очень скоро выяснилось, что у нее к этому нет никакого призвания. Рвение не могло заменить талант. Талант отсутствовал. Когда дело касалось хранения продуктов, учета, распределения порций, она еще с этим кое-как справлялась, хотя это стоило ей громадных трудов. Это было действительно очень нелегко. Для того чтобы продукты не портились от сырости, их нужно было перекладывать, сушить, проветривать. Почти все время Матрены Терентьевны уходило на борьбу с сыростью. Это было еще труднее, хлопотливее, чем бороться с ржавчиной. Каждый день она была принуждена высушивать на огне муку, сахар, соль, макароны, крупу. А назавтра они снова оказывались совершенно сырыми, и их заново приходилось сушить. У Матрены Терентьевны была своя, особая ниша для продуктов — кладовая. И в ней появился тяжелый, затхлый запах плесени, приводивший Матрену Терентьевну в отчаяние. К тому же продукты таяли со сказочной быстротой. Матрена Терентьевна ужасалась, замечая, как быстро расходуются мука, масло, сахар.
С круглыми глазами она подходила к каменному столу Черноиваненко и, немного заикаясь от волнения, начинала шептать первому секретарю на ухо свои зловещие хозяйственные секреты и совала рапортичку с указанием наличности продовольствия. Он надевал очки, долго и укоризненно смотрел на Матрену Терентьевну.
— Матрена Терентьевна, ты меня удивляешь!
Он всегда называл ее Матрена Терентьевна, когда был ею недоволен. Он произносил это точно таким же назидательным тоном, каким говорил ей в детстве по поводу изношенных башмаков: «Мотечка, честное, благородное слово, ты меня просто удивляешь! Удивляешь и огорчаешь. Ты опять порвала ботинки! Совершенно порвала. Ни один сапожник не берется. Я буквально не знаю, что мне с тобой делать. На тебе все горит. Я скоро вылечу в трубу».
«Дядя Гаврик, ей-богу, я невиноватая!» — говорила тогда маленькая Мотя и краснела так, что не только ее лицо, уши и шея делались густо-розового цвета, но даже краснели руки, а на глазах выступали слезы.
Может быть, тогда она и была виновата. На ней действительно все горело. Теперь же она была никак не виновата. Она прилагала все усилия, чтобы вести хозяйство как можно экономнее. Но, как известно, именно продукты и имеют скверную привычку «буквально-таки гореть», особенно когда их мало, а едоков много. Так же, как в детстве, Матрена Терентьевна и теперь прижимала руки к груди и восклицала таким тоненьким голоском, как будто в горле у нее пищала маленькая птичка:
— Дядя Гаврик! — Она так всю жизнь и называла его дядя Гаврик. — Дядя Гаврик! Накажи меня бог, я сама не могу понять. Я готовлю, а продуктов каждый день становится меньше! Я готовлю, а их меньше. Прямо не знаю, что делать! Получается какая-то чепуха. — И на глазах у нее блестели слезы.
— Она не знает, что делать! — ворчал Черноиваненко. — Она не знает… А кто же знает? Давай сюда норму.
Он доставал карандаш, и они оба, навалившись на каменный стол, долго шептались над листком раздаточной ведомости.
Так или иначе, с этой стороной дела Матрена Терентьевна кое-как справлялась. Но стряпня у нее вовсе не ладилась. Она стряпала на двух примусах, добросовестно, старательно, но… не то чтобы вовсе плохо, а как-то неинтересно, без фантазии. Но до фантазий ли было подпольщикам? Сыты — и ладно.
Итак, для того чтобы пойти к колодцу, требовалось разрешение Матрены Терентьевны. Это упрощало дело.
— Мама, мы идем за водой, — говорила Валентина.
— Пойдешь за водой — не воротишься, — строго замечал Петя, повторяя поговорку, которую он неоднократно слышал от партизан Серафима Тулякова.
— Ах, да, я очень извиняюсь, — по` воду, — поправлялась Валентина. — Мама, мы идем с Петей по` воду. Ты не возражаешь?
