Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин
И Петр Васильевич прошел мимо.
Почему-то теперь, когда он вспомнил перегородку с новыми обоями ядовито-зеленого цвета, которые отражались на свежевыкрашенном пустом полу, эти азалии на окне, крахмальные занавески, сапог на канареечно-желтой колодке, это песочное лицо с узким, непонятно улыбающимся ртом, ему стало как-то не по себе, почти страшно.
— Что ж я могу думать?.. — сказал Петр Васильевич неуверенно.
— Но все-таки? — настойчиво повторил Дружинин. — На ваш глаз?
Петр Васильевич задумался. Он понимал, что эта серьезный вопрос. Песочное лицо. Узкий рот… Узкий, может быть, потому, что тогда Андреичев держал в губах гвоздик. Знойная пустота Коблевской улицы, накрахмаленные занавески, отражение зеленой перегородки на полу, выкрашенном янтарно-красной масляной краской, азалии со своими как бы искусственными, бумажными цветами, необъяснимая душевная тягость, предчувствие беды… А может быть, все это лишь игра воображения, нервы?..
— У него слишком узкий рот, — сказал Петр Васильевич.
— Как вы сказали? — не понял Дружинин, но вдруг сразу насторожился. — Как, как?
— У него слишком узкий рот, и вообще он весь какой-то песочный, — сказал Петр Васильевич.
— Да, мне тоже так показалось, — ничуть не удивившись такому странному течению мыслей, сказал Дружинин. — Вы правы. Он именно весь какой-то песочный. И вместе с тем скользкий. Вообще, мне кажется, он большая сволочь, — вдруг прибавил Дружинин отрывисто. — Я ему приказал завтра явиться в Овчинниковский переулок и дать объяснения относительно своего поведения. По-моему, он начинает разлагаться. Его больше нельзя оставлять в городе. Это может нам обойтись слишком дорого. Я думаю забрать его в катакомбы и больше никуда не выпускать. Если он будет артачиться, силой заставим.
Дружинин напряг скулы и невесело улыбнулся.
Но Андреичев в Овчинниковский переулок не явился.
49. Туман
Беда пришла вдруг.
Записка была написана или, вернее, нацарапана обломком карандаша на смятом кусочке румынской газеты: «Товарищи, меня взяли тогда на Коблевской, имейте в виду, Андреичев — провокатор, берегитесь».
Подписи не было, но Синичкин-Железный, который последнее время занимался приведением в порядок партийных документов и личных дел, сразу узнал руку Святослава Марченко.
Записку принес незнакомый человек и бросил возле хода «степной».
Это был удар грома среди ясного дня. Впервые было произнесено слово «провокатор» — самое зловещее слово для всякого подпольщика. Казалось, оно повисло в воздухе и отравило его своим темным, незримым, всепроникающим ядом.
Андреичев — провокатор!
Черноиваненко открыл несгораемый шкаф, отыскал дело Андреичева и вынул бумажку, на которой аккуратным, немного кудрявым почерком был написан текст партизанской присяги, принятой в отряде Дружинина:
«Присяга. Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, нахожусь на территории Украинской Советской Социалистической Республики, которая временно оккупирована немецкими фашистами и их прихвостнями, даю клятву Коммунистической партии и правительству СССР, в лице командира партизанского отряда тов. Дружинина, вести борьбу с оружием в руках до последней капли крови в рядах партизанских отрядов против фашистских оккупантов и их прихвостней.
Все приказы на пользу СССР обязуюсь выполнять точно, ясно, беспрекословно, имеющиеся секреты не буду распространять как своей семье или родству, а также другим лицам и учреждениям фашистского ига и их прихвостней.
В случае измены данной мною клятве, вслух в присутствии товарищей пусть меня покарает суровая рука полевого партизанского трибунала на месте, где совершена измена, в чем подписываюсь. Андреичев».
И после фамилии «Андреичев» — маленькая пошлая писарская закорючка.
Как раз было время выхода в эфир, и Дружинин должен был находиться в том довольно отдаленном секретном месте катакомб, откуда он в последнее время держал связь с Москвой.
Бачей застал Валентину одну. Она сидела на земле рядом со своим чемоданом и жгла бумажки. Приподняв стекло фонаря, она подносила бумажки одну за другой к маленькому тусклому пламени, и они зажигались, озаряя ее лицо розовым льющимся светом. Значит, выход в эфир уже кончился и теперь, по твердо установленному порядку, она уничтожала шифровки.
Она так глубоко задумалась, что даже не заметила приближения Петра Васильевича. Она смотрела в огонь неподвижными глазами. Огонь почти касался ее прозрачных пальцев. Пепел лежал вокруг нее черными лепестками.
Ее лицо, хотя и сильно похудевшее, но все еще не утратившее милой детской округлости, выражало такое глубокое горе и в то же время светилось такой надеждой, такой суровой, непреклонной решимостью, что Бачей остановился, не решаясь ее окликнуть. Валентина почувствовала на себе посторонний взгляд, вздрогнула и схватилась за пистолет.
— Это я, — сказал Петр Васильевич. — Где Дружинин?
— Ушел.
— Куда?
— В город.
— Не может быть! Когда? Давно?
— Полчаса.
— Ох! — воскликнул Петр Васильевич; не удержавшись, застонал, как от внезапной боли. — Ох!
— Что-нибудь случилось? — Валентина отодвинулась назад и прижалась спиной к стене, не спуская с Петра Васильевича глаз. — Что-нибудь случилось?
— Андреичев провокатор, — сказал Петр Васильевич.