— Ну что ж, деточки, идите. Прогуляйтесь. Подышите немножко свежим воздухом.
Они снимали с деревянных гвоздей ведра, которые висели на стене кухонной ниши, над двумя вечно гудящими примусами, а Матрена Терентьевна, утирая лицо, подавала им фонарь «летучая мышь» и коробку спичек. Она делала им последние наставления:
— Фитиль очень не выкручивайте, экономьте керосин. Пускай горит чуть-чуть, лишь бы можно было идти. Как только придете к колодцу, потушите, чтоб даром не горело. А когда пойдете обратно, тогда опять зажгите. Воду по дороге не разливайте, идите аккуратно. Спички зажигайте только в самом крайнем случае. Тут шестнадцать спичек. Чтоб вы по крайней мере тринадцать принесли обратно!..
Она еще долго что-то говорила и ворчала им вслед, но они уже не слышали ее, медленно удаляясь по низкому земляному коридору, который все время то сужался, то снова расширялся, делая повороты и самые неожиданные извилины.
Петя нес фонарь, а Валентина — оба пустых ведра в одной руке. Они опирались на костылики, которые держали в свободной руке. Эти коротенькие костылики были специальным, очень полезным изобретением. Кто их изобрел, неизвестно. Они появились как-то сразу, сами собой. Без них передвигаться по катакомбам было бы очень трудно, почти невозможно. В низких подземных ходах приходилось сгибаться, очень часто даже под прямым углом. А идти в согнутом положении, на согнутых ногах — вещь мучительная. И потому в катакомбах все ходили, опираясь на коротенькие костылики, которые делали из старых ружейных шомполов. Они были так же необходимы для подземной жизни, как свет.
Петя и Валентина шли подземным ходом, как старички, опираясь на свои костылики.
Время от времени они останавливались, и при слабом свете фонаря Валентина выцарапывала на стене гвоздем, специально взятым для этой цели, Петину букву — «П» и свою букву — «В», для экономии соединяемые в виде вензеля: большое печатное «П», ко второй палочке которого приписывалось большое печатное «3», так что получалась одна странная буква: «ГВ».
На всем пути стены были испещрены различными буквами и значками, выцарапанными на камне, нарисованными углем, кирпичом или просто начерченными пальцем на толстом слое пыли. Это были знаки подземной навигации, указатели подземного фарватера. Иначе как можно было бы двигаться по катакомбам и не заблудиться среди запутанного лабиринта ходов, поворотов и разветвлений? Разумеется, никакой более или менее точной карты катакомб не существовало. Стоило бы колоссальных трудов составить хотя бы простую, грубую схему этого невероятного лабиринта, имеющего к тому же несколько горизонтов залегания. Компас здесь был бы бесполезен. Во-первых — на глубине, под землей, он показывает неточно, а во-вторых — без карты он все равно ни к чему. Звук голоса почти не распространяется. Оставалась лишь сигнализация значками — этими иероглифами, таинственными и непонятными для человека, случайно попавшего в катакомбы.
Каждый член подпольной организации имел свои, так сказать, «позывные», свои иероглифы, буквы. Передвигаясь по лабиринту катакомб, он обязан был время от времени оставлять на стенах свои «визитные карточки» и шифрованные иероглифические сведения о своем направлении для того, чтобы в случае аварии со светом его могли бы отыскать товарищи. Авария фонаря при отсутствии спичек или зажигалки была равносильна гибели.
Пока Валентина выцарапывала гвоздем их вензель, Петя рассматривал на мерцающей стене другие знаки. Один был похож на топографическую стрелку, но только с двумя вертикальными черточками поперек хвоста. Другой состоял из одной лишь буквы «ять» — фантазия Лени Цимбала, выбравшего своим знаком эту старорежимную букву. Третий представлял крестик со стрелкой — позывные Святослава. Был кружок с крестиком наверху — старинный мистический знак Земли, выбранный для себя Черноиваненко из старого календаря, и пятиконечная звезда, принадлежащая Серафиму Туликову. Были овалы, стрелки, направленные в разные стороны. Были цифры. Почему-то цифра «5» была Матрены Терентьевны, а цифра «2» — Раисы Львовны. Стрельбицкому принадлежал ромб, Лидии Ивановне — сердце, Свиридову — якорь. Сердце и якорь стояли почти рядом — так же близко, как «П» и «В» Пети и Валентины.