Она зажмурилась, ее лицо исказилось, как от внезапного удара по голове; она даже вскинула, как бы защищаясь, руки. Капелька крови показалась на ее прикушенной губе.
— Верно? — еле слышно, как-то совсем по-детски проговорила она.
— Это установлено, — сказал Петр Васильевич и в двух словах рассказал ей про записку Святослава.
Она закрыла лицо руками, но тотчас его открыла. Теперь она казалась совсем спокойной. Только слабо вздрагивали веки, прозрачно освещенные фонарем. Она откашлялась, вытерла о подол платья руки, запачканные сажей, встала.
— Так я пойду, товарищ Бачей, — просто сказала она.
Он не понял.
— Куда вы пойдете?
— Надо же предупредить товарища Дружинина, пока этот подлец сапожник еще не догадался, что мы его открыли.
— А вы знаете, где найти Дружинина?
— Знаю.
— Он вам говорил?
— Да. Он пошел к матери Святослава, а оттуда прямо на Коблевскую, к этому иуде. Надо обязательно перехватить Дружинина, пока он еще находится на Пересыпи. — И, желая устранить всякие возражения, она торопливо прибавила: — Товарищ Дружинин приказал передать вам, что вы остаетесь здесь его заместителем.
Она могла этого не говорить. По установленному порядку в отсутствие Дружинина Бачей должен был безотлучно находиться в штабе. Таким образом, единственным человеком, который не только мог, но и был обязан немедленно идти в город разыскивать Дружинина и предупредить о предательстве Андреичева, была Валентина, полностью заменившая сержанта Веселовского.
— Хорошо, ступайте! — решительно сказал Петр Васильевич, понимая, что нельзя терять ни одной секунды. — Вы ее адрес знаете?
— Кого? Матери Святослава?.. Да боже ж мой! Это же наши соседи! Я их домик могу найти с завязанными глазами.
Она по-детски закрыла глаза, и по ее лицу прошло как бы отражение какого-то давнего, очень приятного воспоминания. Она так ясно увидела ярко освещенную солнцем, выбеленную стену, отчетливую тень шелковицы на этой стене, колодец с деревянным воротом и на глиняном полу двора — клюквенно-черные звезды раздавленных шелковичных ягод…
Петр Васильевич велел Валентине повернуться и, отступив на шаг, со всех сторон осмотрел ее. Короткая старенькая юбка, черная курточка, вытертая на локтях, пыльная голова с калачом русых кос на затылке… Она свободно могла сойти за девочку с окраины, школьницу девятого или десятого класса, какой в действительности и была. Надо только почиститься от подземной пыли, умыться. Но это она может сделать и в степи, по дороге. Не совсем подходили солдатские кирзовые сапоги. Впрочем, могли быть и сапоги… Тревожное чувство шевельнулось в душе Петра Васильевича. Ему ужасно не хотелось ее отпускать. Но он подавил это чувство.
— Хорошо. Я сообщу о вашем выходе товарищу Черноиваненко. Ступайте. И не задерживайтесь.
Они прошли несколько десятков шагов по штреку и остановились возле щели, через которую обычно выставлялась наружу палка с антенной. Собственно говоря, это тоже был выход. Для того чтобы им воспользоваться, требовалось вынуть несколько больших камней, которыми он был заложен. Этим выходом пользовались лишь в самом крайнем случае, и о его существовании знали только Дружинин и его ближайшие помощники. Бачей и Валентина с усилием расшатали и вынули три больших ракушечных камня. Образовалась дыра, сквозь которую можно было пролезть человеку. Валентина отдала Петру Васильевичу свой пистолет и две запасные обоймы.
— Пока, — сказала она. — Привет мамочке. Пусть не беспокоится, я долго не задержусь. Кланяйтесь Пете. — И с этими словами, подобрав узкую юбку, мешавшую ей согнуть ногу, она, кряхтя, вылезла наружу.
Был день, и вся степь была окутана мартовским туманом, теплым, как парное молоко. Стая грачей прокатилась по воздуху низко над землей и тотчас скрылась, поглощенная туманом. Отчетливо громко, где-то совсем рядом, чирикнул воробей. Туман был так густ, так тепел, так насыщен влагой, что на волосах Валентины тотчас появились капельки воды.
— Оказывается, уже весна, — сказала Валентина, оправляя на себе юбку. — Погода как на заказ: в трех шагах ни черта не видно.
Бачей высунулся из щели и, жмурясь от непривычного дневного света, посмотрел ей вслед. Она шагала по черной пахучей земле. Ее легкая фигура в неуклюжих сапогах, окутанная и размытая туманом, казалась в два раза выше, чем была на самом деле.
50. В сапожной мастерской
Повидавшись с матерью Святослава и не узнав у нее ничего нового, Дружинин отправился на Коблевскую.
Туман, начинавший идти на город с моря еще перед рассветом, теперь, к полудню, настолько сгустился, что уже не было видно крыши. Тени акаций и прохожих, окруженные темным сиянием, рисовались как бы на матовом стекле… С балконов и голых веток тяжело падали капли. Туман скрадывал звуки города. Город шумел вокруг глухо и монотонно, как морская раковина, приложенная к уху.
Дружинин шел быстро, засунув руки в карманы демисезонного пальто, крепко сжав рот и дыша носом.
Дойдя до крытого рынка, он повернул на Коблевскую и ровным шагом прошел ее всю, от начала до конца, изредка останавливаясь возле молочных, домашних столовых и различных мелких мастерских, которых здесь было очень много. Но возле сапожной мастерской Андреичева он не остановился. Он только заглянул в окно и увидел за накрахмаленными занавесками горящую керосиновую лампочку с почерневшим стеклом и голову Андреичева, наклоненную над табуреткой. Но нельзя было сразу разглядеть, есть ли еще кто-нибудь в комнате.
Дружинин дошел до Соборной площади с узким памятником Воронцову, еле заметным в тумане. Он не торопясь обошел Соборную площадь, обдумывая, как поступить дальше. На углу Преображенской и Греческой мутно светились большие окна нового ресторана специально для немецких офицеров. Было что-то зловещее, тревожное в этих освещенных днем окнах, в силуэтах людей, сидящих за столиками, в приглушенных звуках джаза, игравшего в ресторане, несмотря на столь ранний час.
Возле входа происходила драка. Одни военные ломились с улицы в ресторан, другие их не пускали. Слышалась истерическая, трескучая итальянская скороговорка: «Ар-р-ркады’о! Ар-ркамадонна!..» — и лающие немецкие выкрики. По мокрому тротуару покатилась эсэсовская фуражка. В тумане мелькнула размахнувшаяся рука. Посыпались осколки разбитого стекла. Раздался выстрел. Кто-то завыл на всю улицу. Дружинин, не оглядываясь, перешел на другую сторону. «Значит, в городе появились итальянцы, — почти автоматически отметил он про себя. — По-видимому, одна из дивизий, потрепанных на фронте и отведенных в тыл на переформирование. Видать, отношения между немцами и итальянцами накалились. До Сталинграда этого не замечалось. Немецкая военная машина трещит…» Возле ресторана уже бушевала толпа. Слышался топот солдатских башмаков, стук прикладов. В тумане взвыла сирена комендантского автомобиля. Лопнула ручная граната.
Но Дружинин уже снова шел по тихой Коблевской, наметанным глазом стараясь определить, нет ли наружного наблюдения за мастерской Андреичева, но ничего подозрительного не заметил.
Он снова заглянул в окно мастерской: Андреичев был один. Но и на этот раз Дружинин не вошел в мастерскую. Он прошел в ворота и, делая вид, что ищет отхожее место, обошел двор.
Это был обычный внутренний двор старого одесского дома: фонтан посредине, пожарная лестница, деревянные галереи с выбитыми стеклами, увитые сухими стеблями дикого винограда, выбеленные известкой дровяные сараи и мусорный ящик, покрытый толстым слоем черной смолы, застывшей потеками. На одну из галерей первого этажа рядом с воротами выходила дверь, обитая рыжим войлоком, — черный ход Андреичева. Дружинин постоял возле двери, прислушиваясь и стараясь угадать, есть ли кто-нибудь у Андреичева в кухне, но ничего не услышал. Все было тихо. Дружинин быстрым, легким, еле заметным движением попробовал открыть дверь. Она оказалась запертой на ключ. «Хорошо», — подумал Дружинин. Затем он решительно вышел на улицу, подошел к наружной двери и пощупал в боковом кармане пальто «вальтер». Затем он еще раз заглянул в окно и решительно взялся за щеколду.
Звякнул колокольчик, и Дружинин перешагнул через порог с прибитой к нему «на счастье» стершейся подковой. Андреичев поднял голову, и Дружинину показалось, что на его болезненном, золотушно-песочном лице мелькнуло выражение испуга. Но сейчас же его тонкие губы, в которых он держал сапожный гвоздик, растянулись в странно услужливую улыбку. Он торопливо встал со своей низенькой скамейки, выплюнул гвоздик в жестяную коробку из-под сардин, положил молоток, вытер руку о фартук и протянул ее Дружинину:
— Давно к нам не заходили, товарищ начальник.
Несмотря на всю естественность и простоту этой на вид обыкновенной фразы, Дружинин сейчас же почувствовал всю ее внутреннюю неправду. Вернее, это была правда, но с двойным лицом. Лично Дружинин никогда не пользовался мастерской Андреичева как явкой. Он заходил сюда всего лишь один раз в прошлом году, просто для того, чтобы увидеть, что` эта мастерская собою представляет. Это было место, где агенты Дружинина передавали связным информацию и получали задания. Если же Дружинину нужно было видеть Андреичева, то он вызывал его через связного в какое-нибудь другое, заранее условленное место, каждый раз новое. Таким образом, фраза «давно к нам не заходили», по существу, не имела никакого содержания, кроме странного слова «нам», видимо выскочившего совершенно непроизвольно. Дружинин тотчас это отметил про себя. К кому это «к нам»? Кто это «мы»? В соединении с развязным «товарищ начальник» Дружинин почувствовал в этом что-то не совсем хорошее. Спокойно пожав сырую руку Андреичева, Дружинин сказал:
— Заприте входную дверь и повесьте табличку «закрыто».
Пока Андреичев возился с задвижкой, Дружинин стоял близко за его спиной, смотрел, как двигаются под черной футболкой его большие острые лопатки, и бесшумно дышал носом. Заперев дверь, Андреичев, не оглядываясь, пошел в кухню, вяло размахивая худыми руками с крупными утолщениями на локтях. Но Дружинин остановил его:
— Вы куда, Андреичев?
— Запереть черный ход.
— Не надо. Черный ход заперт.
Андреичев вернулся, глядя в пол с невыразительной, скользящей улыбкой. Остановился перед Дружининым, свесив на лоб песочные волосы. Дружинин показал глазами на перегородку, вопросительно подняв брови. Андреичев понял:
— Там никого нет, товарищ Дружинин.