С непонятной для себя радостью и тайным волнением видел Петя, как среди этих знаков, точно среди знакомых живых людей, появляется на мерцающей стене их вензель — его и Валентины, в котором их буквы были так тесно сближены, что даже одна палочка оказалась общей.
Недалеко от колодца они потушили огонь. Впереди брезжил дневной свет. Сам по себе он был очень слаб и бесцветен, но в сравнении с вечной подземной тьмой, озаренной желтыми светильниками, он казался до странности ярким, режущим глаза. Они некоторое время с удовольствием привыкали к этому белому ровному дневному свету, который так прочно, так неподвижно лежал на неровностях стен, на пыльном полу и тянулся спокойными полосами из-за поворотов подземного хода. Подземный ход упирался в колодец. Дневной свет проникал сверху. Это был деревенский колодец. Его очень глубокий ствол пересекался с одним из ходов катакомб на глубине, по крайней мере, десяти метров, а до воды оставалось еще столько же.
Петя и Валентина осторожно подходили к стволу колодца и садились на краю круглого хода, наслаждаясь дневным светом, рассеянно падавшим сверху. Их глаза, измученные вечной тьмой и мерцанием светильников, отдыхали. Изредка они бросали вниз камешек, и проходило некоторое время, прежде чем до них долетал всплеск воды. Крепко держась за руки, чтобы не упасть, они высовывали голову в ствол колодца и, лежа на животе, смотрели вниз, а потом старались посмотреть вверх.
Далеко внизу, во тьме, дрожал маленький блестящий кружок — отражение неба. Далеко вверху этот же самый кружок был немного побольше, и он уже не дрожал, так как был не отражением неба, а самим небом. И между этими двумя светлыми кружками — подлинного и отраженного неба, — на самой середине гулкой трубы колодца, из таинственного подземного хода, о существовании которого никто наверху и не подозревал, выглядывали две головы, тесно прижавшиеся одна другой, — голова Пети и голова Валентины. Это было единственное место, откуда они могли видеть небо и где они могли дышать свежим воздухом. Это было их единственное окно в мир. Здесь они устроили маленький огород. Они посадили в землю несколько луковиц, которые стащили у Матрены Терентьевны. Каждый раз, когда они приходили сюда за водой, они поливали свои луковицы. Но луковицы не прорастали. Было слишком холодно. Тогда они накрыли их старой стеклянной банкой, найденной в штреке. Этим они предохранили луковицы от холода, льющегося сверху. С каким нетерпением ожидали они появления первой стрелки! Наконец стрелки появились — слабенькие, желтые, почти белые. Но все же они стали расти. Это была маленькая тайна Пети и Валентины. Они готовили сюрприз для подпольщиков. Ведь лук был не просто лук — лук был витамины, которых так не хватало.
Итак, они лежали, высунув голову в свое окно, — Петя и Валентина, — возле бледных стрелок лука, которые слабо тянулись вверх, как бы стремясь выбраться вон из подземелья.
Казалось, что можно было увидеть в такое окно? Однако они видели в него очень много. Они видели небо, видели птиц, видели облака. Однажды, когда они пошли по воду ночью, они увидели несколько звезд. И может быть, это было самое изумительное в их жизни зрелище. Но им еще ни разу не удалось увидеть солнце. Солнце проходило как-то стороной.
Наконец, они видели людей. Они видели закутанные, как капустный кочан, головы и плечи женщин, приходивших к колодцу за водой из какой-то деревни. Они видели ведра, которые опускались и подымались так близко от них, что их легко можно было коснуться рукой. Было что-то невероятное в этих простых крестьянских ведрах: ведь они были выходцами «с того света»! Трудно, почти невозможно было себе представить, что вот их наденут на коромысла и понесут по улице деревни, занятой фашистами. Может быть, фашисты будут трогать их руками и пить из них воду…
Петя и Валентина слышали наверху скрип шагов по снегу, крики мальчишек. Лаяла собака. Даже по этому звонкому лаю было ясно, что это маленькая пушистая собачка с хвостиком, круглым, как бублик. В соединении с холодом, который лился сверху, это составляло картину студеного вечера, с катаньем на салазках, желтым закатом и галками над синими шапками деревенских крыш.
24. Снежинка
Один раз в колодец залетела снежинка. Валентина протянула руку, и снежинка села на ее ладонь. Это была большая, очень правильная звезда из белых елочек и молоточков. Петя и Валентина наклонились над ней и стали рассматривать ее, как чудо. Она и была чудо: она была «с того света». Она была граненая и вместе с тем мохнатая. Но ее мохнатость, в свою очередь, тоже была выгранена с ювелирной тонкостью. Она вся была воплощением зимы. Она включала в себя все составные части блистательной советской зимы, с ледяными кубиками прудов, с кристаллическими коридорами еловых просек, с канителью метели, с синим звоном коньков и круговоротом хоккейного поля, осыпанного звездами фонарей, и с замерзшей рекой, на которой повисли арки и пролеты громадного нового моста, как бы сделанного из тех же, в миллионы раз увеличенных деталей снежинки… Снежинка медленно растаяла. А они все еще продолжали смотреть на каплю, дрожащую на теплой ладони…
Петя и Валентина уже давно набрали воды. Наполненные ведра стояли у стены. Надо было идти назад. Но они оттягивали эту неприятную минуту. Им так хотелось еще хоть немного побыть при дневном свете, дыша чистым зимним воздухом, льющимся сверху! Они молчали. Но молчание их не тяготило. Они уже так привыкли друг к другу, были так душевно близки! Они знали, о чем каждый из них думает. Они не думали о себе и о той странной, фантастической жизни, которой они жили в катакомбах. Эта жизнь уже начинала казаться им естественной и совсем не фантастической. Они просто жили и просто боролись, не думая, что они борются и совершают что-нибудь необыкновенное, а тем более героическое. Они думали о войне и о своих отцах, которые были на фронте, Валентина думала также о своих старших братьях, воевавших где-то вместе с отцом, а Петя думал о маме, и о сестрах, и о Москве, и о своей школе, и о школьных товарищах, и обо всем том, что теперь казалось ему таким невозвратимо далеким, потонувшим в тумане времени. Валентина уже хорошо знала всех Петиных друзей-приятелей и все их дела. Она была в курсе всех Петиных общественных и личных интересов. Он столько раз рассказывал ей обо всем этом!.. Теперь они молчали. Им не надо было разговаривать.
Но была одна тайна, которой Валентина не знала. Эта тайна мучила Петю. Он вяло и как-то жалостно, вскользь улыбался, как бы прося глазами оставить его в покое.
— Эй, Петька, что с тобой? — говорила Валентина, тряся его за плечо.
Он поворачивал к ней огорченные глаза и продолжал вяло молчать.
— Чего ж ты молчишь?
— Я не молчу.
— Может быть, ты больной?
— Не…
Петя даже не произносил слово «нет» полностью. Он его не договаривал. Начинал — и бросал:
— Не…
Как Валентина ни билась, она не могла его вывести из состояния глубокой, печальной задумчивости. И ей приходилось оставлять его в покое.