Дружинин заглянул за перегородку. Железная кровать, застланная нарядным стеганым одеялом; две подушки с кружевной накидкой; под стулом — дамские туфли с заткнутыми в них чулками; на стене, под простыней — юбки; ножная швейная машина; алюминиевая кастрюля…
— Вы что, женились? — спросил Дружинин.
— Да, женился, — ответил Андреичев.
— Я не знал.
— Недавно.
— Все же надо было сообщить нам. А где же она?
— Пошла к родителям на Молдаванку.
— Хорошо, это не столь важно, — сказал Дружинин, хотя это было все же довольно важно. — В таком случае не будем терять время. Нам с вами надо потолковать. Садитесь.
Андреичев хотел сесть на свою табуретку, но Дружинин его опередил и сам сел на эту табуретку. Отсюда можно было наблюдать за тем, что делается на улице. Андреичев сел на стул возле прилавка.
— Недавно вы меня вызывали, товарищ Дружинин, но я не мог прийти, — сказал Андреичев, хрустя пальцами. — Я был болен.
Его голос сел, и он стал откашливаться.
— Это тоже не столь важно, — сказал Дружинин. — А между прочим, что с вами было?
— Вы же знаете, что я больной, — ответил Андреичев, продолжая крутить на коленях пальцы. — Каждый вечер температура тридцать семь и восемь, сильно потею, желёзки распухли…
— Желёзки? — озабоченно переспросил Дружинин. Он поднялся с табуретки, протянул руку и осторожно пощупал у Андреичева шею под ушами. — Совершенно точно. Гланды. Сидите, сидите! Не вставайте… Это гланды.
— А что касается того человека… — сказал Андреичев, глядя со своей пустой, скользящей улыбкой в спокойное лицо Дружинина, — а что касается, товарищ Дружинин, того человека, который якобы заходил в мою мастерскую, а потом его забрали, то я уже вам докладывал, что он сюда не заходил и я его в глаза никогда не видел…
— Вполне возможно, — сказал Дружинин. — Так оно, по всей вероятности, и есть. Мы в этом разберемся. Вы не волнуйтесь. Но я вас вызывал совсем не по этому делу.
— А по какому? — быстро спросил Андреичев.
— Я хотел, чтобы вы отчитались в полученных суммах.
— Так боже ж мой! Об чем речь! — воскликнул Андреичев, и его лицо покрылось румянцем. — Это я вам сейчас все представлю, до последней марки…
Он вскочил, засуетился, но Дружинин холодно сказал:
— Сядьте.
Андреичев сел и беспокойно сложил руки на острых коленях, покрытых фартуком.
— Впрочем, это тоже уже не имеет значения. А дело в том, что нам стало известно ваше поведение. Пьянствуете, черт знает с кем встречаетесь…
— Я не встречаюсь, — тихо сказал Андреичев.
— Встречаетесь! — Дружинин сделал над собой усилие и продолжал спокойно: — Вас видели в бадеге на Соборной площади с одним заведомым спекулянтом. Может быть, вы уже начали спекулировать?.. Молчите! Отвечать будете потом, в другом месте. Одним словом, вы уже не годитесь для этой работы, на которую мы вас выдвинули. Вы, вероятно, забыли обязательство, которое нам дали… — Дружинин сузил глаза, сжал рот. — Поэтому с сегодняшнего дня мы эту лавочку закроем. Все явки отменяются, а вы переходите в другое место. В резерв.
— Слушаюсь, — сказал Андреичев, вставая и вытягиваясь по-солдатски. — Когда прикажете?
— Сейчас. Одевайтесь.
— Товарищ Дружинин… А как же… — Андреичев посмотрел на перегородку. — А что же, когда она воротится?..
Дружинин посмотрел ему в глаза синими холодными глазами:
— Я вам приказываю одеться. Мы выйдем вместе. Но имейте в виду, если я замечу с вашей стороны хоть малейшее… Вы меня понимаете? Вы — на два шага вперед, я — сзади… Я вам буду говорить, куда поворачивать… Договорились?
— Слушаюсь, — прошептал Андреичев.
— Так одевайтесь. Быстро! Мы выйдем через кухню, И еще раз предупреждаю… Вам ясно?
— Так точно.
В это время Дружинину показалось, что мимо окна в тумане прошла какая-то странно знакомая женская фигура. Раздался стук в дверь.
— Ни одного движения! — сказал Дружинин Андреичеву и сунул руку во внутренний боковой карман пальто.
Стук повторился. Потом женская фигура снова прошла мимо окна и остановилась. Дружинин узнал Валентину. Приложив руки щитками к глазам, она смотрела с улицы в комнату. Увидела Дружинина. Крикнула в стекло:
— Откройте!
Казалось, ее расширенные глаза светятся на бледном лице, как бы размытом, слившемся с туманом.
— Откройте, откройте! — кричала она, тревожно стуча пальцем в стекло.
Ее появление было так неожиданно и невероятно, что Дружинин понял: случилась беда. Не спуская неподвижных глаз с Андреичева, он подошел к двери и отодвинул засов. Валентина вбежала в мастерскую. Дружинин снова быстро запер дверь.
С трудом переводя дыхание, Валентина смотрела на Андреичева прозрачными глазами, полными такой ненависти, что Дружинин понял все. Андреичев побледнел и попятился.
— Куда? — сказал Дружинин.
— Запереть… черный… ход… — пробормотал Андреичев.
— Остановитесь!
Андреичев остановился. Лицо Валентины покрылось красными пятнами.
— Вы провокатор! — закричала она и затопала ногами в мокрых кирзовых сапогах; потом, вздрагивая плечами, подошла к Андреичеву и неловко раскрытой ладонью изо всех сил ударила его по лицу.