О чем он думал? Какая тайна тяготила его душу?.. Он бы не открыл эту тайну даже своему отцу — самому близкому человеку на свете. Он дал пионерское слово. Он поклялся под салютом. И он не нарушит клятвы, если бы даже это стоило ему жизни. В такие минуты он видел перед собой умирающего матроса… Петю часто мучил вопрос: не нарушил ли он клятву? Опасаясь, что он может попасть в руки врагов, а вместе с ним в их руки может попасть комсомольский билет краснофлотца Лаврова и флаг корабля, которые он поклялся сохранить, Петя спрятал их в облицовке заброшенного степного колодца. Он чувствовал, что поступил правильно. Но теперь все чаще и чаще перед мальчиком вставал вопрос: что же будет с флагом и комсомольским билетом дальше? Хорошо, если они так и пролежат все время. Наступит же наконец день — а Петя был уверен и никогда не сомневался, что такой день обязательно наступит, — когда враг будет разбит и можно будет спокойно пойти, вынуть флаг и билет и возвратить их Красной Армии от имени комсомольца Николая Лаврова. Но что, если за это время с флагом и билетом что-нибудь случится? Вдруг кто-нибудь нечаянно раскопает старый колодец и среди камней найдет флаг и комсомольский билет? Вдруг они как-нибудь попадут в руки врагов?
…Вот по степи идет неприятельский обоз. Солдаты хотят пить, но у них нет воды. Они видят колодец. Они бегут к нему с ведрами. Но в колодце нет воды. Они поворачиваются и уже хотят идти назад, как вдруг один из них замечает кусочек материи, говорит: «Что это?» — и вытаскивает из щели флаг и билет… Вот Красная Армия наступает на Одессу. Враги бегут. Они добегают до старых, полуразрушенных окопов и пытаются в них закрепиться. Они втаскивают в старый колодец пулемет и замечают угол материи, высовывающийся из щели. «Что это?» И они вытаскивают флаг и билет… Вот по степи идет немецкая трофейная команда, собирающая железный лом, брошенное оружие и неразорвавшиеся снаряды. «А ну-ка, посмотрим, нет ли чего-нибудь в этом старом колодце», — говорит один из немцев, в черной фуражке с большими полями и мертвой головой вместо кокарды.
Иногда Петя готов был рассказать Валентине все. Несколько раз он уже даже начинал рассказывать, но всегда его останавливало чувство ложного самолюбия…
— Валентина! — вдруг сказал он сумрачно, не поднимая ресниц. — Я хочу тебе сказать одну вещь.
— Давай говори!
— Только прежде поклянись, что никто не узнает.
— Клянусь! — быстро сказала Валентина, и глаза ее нетерпеливо засветились. — Говори давай!
— Это мало, что ты клянешься. Еще неизвестно, чем ты клянешься.
— А чем тебе надо?
— Можешь дать честное пионерское?
— Могу.
— А честное под салютом?
— Честное под салютом?.. — Она задумалась. — Смотря какая у тебя тайна.
— У меня очень важная тайна.
— Мне надо сначала знать, какая именно.
— Дай честное под салютом, тогда скажу.
— Э, нет! Ты сначала скажи, а тогда я дам честное под салютом.
— Хитрая!
— Сам хитрый!
— Дай честное под салютом, тогда скажу.
— А вдруг у тебя какая-нибудь пустяковая тайна? Разве можно по пустякам давать честное под салютом?
— У меня тайна не пустяковая.
— Дай честное под салютом, что не пустяковая.
— Хорошо. Я тебе дам честное под салютом, что не пустяковая, но только ты мне сначала дай честное под салютом, что если я тебе дам честное под салютом, то ты мне дашь честное под салютом… — Петя запутался.
— Ты под салютом, я под салютом, он под салютом, они под салютом! — захохотала Валентина, махая руками.
— Замолчи! — закричал Петя. — Ты меня сбила.
Он собрался с мыслями и упрямо окончил мысль:
— Ты мне сначала дай честное под салютом, что если я тебе дам честное под салютом, то ты мне дашь честное под салютом, что не выдашь моей тайны. — И тут же он не удержался и сам захохотал.
Вдруг Валентина насторожилась, заглянула в колодец и дернула мальчика за рукав:
— Помолчи! Тише… — Она предостерегающе подняла палец.
Петя заглянул через ее плечо вниз и увидел на фоне блестящего кружка желтого вечереющего неба, отраженного в воде, темный силуэт двух женских голов, наклонившихся над колодцем. Они разговаривали негромко, сблизив головы, но каждое слово было слышно довольно ясно, хотя и гулко, будто сказанное в рупор.
— А у вас как? — сказал один голос почти шепотом, продолжая начатый разговор.
— Еще хуже, чем у вас, — ответил другой голос.
— У нас прошлую ночь шестнадцать человек забрали. Ходили по хатам и вытаскивали по списку.
— У нас то же самое. Двадцать три человека. И одного старика завели за клуню и тут же убили из винтовки.
— Какого старика?
— Может быть, вы слышали — Левченко Афанасия.
— Старого Левченко?
— Вот именно.
— Убили старого Левченко? Что вы гово`рите!
— То, что слышите.
— Да ему ж, мабуть, восемьдесят ро`кив, старо`му Левченко.
— А они его убили, не посчитались.
— За что же?
— За то, что он им не захотел показать, где его внуки сховались. У него внуки в партизанском отряде, и он их не хотел выдать.
— И они его убили?
— И они его, не сходя с места, убили из винтовки за клуней, а потом тело его выставили посреди Усатовых хуторов, возле церкви, и не велели три дня хоронить, чтоб другие люди видели, на что они способные.
— Ах, злыдни! Ах, ка`ты проклятые!
В гулком стволе колодца послышалось сдержанное рыдание.
— Я вас прошу, не плачьте так громко! Если они увидят, что две женщины стоят возле колодца и плачут, то безусловно заберут в комендатуру. Они у нас не разрешают людям даже останавливаться на улице и разговаривать.
— У нас то же самое…
— Давайте лучше набирать воду.
Наступило молчание, и сверху одно за другим опустились, а затем поднялись два обледеневших ведра.
Пока ведра опускались и поднимались, Петя и Валентина смотрели друг на друга неподвижными глазами.
— К нам сегодня утром пригнали целую роту солдат, — снова раздался вверху шепот.
— И к нам тоже. А пушки к вам привезли?
— Нет, пушек не привозили.
— А к нам привезли две пушки. Теперь у нас, на Усатовых хуторах, стоит ихний штаб. В бывшей школе. Всюду патрули.
— Что им, ка`там, здесь нужно?
— Ихние солдаты говорят, что скоро будут выбивать из Усатовских катакомб партизанов…
— Ты слышишь? — шепотом сказала Валентина, изо всех сил сжимая Пете руку.
— Слышу, — одними губами ответил мальчик.
— Как же они их будут выбивать? — сказал первый голос.
— Будут бить из пушек.
— Пушками не выбьешь.
— Они думают, что выбьют.
— Не выбьют. Их ничем не выбьешь!
Петя и Валентина переглянулись.
— Они против пуль и против снарядов заговоренные. Весь отряд заговоренный. Они все невидимки.
— Слышь, Петька, мы с тобой заговоренные! — шепнула Валентина, таинственно блестя глазами.
— А много их? — сказал второй голос.
— Более чем полторы тысячи.
— У нас солдаты говорили, что две тысячи.
— Может быть, и две. У них там, под землей, говорят, целый город. Танки есть, самолеты…
Петя и Валентина снова переглянулись.
— Фашисты сегодня утром разведку делали возле Усатовского кладбища. Нашли там в скале какую-то трещину. Говорят, ход в катакомбы. Но они, конечно, туда не полезли — побоялись. Они только вокруг расставили посты и никому не велели даже близко подходить. Кто подойдет ближе чем на пятьсот метров, в того стреляют без предупреждения.
— Ах, ка`ты поганые!
— А днем туда ходили их минеры с ящиками и все вокруг заминировали, теперь оттуда ни хода, ни выхода.
Валентина чуть не вскрикнула. Для того чтобы не вскрикнуть, она до крови прикусила губу и с такой силой сжала руку Пети выше локтя, что мальчик тихо застонал.
— Тише! — прошептала она, и ее глаза засветились в полутьме, как фосфор. — Ты слышал?
— Слышал.
— Они заминировали… ты понимаешь?
Ей не надо было объяснять Пете значение того, что они узнали. Это было слишком ясно. Почти каждый день через усатовский ход «ежики» выходили на боевое задание или возвращались с боевого задания подпольщики. Со дня на день ждали через этот ход Синичкина-Железного. Теперь этот ход был заминирован.