— Ты с ума сошла! Что ты делаешь? — сказал Дружинин, хватая ее за плечи.
Но она уже отшатнулась назад, прижалась к Дружинину, торопливо говорила:
— Сейчас же уходите отсюда… Только что мы получили записку от Святослава из тюрьмы. Его забрали здесь, в сапожной мастерской. Андреичев провокатор… Меня послал до вас товарищ Бачей… скорей уходите… скорей уходите…
Дружинин почувствовал, что холодеет.
Андреичев вжал голову в плечи и бросился в кухню. Но Дружинин перехватил его и втолкнул за перегородку. Он втолкнул его с такой силой, что Андреичев отлетел к стене и упал на кровать. В это время за окном с азалиями, в тумане, метнулась женская фигура в румынской шляпке трубой. По стеклу быстро забарабанили пальцы.
— Анюта! — закричал отчаянным голосом Андреичев.
— Молчать! — тихо сказал Дружинин.
И Андреичев вдруг смолк, окаменел, прикрыл голову тощими руками, как бы защищаясь от удара.
Дружинин вынул из бокового кармана «вальтер» и бросил его в соседнюю комнату под ноги Валентине:
— Держи. Если кто-нибудь ворвется, стреляй.
— Что вы хотите сделать? — дрожащим голосом сказал Андреичев.
— Молчите! — повторил Дружинин. — Сидите. Не смейте вставать. — Он вплотную подошел к Андреичеву, который отшатнулся от него и с такой силой ударился спиной в стенку, что закачалось маленькое зеркало, сделанное в виде подковы, в зеркальной подковообразной рамке с гранеными зеркальными гвоздиками. — Вы помните, какую вы давали присягу?.. Не помните? Так я вам напомню. Слушайте, вы, мерзавец! — Ноздри Дружинина раздулись и побелели. — «В случае измены данной мною клятве вслух в присутствии товарищей пусть меня покарает суровая рука полевого партизанского трибунала на месте, где совершена измена, в чем подписываюсь».
— Этого больше никогда не повторится… Я вам сейчас все объясню… Клянусь матерью!.. Вы не имеете права! — вдруг закричал Андреичев страшным, неправдоподобным, каким-то заячьим голосом и внезапно осекся. Его побелевший лоб покрылся по`том. Под глазами появились тени, водянисто-голубоватые, как разбавленное молоко. — У меня гланды, — бессмысленно прошептал он.
Дружинин взял его обеими руками за худую шею и медленно, чувствуя все время тяжелое отвращение, задушил.
А в это время кухонная дверь уже трещала под ударами прикладов. Раздался грохот. Дверь рухнула. Мастерская наполнилась гулом голосов и стуком кованых сапог.
Дружинин выскочил из-за перегородки. Валентина стояла на коленях за прилавком и, вытянув руку, стреляла из пистолета в солдат жандармского легиона. Сжав рот и нагнув голову, Дружинин схватил низенькую табуретку за ножку, очень широко размахнулся и со страшной силой ударил кого-то по голове. Табуретка разлетелась на куски. Тогда Дружинин схватил с подоконника вазон с азалией и швырнул его в офицера, поднимавшего пистолет, но промахнулся: вазон ударился в стенку, черная мокрая земля поползла вниз по зеленым обоям.
Кто-то дернул Дружинина за ногу. Но Дружинин удержался и успел схватить с подоконника тяжелую колодку с сапогом. Он прижался к стене и стал драться колодкой. Но в это время его ударили прикладом по голове, и последнее, что он увидел, было искаженное болью, плывущее лицо Валентины, которой выкручивали руки.
51. За Родину!
Они шли по гранитной мостовой, неудобно держа перед собой стиснутые руки в немецких автоматических наручниках: впереди Дружинин, за ним Святослав и Валентина.
Только что им объявили смертный приговор, и теперь они возвращались из особняка, где происходил военно-полевой суд, во внутреннюю тюрьму гестапо.
До тюрьмы было совсем недалеко — большой серый дом наискосок через улицу. Там, в подвале, где раньше находился оптовый склад Укртекстильторга, теперь была устроена камера, происходили допросы, очные ставки, пытки, и оттуда в черных закрытых машинах или на военных грузовиках каждую ночь, перед рассветом, осужденных увозили на казнь.
Этот большой, недавно отремонтированный дом с чисто вымытыми пустыми окнами, с косыми щитами, закрывавшими подвальные трапы, с часовыми возле каждой двери, сверкающей медными ручками, жарко начищенными самоварной мазью, несмотря на всю свою чистоту и опрятность, казался самым мрачным на всей улице — запущенной, грязной, наполовину разрушенной авиабомбами.
Но осужденных не сразу отвели в подвал этого дома. Сначала гестаповцы долго водили их по городу, из улицы в улицу, желая устрашить непокорное население, показать свою силу.
Да, им было чем похвастаться, этим напудренным, затянутым в корсет конвойным офицерам в громадных черных эсэсовских фуражках и длинных лакированных сапогах, шедшим строевым шагом сбоку. В их руках находился Дружинин, неуловимый подпольщик, за которым немецкая и румынская разведки охотились около двух лет.
Впереди и позади медленно ехали два черных броневика с белыми немецкими крестами и пулеметами, наведенными на осужденных. По бокам, с автоматами на изготовку, двумя шеренгами подвигался взвод немецких солдат в стальных шлемах — тугие ремешки на подбородках, глаз не видно. А посередине, в мертвом пространстве, по пустой гранитной мостовой, как бы окруженные прозрачным воздухом смерти, шли три советских человека: Дружинин, Валентина и Святослав.
Они шли по городу, из улицы в улицу, и с каждым их шагом на тротуарах становилось все больше народу.
Люди стояли под арками ворот, в подъездах, у закрытых окон, толпились вдоль тротуаров, становились на уличные чугунные тумбы. Мальчишки влезали на каштаны и акации, чтобы лучше видеть шествие. Город, казавшийся до сих пор пустынным, лишенным души, теперь странно переменился. Вдруг, подобно солнечному лучу, пробившемуся из-за грозной тучи и опоясавшему ее траурные края ослепительно-белой каймой, пробилась и засияла душа города — истерзанная, но все еще живая.
Простые советские люди, обносившиеся, голодные, грязные, выходили из развалин и шли по обеим сторонам улицы, провожая Дружинина. На каждом перекрестке стояли пулеметы, направленные на арестованных, а они шли в спокойном, суровом молчании.
Две женщины выбежали из переулка. Они крепко держались за руки и, почти падая от изнеможения, стали пробиваться сквозь толпу. Вытягивая худые, жилистые шеи, они пытались через головы рассмотреть осужденных. Но они ничего не видели, кроме черных башен броневиков и стальных касок конвоя. Тогда они снова бросались вперед, расталкивая людей, извиняясь, почти падая с ног и поддерживая друг друга трясущимися руками.
В их новых, криво надетых и плохо застегнутых на спине ситцевых платьях, еще ни разу не стиранных, в их одинаковых платках, из-под которых выбивались неубранные волосы, в их опухших, измученных глазах, полных изумления и ужаса, было нечто такое, что заставило толпу молчаливо расступиться.
Они бросились вперед и совсем близко от себя вдруг увидели трех осужденных, которые продолжали мерно идти посреди мостовой, неудобно держа скованные руки.
Одна из женщин как-то странно рванулась на месте, словно хотела крикнуть, но не крикнула, хотя все ее порывисто вытянувшееся тело как бы исторгало крик. Она только прижала к лицу сжатые пальцы, изо всех сил стараясь не вскрикнуть. Потом ее лицо стало бескровным, она пошатнулась, стала заваливаться назад и, если бы другая женщина не схватила ее за плечи, упала бы на тротуар. Но она не упала, выпрямилась и быстро пошла, опираясь на плечо другой женщины, по гранитной обочине, не отрывая взгляда от осужденных.
Одна женщина была Перепелицкая, а другая — мать Святослава Марченко. Эти две пожилые женщины казались сестрами. Но, в сущности, они совсем не были похожи друг на друга.
Впечатление сходства создавали надетые на них одинаковые платки. Мать Святослава, хотя ее и называли на Московской улице «старуха Марченко», ничем не напоминала старуху. Это была крепкая сорокалетняя женщина, склонная к полноте, жгучая брюнетка с бровями густыми, как усы, и усиками над верхней губой, похожими на реденькие бровки, жаркая, кареглазая — настоящая черниговская. Когда утром в день суда Перепелицкая — по специальному экстренному решению бюро райкома — вышла из катакомб, с тем чтобы попытаться в последний раз хотя бы издали увидеть свою дочь, она сначала забежала на Московскую улицу к «старухе Марченко».
В том виде, в каком она была, идти в центр города нечего было и думать — слишком явно выдавали ее следы почти двухлетнего пребывания в катакомбах. Вся ее до последней степени изношенная, почти истлевшая одежда была пропитана подземной сыростью, забита въедливой каменной пылью.
«Старуха Марченко» собственноручно вытерла Матрене Терентьевне лицо, шею и руки мокрым полотенцем, полила ей на ноги воды. Затем она вынула из сундука два давних, но еще ни разу не надеванных ситцевых платья, одно кое-как надела сама, а другое дала надеть матери Валентины.
Пока они, задыхаясь, бежали по городу, Матрена Терентьевна еще кое-как владела собой. Но когда она вдруг увидела перед собой Валентину, которая шла босиком посредине мостовой, в наручниках, окруженная штыками и пулеметами, силы оставили ее. Марченко, у которой тоже подломились ноги и потемнело в глазах, когда она увидела своего Святослава, все же успела подхватить Матрену Терентьевну и не дать ей упасть.
Теперь они обе, продолжая крепко держаться за руки, шли по обочине тротуара, сложенного из синих плиток лавы, рядом с осужденными, отделенные от них цепью конвоя. Они забега`ли вперед, останавливались, пропускали мимо себя шествие и снова забегали вперед, чтобы опять увидеть дорогие лица.
Был теплый, почти жаркий солнечный день. Яркое небо, кое-где тронутое легкой, ангельской рябью перистых облаков, свежо и нежно сияло над городом, особенно густо синея в проломах стен, в пустых провалах окон, над холмами строительного мусора, поросшими дикой петрушкой и молодым бурьяном. Странная, подавляющая тишина стояла над улицей, над городом, кажется, над всем миром. Было только слышно мерное шарканье солдатских сапог, глухое ворчанье броневиков.
И в этой тишине, как почти всегда бывает в жаркие летние дни, откуда-то доносились звуки старой шарманки, такой дряхлой, что в ее мелодии отчетливо слышались пропуски, тягостные пустоты, как будто для некоторых нот не хватало воздуха, и они только угадывались, как слабые выдохи.
Заметили ли они — Дружинин, Валентина и Святослав — этих двух женщин в новых ситцевых платьях, узнали ли они их в толпе, окружавшей шествие?