Они схватили ведра и с самой большой быстротой, с какой только возможно было двигаться по тесному и низкому подземному ходу, двинулись назад в лагерь.
25. Черт украл месяц
Сквозь свист и треск атмосферических разрядов послышался знакомый голос диктора, но такой глухой и такой далекий, что с громадным трудом можно было разобрать его с каждой секундой слабеющее бормотание. Это было что-то не совсем понятное и совсем необычное — какое-то длинное, монотонное перечисление: «…шестьсот сорок восемь орудий, тысяча двести семь пулеметов, восемнадцать тысяч винтовок, четыре миллиона патронов, один бронепоезд…»
— Трофеи… — сказал Леня Цимбал таким осторожным, таким вкрадчивым и таким тихим, ласковым шепотом, как будто бы это говорил не человек, а сказочный эльф. — Товарищи, чтоб я пропал — трофеи!..
Вдруг он вскочил, изо всех сил одновременно ударил каблуками в землю, швырнул шапку в стенку и, уже не стесняясь и не сдерживаясь, закричал во все горло:
— Будь я трижды проклят, если это не трофеи!
— Подождите, — сказал Черноиваненко и вытер рукавом вспотевший лоб. — Тихо, товарищи!
Он понял, что наконец наступила минута, которую с таким страстным нетерпением, с такой надеждой, с такой верой ждали все советские люди. Его лицо сделалось строгим, бледным, даже красивым. И он произнес медленно, раздельно, как бы выпуская слова из самой глубины души:
— Товарищи, я думаю, что это большая победа Красной Армии под Москвой. И об этой победе мы обязаны как можно скорее сообщить усатовским жителям… Туляков, готовься к выходу наверх.
Туляков был большой мастер этого дела.
Он уже несколько раз совершал такие внезапные выходы. Обычно он вдруг входил в хату — разумеется, предварительно хорошо разведав обстановку, — останавливался возле двери и говорил весело, громко:
— Здравствуйте, люди добрые! Давно мы с вами не виделись. Добрый вечер! А я шел мимо вашей хаты, вспомнил, что здесь живут хорошие советские граждане, мои избиратели, и думаю: дай зайду.
Хозяева усаживали его за стол, а сами торопились заложить чем-нибудь окошко и выслать кого-нибудь из хлопчиков на улицу покараулить. Серафим Туляков снимал шапку, расстегивал свою пеструю телячью куртку, доставал гребешок и неторопливо поправлял прическу.
— Вы их не бойтесь, — говорил он, кивая на окно. — Пускай лучше они вас боятся! Недолго им еще здесь хозяйничать.
И он начинал спокойную, обстоятельную беседу, касаясь всех вопросов, которые волновали крестьянство. Он делал короткий обзор военных действий, объяснял международное положение, подвергал убийственной критике все мероприятия оккупационных властей, высмеивал фашистское хозяйство и фашистскую пропаганду, попутно делал указания, как надо поступать в таком-то и в таком-то случае. И все это с такой непринужденной, ленивой простотой, как будто дело происходило вовсе не в деревне, захваченной врагами, где каждый миг его могли схватить, опознать и убить на месте, а в глубоко мирной обстановке, на длинных зимних посиделках. Он умел не только хорошо говорить — он умел также и слушать. Он исподволь узнавал много очень важного для дальнейшей работы райкома.
Бывало так, что вдруг посреди беседы раздавался тревожный стук в окошко — предупреждение об опасности. Но и тогда Серафим Туляков не проявлял никакой торопливости. Он медленно вставал, медленно застегивался, надевал шапку и говорил со вздохом:
— Что-то я у вас, люди добрые, засиделся! Небось дома жинка скучает. Пойду до дому. Бывайте здоровы, не забывайте Советской власти. До скорого свидания.
Он выходил из хаты и вдруг исчезал, как призрак, за углом какой-нибудь плетенной из лозняка клуни, или за погребом, или за плетнем с надетыми на палки глечиками.