Конечно, они их узнали. Но ни одна черта не дрогнула на их лицах. Только на миг расширились глаза Валентины, когда они встретились с глазами матери. И Матрена Терентьевна поняла, что дочь ее видит. Но ни одним движением она не могла подтвердить Валентине, что она заметила ее взгляд, в котором на миг вспыхнула и погасла зеленая искра.
О, как хотелось Перепелицкой броситься к Валентине, обнять, прижать ее голову к своей груди, защитить ее руками, всем своим телом!
Но она не имела права: маленькое неосторожное движение, маленький знак могли ее выдать, а она не принадлежала себе, она была членом подпольной организации.
В толпе шныряли сыщики и агенты сигуранцы и гестапо. Если бы ее схватили, это могло бы поставить под удар всю организацию.
И она шла, ловя жадными глазами ускользающий взгляд дочери и кусая руку, чтобы не закричать. А рядом с ней, шумно дыша, шла «старуха Марченко» со стиснутыми зубами и поминутно спотыкалась…
Дружинин двигался неторопливо, немного вразвалку. Если бы не наручники и не вооруженные солдаты, окружавшие его, можно было подумать, что он гуляет. Не имея возможности свободно размахивать руками, Дружинин мерно раскачивался всем своим могучим телом, выставляя вперед то одно, то другое плечо, как бы расталкивая воздух. Однако было заметно, что ходьба причиняет ему страшную боль, которую он силился скрыть.
Он шел босиком, но, по-видимому, не это заставляло его страдать. Страдало все его тело, истерзанное пытками, продолжавшимися в течение месяца почти каждую ночь, со дня ареста до самого суда. К нему применяли все виды пыток, вплоть до особенно утонченной и особенно ужасной пытки электрическим током.
Перед судом его побрили и припудрили кровоподтеки на его лице. Но все же они просвечивали сквозь слой пудры и делали лицо Дружинина похожим на грубо размалеванную маску с живыми человеческими глазами — прекрасными темно-синими глазами, яркими и презрительными.
Он старался идти твердо, непринужденно. Но временами его ноги как бы выходили из повиновения — вдруг ослабевали, подламывались, начинали вихляться, как на развинченных шарнирах. Тогда он останавливался, собирался с силами и продолжал идти дальше почти что ровно.
За ним шли Валентина и Святослав, тоже босиком и тоже делая усилия, чтобы не обнаружить страданий, которые причинял им каждый шаг.
На Святославе была летняя красноармейская гимнастерка с пятнышком на том месте, где был комсомольский значок, с расстегнутым, неподшитым воротом, без пояса, а на Валентине — черная короткая юбка, почти до колен открывавшая белые, покрытые синяками и ссадинами ноги, и грязная батистовая кофточка с некогда плоеной грудью и гладкими перламутровыми пуговичками. Она шла цепкой, валкой походкой рыбачки, привыкшей ступать по ракушкам, но делала слишком маленькие шажки. Для того чтобы они могли идти рядом, Святославу все время приходилось укорачивать шаг. Она не могла взять его под руку. Она лишь слегка опиралась плечом о его плечо. Но было такое впечатление, что они идут обнявшись.
Был конец мая. По всему городу цвела белая акация. Старые большие деревья, сплошь увешанные плакучими гроздьями нежных, необыкновенно душистых зеленовато-молочных цветов, превращали улицы изуродованного города в аллеи, в тенистые туннели цветов и листьев. На горячей мостовой лежали тени акаций. По ним, как по темным кружевам, ступали босые ноги осужденных. И тени скользили вверх по их коленям, по груди, по лицам, по волосам непрерывной кружевной сетью, как бы желая своим ласковым, неосязаемым прикосновением умерить боль, которую они испытывали. С вызывающей гордостью подняв вверх свой круглый подбородок, ставший теперь твердым, почти квадратным, шла Валентина, мелко переступая маленькими босыми ножками. Откуда-то с балкона им бросили охапку цветущей акации. Одна веточка упала на голову Валентины, зацепилась за волосы, но не удержалась и стала сползать вниз. Девушка поймала ее на лице скованными руками и взяла в рот. Так она и шла, с веточкой белой акации в губах, почти черных, как маленькая запекшаяся рана, слегка опираясь плечом на Святослава. А Святослав шагал с неподвижно застывшей на губах высокомерной улыбкой, стройный, тонкий, с каштановыми волосами, гладко зачесанными назад, соразмеряя свои шаги с шагами своей подруги. А впереди них, как бы прогуливаясь, шел и мерно раскачивался всем своим большим, ладным телом Дружинин, неторопливо, по-хозяйски разглядывая небо, деревья, дома, афишные тумбы и людей, молчаливо провожавших его. Иногда его глаза вспыхивали, когда он вдруг узнавал в толпе кого-нибудь из своих. Глаза молчаливо встречались с глазами, говорили друг другу «прощай» и так же незаметно расходились.
Дружинин шел не как арестованный, не как осужденный. Он шел как победитель, как хозяин города, как хозяин мира.
Один раз он даже остановился перед куском разрушенной ракушечниковой стены, на которой был наклеен румынский приказ. Он остановился, не обращая ни малейшего внимания на конвой, и не пошел дальше до тех пор, пока не прочел весь приказ городского головы Одессы Германа Пынти, от первой до последней строки. Это было так неожиданно, что конвой тоже остановился. А Дружинин стоял, расставив ноги, и читал вполголоса приказ относительно категорического запрещения продажи и потребления всякого рода семечек на всей территории города Одессы.
— Семечки! Как-нибудь проживем без семечек! — громко сказал Дружинин с непонятной, зловещей улыбкой. — Поехали дальше!
И шествие продолжалось.
Их провели по Екатерининской, по Дерибасовской, вокруг Соборной площади, по Садовой, наконец, повернули на Коблевскую. Вероятно, это было сделано нарочно, специально для того, чтобы они прошли мимо сапожной мастерской Андреичева, мимо того места, где их взяли.
И они прошли мимо этого места.
Окно, в котором еще так недавно между двумя вазонами азалий стоял на колодке сапог, теперь было замазано мелом. На двери висел замок и была прибита бумажка: «Помещение сдается».
Было что-то зловещее, гробовое в этом слепом, замазанном мелом окне, в этой запертой на замок двери, выкрашенной свежей ядовито-коричневой масляной краской, в подкове, прибитой к порогу.
И они молча прошли мимо них, как мимо собственной могилы.
Их еще некоторое время водили по городу, пока наконец не привели обратно к воротам внутренней тюрьмы. Ворота открылись. Солдаты оттеснили толпу провожающих на противоположный тротуар. Все смешалось. Матрена Терентьевна и Клавдия Ивановна, привстав на носки и изо всех сил вытянув шеи, в последний раз издали увидели Дружинина, Валентину и Святослава. Внезапно Дружинин сделал какое-то странное движение скованными руками. Вероятно, он их пытался вскинуть над головой, но сумел лишь поднять до уровня своего лица.
— За Ленина! За Родину! За власть Советов! — крикнул он на всю улицу сильным сорванным голосом — и сейчас же на него обрушилось несколько прикладов.
Осужденных втолкнули во двор, и железные декадентские ворота со сквозной решеткой в виде лилий, наглухо заколоченные досками, быстро закрылись. И в этот же миг где-то в самых задних рядах пошатнувшейся толпы раздался ни с чем не сравнимый, отчаянный, раздирающий душу детский крик.
— Папка! Папочка! Папка! — захлебываясь от рыданий, кричала маленькая пестрая девочка, похожая на цыганку, стоя на шарманке, которую поддерживал старик. — Папка! Папка! Папка!..
Но когда два полицейских в штатском пробились сквозь толпу, на этом месте уже никого не было.
Но это еще не был конец.
После того как ворота тюрьмы захлопнулись, осужденные жили еще более месяца. Фашисты обещали им жизнь в том случае, если они подадут румынскому королю прошение о помиловании. Они хотели показать непокорному населению города свою силу и превосходство даже над такими людьми, как Дружинин и его товарищи. Враги хотели уничтожить их морально. Они не знали, кто был Дружинин в действительности. Они могли только догадываться, что это очень крупный работник. Теперь, когда он был в их руках, проще всего казалось его уничтожить физически. Но им было выгоднее заставить его жить.
Они не ставили Дружинину, Валентине и Святославу никаких условий. Они больше не пытали их, не мучили, не требовали от них ни предательства, ни измены родине, понимая, что это бесполезно. Им только советовали подписать прошение о помиловании. Как просто: взять в руку перо, написать на листе министерской бумаги свою фамилию — и перед тобой жизнь, солнце, море, цветущая акация, свобода. Да, именно свобода. Враги обещали им даже свободу. Их свобода была фашистам выгоднее, чем заключение. Пусть они подпишут прошение о помиловании, и добрый король их простит, и тогда они могут идти на все четыре стороны. Пусть живут. Пусть ходят по городу. Пусть население знает, что даже они — партизаны, народные мстители, коммунисты, лучшие из лучших, — признали власть короля, признали его право на жизнь и смерть советского человека.
В течение месяца румынские адвокаты почти каждый день приезжали во внутреннюю тюрьму. В жемчужно-серых фетровых шляпах, в белых шелковых макинтошах, с портфелями из свиной кожи под мышкой, они выскакивали из своих малолитражек, похожих на вонючих водяных жуков, быстро пробегали боком мимо часовых и, по-адвокатски деловито склонив набок голову, поднимались по лестнице с натертыми воском перилами.
На пятом этаже была большая чистая комната с новой мебелью, новыми коврами и портретом короля Михая, молодого человека, причесанного по-английски, в военной форме с нашивками на рукаве. Адвокаты раскладывали на столах свои хрустящие, чистые бумаги, портфели, приготовляли письменные принадлежности. Затем по очереди, под строгим конвоем, вводили Дружинина, Валентину, Святослава — каждого в отдельности — и уговаривали.
Адвокаты их не торопили. Адвокаты были вежливы, даже любезны. Они были уверены, что слепая жажда жизни в конце концов сломит их упорство. Трудно было себе представить, чтобы человек мог добровольно отказаться от жизни, от свободы, тем более что за это от него не требовали ничего дурного — только подписать прошение о помиловании. Но фашистские адвокаты не знали, не понимали и не могли понять, что` такое советский человек. Это было выше их понимания. Как ни была сильна жажда жизни у Дружинина, Валентины и Святослава, как страстно ни хотелось им жить, все же честь советского человека была для них дороже.
Фашистские юристы ошиблись в том, что у Дружинина, Валентины и Святослава слепая жажда жизни. Была жажда жизни, но не слепая. Была сознательная высокая любовь к справедливости, честной советской жизни, которую они ставили выше всего на свете и от которой не могли и не хотели отказаться даже перед угрозой неминуемой смерти. Больше того: самую свою смерть они превратили в акт высочайшего патриотизма. Они показали населению города, что они сильнее захватчиков, что их можно убить, но нельзя поставить на колени.
На все уговоры и обещания, на все речи фашистских адвокатов они, не сговариваясь, повторяли одно и то же, каждый в отдельности: